Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 8 |
Скоро, скоро войду я в тот дом безоконный,
Где кончаются все испытанья на свете
И где светит в углу мне святая икона —
Это мать мне глазами умершими светит.
Ты, меня зашитить не сумевшая в мире,
Где сама ты брела под конвоем страданья,
Защити меня в этой обители сирой,
Защити от последнего воспоминанья:
Я врагов своих вижу, о чем-то кричащих,
И я вижу, как ружья готовят убийцы,
И лежу я оленем подстреленным чаще,
Где хотел я испить родниковой водицы...
1 марта 1983
***
Мне приснилось, что в рубище рваном
Я бреду - и скитаться устал, -
И прислала мне с ангелом мама
Из загробья - икону Христа...
Мать не зря мне прислала икону,
Показался и ангел мне вдруг
До щемящей истомы знакомым
И лицом, и смятением рук...
Это добрый отец мой с усмешкой
Преподнес мне икону в пути,
Чтобы я на распутьи не мешкал,
Чтобы смог до спасенья дойти...
Он сказал мне: - Сынок мой, немного
Потерпи - есть такой уговор,
И прими деревянного Бога,
Я в пути его тер рукавом...
Почему-то я стал почтальоном
Со служебным наличием крыл, -
А Господь - Он к тебе благосклонен -
И об этом мне сам говорил...
18 ноября 1981
БЛАЖЕННЫЙ
Я могу быть доставлен в музей
Где я буду свой облик донашивать, -
Человек при корявой слезе,
Как Суворов при шпаге фельдмаршала.
Или, вызвав знакомый конвой,
Можно сбыть меня в Дом Сумасшествия, -
Хоть ты плачь в этом доме, хоть вой -
Доживешь до второго пришествия.
Но хотел бы я все же уйти
В бесприютную даль непогожую, -
Ночевать под ометом в пути,
Накрываться в овине рогожею...
...Жил да был на земле человек
С христорадной душою бесстыжею, -
Он слезами свой маялся век,
Как с мужицким горбом или грыжею.
11 августа 1981
***
Пора, пора и нам туда, где постояльцы
Сидят лицом к лицу, как птицы на лугу,
И на сухих губах сухие держат пальцы —
Ни звука, мой дружок, ни звука, ни гугу...
Ни звука, ни гугу - сейчас Господь свои нам
Покажет чудеса, пошлет благую весть,
И мы ее почтем полетом воробьиным,
Полет наш невысок и нас рассеет смерть.
Она нас разошлет по всем земным пределам
И возвестит о нас на стогнах и в глуши:
То, что звалось душой и прежде было телом,
Вернулось в высоту свершившейся души.
15 марта 1990
***
Мама, расскажи мне по порядку,
Как в раю встречал тебя Христос,
И на лбу твоем поправил прядку
Старческих неряшливых волос.
Был ли он таким, каким и прежде,
Когда звал нас в вечность за собой,
И в какой он ждал тебя одежде,
В белой или в светло-голубой?..
Мама, я и сам все это вижу -
Он стоит, Господь, как белый храм,
Он, кто всех нам душ родимых ближе,
Кто однажды повинился нам:
- Я забыл в раю о вас когда-то,
Вы уж не сердитесь на меня,
Вспомил - и опять душа крылата:
Есть и у Спасителя родня...
Вот они бредут по мирозданью,
Мира беспредельного жильцы,
Маленькие, с кроткими глазами,
Словно беззащитные птенцы...
Вот они - в отрепье и величье
По земной ступают колее,
Но ведь в каждом нищем что-то птичье,
Каждый нищий - небо на земле.
3 апреля 1990
***
Опять я нарушил какую-то заповедь Божью,
Иначе бы я не молился вечерней звезде,
Иначе бы мне не пришлось с неприкаянной дрожью
Бродить по безлюдью, скитаться неведомо где.
Опять я в душе не услышал Господнее слово,
Господнее слово меня обошло стороной,
И я в глухоту и в безмолвие слепо закован,
Всевышняя милость сегодня побрезгала мной.
Господь, Твое имя наполнило воздухом детство
И крест Твой вселенский — моих утоление плеч,
И мне никуда от Твоих откровений не деться,
И даже в молчаньи слышна Твоя вещая речь.
16 марта 1990
***
Не осталось собак в этом сумрачном городе
И бродячие кошки взирают с опаской:
Не пора ль в неприступные крепости гор уйти -
От угрозы уйти и недоброй огласки?..
Не пора ли уйти за цыганской кибиткою
По следам осторожной всезнающей кошки?..
А в кибитке котята, еще не убитые,
Безмятежно почесываются в лукошке.
И откуда им знать, что громами всевластными
Над земною судьбою нахмурились грозы,
Что висят эти грозы над снами и сказками, -
Даже малых котят не минуют угрозы...
Ведь и слезы защита совсем некудышняя,
Не убавиться в сердце тоски и тревоги, -
Сколько пролил я слез, ожидая Всевышнего,
А Господь по сухой обошел их дороге...
14 апреля 1990
***
Пора, пора и мне зажечь свечу во мраке
Из давней немоты полузабытых лет.
Воскреснут, оробев, и кошки, и собаки,
И лишь моя душа соблазну скажет: "Нет".
Зачем мне воскресать для горя и обиды,
Для новой суеты, для новых похорон?
Мне хорошо в своей безвестности забытой,
Не знает сам Господь, какой мне снится сон.
Мне хорошо дышать в соломинку забвенья.
Соломинка плывет: то здесь она, то там.
И сколько я живу - столетья ли, мгновенья,
И жив я или нет - Господь не знает сам.
17 марта 1990
***
Вот я сижу на ступеньках крыльца,
Мальчик встревоженный и бледнолицый,
Я ожидаю прихода отца,
Должен откуда-то он появиться.
Должен отец появитья в свой срок,
Мне на ладони ладонь его ляжет...
Если в пути задержал его Бог,
Мне и об этом отец мой расскажет.
С Богом беседуют он неспроста...
Я замечаю: отец мой все чаще
Шепчет сладчайшее имя Христа...
Люди кивают тревожно: - Пропащий...
Это они говорят об отце...
Что они скажут, когда без опаски
Он подойдет к ним в терновом венце?..
Это ведь быль, а не глупые сказки.
Это ведь Бога завещанный дар,
Это ведь вечности дар несравненный, -
Все потому, что он "Михеле-нар",
Все потому, что отец мой блаженный.
5 мая 1990
***
Оставьте мне слезу. Я обряжу дикарку
В тоску свою и смерть, а может быть, ее
Приклею я к свечи случайному огарку,
Чтобы облечься ей в иное бытие.
Оставьте мне слезу сиротскую мою же,
Не прячьте от меня алмаз моих обид,
Я, как пучок звезды, ее поймаю в луже, -
Слезу мою, мой бред, мой потаенный стыд...
Оставьте мне слезу. Она всего лишь капля
Земного бытия, где над водою тишь
И, ногу подогнув, стоит в раздумье цапля,
И ловит ветерка дыхание камыш...
2 августа 1990
***
Отец признался мне, что был когда-то
Господним псом - лохматым добрым псом,
Но минуло то время без возврата -
Он стал моим безропотным отцом.
Но минуло то время и, однако,
Обласканный господнею рукой,
По-прежнему он добрая собака -
Его не спутаешь ни с чьей другой.
Не спутаешь его с ордой двуногой,
И если это так, то и меня
Приручит он к тропинкам и дорогам,
К мерцанью ночи и восходу дня.
Ведь мы не просто по дорогам рыщем
И терпим столько несусветных бед...
Мы Господа и днем и ночью ищем, -
Куда Его девался светлый след?
Куда Его девался добрый запах,
В какую даль бредет Он не спеша?..
- Но сколько, сколько боли в наших лапах
И как болит от радости душа!..
28 мая 1990
***
И собака, и кошка, и старый еврей —
Знали все, что их скоро убьют,
И хотелось им в землю уйти поскорей
От последних предсмертных минут.
И хотелось им в землю уйтина века,
Схорониться навеки в земле,
Где не слышно зловещего щелка курка,
Где и выстрел не слышен во мгле.
