-Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в ВР4Н

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 08.02.2007
Записей: 76
Комментариев: 141
Написано: 873

Sighted diviner.





Mirror Of The Realm

Обновление.

Среда, 24 Марта 2010 г. 16:21 + в цитатник
Культуре - бой! Искусству – бой!
Вопит безумное сознанье,
В процессе личного познанья
Впитавши творческих помой.

Губи, ломай, сожги и рушь
Умов великих заключенья,
Их мыслей слЕпых испражненья
Ниспосланных в смиренье праздных душ.

Идей и пут числом безмерным
Отвергла тихая душа,
С огнём в глазах, вином дыша,
Я упиваюсь собственным твореньем!

И вот родился новый Бог
Очищенный ото всего былого,
От мира мерзкого, гнилого,
И слышен первый чистый вздох!
24.03.2010

Содом.

Среда, 03 Марта 2010 г. 22:59 + в цитатник
В трактире полного некроза
И испражнений трупных масс
Я запрокинул новой дозы
Вина озлобленных гримас.

Здесь каждый требовал разврата,
И каждый Похоти желал,
За потаскуху мог зарезать брата
И всё бухал и мерзко ржал!

Столы тряслись от их сношений
С толпой дешёвых, дряблых шлюх,
И пол был лип от орошений
Сочащей спермы из-под брюх.

Передо мной, обнявшись с дрянью,
Лежал вонючий наркоман,
А за окном всё кутал хмарью
Тошнотный, гадостный туман.

Века подряд горящий город
Пороком чресл сжираем был
Где неуёмный, алчный голод
Глухой тоской по блуду выл.

И вот та участь, что постигла
Жестоким, праведным судом,
Что ангелы с небес низвергли
Постылый и гнилой Содом.
03.03.2010

Краски.

Суббота, 06 Февраля 2010 г. 12:39 + в цитатник
По бесчисленному множеству запутанных, извивающихся кишок, складывающихся в огромный, давяще мрачный и давно прогнивший, лабиринт из разваливающихся, покосившихся, обитых всяким мусором, валяющимся тут же под ногами на раздробленном асфальте, строений нищих районов Д-тауна неслась фигура. Она мимолётно проносилась серой тенью мимо грязных, вонючих людей, чьи лица были обезображены мутациями от донельзя изгаженной и отравленной атмосферы и пищи, мимо изголодавшихся и ослабленных детей, валяющихся без сил в грязи, чья кожа лишь выделяла, обволакивая, каждую косточку, мимо обезображенных слепых, безруких и безногих инвалидов, которые и сами забыли, что они люди. А вперемешку с нестерпимо болезненно завывающими, ползающими в нечистотах, не в силах подняться на ноги людей, находящихся в состоянии лишь протягивать дрожащие руки к пробегающему миму человеку, валялись мёртвые. Впрочем, здесь же встречались и люди, держащиеся на ногах и даже хоть как-то приодетые почище прочих, но все они были столь же изнурены и нечеловечны, с огромными чёрными кругами под позабывшими радость глазами.
Лабиринты были пропитаны запахом гнили и разложения, но бегущий задыхался ни от этого, ни от чёрного смердящего химией дыма, что стелился над улицами, не пропуская ни солнечного света, ни тепла, заползающего в каждый туннель и закоулок, от которого нельзя было скрыться. Не мог дышать он от чего-то другого, чего-то засевшего глубоко внутри, некой паники, подгоняемой боязнью не успеть и чёрными, холодными псами за спиной.
И именно для этого надо было бежать, не останавливаясь, без оглядки, без сожаления и скорби, без отвращения. И не столько ради собственной жизни, сколько ради Мечты, Смысла Жизни, так не у многих теперь существующий, от чего его наличие делало человека ещё более самоотверженным, чем что-либо другое.
Через десяток секунд после того, как пробегал человек на этом же самом месте слышался топот людей, облачённых в тяжёлые сапоги и броню полиции. Уничтожить террориста – вот их цель, ради которой они готовы насмерть затаптывать нищее, беспомощное отребье, с мольбою лезущее под ноги и их не менее бесполезное потомство. Впрочем, никто и не сопротивлялся, если не наоборот: радовались полученному освобождению, боясь исполнить самим единственную мечту – распрощаться с этим серым, безрадостным миром.
Порванный, старый плащ развивался за человеком, тормозя и сковывая его движения, так что вскоре он рывком был скинут с плеч и полетел в грязную лужу с гнилыми листовками и объедками. Парню было плевать на невообразимый холод, царивший здесь. Тем более покойникам он не был страшен.
Позади бегущей фигуры сквозь чёрное облако над улицей выскочило два узких цилиндра полицейских флаеров, и тут же один из них открыл огонь по преступнику, прочертив по обе стороны от него две дорожки султанчиков поднятой воды и раздробленного камня. Одна из дорожек прошла сквозь сгорбленную фигуру, замотанную в грязные одежды, от которой в тот же миг остались лишь кровавые ошмётки.
Преступник тут же свернул в сторону и скрылся в широком овале туннеля, не доступного флаерам. Ему снова повезло пробежать открытый участок и остаться в живых. Кислорода не хватало, всё тело горело адским огнём боли и усталости, но надо было бежать. Движение для него сейчас было важнее жизни и смерти.
***
В маленькой коморке на грязном, деревянном столе догорал огарок свечи, служившей здесь единственным источником света, ничего вокруг не озаряя, лишь выхватывая из кромешной темноты лицо перед самым тусклым огоньком. Худое, слегка румяное от жёлтого света, но всё-таки бледно-мертвенное лицо с впадшими глазами и тёмными кругами вокруг них. Тонкая прядь сальных волос падала между глаз, собственно, кроме неё волос у человека больше не было. Он смотрел уставшими до безумия, но с неким ещё живым блеском глазами на маленький огонёк, блики которого вяло трепыхались, отражаясь в них.
-Мир разлагается… - прошептал он слабым голосом, почти не шевеля бледными, иссушенными губами.
-Он начал разлагаться ещё задолго до своего рождения, когда он ещё плавал в смутном, больном воображением Бога. Иначе он бы и не родился, - в свете свечи появилось ещё одно лицо, не многим отличающееся от собеседника, только голос был чуть сильнее, и глаза выражали меньшую покорность.
-Но как можно изменить мир, если он сам против этого? Его серость, его затхлость лишают человека любых желаний, и все попытки это изменить обращаются против этих идей.
-Да, этого Он и хотел. Хотел его гнилой разум и безумная фантазия, а теперь он сморит на то, как мы трепыхаемся в его банке с серыми стенами и бьётся в больной агонии, - в глазах второго собеседника блеснул блеклый, но чёткий огонь ненависти. Его света хватило, что бы он отразился в усталых глазах человека с прядью, - но изменить вряд ли что-то получится, ведь мы играем по Его правилам.
-А мир всё так же сер… Сер и уныл… И всё так же в нём хочется жить лишь за тем, что бы умереть. От него осталась лишь тень, вливающая в нас яд, имя которому – Бездействие. Наши души и сердца перестали трепыхаться и биться за существование. Все мы – лишь существуем, даже не выживаем, потому что выживать – это значит бороться. Мы сами создали этот мир, или позволили Богу его таким сделать, своим бездействием, окрасили его в серый цвет, мир стал для нас как склеп для мертвецов. То же бездействие, та же разлагающаяся сущность, только изнури, что ещё хуже, ибо делает нас мертвее мёртвых. Ты чувствуешь это! Даже воздух сер, он представляет собой серую массу с ржавыми подтёками и разлагающимися отбросами. И вдыхая его, впуская его внутрь, мы и сами стали серы. Мы, так же как и наш мир, ничего из себя не представляем, лишённые всяческих красок. Мы дополняем друг друга, этот мир. Мы не хотим бороться, став мертвенной частью серого мира.
-Нет, мы не боремся, или боремся безрезультатно, не из-за того, что умерли и слились с миром. Мы просто боремся по Его правилам, которые не предполагают победы, лишь развлечение для Него. Всё что мы делаем, всё то, как мы пытаемся изменить происходящее: убийства, терроризм, взрывы, угрозы… разве от самих этих слов не исходит серость? Та серость, против которой они и должны быть направлены. Все наши действия только дополняют этот мир, против которого и боремся, поэтому и кажется, что всё безрезультатно и безнадёжно.
-И что же нам делать?…
-Бороться не против оболочки, а против сути – против Серости.
***
Из широкого туннеля преследуемый свернул в узкое ответвление, перешедшее во множество маленьких, низких туннелей с осыпающимися стенами из красного кирпича, покрывшимися у пола желто-зеленой слизью в самом широком из которых не разошлись бы и два человека. Грязные трубы, в огромном множестве покрывавшие стены, извивались змеями, раненными в местах ржавых подтёков. Многие из них были разорваны, из некоторых струился пар, чаще - едкий дым. Туннель, по которому теперь бежал задыхающийся человек опускался всё ниже, и с каждым метров вода становилась всё выше. Сначала она была по щиколотку, затем по колено, по пояс, шею, и вот лишь лицо торчало среди застоявшейся воды с разлагавшимся гнильём на поверхности. Через некоторое время парень нырнул и стал пробираться вперёд, со всей силой молотя и перебирая ногами и руками пока лёгкие не загорелись огнём и пока он не нащупал в потолке маленькое отверстие.
Прислонившись к грязной, засаленной стене над люком, человек немного отдышался, но он чувствовал, что его план вот-вот сорвётся, и времени отдыхать у него не было. В это же время вода над люком уже пошла тяжёлой рябью – враги неумолимо приближались.
Здание, в подвал которого привёл его туннель, было одним из самых высоких заброшенных строений в этом районе, вернее, конечно, считающимся заброшенным, ведь, не смотря ни на что, здесь жило огромное количество бездомных и нищих, безумных и вечно завывающих беззубыми ртами людей. Но именно из-за своего превосходящего над прочими зданиями размера парень и выбрал его как место, где он и совершит задуманное. Чёрная паутина облепила все углы, с потолка, не прекращая, сыпалась каменная крошка, весь пол был в отбитых камнях, намокшем картоне, разбитом стекле, погнутых, алюминиевых банках и прочем многочисленном мусоре.
Парень встал, отталкиваясь от стены, сделал глубокий выдох, в течение которого с его лица смывалась вся видимость усталости, бывшей до этого, а взамен снова приобретался лик безоговорочной решимости и воли. И он бросился вперёд, с ещё большим рвением, большей устремлённостью, мимо рядов с искалеченными, изуродованными людьми, давно выживших из ума, способных лишь беспомощно тянуть руки и стонать. Когда он добежал до лестницы, зигзагом поднимающейся вверх через все этажи здания из люка уже выбрался первый полицейский с кислородной маской на лице, быстро вытаскивающий второго.
-Чёрт… Ублюдки… - сквозь сжатые губы прошипел парень и из последних сил, коих почти уже и не оставалось, бросился вверх.
Подъём по разбитой, кривой лестнице занял примерно три минуты, но несмотря на короткое время, он в конец добил парня, обессиленные мышцы его горели нестерпимым огнём, ноги тряслись от слабости, сердце с его бешеным ритмом чуть ли не сотрясало всё тело, дыхание его было тяжёлым, а на глаза то и дело надвигалась чёрно-красная мгла, грозящая потерей сознания. Но он это сделал! Он выбрался на крышу, и сладостное осознание близкой победы, близкого исполнения его планов придало ему сил для того, что бы обогнуть огромную, ржавую, помятую бочку, стоящую на кривых и изъеденных эрозией балках, когда-то давно служившей для перекачки воды жильцам.
Хромая и еле переставляя ноги он подбежал к самому краю крыши, упал на колени и изо всех сил выдернул и откинул в сторону кусок камня, как влитого расположенного в бордюре крыши, от чего нельзя было предположить, что за ним мог находиться тайник. Из неглубокого углубления он достал небольшую коробочку, всю изъеденную грязными и пыльными, но явно разноцветными проводками, с краю коробочки находилась маленькая кнопочка переключателя, на которой уже лежал палец снова поднявшегося на ноги парня со слабой, но победоносной улыбкой на ссохшемся лице с глубоко впалыми глазами и чёрными кругами вокруг них.
Только теперь он несколько заставил отступить от себя панику преследующих чёрных псов, что гнались по его стопам, ещё немного времени у него оставалось – в чёрном проёме выхода на крышу, расположенного за гигантской, дырявой бочкой уже слышались тяжёлые шаги, но минута у него была.
Парень медленно обернулся к краю и посмотрел с полными ледяной, гнетущей грустью усталыми глазами, в которых, тем не менее, виднелись радостные, живые блики и проблески, на город. Тот тянулся недалеко, может быть, лишь несколько кварталов вокруг или немного больше были ему видны, но дальше всё обволакивала чёрная, непроглядная дымка. Тусклый, алый шар солнца из-за чугунных, сальных облаков не давал ни тепла, ни света. Улицы утопали в горах мусора и обессиленных людях в грязном, рваном тряпье, а земля почти полностью поглотила избитый, весь в глубоких рытвинах асфальт. На крышах ближайших разваливающихся, осыпающихся, исписанных домов были расположены такие же водонапорные бочки, только, может быть, новее, местами несколько отремонтированные, ведь ими, как это было ни странно здесь, кто-то всё ещё пользовался.
Впрочем, большую часть их он сам залатывал в течение полугода, если же вода никак не могла поступить к ним в силу старой и полуразрушенной системы водоснабжения, он откупоривал крышки, и бочки наполнялись сами собой от редких, но обильных дождей. Это были невыносимо сложные для него полгода, и, наверное, не в физическом плане, а скорее, в эмоциональном. Ведь никто не мог дать точной гарантии, что всё не сорвется раньше, кто мог дать гарантии, что он сам не умрёт от голода, отдавая все свои сбережение и самого себя делу без остатка, что его не схватят на очередной краже и очередном взломе. Но самым сложным испытанием было именно ждать целых шесть месяцев этого момента, момента, когда он будет стоять в условленном месте, когда уже всё было готово, и он лишь будет наблюдать, за тем, что в считанные секунды должно было произойти.
-Стоять! Ты обвиняешься в краже государственного и частного имущества, многократных взломах, шантаже, вымогательстве, пропагандой деятельности, порочащей власть и террористических актах и угрозах!
Чёрный пёс лаял и метал вспененные слюни в разны стороны, парень чувствовал, как глаза его горели красным огнём жажды убийства и беспричинной ярости, готовности ненавидеть всё вокруг лишь за то, что оно есть.
-Я приказываю бросить детонатор, иначе я открываю огонь!
Сутулый, пошатывающийся молодой человек лишь улыбнулся и вдохнул полной грудью, медленно поднимая руки до уровня плеч лишь для того, что бы дать себе времени ещё немного посмотреть на город. Ведь, скорее всего он запомнит его именно таким, всё, что изменится, если и изменится, будет уже не при нём, он лишь положит этому начало.
Он нажал на кнопку, и в следующую секунду мир как будто для него замер, отошли на задний план, куда-то далеко-далеко рёв и топот полиции, смог и гарь, витающие в воздухе, болезненная серость всего вокруг.
Всё, что он теперь видел, это сеть маленьких взрывов, не причиняющих никому абсолютно никакого вреда, кроме того, что выбивали трубы под водонапорными башнями, и вода начинала выливаться на крыши, обтекая стены домов. Так же в каждой бочке разрывались маленькие пакетики с химической, флуоресцентной краской, что в один миг окрашивала воду в различные цвета.
Сзади гулко, будто уши были забиты ватой, раздались взрывы выстрелов, еще через короткий промежуток времени в спину его начала вонзаться нестерпимая боль, каждым новым укусом раскаленного жала дробящая рёбра и позвоночник, с каждым новым ударом отнимающая жизнь. Но всё это было уже не важно, отступало столь же далеко, где теперь находилась для него сам мир. Ведь до самой последней секунду своей жизни, успевшей прерваться даже до того, как он коснулся разбитого бетона крыши, с вырывающимися из наполнившимися бесконечным счастьем глаз слезами он видел, как на бывших до этого серыми, убогими жилищах, в которых существовали люди, давно уже забывшие себя, растворившиеся в это серости, смирившиеся с ней, появлялись жёлтые, синие, зелёные, красные кляксы, опускающиеся всё ниже, до самого асфальта и всё шире покрывающие площадь домов несмываемой краской.
Получай! Вот тебе, а не Серость! Мерзкий Бог гнусной реальности, теперь город начнёт жить по-новому, он обязан был начать жить так, потому что сам город уже сейчас изменился, он приобрёл красок, а они должны были изменить и сознание самих людей. О, как же парень мечтал именно об этом, все эти полгода и даже много раньше, когда он решил дать бой самой Серости, корню всего царящего безумия и безрассудства, что подавляла сознание людей, чем и смиряла их с реальностью. Теперь, в хоть сколько-нибудь разнообразном мире им будет проще бороться за своё сознание, за свои чувства.
За то, что когда-то его предки гордо называли словом Человек.
И если теперь, именно в данный момент дрогнут губы какого-либо ребёнка из этих нищих районов, в попытки сложиться в самую незаметную улыбку, это будет означать лишь полную его победу, победу, после которой всё обязательно изменится. Но это уже будет без него, он лишь всем своим сердцем желал положить этому начало, пожертвовав ради этого всем, что имел, и даже собственной жизнью.