А еще им хотелось уйти в камыши,
На поляны уйти и в луга,
Где колеблется в полдне дыханье души
И не слышно дыханья врага.
Где лишь зайцы выстраиваются в ряды
И спешат на какой-то парад,
Но они никому не желают беды,
Никому не желают утрат.
И проходят они без кровавых знамен,
И не слышно ненужной пальбы,
Потому что зайчишка и добр, и умен,
И ничьей не неволит судьбы...
10 июля 1990
***
Нет, я не много знал о мире и о Боге,
Я даже из церквей порою был гоним,
И лишь худых собак встречал я на дороге,
Они большой толпой паломничали в Рим.
Тот Рим был за холмом, за полем и за далью,
Какой-то зыбкий свет мерещился вдали,
И тосковал и я звериною печалью
О берегах иной, неведомой земли.
Порою нас в пути сопровождали птицы,
Они летели в даль, как легкие умы,
Казалось, что летят сквозные вереницы
Туда, куда бредем без устали и мы.
И был я приобщен к одной звериной тайне:
Повсюду твой приют и твой родимый дом,
И вечен только путь, и вечно лишь скитанье,
И сирые хвалы на поле под кустом...
18 апреля 1990
|
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 7 |
***
Моя бедная мать, моя горькая в поле осина,
Как томишь ты меня, как дорога к тебе далека!..
Я приду и умру, пожалей непутевого сына,
Как на тонких ветвях, на твоих я поникну руках.
Моя бедная мать, моя белая чайка на взморье,
Как ты кличешь меня, как ты плачешь, носясь над волной!..
Унесло меня вдаль, укачало волной на просторе,
Уплывает волной то, что было до гибели мной.
Моя бедная мать, помешавшаяся голубка,
Не кружись надо мною, не засти крылом своим даль...
В гробовую рубаху меня завязала разлука,
Не распуть узла и не встретить тебя никогда...
декабрь 1972
Дм.Мережковскому
Что за страшная ночь: мертвяки да рогатые черти...
Зашвырнут на рога да и в ад прямиком понесут...
Ох, и прав был монах - приучить себя надобно к смерти...
Переполнила скверна земная скудельный сосуд...
Третьи сутки во рту ни зерна, ни росинки; однако
Был великий соблазн, аж колючий по телу озноб...
Предлагал чернослив сатана, искуситель, собака!..
Да еще уверял, что знакомый приходский де поп!..
Я попа-то приходского помню, каков он мужчина,
Убелен сединою, неспешен, хотя и нестар...
А у этого - вон: загорелась от гнева личина,
Изо рта повалил в потолок желтопламенный пар.
А потом обернулся в лохматого пса и залаял!
Я стоял на коленях, крестился резвей и резвей:
- Упаси мя, Господь, от соблазна, раба Николая!..
- Сбереги мою душу, отец мой духовный, Матвей!..
... А когда прохрипели часы окаянные полночь,
Накренился вдруг пол и поплыл на манер корабля,
Завопила вокруг ненасытная адская сволочь,
Стало небо пылать, зашаталась твердыня-земля.
Я стоял, как философ Хома: ни живой и ни мертвый...
Ну как веки поднимет и взором пронзит меня Вий?..
А потом поглядел в потолок: чьи-то руки простерты,
Чьи-то длани сошли, оградили в господней любви...
Третьи сутки пощусь... Третьи сутки во рту ни росинки...
Почему мне под утро пригрезилась старая мать?..
Помолись обо мне, не жалей материнской слезинки...
Сочинял твой сынок, сочинял, да и спятил с ума...
6-7 октября 1972
***
Душа моя, душа! –
Медведицей ли шалой
Бредёшь, леса круша,
На пестике ль цветка пчелой сидишь усталой,
Медовостью дыша.
А может – может быть зеваешь на окошке
И лапкой моешь рот,
Божественная тварь, задумчивая кошка,
Вся хорошея от зевот.
Душа моя, душа! –
Снуя по паутине
Прилежным паучком, –
Что ткёшь ты мне, душа, из вздора и святыни,
Вещаешь мне о чём?
Застывшая в очах апостола-оленя,
В смешенье лет и зим, –
Громоздкой ли стопой ступаешь в отдаленьи,
Таишься ли вблизи?
Душа моя, душа! –
Хоть капелькою в море
Пребудь – пребудь навек.
Я так хочу живым остаться в этом мире,
Случайный человек.
Я так хочу живым остаться в каждом миге,
В кузнечике, во ржи,
В букашке, в колоске на опустевшей риге –
Во всём, пока я жив.
Я жить хочу лишь миг, я жить хочу лишь вечность,
Прощаться и грешить…
– О, как оно шумит – таинственное вече
Моей живой души!..
8 – 12 июня 1972
***
Боже, как хочется жить!.. Даже малым мышонком
Жил бы я век и слезами кропил свою норку
И разрывал на груди от восторга свою рубашонку,
И осторожно жевал прошлогоднюю корку.
Боже, как хочется жить даже жалкой букашкой!
Может, забытое солнце букашкой зовется?
Нет у букашки рубашки, душа нараспашку,
Солнце горит, и букашка садится на солнце.
Боже, роди не букашкой - роди меня мошкой!
Как бы мне мошкою вольно в просторе леталось!
Дай погулять мне по свету еще хоть немножко,
Дай погулять мне по свету хоть самую малость.
Боже, когда уж не мошкою, - блошкою, тлёю
Божьего мира хочу я чуть слышно касаться,
Чтоб никогда не расстаться с родимой землею,
С домом зеленым моим никогда не расстаться...
май 1972
***
Синий, мертвый, холодный,
Ледяной, как звезда,
И свободный
Ото всех навсегда.
Ото всех - от господних
И исподних - стерегущих очаг;
От бесплотных и потных;
Потонувших во щах.
Ото всех - от господних
И исподних - восседающих на
Бочкотарных высотах,
Начертав имена.
Навсегда - без величья,
Без витийственной грусти Христа,
А покорно, как птичья
Умирает без слов, красота.
Будто в пруд, будто в омут,
Но не грозно, не осатанев,
А совсем по-другому,
Как во сне.
Навсегда - ведь не дважды,
А однажды - один только раз
Умирают от жажды
На лугах рацветающих язв.
О, глядевшие сыто,
Как я гибну под вашей звездой, -
Пресвятых моих пыток
Догарает последняя боль...
Я не чертов, не богов,
Ни моленья за мной, ни следа,
Я великий убогий,
Я от вас ухожу навсегда...
ноябрь 1965
***
Пустующей души так скудны поселенья:
Берлога, капище, шалаш без пастуха,
И что-то в тишине от ветхого оленя,
Постигшего зенит над стойбищем греха.
Как ноздри ранит мох, так святость ранит душу
Таежной пустотой... Блажен последний день,
Когда я в мох годов тоску свою обрушу,
Как эхом высоты подкошенный олень.
Проходят времена, а божий мир все тот же:
Берлога, капище, шалаш без пастуха...
Все тот же по тропе уходит вдаль прохожий,
Как встарь, во времена смятенья и греха.
июнь 1965
***
Не от мира сего, не от сброда сего...
Из Христова
Изошел я ребра, когда вечность пронзило копье,
И вначале был стон во вселенной, затем было слово,
Было слово о муке и смерти - мое бытие.
Изошедший из стона, я стал ликованием муки.
- Не у вас, у меня - этот рот, вопиявший во мгле,
Не у вас, у меня - эти болью гвоздимые руки
И за мной - не за вами - распятая тень на земле.
..............................................................................................
...Есть кумиры у жизни, у смерти кумиры есть тоже:
Сколько ликов бесследных, о, сколько живых мертвецов
Утверждали на прахе свое окаянствие, Боже,
А у смерти одно лишь - твое молодое лицо.
Ну а мне от Христа никакого не надобно чуда,
Стала чудом земля под всемирною теню креста
И, покуда себя называет пророком Иуда,
Я не верю в Иуду - я верю, как прежде, в Христа.