Бес.

Суббота, 26 Декабря 2009 г. 02:13 + в цитатник
Он этим бредит в час кровавый
Во снах вгрызаясь в телеса,
И алчно жаждет бес лукавый
Невольных женщин голоса.

Ведь как прекрасны те мгновенья,
Когда связав бессильных дев,
В оргазме ищет он забвенья,
Взывая к богу нараспев!

А что быть может превосходней
Багряных пятен на спине
В пропахшей блядством преисподней
Распятых девок на стене?

К одной подходит он несчастной
И нежно клонится к груди
От ран кровавых с потом грязной,
И языком проводит посреди.

Да, он безумец, но счастливый,
Ведь больше счастья в мире нет,
Чем потешать свой дух блудливый,
Вкушая вновь и вновь запрет.

И бес сей не вокруг, не рядом,
Он в самом, что ни есть, нутре,
И изливаясь вожделенным ядом,
Он корчится на Похоти одре.
26.12.2009



Процитировано 1 раз

Попутчик.

Понедельник, 14 Декабря 2009 г. 16:38 + в цитатник
Исподтишка с натяжною улыбкой
Глядит он снизу вверх на вас
И пригибаясь к почве зыбкой
Исполнен ложью вежливых гримас.

Он с вами днём в грязи дорожной
И в каждый миг похабщины гнилой,
И тайно, скрытно, осторожно
Он вечно следует с тобой.

И в ночь, когда испитое сознанье
Бессильным камнем мчит во мрак,
Ваш спутник, требуя познанья
Не отстаёт от вас никак.

От колыбели до могилы с вами
Попутчик, что дан каждому из нас,
Изъеденный сомнения червями,
Что в вечном лицемерии чумаз.

И столь прекрасное создание,
В начале жизни ангелам сродни,
Уродливо и полно увядания,
К концу её гниёт внутри.
14.12.2009

Ночь.

Воскресенье, 29 Ноября 2009 г. 00:52 + в цитатник
В ночной тиши склонилась ива
Над чёрным озером печальным,
Луна, что вечно сиротлива
Дорожкой тянется к причалу.

Покрыто всё лиловой дымкой
Густого, ватного тумана,
И я стою с пустой улыбкой,
Вдыхая сладкого дурмана.

Всё так же небо молчаливо
Сверкает млечною рекой
И время тянется тоскливо
Даря безмерный свой покой.

Ни шороха, ни вздоха зверя,
Не слышно ветра завыванье
Лишь смотрит дуло револьвера
И крови жаждет с упованьем.

Ведь скоро утро, новый день
С пронизанной вещами сутью,
Где, что ни дело – дребедень,
А что ни мысль – лишь распутье.
29.11.2009

Вы.

Среда, 25 Ноября 2009 г. 23:52 + в цитатник
Вы, недоноски с глазами горящими,
Чей ветер морали давно уже стих,
С руками своими распутье творящими
Вам посвящаю этот я стих.

Как тошнотворны ваши рты мне жующие
Со слюнями и жиром текущими с губ,
Базаря про деньги, счастье кующие,
И алчно не подрытый ища себе дуб.

Сборище гнили любовью ссорящее,
В жизни не знавшее горького горя,
Я презираю ваши души горящие,
Ничтожество рода полное море.

Чувства ваши за фантик продажные,
Шлюхами в рамке изъеденный мозг,
Судьбы все будто в ряд бумажные,
И хладный, зловещий суждений ваш лоск.

Полные похоти взгляды бесстыжие,
Мыслей и слов чёрный ваш рой,
Залитые рыла краскою рыжею
И вечный скулящий, опротивевший вой.
25.10.2009

Банка.

Понедельник, 23 Ноября 2009 г. 00:23 + в цитатник
В эпоху всеобъемлющего смрада,
Дешёвых тел, бабла и лжи,
Во время нравственного спада
Петь дифирамбы мы должны.

Здесь люди, словно паразиты,
В чьих головах живут лишь вши
И счастливо, не знав про депозиты,
В помойках роются бомжи.

«Ты - раб, ты – нищий», -
Вопит тебе владеющий «хочу»,
При этом он слюною брызжит,
И за провинность тащит к палачу.

Несметные потоки грязи
Продажных СМИ, политиков и звёзд,
И прочих шлюх, и прочей мрази
Во всём сверкающем идущих на помост.

Не мир – а банка с пауками,
Куда кусок суют один на всех,
Где все живут со злобными глазами,
Забыв, что значит Человек.
23.11.2009

Публикации на Youngblood.

Воскресенье, 15 Ноября 2009 г. 22:20 + в цитатник

ЖЖ.

Воскресенье, 08 Ноября 2009 г. 22:50 + в цитатник

ФотоФайл.

Воскресенье, 08 Ноября 2009 г. 22:27 + в цитатник

Компостная яма.

Пятница, 23 Октября 2009 г. 18:36 + в цитатник
По чёрной трубе водостока колодца
Лечу, провалившись в компостную яму,
Сверху маячит последний блик солнца,
Снизу кровавые ждут обезьяны.

Ржу и рыдаю в кромешной я тьме,
Кричу и ногти сдираю о стены
Шлю я проклятья предавшей земле,
Чувствуя, как душу опутали тени.

Чем ближе к концу, тем безумнее муки,
Мерзость и похоть невыносимо смердят,
Вопли оргазмов, испражнения звуки
И синие корки старушечьих пят.

«Не хочу, не желаю!» - ору пустоте,
Неуклонно ко дну приближаясь,
Царапая кожу в глухой темноте,
Воспаленного разума остатков лишаясь.
23.10.09

Безумие.

Понедельник, 12 Октября 2009 г. 17:22 + в цитатник
Дом с стеклянной дверью,
Смех из-за угла,
Разуму не веря,
Шифером шурша.

«Он безумный гений!»;
«Он послушник зла!» -
Столько диких мнений,
Съехавших с ума.

Небо под ногами,
Пол над головой,
Грязный синигами
Шепчет за спиной.

Век короче года,
Ночь светлее дня,
Обезумевшая морда
Смотрит на меня.

Бог не верит в Бога,
Сын его убит,
Мир вокруг убогий
Только смерть сулит.

Я лежу в коробке,
Верх её забит,
Сунул в уши пробки,
Всё вокруг смердит.

Выхода не вижу,
Не беспокоит страх,
И уютно в нише,
И плевать на крах.
12.10.09

Город трупов.

Понедельник, 05 Октября 2009 г. 17:03 + в цитатник
В баре полном зомби
Бухали трупный яд,
Совокуплялись в разных позах,
Мечтали о дороге в Ад.

Город лежал в тумане,
Горел он и пылал,
Утыканный крестами,
Отчаянно что-то орал.

Трупы били витрины,
Из тел их сочилась желчь,
Переворачивали машины,
Пытались друг друга сжечь.

А где-то в это самое время,
Под кровавой надписью «ЛОХ»,
Лишь на миг отойдя от хмеля
Проснулся обоссанный Бог.

Оглянулся спросонья крУгом,
Ничего вокруг не узнав,
И тут же свалился он трупом,
Снова что-то приняв.

Помнил как дохлые куры
Предложили тогда отдохнуть,
Подлили чёртовой дури
И дали дряни курнуть.

С тех пор и валяется Бог
В своей подворотне ничтожной,
Давно полюбил его мох
На всём его теле поросший.
05.10.2009

Крик. Глава 3.

Воскресенье, 04 Октября 2009 г. 21:44 + в цитатник
Для познания Света, истинного, ярчайшего и искреннего, необходимо погрузиться в самую чёрную Тьму, без этого никак не возможно прозреть, не возможно даже почувствовать Свет, как не чувствуют его все рождённые в нём, в его чистейшем сиянии. Как не чувствуют, не ценят, не наслаждаются вкусом чистого, свежего воздуха рождённые им дышать, заменяющие его на сладкое, извращённое удовольствие горького, вонючего дыма.
Так же не чувствует пока этот Свет и сам Иван, ведь и в самом деле, почём ему знать всю истинную полноту Света, не познав Тьмы, не узнав, что есть Тьма и не окунувшись в её с душой и головой, до самого её дна, а может и глубже? Ведь лишь в сравнении познаётся истина, лишь бедный за неимением денег ценит и дорожит всё больше любовью и чувствами, преданностью и дружбой, то, что иной богатый и вовсе забыл, просто на всего перестал ценить, не замечая за властью и деньгами, хотя все они в начале своей собственной жизни получили одинаковые дары Жизни.
Иван это очень отчётливо понимал он, как и все, пришёл в этот мир в чистейшем и истиннейшем сиянии морали и нравственности дарованных самой Жизнью, но с самого рождения от этих понятий и слов всё меньше и меньше оставалось истинного их смысла, а теперь то были и вовсе лишь только глупые слова, сотрясание воздуха, а сама суть и наружность их извернулась, изменилась до неузнаваемости на то, чем, какими понятиями и словами его поливали в течение жизни. И как бы это ни было противоестественно и абсолютно глупо, таким образом, у каждого человека получается, сформировывается своя собственная мораль, собственное жизневоззрение, вместо одной единственной сути и понятия, вкладываемого в эти слова Жизнью в самый первый миг существования. Жизнью, ну, или Богом. Впрочем, всё меньше эту сформировавшиеся мораль можно и следует называть «собственной», скорее она напоминала всю ту же мораль Жизни, но уже абсолютно другой Жизни, алчной и жадной сестры изначальной Первожизни, что была ужаснейшим детищем Человечества, вернее их пороков и пророков.
Именно поэтому и мораль Громова - не мораль Истинная, и Жизнь – не правильная, извращённая, не с теми мечтаниями, мыслями и устремлениями, что должны были быть в его сознании, не вырвав родившегося младенца гниющая язвами Жизнь у своей собственной сестры, не оторвав от груди с чистейшим и необходимейшим для его души и разума молоком, заменив его чёрной, булькающей дрянью из своей груди. Не с теми мечтаниями, мыслями и устремлениями, что даются всем в первую секунду жизни, но тут же окутываются в лживую, прочную и беспросветную пелену, постоянно нарастающую с самого рождения, как снежный ком, превращая человека в капусту. В овощ.
Так, чтобы познать Истину, необходимо опуститься до Аморала, до самого, что ни на есть, антипода Жизни, и, лишь только познав это, Иван мог очиститься, всецело придти к осознанию Мира, а если пожелает – и Бога, а может быть, и станет им, Новым.
Впрочем, того он вовсе не хотел, это было ему абсолютно не нужно – его цель была лишь в спасении, он готов был умереть, вручив своё тело Судьбе, как орудие очищения и искупления, и не столько ради человечества, сколько ради самой Жизни, но то были и оставались пока лишь мыслями и словами. А настоящая же преданность и самоотдача должна была проявиться лишь на деле, в действии.
Иван теперь больше не брал в рот ни капли алкоголя, и, как бы ему плохо не было (далеко не от желания выпить, а, скорее, от того отсутствия забытья, что сулила выпивка), он понимал, что всё это лишь Благо, что это и есть Очищение, оно не может свершиться без боли: как никогда дико разламывалась голова, мысли вихрями и ураганами рвали сознание, испытываемая боль казалась ему почти физической – каждая клеточка, каждый мускул стало ужасно ломать. Но он знал, что это рвётся, мечется его собственная давно изломанная Душа, он начал задыхаться, сипло хватая ртом воздух, буд-то рыба, выброшенная на берег, мысли взвились в воздух диким неуёмным роем шепотов, криков, мольбы, пения, и жалил! Беспрерывно, немилосердно, и больно жалил и жалил уже изнеможенное тело от боли и укусов, свернувшееся и трясущееся на грязном полу кухоньки.
Наверное, он громко кричал и надрывно выл, а может быть, со злобой и со всей силой бил кулаками и ногами всё подряд, не чувствуя при этом боли, катаясь по полу, рвя на себе одежду, кожу и волосы, выкручивая и ломая пальцы, а может быть, всё это снова было лишь в его воображении, а сам он мирно лежал и что-то тихо и убаюкивающее шептал с пеной у рта и с широко раскрытыми глазами, полных сумасшествия. Так или иначе, чувства и мысли, навалившиеся на него, выпили все его силы, и неуёмный бред метаний в материальном мире незаметно перешёл в галлюциногенную реальность безумных снов, где он превращался то в огненного феникса, летящего высоко над землёй, стелющейся под ним разноцветной, переливающейся скатертью, не понимая, сжирает ли его огонь или рвётся из его нутра, придавая сил, то в одинокого человека, сотни лет бредущего по голой, раскалённой под кровавым солнцем пустыни с редкими обугленными скелетами деревьев, то в рыдающего Бога, бьющегося в беспомощной агонии, сжираемого тяжестью сотворенного им греха, в котором не перед кем было раскаяться, потому что он оставался так же глух даже к собственным молитвам и слезам. Много чего ещё ему снилось в ту ночь, впрочем, из всего этого калейдоскопа несвязных образов он ничего не мог вспомнить, а может, абсолютно не хотел.
На следующий день Иван, разумеется, даже и не думал об институте – лишь злился и истязал себя, сбив при этом о стены в кровь свои кулаки, вопросом, как только он мог делать это раньше?! Как не мог видеть, чувствовать невыносимую боль собственного разложения (что так яро рвёт его теперь), цепляние за это мелочное царство как за спасительную соломинку (и благо в итоге порвавшуюся), находить в этом даже лживый и призрачный смысл жизни! Да и как он мог жить вообще всё это время? Ему вдруг стало как никогда ещё прежде тошно и одиноко, он не чувствовал радости от Очищения (не боли достижения, а самой цели), а уж тем более некого мистического ощущения «второго рождения» - лишь холодную пустоту осознания ненужности собственной жизни и себя самого до вчерашней ночи. Впрочем, чем он сейчас отличается от себя прошлого? Скорее всего ничем, лишь ещё более запутавшийся в себе, так как продолжает барахтаться в пелёнках связывающей его чужой морали, стой лишь разницей, что теперь он понимает как никогда отчётливо, что эта пелёнка – чужая, не его, но никак от неё нельзя было избавиться. А лишь избавиться от неё и необходимо, теперь не столько даже перед Жизнью, сколько перед самим собой, ему нестерпимо хотелось познать себя, не того, что с ним сделалось в течении жизни, а себя первоначального, истинного. Может и не придётся всучать своё тело Жизни, а самому исправить мир, придя к самой вершине миропонимания, с которой новорожденного младенца тут же сталкивают, и тот стремглав устремляется к самому низу, обрастая сначала льдом и снегом, а затем грязью и ветками морали Лживой, в могилу. Может и кричат младенцы до хрипоты, именно от того, что понимают больше взрослого, который почти механически, будто подчиняясь чьей-то воли, по сути, убивает его, младенца, свободу Изначальную.
Громов неожиданно резко выпрямился и огляделся, как будто только теперь в самом деле очнувшись от ночных кошмаров. Всё это время он лежал возле батареи с потрескавшейся, а где-то отошедшей уже краской, у немытого окна с пыльными, рваными занавесками. Как ни странно – телевизор остался нетронутым Иваном, лишь как и прежде раздавленным временем: «Значит в самом деле привиделось… И череп… нет, череп и в самом деле там… и кладбище, и души…», думал Громов. Тут он ещё раз медленно и с пренебрежением осмотрел свою съёмную, панельную, так осточертевшую ему квартирку, в которой Иван жил вот уже второй год. Старый, изрисованный стол в углу, с древним, желтым компьютером и обложенный со всех сторон пыльными, посеревшими книгами, за которым он ещё недавно занимался и отдыхал, погружаясь в эти самые книги; вечно не заправленная, скомканная, холодная кровать возле, одинокая вешалка в углу с чёрным, обносившимся пальтишком, дребезжащий холодильник, отходящие от стен тёмные обои, со следами застывших подтёков да и потолок с жёлтыми кругами, образовавшимися по той же причине. Вот, пожалуй, самое яркое, но наиболее краткое, хотя и самое полное описание его студии.
Иван постоял ещё немного, собравшись с желанием и силами, накинул пальто, сунул в карман пачку денег, что достал из стола и вышел на улицу – в его затхлой, пыльной коморке ему больше невыносимо было оставаться. Но и на улице красок не прибавилось: серое, однотонное небо укрывало весь город, ворон в этот раз не было, видно те сдались и отдали небо на произвол холодным, мёртвым камням и ржавому железу крыш или просто на небе не осталось места от душ разумов антенного кладбища.
Бледно-зелёный, багрово-кровавый или выцветший голубой кафель и серо-ржавая корка грязи облепили типичные дома типичного спального района города. Все дома были похожи друг на друга, хотя и отличались и размером, и длинной, но некая нематериальная суть их оставалась до боли однообразна, район, будто, на самом деле спал, точнее уже даже не дышал – умер. Унылые люди, одетые в тёмные пальто, серые куртки, бесцветные брюки шли по чёрному снегу, утыканному бычками и пробками, стекаясь как грязный поток на автобусные остановки, а дальше облипшие пылью и липким, засохшим снегом автобусы сливали их в метро. Лица прохожих были однообразно-злые, но злоба эта была уже скорее истинным лицом их, а не временное помешательство всех разом, ибо как только они отвлекались, выныривали из своего бездумного шага, общаясь с другими людьми, что-то спрашивая – лица сразу же смягчались, даже появлялось некое подобие улыбки.
Во дворах ссохшиеся бабушки с еле заметной, но, тем не менее, явственной печатью смерти на умиротворённых или озлобленных (в зависимости от того, как каждая из них встречает старость) лицах и одним и тем же безумным метанием в глазах, столь присущим всем старухам, выгуливали своих внуков и внучек, играющих в сером снегу, перемешанном с грязью, ноющих из-за игрушек, бездумно визжащих, с радостным лицом бегающих по коричневым, глубоким и широким лужам. Дома здесь стали ещё более однотипны: без пёстрых вывесок магазинов, ларьков, стоящих вдоль автомобильной дороги, лишь кое-где проржавевшие, никому ненужные машины, с выбитыми стёклами, некоторые, всё же, замотанных скотчем, во дворах так же имелся давно обгоревший рыжий остов. У одной из машин с открытым капотом стояло три небритых мужика, матерясь и громко ржа, на крыше машины имелось три пустых стаканчика, ясное дело, наполняемых в течении этого дня далеко не последний раз, и таких дней было далеко не один, что стекались в года…
Покосившиеся железные заборы с гнутыми прутьями, объятые кое-где ржавостью, многочисленные серые ракушки с мятыми боками, одинокие ряды выцветших зеленых гаражей, извивающиеся меж всем этим ветвистые деревья, будто танцующие некие безумные, галлюциногенные обряды шаманов, детские площадки с облетевшей краской и так же покрытые коррозией, вздутый, пошедший трещинами асфальт с чёрной коркой льда на нём, что нельзя было определить, где заканчивается лёд и начинается сам асфальт. И дома: несмотря на видимое разнообразие форм и цветов, они были одинаково унылы и тошнотворны, холодны и мрачны, их стены были покрыты серой пылью, на самом верху сливавшейся с таким же серым и унылым небом. Это небо было таким всегда, веками, но лишь эти строения вокруг подчеркивали это дикое одиночество серости как никогда. Дома были испещрены чёрными дырами пещер, и, несмотря на схожесть их с гигантскими муравейниками, каждый муравей здесь был одинок, сам за себя, но настолько свыкся со своей долей, что даже не пытался сопротивляться, влился в этот поток неизбежного серого одиночества.
Как потомки будут называть этот век, эту эпоху? Белая эпоха античности, сменилась эпохой кровавого и жестокого, тёмного средневековья, что в свою очередь преобразовалась в эпоху реформации, возрождения и просвещения. Но во все времена у людей было единственное, что их объединяло, будь то античная философия и мировоззрение, охота на ведьм и прочие тёмные заблужденья необразованной черни средневековья или обновлённая культура возрождения, даже после – в новейшей истории были люди и идеи, объединяющие всех воедино, хоть они и разделялись на фронты. А что же теперь? Идея одиночества? Взаимной неприязни, недоверия? Молчаливого смирения с неизбежностью проигрыша любой борьбы? Ведь сейчас что не оппозиция власти, каких-то политических или иных сил – то лишь пустые слова, пусть дерзкие и порочащие противников по делу, но пустые слова ни для чего, лишь для голосов, для рейтинга. И превращается вся эта борьба лишь в телевизионные представления, пустые и гнетущие, но так хорошо поедаемые давно не желающими прикладывать сил для собственного просвещения и развития, для понимания, променивающие его на доступную истину голубых экранов, людей, тем самым ещё больше похожих на овощей. Им лишь осталось выбрать, чем питаться, хотя и выбором это было назвать сложно. А времена подпольных оппозиций, переворачивающих мир вообще давно и безвозвратно миновали. «И будет ли у этой эпохи своё возрождение?» – вот что вопрос волновал мечущегося в лабиринтах одинаковых дворов Ивана.
Всё это безнадёжье и безбожье припорошено серостью и ржавым, гнутым металлом улиц, что ещё сильнее и естественнее заставляет людей забиваться в своих коморках перед телевизорами и компьютерами.
А ведь из всего этого растут будущие поколения, отказываясь на примере предшественников от развития внутреннего, предпочитая ему развитие ложное, внешнее.
И из этого вырос и Иван, окутанный этой плёнкой лжи, и всё больше убеждался, что без помощи Жизни, он бы не смог этого увидеть, вернее, осознать, потому что видел он это всегда, как и все прочие люди, но не мог понять, что происходит, почему он один лишь был не счастлив, что его терзало. И только сейчас к нему приходило осознание собственного Пути, собственной миссии, причины пришествия в этот такой чуждый поначалу мир, к которому Иван всё больше испытывал жалость.
Мораль когда-то внесенная в этот мир заповедями, мораль, что после исказилась, доказав свою никчемность, ведь невозможно, что бы лишь мораль превратила мир в Рай, впрочем, даже не в ней дело - дело в людях. И эта мораль, принесенная когда-то давно, препятствовала людям «хорошим» очищать мир от людей «всех прочих», но, к сожалению, не наоборот. С такой моралью к Раю не придёшь, что было доказано всей жизнью человечества: пройдя все эпохи в итоге всё кончилось коррозией и распадом внутренним и внешним.