СТРАШНАЯ СКАЗКА
Иван-царевич, братьями зарезан,
Лежит во мху и говорит сосне:
Зачем опять приснилось мне железо
И чей-то нож от крови покраснел?
Димитрий, брат мой, отведи докуку,
Ужель и ты повинен в грабеже?
Твою ли это родственную руку
Я видел на последнем рубеже?
За то, что я поверил в небылицу,
Мне измлада забрезжила заря, -
И я прозрел Елену, и Жар-птицу,
И душу несказанную зверья.
И я побрел по чуду как по следу,
И потерял надежду и коня,
Но чудо посулило мне победу,
С волшебным зверем подружив меня.
И вот Жар-Птица, женщина и иго.
Я оскорбил удачей чью-то спесь
И не дождался праздничного мига...
Как гром в бору, меня настигла месть.
...Иван-царевич сетует и плчет,
Глядит очами мертвыми во тьму.
А бурый волк всё скачет - не доскачет
К загубленному другу своему.
июль 1964
***
Могильный крест, как мальчик на морозе.
Земля и небо делят барыши
И обжигают мальчика как гвозди
И ковкие и ловкие гроши.
О, Мальчик-Иисус, распятый далью!..
...Вот здесь, на этой маленькой гряде,
Я буду с равнодушною печалью,
Как веточка, вокруг себя глядеть.
Вот здесь, на этом маленьком погости,
Постиг я расставание пути,
И горсть земли позвал к скелету в гости,
Чтоб душу покаянием спасти.
Могильный крест, как птичка у подножья
Вселенского Распятия Христа.
- Спаси мя, птичку седенькую, Боже,
Дождинкою кровавою с креста!..
Как мальчик и как птичка на морозе
(Земля и небо делят барыши) -
И мальчик погибает в гордой позе
Морозным изваянием души.
декабрь 1963
ВСТРЕЧА
Отец, не уходи так далеко,
Ведь может дом наш посетить Господь, -
И на столе для гостя молоко,
И хлеба зачерствевшего ломоть.
Он не ко всякому заходит в дом,
Не всем такая выпала судьба,
Он знает - жил ты праведным трудом,
Теперь ты умер с мукою раба.
Отец, все за столом мы, вся семья,
И я, и мать, и этот поздний гость...
Вернись из смерти и небытия,
Повесь картуз засаленный на гвоздь.
- Шолом алейхем, - скажешь ты тогда, -
Я долго хворост собирал в лему,
Здесь важные собрались господа,
Я узнаю вас, рабби Иисус..
И припадет отец к святой руке,
И скажет так: - То был не лес, а гроб,
Но о родном я помнил очаге
И помнил, что ко мне Спаситель добр.
- Алейхем шолом, - так ответи гость, -
Я рад, что ты узнал меня, Христа,
И что с блаженным свидеться пришлось -
Ты у вселенной нынче на устах.
О, человек с безропотной душой!..
Господь, который помнит о тебе,
Велел мне, чтобы я тебя нашел
Живым и мертвым в праведной судьбе
20 января 1984
***
Казалось ему, что он жив после смерти -
Какие-то птицы летели над гробом,
Но птицы исчезли в мерцающем свете,
А гроб оказался огромным сугробом.
Зачем это бабочка вьется над снегом?..
Как трепетен взмах ее крылышек легких,
Но будет сугроб ее вечным ночегом,
А сон растворится в скитаньях далеких.
И вот он себя узнаёт в пилигриме, -
Столетняя пыль на плаще пилигрима...
Бывал ли он в Мекке? Бывал ли он в Риме?
Бывл ли в предгорьях Иерусалима?
И кто же он все--таки - сон или птица,,
И как это странно, и как это чудно,
Что бродит по свету во снах небылица,
А мертвый давно уже спит беспробудно...
10 июня 1987
***
Как я и думал, Бог совсем не злобен,
Его оклеветали кошкодавы.
А Бог бродяжке-вечности подобен
И собственной стыдится грешной славы.
Я видел Бога не в старинном храме,
Он был в каком-то старом зипунишке,
Когда он говорил о чем-то маме
И вслушивадся в вещее затишье.
Он весь был слух и весь был сновиденье.
Таким отца я видел ненароком,
Когда, преобразившись на мгновенье,
Он мальчику и впрямь казался Богом.
9 июля 1986
***
Все равно я приду к вам однажды -
То ли волк забредет на крыльцо,
То ли ворон охрипнет от жажды
И недоброе каркнет словцо.
То ли полночь приблизится к окнам
И воззрится на вас без стыда, -
Не моя ли во мраке намокла
И стекает дождем борода?..
Ну а чеще - бродячим котенком
Лицезреть буду вас с высоты, -
Я повешен был вами ребенком
И мой трупик еще не остыл.
Разуверясь в блаженстве и в Боге
И не смысля ни вем ни аза
На проклятое племя двуногих
Буду пялить из мрака глаза.
10 июля 1985
***
Хочу попращаться с моими смертями
В преддверье благого конца:
Вот эта вот - смерть незабвенная мамы,
А эта - бедняги-отца.
Две смерти стоят у меня за плечами,
Как два исполинских креста
И с каждого, руки раскинув, прощанье
Свои отверзает уста...
И брат порешил себя милостью божьей,
Сволок свое тело на крюк...
А сколько собак и замученных кошек -
Горящий и праведный круг!..
Собаки сгорают на небе кусками
Своих окрававленных тел,
И кошки летят, как горящие камни,
Мяуча про страшный удел...
И вот я стою в ожидании смерти -
Пожаром объятый овин -
И вот я шепчу, что когда-то на свете
Я назван был Вениамин.
А Вениамин - это "в муках рожденный", -
На муки рожденный, стою,
Уже и умерший, уже и сожженный, -
У смерти на самом краю...
12 марта 1985
***
Дети, умирающие в детстве,
Умирают в образе зайчат
И они, как в бубен, в поднебесье
Маленькими ручками стучат.
«Господи, на нас не видно раны
И плетей на нас не виден след...
Подари нам в небе барабаны,
Будем барабанить на весь свет.
Мы сумели умереть до срока -
Обмануть сумели палачей...
Добрести сумели мы до Бога
Раньше дыма газовых печей.
Мы сумели обмануть напасти,
Нас навеки в небо занесло...
И ни в чьей уже на свете власти
Причинять нам горести и зло".
26 октября 1984
Айзенштадт - это город австрийский,
И мне думать об этом занятно:
Может быть, продают в нем сосиски,
Может, слушают музыку Гайдна.
Может быть, в этом городе следом
За маэстро прославленным Гайдном
Проживал незаметный мой предок -
И судьбе был за то благодарен.
С отрешенною робкой улыбкой
И доверчивыми глазами
Проходил он неспешно со скрипкой -
И прислушивался к мирозданью.
И играл он в каком-то трактире,
Но, однако, он знал непреложно,
Что и я буду жить в этом мире
И печальную песню продолжу.
9 сентября 1984
***
Не плачьте обо мне, собаки, люди, кошки,
Уже я не приду из сумрачной травы,
Уже я не живой, - но есть досада горше, -
Есть участь быть живым – и обижать живых.
О, нет, я не хотел обидеть самой малой
Букашки – ведь она какая-то родня
Тому, кто в этот мир, бездомный и усталый,
Пришел на склоне лет, пришел на склоне дня.
Пришел на склоне вех, пришел к концу событий,-
Ах, как моя душа по жизни извелась.
Но ветхие нас всех связали с жизнью нити,
Лишь дунет ветерок – и нить оборвалась.
30 июня 1984
***
Не говорите обо мне живом,
Уже я где-то в вечности вдали,
Уже я посетил тот скорбный дом,
Где вход задернут пологом земли...
Я видел то, что недоступно вам,
Стоял один у роковой чрты,
За мною по пятам брела молва
Загробной исполинской немоты.
И я теперь не человек, а тлен,
И я забыл свое земное "я",
И я тягчайшем бременем согбен,
Вселенским бременем небытия.