И теперь Жизнь выбрала нового мессию, который бы исправил ошибки предыдущего, навеки преградившего дорогу к Раю словами. Это не получалось у последних поэтов и писателей, у художников и музыкантов, посылаемых в наш мир, прозревших с рождения, потому что лишь действие теперь могло очистить этот мир, лишь полное умерщвление морали старой и приход морали новой призовёт Рай, чистя Землю от больных злобой, жадностью, алчностью и прочей заразой людей, не от их не поддающемуся исцелению словами внутреннего мира, а от самих этих людей, от их никчёмных жизней. Вот оно искусство дня настоящего – это творение не на бумаге, а на самих людях, на их жизнях! «И именно это искусство и обязано положить начало Возрождению, новой Эпохе!»
Впрочем, Громова нестерпимо терзало ещё одна идея: ведь мораль та – именно Божья, пускай произносимая через пророков и святые писания, но так или иначе её зачинателем является Бог, пусть, быть может, он создал её до людей, тем самым не предположив, чем это может обернуться. Таким образом, одно Иван осознал наверняка: не в состоянии быть лишь сколь угодно Высшим Человеком, чтобы создать новую мораль, для этого необходимо было стать тем, кто в состоянии был и есть её создать – Богом. И Громов знал, что его мораль, как человека не знавшего жизни без людей, есть лишь та единственная мораль нужная этому миру для его очищения.
Но пока он оставался лишь всё тем же жалким человеком, не способным разобраться даже в себе, в своих мыслях и возможностях…
Так скитался он по грязным подворотням, пустым, холодным дворам, зажатым между домами, позабытым, казалось, всеми, натыкался на вездесущие, исписанные и мятые гаражи, заполоняющие пустоты между зданиями, на пахнущие мочой, загаженные и замусоренные битым стеклом и блеклыми обёртками пустыри с неровным асфальтом, на переполненные вонючие, ржавые, мусорные контейнеры, на серые плиты обтесанных и будто обгрызенных стен. Иван уже давно перестал осознавать, где находится, он лишь старался двигаться и держаться подальше от шумов автодорог и одиноко, уныло бредущих прохожих, порой встречающихся ему на пути. Созерцание распада и ощущение собственного полного одиночества умиротворяли Громова, он блуждал в своих раздумьях, но уже без болезненных галлюцинаций и маниакальных, рвущих разум мыслей, а в безмерной тиши и убаюкивающем спокойствии, постепенно даже наполняемый некой душевной гармонией, приходя всё осознаннее к осознанию собственного пути, целей, судьбы, непосредственно соприкасаясь с тем, что и сподвигло его на все эти раздумья и брожения.
Громову вдруг стало так необычно хорошо, может быть, впервые за несколько месяцев, если не годов, а тем более со времени отказа от антидепрессантов. Он, впрочем, отнюдь не «летал», не испытывал иное, сопоставимое с этим, чувство, и уж точно не был именно счастлив, но эта внутренняя умиротворённость и спокойствие души его и прельщало. Он, казалось, купался в этой тиши разбитых улочек, закоулков, тесноты, грязного снега и разбросанного мусора по бокам потрескавшихся дорог. В воздухе мерно кружились небольшие хлопья снега, но не как обычно, медленно и спокойно опускаясь на землю, а вились они вокруг Ивана хаотично, во все стороны, поднимались порою даже от самой земли, слишком напоминая пепел, что кружит над догорающими, чёрными уже руинами, но никак не может утихомириться и опуститься, постоянно мечась и вставая от температуры. Серый, тяжёлый смог свинцового неба и уголь чёрного льда на земле лишь дополняли эту ассоциацию, где город вокруг представлялся Громову поистине грандиозным пожарищем, огонь которого, впрочем, уже давно не бушевал, а само оно постепенно, мерно и важно остывало. Весь мир в данную минуту спокойно, неспешно и неторопливо окутывал и лениво кружился вокруг Громова.
Так он блуждал, не помня себя, вплоть до того времени, как всё вокруг слегка уже тронула скоро нарастающая синева, погружая город во тьму зимнего вечера, впрочем, усиливающийся вместе с тем холод, казалось, вовсе не ощущался. Вдруг до Ивана донёсся слабый шорох голосов за углом, что его сразу же насторожило, и, выбившись из спокойствия собственных мыслей, парень прерывисто вздохнул, привычно нахмурился, и все тело его прошло неприятной дрожью какого-то болезненно-тревожного предвкушения не желаемого.
Завернув за угол дома, он в самом деле наткнулся на шуршащую шепотами толпу, глазевшую куда-то вверх, на крышу с одинокой, чёрной фигуркой человека на самом краю, куда тянулась и выдвижная лестница большой пожарной машины. Впрочем, Иван лишь успел заметить это, как тут же отвёл глаза, ни в коем случае не желая быть причастным к этим людям, в эту минуту, вновь, а может и ещё пуще, чем когда-либо показавшихся ему абсолютно одинаковыми, так что желать им уподобляться и отдаться терзавшим их в эту минуту желаниям и интересам он себе запретил начисто.
«Зачем все они смотрят на это, разве и в самом деле хотят они быть причастны к смерти человека, к его убийству, гибели, ведь наверняка же будут после карать и бичевать себя ночами за увиденное, просить прощения, а вернее забытья, вычёркивания этого мёртвого из своей души и разума, в церкви и каждое мгновение просить его и упрекать себя самих, за не совершённое, но тяжким и холодным грузом повисшее в груди преступление, что далеко не все смогут сбросить? Ну, а если спасут этого человека пожарники – так и что тут интересного для них?» - рассуждал Иван, старательно глядя себе под ноги.
Всё это, этот интерес, только лишь звериный инстинкт, а ведь все они – люди, такие же, как и сам он, только уподобляются в эту минуту обезьянам, что никак, разумеется, не мог себе позволить Громов.
Он ускорил шаг, чтобы скорее скрыться за углом, но как только Иван оказался у самого конца здания, раздался многоголосый вздох ужаса и резкий, писклявый вопль женщины, что заставило парня почти инстинктивно развернуться. Вдруг, от бросившегося ему в глаза в это самое мгновение, время резко замедлило свой бег, звуки стали словно ватными, всё в наполняющихся непонятным ужасом глазах Ивана помутнело, расплылось, и лишь одно только осталось чётким: медленно, и так неестественно плавно для реальной жизни, падающая вниз фигурка человека, бездумно машущая руками и ногами, что-то кричащая. Ведь в итоге, как бы человек ни хотел умереть, сделав последний шаг, после которого нельзя уже ничего вернуть, всё в нём в эти последние мгновения его жизни вдруг переворачивается, переосмысливается, но уже слишком поздно что-либо исправить… и человеку остаётся лишь кричать, рыдать и бить руками воздух в свои собой же отмеренные последние секунды существования.
В ту же самую секунду раздался сухой треск ломаемых костей и глухой удар о землю, что заставило время сорваться с цепи, вместе с, казалось, спящим весь день до этого сознанием Ивана. На отбегающих, трясущихся, закрывающих руками лица с минами ужаса, шевелящих губами и что-то восклицающих обезьян брызнула так жаждаемая ими кровь и кусочки костей. Иван видел, как разломился череп человека, при ударе об асфальт, как из него хлынула тёмно-багровая, вязкая жижа с серыми комочками… так он стал участником убийства, предотвратить которое (не убийство, а возможное именно к нему причастие, принятие покойника в свою душу) он и желал, ускоряя шаг. Но теперь он стал тем, кто убил человека, кто увидел его смерть, впитав его последние секунды жизни в свой разум, пропустив через себя, абсолютно не имея к тому желания… Ему даже показалось, что он сам умер в самый момент смерти, (сердце так и остановилось в груди в это же самое мгновение, с великим нежеланием и дикой болью отозвавшейся во всём столбенеющем и холодеющим теле, пробирающего дикой дрожью, впрочем, возобновляя свою работу) такое сильное впечатление это произвело на Громова.
Но… он именно убил, на его глазах живой, такой же живой, как и сам он, человек превратился в мертвого за долю секунды. Это было головокружительно парадоксально, и в высшей степени необъяснимо для понимания Ивана, это была магия, магия Жизни, её сокрушительной силой одного лишь ничтожного мгновения… Громов медленно, с широко раскрытыми горящими глазами, в которых пока мало что можно было увидеть и прочесть кроме безумия и страха, стал приближаться к трупу, впрочем, не то совсем было в его глазах, нечто слишком неразборчивое и противоречивое. Толпа, между тем, и не думала расходиться, лишь пара человек (скорее, из числа тех, кто, скорее всего, ещё долго и будет замаливать это убийство, зная, что никого и не убивали вовсе, но всё равно оно будет их грызть и съедать невыносимо) быстро скрылись, и одна толстолицая, краснощёкая женщина, в вязаном берете из-под которого торчали сальные волоски, та самая, чей крик и заставил Ивана стать таким же, как и все они, убийцей, с той лишь разницей – что он этого не жаждал, жадно глазея вверх, завалилась в обморок. Но у всех них даже сейчас были одни и те же, присущие данной именно ситуации лица, слова и мысли, исключением из чего составляло лишь состояние Ивана, будто переродившегося, будто что-то переступившего и вознёсшегося вместе со смертью лежащего перед ним человека, столь глубоко поразившей его. И лишь одно это обновление, неосязаемое и непередаваемое завладевало полностью его чувствами и внутренним состоянием. Хотя в данный момент в голове его не было ни единой мысли, лишь пустой, трясущийся взгляд, ставшая в миг снова глухой реальность, ватой заползающей в уши и тягучим туманом - в лёгкие, вокруг да труп, что ещё меньше чем минуту назад был живым человеком, разумом, а теперь лежащий в алой крови своей, исходящей лёгким парком, так выдающейся, выделяющейся среди всего этого одноцветного, чёрно-серого мира.
Не важно, хороший ли был человек или плохой, что за причины привели его, сподвигли на этот шаг и имел ли он на это право. Теперь человек мёртв, для него кончился, умер этот мир, как и сам он кончился для этого мира. Иван вдруг дёрнулся, оглядываясь, вглядываясь в окружающую его реальность в поисках ответа на всплывший в сознании вопрос: «Что же изменилось? Мир ведь умер! На моих глазах, всего лишь несколько мгновений назад умер целый мир! Так что же изменилось? Ведь должно было измениться!»
Но вокруг не произошло абсолютно ничего – люди, убившие его взглядами, впитавшие его смерть отойдя от шока, уже вовсю жадно обсуждали это событие, напыщенно молились и завывали, кому-то звонили и уже рассказывали о случившемся, кто-то же начал расходиться, потеряв интерес, с уныло-отрешёнными лицами, на которых после, как они останутся одни со своими мыслями и делами, снова падёт тень озлобленности, что и всегда, в чём Громов ни минуты не сомневался.
«Ой, да… Да что же? Кто же это, кто-нибудь знал его? Нельзя же, чтобы его здесь совсем никто не знал!»
«Да, я его соседка! Вернее живу я в соседнем подъезде от него, но в этом же доме. Знаю его посему.»
«Ну, ну что же случилось?»
«От чего это произошло? Знаете вы? Ну!»
«Да в самом деле не тяните!»
«Да ведь… из-за девушки знаемо дело…»
«Да что ты говоришь такое?! Не слушайте её, я с ним в одном подъезде живу! Кредит он взял, а на работе тут же и сократили. Вот и нашёл выход!»
«Да точно говорю из-за девушки! Любил её, дурак, прости Господи, а она бросила!»
«А я! А я слышал, что и вовсе он обкололся, да и на свидание пошёл, с Иисусом! Хех!»
«Да убийство это, сразу видно, что же вы! Инсценировка тут! В карты задолжал, игроком, однако, тем ещё был, ведомо мне!» - медленно полились, стремглав нарастая и превращаясь в бурлящий, стремительный поток спора, со всех сторон всевозможные мужские и женские голоса.
Теперь Иван уже не был так уверен, что за эту смерть они будут карать себя ночами – скорее лишь гордиться этим, взахлёб рассказывая об увиденном всем подряд, надевая маску ужаса и великого сожаления и придавая голосу соответственные интонации.
Громов всплыл из своего ватного наваждения и оглядел наполняемыми ужасом и непониманием глазами людей, что вдруг стали неправдоподобно громко обсуждать произошедшее, брызжа слюнями, показывая пальцами на труп. В один миг Иван понял, точнее, заметил, осознал, что все эти люди, вдруг ставшие обступившими его великанами, показывают грязными, потрескавшимися пальцами с жёлтыми ногтями теперь именно на него, поливая именно его одного зелёными слюнями и неразборчивыми оскорблениями, из своих зловонных ртов с чёрными зубами. Их лица в раз исказились всеми возможными гнусными, злобными гримасами, все они стали жирны, засалены и прыщавы, кожа стала вздуваться огромными волдырями, отекать, в глазах засверкал всё пожирающий ледяной огонь…
«Мрази! Все вы мрази! Уйдите от меня, ничтожества, уроды! Я вас всех ненавижу, гниды, твари!!!» - закричал в бешеном, пенном неистовстве Иван, что заставило наваждение отступить, но лишь на столько, чтобы позволить ему подняться с колен, на которые он непроизвольно упал перед трупом, заткнув уши и зажмурившись, что есть мочи желая защититься от уродов вокруг, сорваться с места и бежать. Бежать плевать куда, лишь бы дальше от всех этих нелюдей, снова, за его спиной, накинувшихся обгладывать кости, впитывать остатки души только умершего, не успевшего разложиться и более того, остыть человека. Ивану вдруг стало невыносимо жаль самоубийцу, точнее даже не его – а именно лишь его труп.
«И плевать ведь, в самом деле, каким бы плохим ни был при жизни этот человек, в чём же виноват труп? Это ведь уже не он, не тот человек, что спрыгнул при них же с крыши, и всё плохое, что заслуживало всех этих слюней и воплей, уже умерло, на глазах этих самых гадких, безобразных людей. И ведь даже не тела их отвратительны – а само единственное их нутро, что из них лезет, тем именно и уродуя наружность. А без этого нутра – все лица их такие же спокойны, умиротворённы и даже мудры, как и лицо этого самоубийцы, в мгновение преобразившееся после смерти. Кажется, даже, что человек очистился в миг своей смерти, ведь вряд ли при жизни лицо его было столь же мудрым, столь светлым и спокойным. А изменилось лишь то, что его покинуло это гнилое нутро, сжирающее его тело своими гнусными потребностями и мыслями, улетучилась его мерзкая душонка – единственно и отличающая человека живого от неживого. Его поглотило всепрощающее и всеисцеляющее Абсолютное Одиночество, зверь истинной Мудрости. А то, что все те уроды накинулись на труп – так это из зависти, точно! - из зависти, они завидуют тому спокойствию, что воцарилось навеки на лице трупа, а им предстоит ещё вариться в раскалённом котле собственных страстей и желаний, сгорать в агонии ежедневно растущих потребностей. Вот ведь оно очищение… на глазах… в один лишь миг… спокойствие и красота, мудрость… Очищение…»