17 мая 1984
***
Спрятав слезы в скомканном платочке
И окружена сплошною тьмой,
Мама примостилась в уголочке,
Пишет мне загробное письмо.
Пишет в ликовании и спешке:
- Мальчик мой, я жить согласна здесь,
Только бы дошла ко мне, ослепшей,
О твоем благополучье весть.
Я в аду осваиваюсь робко,
Поселилась в сумрачном углу,
Бесы на меня шипят "жидовка",
Извергают всякую хулу.
Но удел мой избран добровольно
И сама я поселилась в ад,
Пусть уже одной мне будет больно,
Был бы добрым твой открытый взгляд.
Да, Господь меня карает строго,
Но ему сказала я в упор,
Что тебя любила больше Бога -
И идти готова под топор...
14 апреля 1983
***
Боже, Боже, разве я не ангел!
Разве не мои это глаза?
Из печали и небесной влаги,
Где так робко светится слеза.
Разве не мои это запястья
Со слезами узника тюрьмы?
Разве не был побирушник счастлив,
Странствуя дорогами сумы.
Все, что видел иступленный взор мой,
Становилось чем-то неземным.
Становилось таинством нагорным,
Вековечным чем-то и иным.
Путники, хромавшие в бессилье,
Изнывающие от потуг.
У меня одалживали крылья,
Возносились духом в высоту.
Даже мертвым вечным нищебродом,
Чьи глаза ушли в такую даль,
Говорил я что-то мимоходом,
Что могло утешить их печаль.
5 февраля 1987
Компьютерная верстка © WhiteKnight
|
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 6 |
>Не слишком много места во вселенной -
Всего же меньше на родной Итаке -
Чтобы души, невинно убиенной,
Захоронить печальные останки.
К тому же у души дурной обычай -
Она остервененло прет из гроба,
Поскольку занята былым величем
И, в общем, нетактичная особа...
"Усните", - говорю останкам плоти,
Душе умершей говорю: "Усни ты..."
В безжалостном земном круговороте
Нет и не будет для тебя защиты.
Усни старуха, хоть скрипя зубами...
Я знаю - ты одна на белом свете,
И что-то выговариваешь в яме,
И плачешь так, как плачут тольуо дети.
Усни, старуха, девочка, простушка,
Ты в землю слишком глубоко зарыта...
Вселенная к обидам равнодушна
И что ей значит лишняя обида?..
И только тот, кто был когда-то распят
И сам враждою был исполосован,
Шепнет тебе, как Золушке из сказке
Случайное беспомощное слово...
21 июня 1981
***
Заступись за меня, собака,
Когда страшный свершится день
И Господь позовет из мрака
Череду моих грешных дел.
Заступись за меня, ворона,
С перебитым больным крылом...
Я тебе не желал урона,
Притащил чуть живую в дом.
Кошки чистые, как монашки,
Я хранил вас всегда в душе,
И мне было совсем не страшно,
Что загривки у вас в парше.
Твари божии, заступитесь,
Когда дрогнет в конце пути
Ваш заступник, ваш бедный витязь,
Ваш поверженный побратим.
23 мая 1981
***
>Еще я ребенком играю с домашнею кошкой,
Она добродушна и даже похожа на маму,
Еще я не знаю, что время стоит за окошком,
Что заступом роет оно неприметную яму.
И мама моя упадет в эту яму со вздохом -
Она-то ведь знала, какая тут кроется тайна,
И я собирать буду мертвую маму по крохам,
И вдруг я живою увижу ее неслучайно.
И это не вымысел даже и не сновиденье,
Она не из гроба, она не у грязной лохани,
Она, как комета, со мною идет на сближенье,
И вот я сгораю в ее неприметном дыханьи...
Ведь "мать" - это слово, немыслимое в разговоре;
Мы все сиротеем и все постигаем с годами,,
Что матерью мы называли и радость, и горе,
И все, что на свете и было, и не было с нами...
6 апреля 1981
***
Мы встретимся, мама, на той вон исхоженной улице,
Куда ты так часто ступала стопою небесной,
И мы не обнимемся даже и не поцелуемся,
И мы обойдёмся с тобой без взаимных приветствий.
Но - «мама» шепну я — и вспыхнет жар-птицею дерево,
И как бы в упор на меня изольётся сиянье,
И мигом вернётся ко мне всё, что было потеряно, —
Потеряно всё, но осталось вот это свидание…
Ах, мама, меня ты коснулась ладошкой убогою,
Зачем же ты в смерть закатилась, как серый клубочек,
В какую-то даль, где лицо сторожит тебя богово,
Но все же тебя отличает от мертвых от прочих.
Но все же тебя выпускает из склепа подземного,
Чтоб ты спросила, как живы-здоровы соседи,
И сына увидела - спасшегося и блаженного:
Он тем и спасен, что тебя воскрешает из смерти.
...Как все изменилось и как все осталось по-прежнему -
И те же лачуги, и те же знакомые лица,
И я по задворкам веду тебя под руку бережно:
Ведь ты не жилица - и можешь в пути оступиться.
- Смелей, - говоришь ты, - теперь опасаться нам нечего;
Ты знаешь, мне Бог подарил залежалые крылья,
А ты, как и я, и земного коснулся, и вечного -
Мы где-то с тобою в соседстве загадочном были.
И я о тебе вспоминала, когда на бескормице
Лежала в гробу, как на жесткой тюремной кровати,
И думала, так ли сынок обо мне беспокоится,
Как я о своем неразумном и горьком дитяти...
15 августа 1980
***
>Все мне кажется, ждет меня кто-то
В отрешенной одежде глупца,
И за тем вон дремучим болтом
Я увижу и мать, и отца...
Стал отец мой бродить почему-то
По нехоженым диким местам,
И печали давнишняя смута,
Как усмешка, легла на уста.
Стал отец мой чуждаться живущих,
Позабыл про мирское добро,
Стал собратом таких неимущих,
Чья одежда - лишь саван да гроб.
Стал отец мой бродить по обрывам -
И отца я увидел в бреду:
Он сидел на обочине мира
И в тростинку без устали дул...
Тот, кто был в отрешенной одежде,
Равнодушно листал мои сны:
Мать меня упрекала, как прежде,
За безмерность какой-то вины.
Я себя пересилю упрямо,
Стану мальчиком лет шести,
Но прости меня, мамочка-мама,
Сумасшедшего сына прости...
Меня мать укоряла ревниво,
Но, когда растерялись слова,
Оказалось, что мать моя - ива,
А под ивой - могила-трава.
И глупец - он повел меня дальше,
Через сын, через топь, через гать,
И ступал я, умерший, на марше
На чужих журавлиных ногах...
22 июля 1980
ДОМ
Прийти домой, чтоб запереть слезу
В какой-то необъятный сундучище,
Где все свои обиды прячет нищий,
А письма к Богу - где-то там внизу...
Да, есть и у меня на свете дом,
Его сработали мне стаи птичьи,
И даже жук работал топором,
И приседал на лапы по-мужичьи.
Прийти домой и так сказать слезе:
- Вот мы одни в заброшенной лачуге,
И всех моих Господь прибрал друзей,
Убил котенка, смял крыло пичуге...
Но я не сетую и не ропщу,
Ведь мертвые меня не забывали,
И проходили парами, как в зале,
Не обходилось даже без причуд...
И я даю вам адрес на земле:
Мой дом везде, где нищему ночевка,
У птицы недобитой на крыле
Он машет Богу детскою ручонкой...
Мой дом везде, где побывала боль,
Где даже мошка мертвая кричала
Разнузданному Господу: - Доколь?..
...Но Бог-палач все начинал сначала.
***
Дивен Господь был, меня на земле истязавший так долго.
Все, что я видел, такою мне было отрадой,
Что никогда не роптал я душою на Бога,
Только бы с гневом Господним ютиться мне рядом.
Только бы видеть, как голубь - согбенная птаха -
Господа кормит своею повинною кровью
И как темнеет у Бога от крови рубаха:
Сыт он и пьян, утолен голубиной любовью...
23 мая 1980
СОЛЬ
Мне кажется, всю жизнь жевал я соль...
Не выходя из простодушной роли
Я сдабривал свой день кусками боли
И боль алмазно называлась - соль.
Мне кажется, что глыбой ледяной
Я стал и сам - мои мерцают грани
Разгневанною тайною страданий, -
Ведь стала соль таинственная - мной...
6 ноября 1979
***
Прибежище мое — Дом обреченно-робких,
Где я среди других убогих проживал,
Где прятал под матрац украденные корки
И ночью, в тишине — так долго их жевал.
...Вот эта корка — Бог, ее жуют особо,
Я пересохший рот наполню не слюной,
А вздохом всей души, восторженной до гроба,
Чтобы размякший хлеб и Богом был, и мной.
Чтобы я проглотил Христово Обещанье, —
И вдруг увидел даль и нищую суму,
И Дом перешагнул с котомкой за плечами,
И вышел на простор Служения Ему...
3 декабря 1979
***
Песочные часы показывают время,
Как будто положили на весы
Все споры всех царей, дворцы и их гаремы.
И всех их, всех, развеяли часы...
Песочные часы! А где же те вельможи,
Что предавались хмелю и любви,
И гладили рабынь с атласно-нежной кожей,
И жаркою отравою в крови?..
Песочные часы! А где же те базары,
Где в пестро-изукрашенных ларьках
Сидели торгаши с восточными глазами
И четками янтарными в руках?..
Песочные часы! А где же те поэты
При европейских княжеских дворах,
Что пели, побледнев, канцоны и куплеты?!
Где нежные поэты? Где их прах?
Песочные часы! А где же карнавалы
Беспечных италийских городов?
Где маски на лице и губы, как кораллы,
У женщин, жен танцующих, и вдов?..
Ах, этот грешный мир - он был горяч и жаден,
Гордился и отвагой, и красой...
И по песчинке был минутами раскраден,
Ушел в песок бесследно, как с росой.
Песочные часы! За вашею работой
Слежу я с гневным ужасом в душе,
Как будто на току я - рожь для обмолота,
И смолот временем уже...
Песочные часы! Я сам, должно быть, мельче
Зыбучего и жадного песка,
И таю, как песок, между мужчин и женщин,
И потому гнетет меня тоска...
Песочные часы! Как беспощадно время!
Над нами, как топор, конечный срок.
И все же не топор нам разрубает темя -
Песок, песок, песок, песок...
16-17 октября 1979
* * *
Туда, в толпу теней родных…
А.Пушкин
«Туда, в толпу теней родных…» -
И снова мёртвые мне зримы,
Не надышался я на них,
Не насмотрелся на родимых.
Отец о чём-то говорит,
А может быть, он что-то пишет
На чешуе лесной коры –
И лес слова его колышет…
И почему я видел мать
В обличье кошки на помойке?
Или сошла она с ума
От стужи, голода и порки, -
Да Бог порол её кнутом
За то, что грешница, для сына
Она на пиршестве земном
Кусок нечаянно стащила.
Нет, не она – стащил отец,
Хотя он вовсе вором не был,
Но он читал на нём, как жрец,
Что предначертано мне небом,
И промолчал, о чём прочёл,
Хотя давно привычен к бедам, -
Сынок в дурдоме дурачком
В углу скучает за клозетом.
Господь, ты сжёг меня дотла,
И пусть мой пепел топчут люди,
Но мать моя – она была,
Отец – он был, и есть, и будет, -
Они тревожат мои сны,
Они по-прежнему любимы…
«Туда, в толпу теней родных», -
Туда мой путь необратимый…
28 сентября 1979
***
>С умершими шагать так трудно в ногу,
У них не путь, а узкая тропа,
Где свалены в беспамятстве убогом
Проклятья, упованья, черепа...
То, что зовем мы праздно Мирозданьем,
Нагромождает жадно труп на труп
И даже рай загроможден страданьем,
И даже ангелы крылами слезы трут.
11 сентября 1979
***
Памяти приемного сына С.
>Сырая мать-земля, не оскорбляй те кости,
Что спрятал я в гробу на сумрачном погосте.
Мой мальчик не привык ни к яме, ни к лопате, -
Но почему Господь призвал его к Расплате?..
Но почему не я лежу в могильном поле,
Ведь старше я его, грехов на мне поболе...
Он трудно умирал, он звал меня из бреда,
И я его не спас, впервые сына предал...
И как я мог спасти, ведь смерть мне незнакома,
Чтоб в облике земном прогнать ее из дома.
Я только слезы лил навзрыд и втихомолку,
Я только слезы лью, я лить их буду долго...
Я на него дышать боялся; ныне грубо
Он смертью на куски без жалости изрублен...
Прощай, прощай, дружок; над высью и над Богом
Висишь ты на крыле подстреленно-убогом...
14 сентября 1979
***
>Я видел, как Христа лобзал распятый голубь:
"— И я, Христос, и ты —
Мы оба — хлеб ржаной господнего помола,
Хлеб нищей высоты...
Замешан на крови, тот хлеб да будет хлебом
Тому, кто каждый день
И голод утолял, и жажду божьим небом,
Не помня о еде...
Вкусившим высоту даны в награду крылья
И высь святая - та,
Где будут казнены крылатые усилья
Распятием Христа.
Вот отчего, Христос, тебя целую рьяно:
Я тоже плоть и дух,
И святости прожгла евангельская рана
Мой голубиный пух.
Страшился я Креста, но я страшился боле,
Что промелькну, как тень,
Что всуе проживу без исполинской боли,
Без вопля о Христе...
Исполнился зарок - я стал приметой божьей,
В меня вселился дух, -
Не даром на земле я грешными низложен -
И вечностью продут..."
2 сентября 1979
***
>Когда евреи шли толпою обреченной,
Где был ты, Бог моих отцов,
Зачем ты пролил мрак и небо сделал черным
Над трупами живых и мертвецов?
Над трупами живых, ибо, идущий сбоку,
Ты видел желтезну умерших лиц,
И каждый неживой шептал молитвы Богу,
А Бог бродил среди убийц
А Бог - он, как всегда, был по тревоге рядом, -
Обвешанный оружием и злой,
Он в спину подгонял окованным прикладом
Идущих на убой.
Кому теперь воздать, кому молиться в мире,
Чем стала для отцов моих земля,
Когда и сам Господь в обличье конвоира
Ярился, сапожищами пыля...
...Евреев подгонял свирепый бог евреев, -
Но почему он звался Фриц,
И рыжее лицо шло пятнами от гнева
Над желтизною мертвых лиц?..
17 августа 1979
***
>Еще не убиты узники гетто,
Подростки и старики…
Нет Бога над Вами, судьба без просвета —
Охранники, немцы, штыки.
Зачем столько извести свезено в кучу,
Сожгла она жадно траву…
Нас будут пытать, издеваться и мучить…
Потом расстреляют во рву
Быть может, раввину в потертой ермолке,
Тому, кто тщедушен и сед,
Под желтые ногти загонят иголки -
И щелкнет курком пистолет...
Быть может, прикажут подростку Симону,
Тому, чей беспомощен взгляд,
Сапог целовать солдофону-тевтону, -
А с ним и ораве солдат...
Быть может, пятнадцатилетнюю Раю
Приметит подвыпивший чин
И будет пытать ее в старом сарае
Особою пыткой мужчин.
"О, девочка, должен же я убедиться
За несколько райских минут,
Что ты сохранила невинность для Фрица,
Что все у тебя зеер гут..."
Он будет давить ее, как гробовая
Плита - и раздавит живот,
И встанет испуганно мертвая Рая,
И кровь свою в горсть соберет...
А позже - а позже внезапные залпы,
Какой сногсшибательный цирк!..
Внезапно-внезапно-внезапно-внезапно
Подпрыгивают мертвецы!..
5 июля 1979
***
>Ушел и ты с ведерком для песочка
(А во второй руке была лопатка),
Таким ты и скитаешься бессрочно,
Таким исчез из детства безвозвратно.
Но вот в пути тебя встречает нама -
Ей на тебя глядеть - не наглядеться:
- Сыночек, есть для нас большая яма,
В ней тысячи и тысячи младнцев...