Иван был словно в бреду, его всего трясло с ног до головы, он бежал, шатаясь, что есть сил в быстро чернеющей синеве, натыкаясь на появляющихся, возникающих прямо перед ним из ниоткуда, прохожих. И все они представлялись ему трупами с умиротворенными, бледно-зелёными лицами, в которых единственно ярким были лишь багровые огоньки в глазах. Именно эти огоньки и были их беспокойными, алчущими и мечущимися душами, накладывающие видимую только Ивану эфемерную красноватую маску всей своей злобной сути, будто дымную вуаль поверх чистых, умиротворённых лиц, от чего люди и становились такими отрешённо-злыми. «Вот где корень… вот в чём сердце…» В голове всё кружил необузданный круговорот мыслей об очищении смертью, случившегося на его глазах, об алых огнях душ, о перерождении и ещё о многом, многом… и круговорот этот, этот вихрь, ураган рос с каждым мгновением, голова всё сильнее разламывалась от нестерпимой боли… Такой родной Боли, ближе которой ему не было никого.
А вокруг, в чёрно-синей, густой мгле со всех сторон, над головой и под ногами, далеко впереди и совсем уже близко горели всевозможные по величине, ровные жёлтые квадраты окон, свет которых смердил лживым уютом, спокойствием, безопасностью, который был изъеден эгоизмом, полным поплевательством на творящиеся за ними. И Громов носился по этому безумному, быстро крутящемуся, мечущемуся вокруг него лабиринту, сжираемый холодом и тьмой, и полным отчуждением смотрящих на него жёлтых глаз: «а ведь так и сама Жизнь, носится, мечется в этой тьме и хладе, натыкаясь, со всевозможными оттенками чувств на своём сумасшедшем лице, что ежесекундно сменяются от жалости до ярости, от мольбы до ненависти, глядя в закрытые жёлтые окна, за которыми никто её мог, даже не хотел замечать, за которыми всем на всё было наплевать, на всех умирающих и бьющихся в агонии снаружи, самим окнам было на это наплевать. Бедная, бедная Жизнь, как я тебя теперь понимаю, как долго уже ты так взываешь к себе, и сколько посмели хотя бы выглянуть из своего окна на твой призыв? А выйти из домов? Но знай, увидь – теперь у тебя есть Я!»
Еле держащийся на ногах Громов остановился, поняв, что больше сил у него не оставалось даже на мысли, не то что на бездумный бег в этой ночной тьме дворов, нырнул за стоящую рядом помойку, оказавшись между ней и скобой из красного кирпича, где грузно и тяжело повалился на гору битого стекла, алюминиевых банок, вонючих гниющих газет, органики и прочего мусора, вывалившегося из переполненного контейнера. Так он ещё долго лежал, сотрясаясь всем телом и тихо, слёзно завывая, поедаемый холодом и вонью, а чёрный шторм мыслей всё никак не отступавший, лишь сильнее взбушевался в его голове, тогда Иван полностью отдался творившемуся внутри него безумию, хаосу и боли. Он лежал, скрючившись, и дрожа в мусоре, находясь между забвеньем и реальностью, каждую секунду балансируя на ржавом, тупом ноже где-то между. Так мучался он до тех пор, пока вовсе не забылся нервным, больным сном. Сном, который ему слишком запомнился и после беспрерывно вспоминался.
***
«Человек в белых, казалось даже светящихся изнутри, одеяньях шёл по гнилому, потрескавшемуся асфальту и каждый шаг оставлял на грязном камне сочную, изумрудную зелень, бутоны цвета чистейшего неба, ярчайшего солнца и прекраснейшей любви. Но их жизнь была непродолжительна: стоило человеку пройти дальше по своей дороге, как зелень тут же перегнивала и сливалась с цветом мёртвого асфальта; небо распустившихся цветов чернело, солнце – тухло, любовь – умирала.
Но человек не оглядывался, он шёл лишь вперёд по безлюдной, одинокой дороге и блаженная улыбка не сходила с его уст, а в ярко-голубых глазах отражалось вечное, молодое небо. Дорога уходила на миллионы миль вперёд, теряясь за призрачным, дрожащим горизонтом, а где лежало её начало – человек давно перестал помнить. Он никогда не оглядывался.
Вокруг расстилалась лишь пустыня, кровавая и раскалённая. Обезвоженная, багровая земля вся была покрыта гигантскими трещинами, уходящих на метры вглубь так, что отпадали всякие сомнения в том, что было ему ближе, земля или трещины в ней. Чёрные, обугленные скелеты редких деревьев, встречающиеся ему на пути, не вызывали в нём безмерную тоску о прошлом – лишь смиренно напоминали о настоящем. Ведь он – никогда не оглядывался.
Четыре адско-красных, никогда не заходивших за горизонт солнца, освещающие своим испепеляющим светом ему дорогу с четырех сторон, давно перестали причинять ему боль, ведь кожа его покрылась деревянной коркой, а глаза его практически ослепли. На ногах и руках звенели цепи оков, когда-то давно сковывающие руки и ноги его, но в течение сотен лет пути – проржавевшие и рассыпавшиеся сами собой. Но освободило ли в самом деле это его, не являлось для него вопросом.
Зловещее, багровое небо, казалось, пропахшее радиацией, голодные, истекающие слюной безобразные, уродливые твари, живущие в пустыне, гигантские чёрные, облезшие вороны сидящие на чёрных ветвях и кружащиеся в кровавых небесах, купающихся в раскалённом жаре солнц… и эта пустыня, алая, будто в течение тысяч лет здесь ежесекундно проливалась кровь, орошая благородную землю. Казалось, этому не будет конца, но вот вдалеке стала видна дрожащая в мареве чёрная точка, через несколько лет ставшая превращаться в очертания города, а ещё через семь лет путник вошёл в главные, низкие, для чего даже пришлось пригнуться, ворота без каких либо гербов.
В течение двух тысяч лет он не встречал ничего кроме пустыни и её тварей. Хотя, если уж и оглянуться, вспомнить прошлое, то раскалённая пустыня начала съедать зелёные, свежие луга и леса, реки и озера, кровавое небо – голубой, ясный покров над головой, а четыре багровых солнца – чистейшие, синие озера и реки, две сотни лет тому назад. И не всегда была смерть, но это было столь давно, что пустыня казалась путнику вечной и, что самое страшное, неотъемлемой частью мира. А теперь же ему снова представился город, что заметно отличался от предыдущего: он был много больше, дома его были гораздо выше, но от него несло вселенским унынием и жгучим одиночеством.
Одинаковые, стоящие вплотную друг с другом дома, с множеством чёрных, выгоревших глазниц незастекленных окон выглядели зловеще в алом свете, пропитывающим всё вокруг. Асфальт тут так же был гнилой, покрытый трещинами, из которых пробивались редкие сухие ростки. Поначалу людей не было видно, и странник подумал, что город мёртв, но затем он понял, что слабые незаметные тени, впрочем, бурно кишащие на улицах и в окнах домов – это и есть жители. Их было много, они заполняли весь город, но в то же время они были незаметны, и лишь тёмный, сливающийся, но прозрачный поток их был отчётливо виден по сторонам улиц.
Странник вырвал из толпы одну из теней, и она тут же материализовалась, отделившись от общего потока. Это был простой человек, один из тех, что попадались путнику и в прошлом городе две тысячи лет назад. Лицо тени поначалу показалось ему злым и недоброжелательным, впрочем, как лица всех теней, но когда перед странником встал отделившийся человек, то было видно, что он по натуре своей не злой: лёгкая, доброжелательная улыбка, небольшие, слегка весёлые морщинки вокруг немаленьких поблескивающих глаз, в которых тоже не было особой той злобы, что путник заметил поначалу.
-Здравствуйте, - произнёс странник.
-Добрый день, чем могу быть полезен?
-Мне бы хотелось узнать больше об этом городе, если это не причини вам неудобства.
-Никаких неудобств, у меня как раз сейчас обед, давайте пройдём в кафе, тут за углом.
И через несколько минут они сидели уже в довольно уютном кафе, несмотря на то, что снаружи оно показалось, да и было в самом деле сгоревшим и заброшенным.
-Дайте мне… и моему собеседнику как обычно, - обратился незнакомец к официанту, затем повернулся к страннику – и что же Вас интересует?
-Почему здесь так уныло и одиноко? В прошлом городе, где я был – было голубое небо, зелень, белые, непохожие друг на друга дома с колоннами, несколько ниже, но в много раз просторнее и светлее… а самое главное – там не было теней, каждый человек – был материален.
-У нас тоже каждый человек материален. Просто его надо заметить, выделить в толпе. Наверное, в нашем городе жителей намного больше, чем в том, где Вы были. Поэтому у нас проблемы с местами, мы обязаны уплотняться, сроить большие, тесные дома с маленькими коморками, чтобы хотя бы большинству людей было, где приютиться, обособиться, спрятаться.
-Но это ведь иллюзия обособления. Кого ни возьми – все так себя и ведут, все жмутся в своих коморках, все превращаются в поток теней, выйдя из неё. Мне кажется, что и в своих коморках далеко не все могут материализоваться в личность, в самого себя.
-Может Вы и правы, мне самому всё это надоело – но иного не дано. Я просто улыбаюсь трудностям, а точнее – этому безразличию и унынию, что творятся в нашем городе. Только так, составляя самому себе компанию, можно выжить. А на самом деле, в нашем городе лишь так и можно удержаться и не сгинуть: либо отдаться потоку жизни – и тогда ты перестанешь быть собой, даже у себя в коморке, либо понять, что всё безнадёжно, но не перестать бороться с самим собой, и тогда ты сможешь тайком от теней материализовываться, индивидуализироваться, обособляться. Нельзя бороться против теней, они всё равно найдут твои слабые места и разорвут тебя изнутри, сделав собой.
-Как изменился мир…
-Мир изменили мы, а вот мы и в самом деле изменились.
-Ваш заказ.
Официант положил на стол две закрытых тарелки и два стакана с чёрным напитком.
-Нефть… Никак не могу устоять – это так же чертовски вкусно, как и дорого. Попробуйте, - проговорил человек страннику и с наслаждением отпил из стакана тягучую жидкость.
Тот осторожно взял в руку стакан и сделал робкий глоток, но затем вцепился в стакан двумя руками и осушил его досуха, пролив даже чёрную жижу на свои белые одежды. Открыл тарелку и уставился на суп.
-Пятирублёвые – самые вкусные, - произнёс человек, подцепил ложкой пятирублёвую монету и отправил её в рот, изобразив на лице наслаждение.
Путник робко подцепил двухрублевую монету с бульоном и попробовал. Суп оказался превосходным, он никогда не ел ничего подобного.
Через пол часа разговора человек, извинясь, спеша по своим делам, попрощался со странником и вышел за дверь, растворившись в толпе. Путник же ещё немного посидел, затем тоже встал и направился к двери, оставляя после себя кровавые пятна, как когда-то траву и цветы. Постояв на пороге кафе, путник огляделся по сторонам, сделал ещё один шаг и растворился в тенях…»
***
Ночная тьма сгустилась теперь невероятно, а холод уже стал нестерпимо жечь и кусать всё тело, дрожащее в куче вонючего мусора, зажатого между ржавым железом и осыпающимся кирпичом, человека с лицом, выражающим нестерпимую муку и внутреннюю, душевную боль. Наваждение сна длилось несколько минут, хоть и показавшихся всей ночью, но теперь эта пелена усталости и дрёмы спала, и Иван уже час лежал и бездумно, отрешённо и пусто смотрел на двух ворон, сидящих на краю контейнера и смотрящих своими поблескивающими в ночи глазками на него, иногда переступая с ноги на ногу, глухо стуча при этом когтями по металлу. Это, впрочем, быстро им надоело, и они, развернувшись, стали шумно рыться в баке, изредка сваливая на Ивана и по прочим сторонам контейнера еле держащийся на краю мусор.
Некое озарение, скорее даже истина, что сформировалась за длительное время, но апогей этого формирования свершился буквально какой-то час назад, поглотил мысли и разум Ивана. Теперь он как никогда понимал своё предназначение, а точнее свою избранность из прочих, и жажда действия и доказательства ещё сильнее, с каждой новой минутой все пуще бурлила в его груди.
Для доказательства своей верности и преданности, своего желания показать самому себе, на что он готов, способен, по-настоящему теперь возвыситься, Громов выбрал убийство. Это более полно соответствовало всем его предыдущим выведенным логическим формулам, решениям, собственным мыслям о познании Морали, через Аморальный хаос и безумие, Света – через пропасть душевной Тьмы…
Природа неморальна по своей первоосновной сути, в ней нет, и никогда не существовало ни добра, ни зла, нет их и в самой Жизни, а соответственно и для Ивана не имели никакого права существовать все эти стереотипы, рамки умирающего и радующегося своей собственной смерти человечества. Жизни не нужна мораль радости или смирения перед Смертью, ей нужен здоровый Мир, лишенный всяческой заразы и дряни! Поэтому то всяческие моральные устои существующие теперь абсолютно ничто не должны значить для Громова, они опасны и противоречат Жизни, и лишь нарушив самые строгие из них он всецело докажет и себе и Жизни свою Избранность! Он станет поистине Высшим, будь то Сверхчеловек или Бог, главное лишь, что после этого он сформирует новую мораль, Истинную мораль земли и всего существования!
И помимо этого всего в нём с недавнего времени пульсировало желание самому очистить человека, увидеть, как обезображенная пороками, мыслями и самое главное душой маска жизни сменится на его глазах, от его же руки на вечное умиротворение, вечный покой и вечное спасение лика смерти. Всё это желание и формировалось в сознании Ивана весь этот час, что он лежал, отойдя от сна. Мысли его вдруг разом из беспорядочного и хаотичного вихря, превратились в столь чёткие и логичные, что и помогло так быстро аргументировать и вывести некоторые суждения Ивана, преобразовав их после в именно это желание, сладко растекающееся теплом по всему телу. И лишь одно оно теперь воцарилось в его голове, завладев всем разумом Ивана и его телом. Злобная улыбка вдруг тронула лицо его, не просто злобная, а с невообразимым оттенком безумия, чья тень через секунду легла на его глаза, а после и всё лицо его покрыл еле заметный, но столь четкий лик сумасшествия.
Он, скрежеща, поднялся, спугнув ворон шумом посыпавшегося с него в это мгновение мусора, опёрся на бак и простоял так некоторое время, приходя в себя и справляясь с дикой головной болью, что, впрочем, и не досаждала даже. Затем, шатаясь и хромая, Громов отправился дворами к ближайшей станции метро.
Для поиска своей жертвы, что он собирался «спасти» Иван выбрал именно самое ненавистное ему, пропитанное злобой и желчью место. Выбор же этот был слишком очевиден, столь логичен и объясним для Громова, что не заставил его даже на миг замяться и засомневаться, ведь это, по сути, и не было важно, этот вывод непроизвольно назрел в его сознании, и он не видел ни единой причины сомневаться в верности этого совета.