Ее нам подарили дяди-фрицы,
Те, что сосиски лопают с капустой,
Но прежде нужно кровушкой умыться,
Иначе дяди в яму нас не пустят.
Они ведь любят чистоплотных киндер,
Они свои имеют интересы, -
А ты скажи им, что ты Изя Биндер,
Что ты еврейский мальчик из Одессы...
2 февраля 1989
ТОТ ДОМ
Все перепуталось в прискорбной голове:
Кому-то был мой стих весьма-весьма приятен,
А кто-то отписал, сановно озверев,
Чтобы я не искал на солнце темных пятен.
Однако те и те меня препроводить
Непрочь были в железную обитель,
О, Дом мой, Желтый Дом!...
(Был Некто впереди,
А сзади поддавад коленом в зад служитель.)
О, Дом мой, мой приют, где мертвый Пастернак,
Как лебедь на воде, вращает длинной шеей,
Отец сидит, меня как будто не узнав,
А мать от свежих слёз все так же хорошеет.
В том Доме я могу, блуждая до поры
В сообществе живых, но жалуясь умершим,
С Ахматовой вздыхать, с Цветаевой курить
И прочие творить немыслимые веши.
В том Доме мне дают отведать тумака,
Но тумака дают как бы в лечебном плане,
Чтобы я не валял в больнице дурака,
А ел свой рацион и даже мылся в бане.
...Так вот он, Желтый Дом, и вот темничный двор,
И долгий-долгий день, и долгий-долгий вечер,
И, как моей судьбы последний приговор, -
На свалке - на бревне двенадцать сумасшедших!..
Апостолы мои, я ваш негоший царь,
Но разрешаю вам, обняв мои колени,
Приветствовать Христа худого образца -
И даже подвывать в священном исступленьи!..
1979
***
>Смиренно открываю дверь больницы,
Смиренно в Дом Безумья захожу,
И хмурые разглядвывю лица,
И в прошлое отверженно гляжу...
И прошлое - за мной оно следит
Возле ведра, где обозначен номер...
- Кто этот облысевший инвалид?..
- А мне сказали, что давно он помер...
И я шепчу губами: - Здравствуй, Дом,
Где время протекло мое земное...
Всегда я вспоминал тебя добром -
Твои побои и твои помои... -
И прошлое безумное мое
Стоит, облокотясь на подоконник,
Блудней, чем подоконник и покойник -
Моя судьба, безумье, бытие...
14 декабря 1978
***
Душа, проснувшись, не узнает дома,
Родимого земного шалаша.
И побредёт, своим путём влекома.
Зачем ей дом, когда она душа?
И всё же в путь бредя необратимый
Просторами небесной колеи,
Возьмёт душа моё земное имя
И горести безмерные мои.
Возьмёт не все их, но с собой в дорогу
Возьмёт душа неодолимый путь,
Где шаг за шагом я молился Богу
И шаг за шагом изнывал от пут.
Какой-то свет таинственный прольётся
На повороте времени крутом.
Но цепь предвечная не разомкнётся
Ни на юдольном свете, ни на том.
30 декабря 1978
***
Я пребываю в сумасшедшем доме,
Негласный сын Христа.
Лежу, как встарь, на тюфяке-соломе
И сетую - как встарь.
Всё обернулось просто: я - безумец
С больною головой.
Засыпал лавой огннной Везувий
Меня лишь одного.
И шлак пошевелить железной палкой
Приходит санитар...
Я сам себе кажусь букашкой жалкой,
Как Кафки таракан.
И все же не судите меня строго...
Пинаем каблуком,
Да, это я - паршивый отпрыск Бога
В наряде шутовском.
И вот распятья вещие приметы:
Игла, оковы, врач,
Солдаты, экзекуторы, студенты,
Мария, крест, палач.
- О, Иисус, с меня сдирает кожу
Палаческая плеть,
В меня вбивают гвозди...
Боже, Боже, -
Твоя ли это смерть?!
8 мая 1978
ОТЕЦ
Над нищей участью твоей
Вставали звезды по тревоге
И плыло солнце на дороге
Над нищей участью твоей.
Верста дорожная версе
О вечном нищем говорила
И было имя Михаила
На каждом стоге и кусте.
И это имя - по ночам
Произносилось даже Богом,
Покамест нищий спал под стогом -
И ничего не замечал...
И птичья плавала молва
О том блаженном, кто для птицы
Берег и кроткие слова,
И малых зернышек крупицы.
О том блаженном, кто и тли
В земной дороге не обидел
И на земной дороге видел
Иной пришествие Земли.
Земли, где ангел говорил
Устами вечности с народом
И где все тем же нищебродом
Бродил счастливый Михаил.
Где был он счастлив потому,
Что протянув к прохожим руку,
Он облегчил кому-то муку
Страдою святости и мук...
29 ноября 1975
***
Где мать моя живет?..
В какой теперь лачуге
За призрачным столом из трех косых досок
Мелькают в тишине натруженные руки
И штопают сто лет для мальчика носок?
Что смерть ей, когда ждет домашняя работа,
Когда не кончен труд извечный над носком?
"- О, Господи, опять я штопала в субботу,
Но мальчик во дворе играет босиком..."
...Умру и я, и Бог уснет в небесной шири,
Созвездьям и мирам положен краткий срок,
Но вечно будет мать в бездомном нашем мире
Над чем-то хлопотать и штопать свой носок...
7 апреля 1974
***
Не прогоняй меня, Россия...
Пускай душа моя дрожит,
Как на ветру листок осины...
Но только тут хочу я жить.
Но только тут, где мной исплакан
Земной кладбищенский простор...
Ведь даже есть и у собаки
Какой-то лаз, какой-то двор.
...Сыщи хоть мёртвому мне место,
Хоть душу в памяти спаси:
Известный или неизвестный, -
Я был поэтом на Руси.
13 сентября 1973
|
Аудио-запись: "Финрод-зонг" - 2008 Ария Финрода - Истина, metall-version |
Метки: тампль финрод-зонг лора бочарова истина ария финрода роман сусалев |
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 5 |
>Будут звери и птицы меня вспоминать неустанно
И моими глазами на вас удивленно смотреть,
И, быть может, по смерти воробушком малым я стану,
Если вдруг посчастливится мне обмануть свою смерть.
И не знаю я участи лучшей, чем быть ротозеем -
Как прекрасен в расширенном зворе разброд бытия,
И когда так случится, что мне возвратят эту землю,
Я на ней отыщу свое прежнее вечное "я"...
Ничего, ничего не забыто: до мелочи каждой
Я припомню былое, припомню и боль, и восторг,
Когда выпорхнул в небо из рук материнских однажды,
И стоцветный шатер надо мною Господь распростер...
2 сентября 1986
***
В калошах на босу ногу,
В засаленном картузе
Отец торопился к Богу
На встречу былых друзей.
И чтобы найти дорожку
В неведомых небесах, -
С собой прихватил он кошку,
Окликнул в дороге пса...
А кошка была худою,
Едва волочился пес,
И грязною бородою
Отец утирал свой нос.
Робел он, робел немало,
И слезы тайком лились, -
Напутственными громами
Его провожала высь...
Процессия никудышных
Застыла у божьих врат...
И глянул тогда Всевышний,
И вещий потупил взгляд.
- Михоэл, - сказал он тихо, -
Ко мне ты пришел не зря...
Ты столько изведал лиха,
Что светишься, как заря.
Ты столько изведал бедствий,
Тщедушный мой богатырь...
Позволь же и мне согреться
В лучах твоей доброты.
Позволь же и мне с сумою
Брести за тобой, как слепцу,
А ты называйся Мною -
Величье тебе к лицу...
1984-91-92
***
>Господь, седой, как лунь, сидел на белом троне,
А я седой старик, скитался по земле,
Но был я и слезой в святой его короне,
Он помнил о моей бродяжьей колее.
Порою брал Господь свою корону в руки -
Все также ли горит и светится слеза, -
И благостно лилось сиянье моей муки
В бездонные, как мир, господние глаза.
Порою был Господь столь милосерд и кроток.
Что уводил в зенит скитальческий мой шаг,
И видел я, старик, как на святых высотах
Голубкою плыла спасенная душа...
И часто я во сне своей молился доле,
И так я был бестел - казалось, только дунь,
И унесусь туда, где на святом престоле
Седой сидит господь, седой, седой как лунь.
27 октября 1984 - 1986
***
Я не себя во сне увидел мертвым -
Котенка бездыханного, но был
Он как бы всею мертвою когортой
Неумолимых выходцев могил.
Как будто это маленькое тело,
Которого коснулся вечный сон,
Всю муку бесприютного удела
Явило мне из пропасти времен.
Как будто этот призрачный котенок
Меня к загробным трепетным слезам
Скитальческою мукою Христовой
Словно к высокой мачте привязал...
... Куда же поплыву я за тобою,
Какую унаследую звезду,
Я, все еще бичуемый судьбою,
Умерший в незапамятном году?
Кто руку мне подаст на переправе,
Ведь одному мне не поднять тот гроб,
Где спит мое предвечное бесславье
И нежностью увенчан бледный лоб.
Или и впрямь букашки, мошки, мухи,
Все малые на свете существа
Меня передадут в Христовы руки
Под горестные крики торжества, -
Чтобы, вселенной тягостный свидетель,
Остался я и в смерти тем, кем был,
И радовались мертвые, как дети,
Что никого я в мире не забыл.
13 декабря 1985
***
Ведь я затем и говорил стихами,
Что от прикосновения стиха
Порою рушился могильный камень,
Выглядывали лики и века.
И я клянусь, что все земные твари,
Свое былое бремя возлюбя,
Воскреснут, даже в смерти не состарясь:
Им никуда не деться от себя...
9 августа 1982
***
>Мертвой птицы укор непонятен был Богу,
Да и птица глядела на Бога так странно,
Словно Бог заступил ей в полете дорогу,
Словно был Он большою копною тумана.
Словно птица запуталась в выси небесной
И исчезла в тумане, как в сене иголка,
И, себя потеряв, в оболочке телесной,
Стала мертвым обличьем безликого рока.
Где-то облик ее затерялся нежданно
И распались полета крылатые звенья, -
Не отыщет и Бог ее в стоге тумана,
Не приметит и вечность, где место паденья
23 февраля 1986
***
По праву старика, а стало быть, по праву
Беспамятной грозы, идущей на покой,
Я замахнусь на вас, бредущую ораву,
Я замахнусь на вас тяжелою клюкой.
Бредете вы за мной ордою мелконогой,
А я уже давно шагнул за тот предел,
Где, лапти развязав, сидят и дремлют боги,
И каждый тучный бог при грозной бороде.
Сидят, как мужики, а может, как цыгане,
Закинув в синеву задумчивые лбы,
Путей своих земных не ведая заране,
Угрюмо матерясь посланцами судьбы.
На небе облака, как кряжистые срубы,
Заходит в березняк неслышный ветер мглы,
А боги и во сне, как кони, белозубы,
И так гудит их кровь, что клонятся стволы.
13 декабря 1985
***
>Господь, Господь, я только птаха малая,
Но в горлышке моем тоскует слово:
Крыло мое - благословеье мамино,
Крыло мое - напутствие отцово.
Господь, Господь, я только птица певчая,
Ты птицу беззавтеную послушай -
И не вини меня ты, сумасшедшего,
Что я собой Твои наполнил уши.
Такая моя доля - петь без просыпа,
Как пить без просыпа; такая доля -
Бродить, махать в пути крылатым посохом -
И видеть только небеса и поле.
Подставлю, Господи, крыло я мамино
Под ветер, а зетем крыло отцово -
Ах, мне всего-то и хотелось малого -
В полете видеть песенное слово...
15 июля 1985
***
>Мне бы только добраться до поля,
Дальше знаю дорогу я сам,
По которой несут свои боли
Одичавшие псы - небесам.
Одичавшие псы и старухи...
Одичавшие кошки вослед
Простирают косматые руки,
Каждой кошке две тысячи лет.
Видно, возраст страданья бессмертен, -
Где-то видел уже я, старик,
Изможденные личики эти,
Бессловесный пугал меня крик.
Все страдальцы - господние дети,
Только кто же нас всех различит,
Если столько несчастных на свете -
И в гробу даже мертвый кричит.
12 июня 1985
***
... А степная травинка останется мною,
Ей на свете уютно, да и надо немного:
Подставлять травянистую спинушку зною
И дышать благодатью июльского Бога.
И останется мной побирушка-букашка,
Что ютилась в траве и на поле и в роще;
На букашке, как прежде, худая сермяжка,
Я и сам одевался побирушника плоше.
Я и сам одевался в убогую ветошь -
Так меня мать-земля осторожно учила, -
Чтобы мне горемыкой скитаться по свету,
Чтобы смерть неприметного не различила.
И не надо на смерть обижаться, а надо
Пробираться тишком среди бедствий несметных,
Чтобы не потревожить недоброго взгляда -
И последний рубеж перейти незаметно...
24 сентября 1983 - 1985
***
>В незабвенном сиянье седин
Возникает, как пенье из храма...
И опять я с душой не один -
Между нами умершая мама.
Ах, она умирала не раз,
Но мой вздох воскрешал ее снова,
И живет она трепетом глаз
В обожании каждого слова.
- Мама, - так говорю я, когда
Так в гробу это хочется маме, -
И плывут между нами года
Разукрашенными кораблями.
И плывет ее праздничный гроб,
Потревожены вещие кости,
И целует меня она в лоб
На каком-то забытом погосте.
И я плачу в глухом забытьи,
Плачу горько и неудержимо, -
Никогда и нигде не найти
Той, которую звал я родимой.
Ах, я выдумал все корабли,
Ведь от мамы на свете осталась
Только горсть изнуренной земли -
И моя гробовая усталость...
13 марта 1985
***
>Как же ты постарела - во сне я узнал тебя еле,
И такая усталость, такая тоска в твоем лике!..
Сколько дней, сколько лет пронеслось в твоем маленьком
теле,
Если стало оно беззащитнее стебля былинки?..
Как же ты постарела - мне и за руку взять тебя страшно,
Разве это рука, если птица на ней обитает,
И ее на суку окликает другая протяжно -
Где-то зов одинокий томиться и медленно тает...
Как же ты постарела, лицо у тебя из забвенья,
Как могила в степи - и ковыльный серебряный волос,
И уже лишена ты и слуха земного, и зренья,
И скрипит, как деревья скрипят на морозе, твой голос...
Мама, старая мама, когда ты была молодою,
Я любил тебя видеть в простых незаношенных платьях,
И грядущие годы еще не грозились бедою, -
Эти годы тебя задушили в змеиных объятьях
18 сентября 1984
***
>Только бы маму увидеть такою -
С глаз ее неугасимым сияньем,
А не с протянутою рукою
Даже в раю - за святым подаяньем...
Только бы маму увидеть счастливой,
Вот она - нищенка милостью божьей,
Стоя под яблоней или под сливой,
Плод выбирает с янтарною кожей...
"Это вот яблоко дам я сыночку..."
Мама, мне нечем с тобой расплатиться,
В рай для тебя затащу свою строчку,
Как прошлогоднюю веточку - птица.
Будет в гнезде тебе, мама, уютно,
Стужа жестокая не потревожит, -
Видишься ты мне на дереве смутно,
Райская птица уже ты, быть может...
25 января 1984
***
Я - избранник немыслимой боли.
Содрогается косная плоть,
Когда пригоршни колющей боли
На стези мои сыплет Господь.
Сыплет соль мне Владыка на раны,
И от боли дышу я едва, -
И мирские пути осиянны
Светом гибнущего естества.
По путям этим ангелы бродят,
Кормят птиц небывалых с руки
И куски моей плоти находят,
Как чешуйчатых роз лепестки.
Смотрят ангелы в недоуменье,
Что за дикий колючий цветок,
А вдали чье-то детское пенье -
Это пробует смерть голосок...