Крик. Глава 2.

Воскресенье, 04 Октября 2009 г. 21:42 + в цитатник
2
На пыльном, всём в масленых разводах и отпечатках пальцев экране старого, засаленного телевизора, стоящего на древней обтёсанной и обитой тумбе с липкими подтёками по бокам, распинался раскрасневшийся от громких речей и ежесекундных взмахов рук политик, один из тысячи, ничем не приметный, не выдающийся - лишь голос, в океане прочих, абсолютно таких же безвкусных и бесполезных кричащих и распинающихся за экраном голосов. Ивану порой даже казалось, что на всех этих каналах показывают одного и того же человека, что, впрочем, был ни мужчиной, ни женщиной, не имел чётких очертаний, его голос и внешность пульсировали, постоянно изменялись, но оставалась неизменной лишь суть. Это нечто ничего другого не умело и к другому не было приспособлено, кроме как к постоянным своим речам: оно постоянно что-либо сладко сулило или громко, брызжа слюной, обещало, яро успокаивало или с пеной у рта дарило надежду. Последнее время Нечто это приобретало некое метафизическое сходство с огромным слюнявым и безвкусно пошло размалеванным ртом, в то время, как Иван боролся с гигантским ухом, растущим из его груди в эти мгновения. Громов, к своему прискорбию, знал, что это самое «ухо» ощущает лишь он, а прочие зрители, сидевшие в своих квартирах давно без борьбы отдались безумию и превратились в эти гигантские, поглощающие и впитывающие в себя все лившиеся на них пустые, как и всё на экране, слова «уши», были ими поглощены, не замечая сего. В неком, отрешённом от реальности представлении и рассуждение, разумеется.
Иногда, и, впрочем, тоже лишь с недавнего времени, Иван стал замечать, как от тела говорящего тянутся вверх невидимые нити, и нет-нет да и мелькнут гигантские пальцы с потрескавшимися жёлтыми ногтями сверху, либо же из-под тумбы - сальная, жирная ладонь, на которую насажен живой человек-кукла. Иван перестал уже различать, не хотел, а, скорее уже просто был не в силах этого делать, слова: все монологи и дискуссии кукол в галстуках звучали для него как разговоры грибов, не имеющие ни смысла, ни сути, они всё время толкались на месте, темы споров омывались лишь иными формулировками и словами, а монологи были друг на друга похожи, и, по сути, были глупейшим явлением, ибо нет ничего глупее вечных неисполнимых обещаний, притом неисполнимых далеко не из-за их сложности или невозможности. Спорящие бросались на любую животрепещущую на сегодня для негодующих по поводу неё обывателей, жирных злобных домохозяек или обезображенных сальных мужчин и начинали тему, как стая голодных плешивых псов обгладывать кости, лишенных мяса, рваться за них до крови и брызжущих слюней, впрочем, зрители только для этого и забивались перед экранами, ради крови, ради криков, они получали от этого истинное наслаждение и удовольствие, никому и не нужна была правда, решение, выход, всё это был лишь замкнутый круг желчи. Скорее всего, непонимание Громовым смысла всех этих разговоров, как, порой, и самих разговоров, служило некой защитой, ограждающей его разум от хотя бы малой части вливания той заразы извне, что была особенно бессмысленна, а отсюда мучительнее и больнее для сознания. Все споры и диалоги этих кукол и псов никогда ничем не заканчивались (как и не начинались, в общем-то), лишь давали слушателям лживую веру в собственное просветление, в понимание ситуации, возвышали его над остальными, давали людям то, что они так подсознательно вожделеют, не желая самим к этому стремиться, умерщвляя эту потребность с каждым новым, доступнее предыдущего, источником информации, что по мере появления этих источников всё более тупеет и лживеет, скатываясь к потешению звериных инстинктов, а не человеческого разума. А самое страшное – они давали надежду, а значит сеяли спокойствие и умиротворение внутри, убивая в людях то, что отличает их от овощей и что способствовало бы продолжению жизни мира и его развитию. Но стремись люди к этому сами, к действию и просвещению – они бы точно прозрели, и во избежании этого «Паук» и придумал такой сладкий, извращённый яд для своей «паутины», и теперь ничего не мешало людям развиваться, разлагаясь и разрушая своим бездействием мир.
Но помимо этих вечно распинающихся в огромных светлых залах, на митингах, в больших позолоченных комнатах, голых тёмных студиях кукол и грибов, «ртов», существовали и иные, во много раз сильнее пугающие понимание Ивана сущности, рассчитанные на более слабых, более овощеподобных людей. О, то были далеко не «ртами», предназначенными для «ушей», этот страшный яд был создан для «глаз», ведь смотреть намного проще, чем слушать, когда требуется ещё и доля понимания, даже если это ложь; а уже разучившимся или наоборот, что встречается теперь намного чаще, ещё не обучившимся с самого рождения слушать, тоже необходимо было своё спокойствие, свои стремления, свои пути возвышения над прочими. Или скорее, эти существа были новой ступенью в разложении людей и мира, с самого детства окутывая неразумных детей своими мирно оглупляющими нежной мягкостью и побрякивающими бирюльками сетями, превращая их в эти мгновения в дегенератов, пускающих слюни, с широко раскрытыми обессмыслившимися глазами, уставившимися в экран. То были яркие, сочные и обнажённые бенгальские огни, гирлянды, звёзды, они гипнотизировали своей пульсирующей и мечущейся пёстротой, и ощущение это было много сильнее, круче и безумнее в своём разрушении и подчинении инстинктам, чем ощущение от слов кукол и грибов, где была хотя бы некая тонкая нить, осенний ледок поверхностной сути. Здесь же была одна лишь оболочка, и Ивану было чрезвычайно страшно смотреть на людей, бездонно набитых воздухом и огоньками. Иван, глядя на них, не в силах был шелохнуться, он скрипел зубами и трясся из-за того, что голова разламывалась от боли и ужаса, вызванной красками и вспышками, приторной глупостью и пошлым смрадом, весь мир в это мгновение становил скачущим, мечущимся, сумасшедшим, он перестал отличать реальность, видеть её спасительную для ума серость и ржавый, смердящий распад… Это и вправду был самый страшный яд, созданный «Пауком», против него нельзя было бороться, невозможно. Из экрана тянулись невидимые, но прочнейшие щупальца, обвивающие его, крепко и плотно облепляющие его своими склизскими присосками, приковывающие к стулу, и сладких, скрипящий сахаром на зубах голос шептал на ухо: «Смотри… смотри…»…
Тогда Иван собрался с силами и резко, с болезненным стоном подался вперёд к телевизору, выключив его, сильно ударив по кнопке. В этот самый момент щупальца враз вползли обратно, нити сразу же оборвались, мир быстро замер и вновь поблек; от этого всего Громову стало очень дурно, и из-за вдруг закружившейся головы он с размаху упал на липкий, грязный пол перед тумбой (казалось, что до этого он пребывал в невесомости, но в один лишь миг появилось притяжение, а Иван уже и не знал, на потолке ли стоял он, или на стене), чем вызвал новый приступ головной боли.
Находившийся в квартире телевизор казался Ивану лишь одной ниточкой гигантской паутины, огромной, хитроумной ловушкой для глупых зрителей-мух, а, для того чтобы привлечь мух, эта паутина и все её ниточки были измазаны самым натуральным калом (точнее даже сами нити состояли из кала), перемешанным с различными ядами, на любой вкус: от сахарной пудры до желчной блевотины. Сражаясь с ней, он потерял свои крылья, разучившись летать, но, в отличие от прочих, – не ползать. Громов смотрел в него, изучая, и каждый раз страдал и боролся с тянущимися и опутывающими его нитями, щупальцами опустошающими сознание, сосущего из разума все соки.
Но никак не мог понять. Телевизор являлся для Громова самой непонятной вещью в мире, в высшей степени абсурдной, ведь он абсолютно не вписывался в природу Вселенной, ведь он был антиподом развития и жизни. Гигантский Паук, плёл паутину, разрушавшую мир изнутри, пронизывавшую само его нутро, уничтожавшую те элементы, что обязаны его созидать, то, на чём он держится, и которые всегда тянули его вперёд. И вот эти элементы всё туже вязли в липких нитях, винтики покрывались ржавчиной, притом паутина изменила само сознание этих элементов самым ужасным образом – оно изменило вектор понимания среды. Вся эта липкость и ржавчина казалась им не проклятием, а, наоборот, истинным смыслом жизни, истинной благодатью, целью их стремлений. Но ведь тем самым Паук уничтожит и себя,.. но только если он не является тварью своего хозяина и специально загоняет мир в статис из-за ведомых только этому хозяину целей.
Иван надеялся, скорее даже, был уверен в том, что сможет понять, что творится и происходит, с помощью вражеского же оружия: должно быть что-то существенное, но еле заметное во всей это разумозастилающей чуши и отвратной вони кала. И он день ото дня метался перед телевизором, бился в агонии разума, но продолжал искать, ведь не могло это существо просто так родиться, и не оставить следов причины своего появления, своей деятельности. Его до дрожи во всём теле пугало то, что эта паутина оплетает весь мир, всю Землю, и во множестве домов проведены эти нити, миллиарды людей погибают, мечась в своих креслах. Он ощущал это: каждую добровольно и не замечающую того угасающую жизнь разума, каждое окончательное превращение людей в овощи и микробы.
Иван осторожно встал с пола, неожиданно возникшим у него под ногами после того, как нити втянулись в чёрную бездонную и алчную до разума дыру потухшего экрана, отойдя от яда и вызванных им мыслей, ополоснул холодной водой лицо, оделся и вышел на улицу.
Не успел он пройти и десятка метров от дома, как его вырвал из омута собственного сознания одинокий скулёж. То была бездомная, грязная дворняга, со свалявшейся шерстью и вывихнутой задней лапой, беспомощно и жалко болтающейся над землёй. Она смотрела уставшими, грустными, свойственным только лишь псам, глазами на противоположный берег беспросветной реки машин, преданно вытянув морду и ожидая своего момента присоединиться к стае, терпеливо ждущей её, и так же, с тревогой в глазах, провожающей каждую бесчувственную машину, безусловно, видящую это. Ивану некогда было смотреть, чем кончится эта сцена, но он знал наверняка, что бродячие псы никогда и ни за что не оставят своего сородича на произвол судьбы, одного - на что были способны лишь откормленные, живущие в тепле и комфорте породистые, тявкающие собачки, не знающие настоящих проблем и хлопот, как не знающих верности и дружбы, что проверяются только в настоящих проблемах и хлопотах, как и не ведающих всего прочего.
Помещение военкомата, в который и направлялся Иван, находилось в подвале жилого дома, и лишь грязная, бледно-красная табличка отличала его тронутую ржавчиной серую дверь из прочих подвальных. Громов спустился по сбитой лестнице и, скрипнув дверью, зашёл внутрь, где в тесной, обсыпавшейся комнате уже собралась небольшая группа людей, ожидая пропуска. Он имел время сполна разглядеть их: откормленный, краснощёкий сынок со своей толстой, сердобольной и противной щекастой мамашей, постоянно вьющейся возле него, три громко и нагло гогочущих, чем заставляли откормленного сынка вздрагивать, беспокойно бегать маленькими чёрненькими глазками и сжиматься за спиной своей мамаши, парней в модных, ярких и блестящих одеждах и какой-то серый, худой и унылый волосатый парень с плеером в ушах, которого Иван сразу и не заметил, но который даже после этого вызвал меньше прочих его внимание. Впрочем, ни к кому он интереса и вовсе не испытал.
Из-за немытого пластмассового стекла КПП раздался невнятный голос такого же до омерзения невнятного сонного солдата: «Проходите…». Первыми через турникет прошли «гогочущие», пихаясь и от этого ещё громче гогоча, за ними после наставлений мамаши, и долгого громкого поцелуя чрезмерно напомаженных губ, прошёл толстяк с испуганно мечущимися глазками (не заметил ли этого кто?), размазывая помаду по щеке, видно так же было, что стесняется он ещё и своего стеснения собственной матери, серый, невзрачный парень и за всем этим сбродом нелепостей нахмурившийся Иван.
Комнатка, в которую теперь прошёл Иван, минуя серый, низкий коридорчик, пропахший сыростью, отличалась от первой лишь размером – слегка больше, с несколькими рядами грязных, порванных стульев, но такая же обсыпавшаяся и в чёрной паутине под потолком. В комнате уже сидели пять прошедших парней, ожидая своего вызова, и две полные, сморщенные старухи заполняли «дела», часто слюнявящие пальцы и громко разговаривавшие о своей гнилой старческой бытовухе, злобно покрывая грязью родных и чужих, молодое и старое, что теперь отчего-то так присуще многим пожилым людям. Иван, ни на кого и ни на что более не обращая внимания, сел в самом последнем ряду в дальний от окна тёмный угол, где особенно пахло плесенью, снова погрузившись в собственные мысли.
Находясь в таком разбитом призывном пункте, Иван невольно начинал задумываться, из чего же, в самом деле, берёт корни вся эта система с регулярными посещение военкомата по повестке и прочим, да и сама, что главное, армия. Вокруг него снова было то «настоящее», в котором он жил, в котором существовал мир, а отсюда Громову было непонятна цель, а главное её смысл, предназначение. Пусть кто-то скажет зазубренное словосочетание «Для защиты родины», но задумывался ли он при этом, что же такое эта родина, что так требует защиты? Не только для этого «кого-то», но для всех прочих людей, для всех тех мух, грибов и теней, что населяют «настоящее», что вряд ли даже задумывались над этим. Их родина – это грязные коморки с искусственным окном в мир наслаждений, это их лживый мир стереотипов и вещей, которым они безоговорочно поклоняются, это дружба для виду, глупые, низкие разговоры, гогочущий смех и любовь, давно потерявшее своё значение слово, растоптанные, переваренные и вышедшие с калом понятия свободы и Человека и величественный обелиск Эгоизма.
Гордость за некую своеобразную родину, о священном смысле которой никто из них не имеет ни малейшего понятия, кроме неопределённого, нижайшего мычания, за историю и отчизну они испытывают только тогда, когда им это прикажут с голубых экранов лжепатриотичной исковерканной историей, лживыми, давящими на сознание социальными роликами, скорее похожих на растениеводческие, или на парадах и митингах горячими и пламенными речами, то и дело глядя в бумажку. Как настоящие растения удобряют навозом, так и людям подсыпают своеобразные удобрения, но навоз, предназначенный для людей, льющийся из экранов и из самой жизни больше напоминает самый обычный кал дворовой собаки, где кроме самого кала ничего и нету, но если покрасить его в яркие краски патриотизма, посыпать сверху сахаром гордости, то люди вполне активно, с аппетитом впитывают в себя этот яд, верят ему, подчиняются. Для них давно не существует родины, им на всё плевать, кроме того, что сулит телевизор: яркие тряпки, деньги, развлечения, игры – вот их родина, с виду красивая и манящая девушка, но внутри продажная и беспробудная блудница.
От самого патриотизма же остались лишь слова, по большей части написанные на заборах. И это именно истинный патриотизм, бесплатный, идущий от искренней души, изнутри – а не незаметно навязанные гордые крики и бессонные ночи радости в честь сомнительной победы сопливого бесталанного юнца, сравниваемой по многоголосому шуму и радости с, поистине, героической победой в кровавой и беспощадной Второй Мировой Войны или с полётом Героя-первооткрывателя в великий и бескрайний Космос. Впрочем, какая жизнь, какой мир такие и кумиры, такие причины у гордости и радости.
А что же такое родина для самого Ивана? Как часть Вселенной, как один из двух существующих миров Иван – это и есть его собственная родина, и ему не требуется защита, он знал, что рано или поздно погибнет в любом случае, и его это ничуть не страшило. Даже наоборот, можно было сказать, что он этого ждал, не в силах самостоятельно наложить на себя руки и, вынужденный жить сплошными формальностями и шаблонами, ходить в институт, по повестке являться в военкомат, обновлять паспорт... Вся жизнь Ивана – одна гигантская формальность, формальностью же по сути явится ему и смерть, как заключительная стадия, завершающий удар печати, подводящий итог бумажной жизни. Но не от того для Громова не существовало иной родины, кроме Себя, что, по сути-то, и не является родиной, что ему на неё «настоящую» так же плевать, как и всем прочим людям. Просто та гордая и непреклонная перед врагами и бедами родина пусть и со лживой героической историей из телевизора – не его. Ведь в «настоящем», не в светлом «прошлом», вбивающимся в головы людей с ранних лет, в прошлом, где ни одна война не проигрывалась по-настоящему, где здоровые, мускулистые богатыри и жизнерадостные рабочие строили и оберегали страну, а в сером, противном и заплесневелом «настоящем» родина уже доживала свою сознательную жизнь, и не было здесь повода для гордости. Она проиграла последнюю войну, где враг засел внутри, в головах людей, разлагая и разрушая сердце родины, коим эти люди и являлись. Умрёт родина – не станет ни истории, ни культуры, о которой так много говорят, и которой кто-то, возможно, и в самом деле гордится. Она останется живой лишь на экранах ядовитого телевизора, где теперь каждый мог найти свою родину, по душе. Вот и оставалось Громову искать спасение, чувства, мотивы и Свет только лишь в себе самом.
Именно поэтому Иван и не понимал, зачем все эти формальности: зачем армия, государство, зачем институт, зачем сама жизнь? «Всё это лишь бессмысленное трепыхание, хватание за старое, за ветхие соломинки, что были некогда прочнейшими, стальными канатами, а теперь по большей части уже оборвались, чья-то, скорее всего, сознательная слепота к гниющим брешам, через которые чёрные ядовитые воды проникают в лодку Жизни, лодку всего сущего. Но ведь скоро оборвётся последняя соломинка, ведь скоро вода бесповоротно заполонит лодку и потащит её на дно… И что же будет тогда? Это будет не просто Смерть, это будет Апокалипсис, тысячи заживо похороненных людей, гигантские пожары со всю Землю, дожди слёз, ураганы молитв и страданий! Но ведь вряд ли из этого пепла что либо сможет появится на свет...» - с ужасом он осознавал.
Порой ему казалось, что окружающая реальность – всего лишь пластмассовая, ненастоящая, мёртвая постановка вокруг единственного живого действующего лица – его самого. В такие моменты ему отчётливее всего не хотелось жить, ведь тогда вся жизнь сводилась к подыгрыванию пластмассовым людям, зданиям и жизни, а не к настоящей своей сути – развитию. Ведь пластик не способен к развитию, и его подорожание тоже к этому не ведёт, но, к огромному сожалению, пластик не способен разрушаться, по крайней мере также быстро, как это происходит с живым миром. И Иван, как единственное живое здесь, как настоящий человек разлагается куда быстрее, чем пластик, под который он вынужден подстраиваться всю жизнь. Он ощущал, как гниёт мозг, а точнее разум, как его окутывает беспросветная мгла, как он разучивается мыслить, от ужаса этого осознания у него порой перехватывало грудь, и он начинал задыхаться.
Что же является родиной для этих конкретных людей, сидевших перед ним? Для закомплексованного толстяка, наглых гоготунов, забитой мыши? Для ещё пришедших абсолютно серых и неинтересных личностей, которые аж тряслись от того, что их оторвали от своих сказок? Всегда ли все люди были такими? А как же героические фотографии солдат Второй Мировой войны, рабочих, строящих СССР, поэтов и писателей 19ого века и многих-многих молодых людей прошлого? Где они все? Прячутся под лживыми масками этих парней, и ждут своего часа: войны, революции или нового течения мысли? Или же в них отпала необходимость, так как миру больше не нужны перевороты, он стал слишком стар, и решил в спокойствии умереть? А, скорее всего, кто-то ему в этом помог, успокоиться и смириться со скорой гибелью, скорым распадом, и может быть самим стать новым, молодым миром, при мысли о котором Иван содрогался…
«Громов!», раздался раздражённый голос пятидесятилетнего вояки с багровым, чуть оплывшим лицом, густыми бровями и трясущимися поджилками, вырывая Ивана, отрешённо и медленно поднявшего глаза на генерала, из потока своих мыслей, «Громов, есть такой?!».
Иван медленно, не совсем ещё отойдя от недавнего вихря мыслей в своём разуме, встал и кивнул.
«На родительских харчах обленился <…>?! Быстро за мной!»
Ничего не ответив, Иван прошёл за налитым кровью, трясущимся от желчи внутри человеком, не понимая, что того гложет, за что он так раздражён на мир, либо ему нравиться чувствовать трепет молокососов, под его громким голосом, гневным матом и угрозами тут же выслать тебя в инженерные войска на Урал, впрочем, может быть эта «власть» над слабыми и стала уже его сутью.
Иван ничего не испытывал к этому человеку: ни жалости, ни раздражение – это был лишь ещё один вид куклы жизни, но копаться в её сути не было желания, зачем она существует и что её провоцирует и симулирует на именно такую жизнь, в которой она себя ощущает. Громов снова закупорился в кокон своих мыслей, проходя врачей.
Однако из размышлений его выбил небольшой инцидент, что произошёл почти в самом конце осмотра. В совсем низком, узком, тусклом, жёлтом коридорчике, обклеенном покосившимися, кое-где даже оторванными и помятыми агитационными плакатами и табличками образовалась небольшая группа ждущих своей очереди подростков перед кабинетом психиатра. Иван прошёл вперёд по коридору, сел с самого дальнего края длинной скамейки, стоявшей напротив двери, и стал ждать своего вызова. Тут из-за поворота в коридорчик показался тот самый толстяк, что так стеснялся свою мать, и стеснялся самого этого стеснения, скорее именно из-за того, что считал это слишком грубым, неуважительным и даже позорящим его мать, что так заботилась о нём. Он прошёл к двери и, неуверенно помявшись на одном месте перед нею и мельком покосившись на громких, резких подростков, привлекая тем самым к себе их внимание, что, к слову, сделало его ещё более неуверенным в себе и неуклюжим, и нерешительно потянулся к ручке двери, но тут же отдёрнул руку, чем вызвал нехороший, грубый смешок среди подростков, уже всё своё внимания сконцентрировавшим только лишь на нём одном.
«Эй, ты, ну и куда ты?!» - противным, скрипящим, ломающимся ещё голосом спросил какой-то милированный парень с длинным носом и оттопыренными ушами, сидевший по центру компании.
«Ну… я… это… не важно…» - бессвязно пробурчал толстяк, совсем уж сконфузившись, мечась намокшими глазами вокруг «милированного» и мечтающий в это мгновение, наверное, забиться в какой-нибудь тёмный уголок в ожидании конца осмотра, а после сразу пойти в свой тихий и уютный дом, пропахший горячей, вкусной выпечкой матери.
«Ты чётко говори, да, чего мямлишь? Мямля!» - после этих слов снова грянул залп подросткового, уродливого, резкого ржача, после чего некоторые даже, не прекращая подражать лошадям, стали тыкать в толстяка пальцем, выкрикивая «Мя-ямля! Мя-ямля!»
«Тупая ты мямля! Глаза то разуй, да – написано ведь: «по вызову»! Ещё и слепая!»
«Вы посмотрите – взмокла мямля! Ха-ха!»
«А красная вся как рак! Ха-ха! Ну-ну не плачь, только! Плакса-мямля!» - не унимались, скорее даже, наоборот – с каждой секундой лишь ещё больше раззадоривались, подростки, ещё громче и истеричнее ржа, топая ногами, тыкая в толстяка пальцем и выкрикивающие всяческие прозвища. А тот в свою очередь казалось, что вот-вот и упадёт в обморок: с каждой секундой взмокая всё больше, ежесекундно белея и краснея, совсем уже безумно хаотично мечась своими глазками, из которых, казалось, ещё миг и брызнут слёзы…
Но в это мгновение резко распахнулась дверь напротив притихших разом подростков, из которой вышел осматриваемый до этого парень и молодая психиатр, которая оглядела коридор, остановив свой взгляд на молящих глазах загнанного толстяка, поняв в один миг причину всего этого гама, и сказала ему зайти следующему, не смотря на протестующие возгласы подростков и оскорбительных шёпотков в адрес парня, которого они гнобили всего несколько мгновений назад.
Далее Громов снова опустился в чёрный туман мыслей, вызванных в том числе и этой ситуацией и всем прочим, что вертелось последние дни в его голове, не давая покоя.
И лишь на не нужный, в общем-то, вследствие его болезни вопрос жизнерадостного, что никак не ожидал Иван, психолога-девушки: «Ты намерен служить?», Иван с отрешёнными глазами проговорил:
«Нормально...»
***
В этот поздний вечер Громову не спалось: он лежал на не заправленной с утра кровати в одежде и, не отрываясь, смотрел на потолок, наблюдая за изредка пробегающими одинокими вспышками автомобильных фар, тихо шуршащих по дворам машин. В руках он держал бутылку виски, откупоренную и початую ещё вчера, но за всё то время, что лежал, так и не сделал ни глотка, погрузившись в свои мысли, чувствуя нарастающее отвращение к самому себе от крепкого запаха алкоголя, исходящего из бутылки.
Чем же он был лучше людей, находящих удовольствие в дыме, счастье в телевизоре, жизнь в ярких вспышках или собственные миры, валяясь в алкогольных снах по подъездам да подворотням? Он также старается уйти от этой реальности, в себя, в свои мысли, заливая своё тело алкоголем, чтобы в нём не осталось пустых щелей, через которые бы отравленная сущность мира проникала в него, чтобы не слететь с катушек от наваливающихся без этого пламени мыслей и переживаний. Иван отказался от таблеток, бодрящих его ум, подавляющих депрессию, но было слишком невыносимо не пристраститься к новому источнику еле заметного и непродолжительного, но всё-таки спокойствия. И по сути ничего и не изменилось, не приблизилось и не отдалилось: он всё так же продолжал обманывать и плевать на Жизнь, нуждающуюся в нём и призывающую к помощи, бьющуюся в предсмертной агонии, уже не догорающую, а тлеющую, как и всё человечество. Больше не оставалось абсолютно ничего, что могло бы помочь миру спастись, а он, Громов, вместо того, чтобы отозваться на этот крик умирающего, что скорее похож был на смирившийся шёпот, слышный только ему одному (а может на то лишь и рассчитанный), старается уйти от него, предаёт, променивает на огонь, сжигающий всё плохое и мерзкое в его голове, заглушающий этот самый шёпот, как все те насекомые воздух, предназначенный им природой – на удовольствие вонючего дыма. А ведь он чувствовал, что должен что-то сделать, обязан, это его судьба, призвание, к осознанию которых он почти уже пришёл путём долгих изысканий и копаний в самом себе, а скорее приведённый самой жизнью, что неумолимо шептала ему всё это время, сначала тихо, но теперь уже голос её был чуть ли не физически ощущаем, не давая забыться и раствориться в спокойствии собственного разрушения и забвения. Ведь нет ничего сладостнее, чем закрыть глаза и уши, ничего не видеть и не слышать, лишь сладко проспать собственную жизнь в ненастоящей радости и искусственном счастье, когда от настоящих их не отличает абсолютно ничего при закрытых глазах и ушах, зная, что твоя жизнь – всего лишь миг, на который всем наплевать, что оставляет за тобой полное право плевать на всех, плевать на будущее и на самого себя.
Но время поиска себя, а скорее всё того же желания отстраниться ото всего, от дикости мира, обволакиваемого ароматом и жаром виски прошло, и он осознавал, как уже, по сути-то, пришёл к тому единственному решению, к которому не мог не прийти, теперь лгать себе, предавать Жизнь и собственную душу он просто не был в праве, а вернее - не в состоянии, всё в нём начинало гореть и свербеть неким необузданным желанием и стремлением, долгом, нашёптывающимся ему ото всюду, из каждого чёрного угла и гнилой трещинки.
Мир гнил, Вселенная разрушалась, Бог умирал – этого больше нельзя было терпеть, Громов чувствовал, что именно он и был выбран самой судьбой для спасительной миссии. Теперь он явственно понимал причину того, отчего он так всегда ощущал себя под микроскопом жизни – она и в самом деле его изучала, но не холодным, отчужденным взглядом, представляющимся ему ранее, а со слезами мольбы и криком помощи, который он наконец-то слышал, а точнее осознал его значение, истинное желание Жизни.
Ещё Иван рассуждал, что как спасителю ему были предоставлены любые права, это было необходимо для исполнении миссии, жизнь не могла не дать ему этого, раз уж выбрала, ведь иначе он ничем не отличался и, как и все, был не в состоянии и праве брать на себя такое бремя. Вопрос же для него самого заключался в том, сможет ли он воспользоваться этими привилегиями и правами, сильный ли он человек для свершения выбранной ему судьбой задачи, а проверить это возможно было лишь действием. Миру необходимо очищение, толчок, способный завести эту машину, заставить шестерёнки вертеться, не существовать в эфемерном счастье – а жить в грязи настоящего, что необходимо для того, чтобы идти вперёд, и только так он мог достигнуть цели, это и была истинная задача, обязанная спаси мир.
Иван встал с кровати, разъярённо, с остервенением от навалившегося груза швырнул в стену разбившуюся бутылку с виски, прошёл к телевизору и включил его, пристально глядя на нехотя мигнувший экран. Из колонок снова хлынул, или скорее накинулся, ненужный поток фраз, притом именно ненужных, настолько бестолковых, что в раз захотелось завопить от бессилия, заткнуть невидимый рот, ведь не только один Иван слушал это, но и миллионы людей, одеревеневшие, давно и крепко примотанные к своим креслам, глядели пустыми, стеклянными глазами в экран и слушали эту дрянь, что они со звериным, неразборчивым аппетитом жрали, разрушающую разум, захламляющую сознание ненужной информацией и были обязаны быть ими спасёнными из этого плена, к ужасу Громова, видящегося им Раем. На экране безвкусной юлой сменялись картинки, вертелись ролики, в вечерних передачах громким и быстрым голосом говорилось о каких-то «звёздах», какие трусы они носят, в каком году кому-то сделали обрезание, а в каком кого-то чуть не изнасиловали, от какой болезни скончались их псы, каким кремом для эпиляции они пользуются… и поток этот был настолько бурным и безостановочный, что Иван начал весь исходить мелкой, нервной дрожью, а глаза его раскраснелись. «Зачем весь это шлак выливают на людей?! Какие это звёзды?! - лишь склизкие, продажные и намалёванные бляди: ни творчества, ни вкуса, ни личности – всё продажное, они продали сами себя, но облепив кал собственной жизни яркими тряпками преподносят его, как будто это и есть цель жизни, навязывая свои стереотипы на очищенную телеядом матрицу сознания миллионов зрителей, которые с аппетитом хавали эту лживую яркость за неимением оной в собственном сером и унылом существовании, не желая раскрасить реальными красками собственную жизнь, имея несуществующую, но такую близкую продажную сказку! И этого кала была здесь припасено для каждого! На любой вкус и знания! Этому нет конца!! С этим уже ничего нельзя сделать!
Об это многие говорят, многие думают и уверены в том, что знают, но и для таких в телевизоре и газетах припасены сладкие и верные слова утешения и ласки: «Да, Ты прав, Ты столь умён, и Ты всё знаешь, понимаешь, что происходит вокруг, Ты выше большинства. Так не делай ничего, о, Высокий, Ты уже сделал, достиг того, что тебя возвысило!… Ты, Ты и ещё раз Ты!», всё нашепчет им сладостные речи Паук, и они всё сидят в лучах этого гнилого солнца похвалы и ничего не делают, успокаиваются тем, что знают, ласкают это знание и от того греются! Везде, всюду прогнивший, подлый эгоизм! Этому нет конца, и лишь действие, Действие необходимо! » - метался и рвался в его голове бурный, чёрный вихрь безумия и вожделения Действия.
Иван резко рванулся с места, схватил непонятно откуда взявшийся топор и с рычащим остервенением и кровавой пеной у рта стал разносить в миг смолкнувший телевизор вдребезги. Он бил ящик до тех пор, пока по всей его маленькой, грязной квартирке не разлетелись осколки стекла, части пластмассового корпуса, разбитые схемы, пока сам телевизор не исчез, растворившись во тьме квартиры, а вместо него осталась лишь глубоко изрубленная, сильно пошатывающаяся и из последних сил державшаяся, чтобы не развалиться на части тумба. Затем, кинувшись из квартиры, Иван с полными ликующего безумия горящими глазами, рыча, срываясь на крик, бросился вверх по лестнице, вышиб ржавую дверь чердака и выскочил на крышу.
На улице стояла непроглядная мгла, низкое небо было затянуто чёрными тучами, даже свет фонарей, оставшихся далеко внизу не доходил до этого, казалось векового, затхлого царства вечной тишины – Тишина здесь била по ушам, она бесновалась, вздымалась и с дикостью кричала на Ивана. Холод сразу накинулся на него, выскочившего без обуви и в домашней, лёгкой одежде, но Ивану было плевать на всё это, он продирался сквозь почти физически ощущаемую мглу, заставляющий зажимать уши рёв тишины, дикий холод и бесновавшийся ветер, схожий по силе с ураганом, рвущий волосы, хлещущий по лицу к своей цели – телевизионной антенне, и всё более явственней складывалось впечатление будто сам этот мир, мёртвый мир крыш, гнал Ивана назад. Но, подойдя к ней через все эти невыносимые препятствия и занеся топор для удара он горящим взором посмотрел вдаль, от чего топор выпал из ослабевших, в миг затрясшихся (но далеко не от холода) рук, а Иван лишь упал на колени, не в силах поверить в увиденное и осознать его. Глаза его уже привыкли к ночной тьме, и теперь им предстала ужасающая по своей откровенности картина: во мгле, затянутой, казалось, густым и вялым туманом, мерцало в десятках вспышках молний гигантское, обвитое тысячами тяжёлых проводов, кладбище антенных крестов и шпилей всевозможных форм и размеров, расстилающееся на многие десятки километров вокруг и чьего конца, скрывающегося в тумане, не было видно. А над этим пиром смерти, растворяясь в чёрном небе, возвышалась гигантская, светящаяся башня – одна из тысяч Пауков, соткавших эту умопомрачающую своими размерами братскую могилу заживо погребенных в ней разумов. Ту часть башни, что была скрыта за облаками, конечно, не было видно, но её горящие огни, складывались в ужасающий, гигантский череп, злорадно и холодно улыбающийся Ивану, которому даже казалось, что он видит души погибших разумов, мелькающие в густом тумане, расстилающемся по кладбищу, среди синих вспышек, в ревущем ветре и диком холоде, путающихся в бесчисленных сетях проводов...
Для истинного осознания и познания любых вещей, а всего более вещей не физических, а настолько абстрактных, что и осознавать их никто не берётся, нужно лишь найти грань, ибо только эта грань ощутима, как переход в нечто иное, в некую иную форму или иную вещь, но уже за пределами условий первоначального поиска, и, лишь ощутив эту грань, можно познать искомое. Как понять себя, собственные силы, на что человек способен, где его нравственный и моральный барьер, на что он готов ради всего? Поиском собственной души занимались издавна и до сих пор в отдалённых уголках Земли: Тибете, Сибири, Новой Земле… Но что Иван не мог понять, так это, как можно что-либо изучать, непосредственно не соприкасаясь с этим каждый день, ведь уходя от жизни, уходишь и от себя, во всех смыслах, превращаешься в такое же растение, только может сжираемое муками осознания собственной трусости, бега от жизни, измене ей с пустотой, пусть и всё это будет облачено в муки смирения и пришедшую в итоге мудрость или даже познание Бога. То, что Иван почти перестал видеть смысл в жизни – это далеко не то же самое, он не убегал от неё, просто сама жизнь его к этому привела, можно сказать, что он её познал: это пустышка, точнее является таковой всё последнее время: лишь облака дыма, ярких вспышек и слюней. А может быть являлась такой всегда, порождая каждый раз нового Спасителя, терзающегося мыслями, быть может превращающего их в стихи, прозу, картины или проповеди, но ещё ни разу не победившего.
И теперь, познав жизнь, осталось познать себя, что намного сложнее, потому что теперь никто был не в силах помочь. Лишь он сам. Лишь Иван и его мысли.
Иван вдруг вспомнил того бомжа, что ехал недавно рядом с ним в метро… впрочем, в сознании тут же вспыли и другие бомжи, неоднократно видимые им, валяющимися на лестницах в метро, лавках в парках, громко хрипящих друг на друга, толкавшимися за бутылку водки, или уже по пьяни, стоявшими на коленях, лакая воду из лужи, запивая чистый спирт, вонючих, с опухшими красными лицами и косыми глазами, с вечными подтёками и заразами на лице. Это ли та грань? Грань, которая могла бы помочь в осознании своих сил, стоит опуститься до неё?
Скорее всего, вернее это точно, нет - бомжи хоть и чем-то отличались от прочих людей, но они оставались такими же людьми, они были лишь немного ближе ко дну (и то лишь по убеждению прочих), но, тем не менее, находились у самой поверхности этого метафизического океана отношений. Под всеми ними оставалась чёрная зияющая пропасть, что и являлась его целью. Чтобы понять, кто человек есть на самом деле, на что он способен, надо опуститься на это дно морали и света, превратившихся на нём в аморальный хаос и синюю тьму, а для этого надо лишь переступить все самые страшные моральные устои человечества, ведь они были выработаны этим же самым миром, этими же самыми людьми с перегнивающими сознаниями, а значит и не имели, не должны были иметь к Ивану, как искупителю и Спасителю их, никакого отношения. Ведь, опять же, как иначе можно было спасти мир, существуя и исполняя эту миссию, по его же правилам, к сожалению, пресекающим это?
Переступив их, он доказал бы самому себе и жизни, выбравшей его в качестве очередного Мессии, что он не ничтожная долька этого мира, этих людей – он первая, по-настоящему отделившаяся его часть, что и дарует спасение и очищение!
То, что дальнейшее очищение мира произойдёт, он не сомневался, знал наверняка, что Жизнь сама ему поможет, подскажет путь, для этого ему лишь необходимо доказать свою избранность, необходимо очиститься от заразы разлагающейся жизни, переродиться.
И стоя на коленях среди этого кладбища разумов, единственный живой, зрячий, он поклялся перед Жизнью и перед самим собой, что скинет с себя оболочку человеческой морали, такой же мёртвой и гнилой, какие и люди, создавшие её, а значит ненужной ему и жизни, призвавшей его к помощи. Он поклялся доказать, что он не такой же гниющий овощ, а доказательство было одно – предстать перед жизнью, перед собой полностью обнаженным, очищенным от всего мёртвенного, от грязи этого мира, налипшей за все эти годы. По-настоящему оголить свою душу, а не стараться это сделать, отрешаясь от жизни в скитаниях и монастырях, где душа не очищается, а лишь обрастает новой одёжей, что создаёт иллюзию очищения, но остается всё такой же скрытой от искателя.
«А оголить свою душу, и тем более свой разум значит лишь одно – поддаться Первобезумию, Первоначальном Хаосу.» - злобная и зловещая ухмылка тогда показалась на суровом, жёстком лице Громова, бесконтрольное безумство начало брать над ним верх, а в дрожащих от слёз и ненависти глазах всё так же отражался гигантский, светящейся череп за могильными крестами и пиками в синих, ветвистых вспышках.

Земля.

Четверг, 17 Сентября 2009 г. 19:10 + в цитатник
Дьявола дитя смеётся в своей люльке,
Над ним склонились синие бабульки,
Маленький Иисус стонет, что есть мочи,
Пока батя его заливается скотчем.

Здесь ползают орлы и летают овцы,
Грешки отпускают мёртвые торговцы,
Продано всё и куплены все,
И лишь глупый старик идёт по росе.

В полночь все тени рычат за спиной,
В кромешной тиши её слышится вой,
А Боги всё так же сидят на горе,
Пока в белом старик бредёт по Земле.

Давно не цветут на полях васильки,
В чёрную тину забились мальки,
Совсем омертвели у рыб плавники,
И гибнут всё так же в кострах мотыльки.

Слёзы лились из глаз старика,
Так всё летели за веками века,
Соль этих слёз вливалась в моря,
Гудела и гибла от горя Земля.
17.09.2009

Бог.

Пятница, 11 Сентября 2009 г. 21:54 + в цитатник
Жил был на свете Бог,
Творил и любил он всех,
Но что-то случилось с ним,
И после придумал он смерть.

Сперва в нём жило детё,
Взрослело оно и росло,
Покрывалось всё красным прыщём,
Душилось злобным вьющём.

Проникла в него болезнь,
Разлагался он изнутри,
Микробы его грызли плоть,
Личинки искали пути.

Напала на Бога злость,
Гнилая, больная желчь
И чёрная-чёрная грусть,
Так и придумал он Смерть.
11.09.2009

Гости.

Четверг, 09 Июля 2009 г. 16:05 + в цитатник
Жалкий вор,
И меткий выстрел.
Ржавый ствол
Смешал мои мысли.

Я разбитый графин
Наполненный кровью
А душа из руин,
Смочена солью.

За дверью бардак,
Впереди – неизбежность,
Я подсел, я дурак!
Но теперь я лишь вечность.

Тьма в голове,
В лёгких туман,
Сидел на игле
Жадно пил я обман.

Потушил свой я день,
Но сейчас, умирая,
Будто с глаз долой тень:
Всё я здесь понимаю.

Теперь мне всё ясно,
Что скрывалось в ночи,
И осталось лишь «но»:
Теперь и ты замолчишь.

Последний рывок
Разорванной плоти,
Кровавый мазок.
Мы и вправду лишь гости…
09.09.2009

Хокку. Эксперименты.

Понедельник, 29 Июня 2009 г. 20:43 + в цитатник
Мальчик наступил в лужу
И улыбнулся.
А взрослые всё шли.


Поиск сообщений в ВР4Н
Страницы: 4 [3] 2 1 Календарь