1 декабря 1983
***
>В долинах смерти, шествуя меж равных,
Где каждый и ни мал и ни велик,
Я твой увидел, мама, благонравный,
Земным страданьем изнуренный лик.
Святейшая, ты шествовала в смерти
С забытою молитвой на устах...
О, мама, я один на белом свете,
Узнай мой трепет и узнай мой страх.
Мне без тебя и в смерти бесприютно,
Мне страшно на заброшенных путях...
Мне кажется, еще одна минута -
Я превращусь в утробное дитя.
Твое дитя в твоем бессмертном лоне,
Твое дитя в необоримом сне...
О, мама, протяни ко мне ладони, -
Будь милостива к мертвому ко мне.
10 марта 1983
***
ЮРОДИВЫЙ
Не обижайте бедного Иванушку,
Ему сама судьба согнула плечи
И сам Господь пролил слезу на ранушку…
(От этого Иванушке не легче.)
И сам Господь глядел в стыдливом трепете,
Как шествует он по миру с клюкою…
А в небе стаей пролетали лебеди
И окликали странника с тоскою.
И говорили лебеди приветливо,
Купая крылья в милосердной сини:
- Иванушка, смени обличье ветхое,
Ты всех нас и отважней, и красивей…
Вернись в родную стаю лебединую,
Царевич наш, вожатый наш, наш лебедь, -
И пролетим мы вечностью старинною,
Восплачем и возрадуемся в небе…
20 июля 1983
***
>В незабвенном моем, в сокровенном моем самом-самом
Словно мальчик пичужку, держу в оробевших руках
Исхудавшее тело моей исстрадавшейся мамы,
И она вопрошает глазами большими, как страх:
- Ну куда ты, мой мальчик, с такаю тяжелою ношей,
Ты зарой меня в землю - ведь рядом густая трава
И прости, что впервые была я с тобой нехорошей,
Когда вдруг позабылась - и стала навеки мертва...
Ты зарой меня, мальчик, под этой высокою елью,
Ты в кусты незаметно в пути меня, мертвую, спрячь...
Все, что нынче осталось в моем истомившемся теле,
Это только могильный неслышный и горестный плач.
Но зачем тебе плач - я и так родила тебя в стоне,
Ты бредешь просветленно на встречу с Небесным Отцом, -
Я хочу, чтобы Бог на своем милосердном Престоле
Не в слезах тебя видел, а с тихим счастливым лицом.
9 марта 1983
***
>Не горюй, моя мать: мы на свете живем не однажды,
Я клянусь, что тебе чудотворной достану водицы,
Чтобы ртом, изнемогшим во гробе от горестной жажды,
Ты могла этой влаги из слез моих жарких напиться...
Не горюй, моя мать: этой влаги нам ххватит надолго,
Мы не просто земные скитальцы, а Божии дети,
И я верю, что я - не зарытая в сене иголка, -
Я как огненный столп засияю над верстами смерти.
Не горюй, моя мать: мне не страшно по зною и в стужу
И живлю и мертвой тобою в пути верховодить, -
Мы еще побродяжим, старушка, по нашу же душу,
Мы еще поживем и с душою по свету побродим...
Ибо где-то в замирной глуши затерялось начало, -
И на страшных пространствах предвечного странника - Бога
Сколько раз ты меня провожала, прощала, встречала,
Сколько раз я тебя провожал и встречал у порога...
8 марта 1983
***
>На ладонях твоих нет следов от железных гвоздей,
На ладонях моих кровенеют гвоздиные язвы,
И поэтому так нам в миру одиноко везде,
Мы влачимся под знаком какой-то всегдашней боязни.
Ты боишься Распятья, боишься страданья и мук,
И мерещатся всюду тебе отчужденные лица,
Я гляжу на кровяные язвы худых своих рук, -
Это может в мгновенье любое со мной повториться.
Снова возглас Пилата и снова глумленье толпы,
Снова сумрак Голгофы и муки кончины телесной...
Но со мной больше нет их, господних чудес пресвятых,
И из вечного тлена уже я, мертвец, не воскресну.
21 февраля 1983
***
Если Бог уничтожит людей, что же делать котенку?..
"Ну пожалуйста, - тронет котенок всевышний рукав, -
Ну пожалуйста, дай хоть пожить на земле негритенку, -
Он, как я, черномаз и, как я, беззаботно лукав...
На сожженной земле с черномазым играть буду в прятки,
Только грустно нам будет среди опустевших миров,
И пускай ребятишек со мною играют десятки,
Даже сотни играют - и стадо пасется коров.
А корова - она на лугу лишь разгуливать может,
Чтобы вымя ее наполнялось всегда молоком...
Ну пожалуйста, бешеный и опрометчивый Боже, -
Возроди этот мир для меня - возроди целиком.
Даже если собаки откуда-то выбегут с лаем,
Будет весело мне убегать от клыкастых собак,
Ибо все мы друг с другом в веселые игры играем, -
Даже те, кто, как дети, попрятались в темных гробах..."
13 ноября 1982
***
>Всех, кого любил я, Боже,
Собери в кружок -
Не забудь и кошек тоже, -
Заиграй в рожок.
Заиграю лучше сам я, -
Из твоих-то уст
Льются громы, а не гаммы,
Звук медвежий густ...
Заиграю так, что мама
Дрогнет в лунной тьме -
С просиявшими глазами
Приплывет ко мне.
И отец, приладив череп,
С синевой во рту
Из кладбищенской пещеры
Поспешит на тур...
Он станцует церемонно
Позабытый вальс,
Рядом мама, как икона,
В озаренье глаз.
Звук томителен и нежен,
Как могильный прах...
Пляшет, пляшет, пляшет нежить,
Дикая толпа...
Пляшут кошки и собаки
В глубине толпы, -
Любо им пускать во мраке
Душу на распыл...
И слезинка - где придется -
Пляшет напоказ...
- Из какого ты колодца,
Из каких ты глаз?..
28 января 1982
***
>Осторожно, под скрип отворяемой двери,
К нам захаживают мертвецы,
И глядят они, все ли на месте потери,
Всех ли му на виду образцы.
Я отцу говорю, что в убогом застолье
Я сроднился с печалью земной,
И что явства мои тою сдобрены солью,
Что зовется могильной землей.
Что ничто из свершившегося не забыто,
А свершилась лишь мука моя,
И свершился испуг, и свершилась обида,
И свершился искус бытия.
И отец головою кивает согласна,
Он избыл свою скудную быль,
Он покинул юдоль и греха и соблазна,
Где-то там он, где звездная пыль...
4 января 1982
***
А те слова, что мне шептала кошка, -
Они дороже были, чем молва,
И я сложил в заветное лукошко
Пушистые и теплые слова.
Но это были вовсе не котята
И не утята; в каждом из словес
Топорщился чертенок виновато,
Зеленоглазый и когтистый бес.
...Они за мною шествовали робко -
Попутчики дороги без конца -
Собаки, бяки, божии коровки,
А сзади череп догонял отца.
На ножке тоненькой, как одуванчик,
Он догонял умершую судьбу,
И я подумал, что отец мой мальчик,
Свернувшийся калачиком в гробу.
Он спит на ворохе сухого сена,
И Бог, войдя в мальчишеский азарт,
Вращает карусель цветной вселенной
В его остановившихся глазах.
26 июля 1982
***
Не погаснет огонь в материнском окне,
Даже если и стар ты, и сед,
Даже если ты бродишь в чужой стороне
И устал от ненастий и бед.
Не погаснет огонь, что вовек милосерд,
Что в душе твоей детской мигал...
Если даже ты стар, если даже ты сед,
Ты для матери все еще мал.
Я прощу свою горькую долю врагу
(Даже если Господь этот враг),
Чтобы снова к родительскому очагу
Возвратил меня страческий шаг.
Только в раннем младенчестве так тяжело
Я ступал по недоброй земле, -
И опутало ноги вселенское зло,
Но огонь загорится во мгле.
И уйду я от смерти, уйду от погонь,
И в моих замерцает очах
Материнский огонь и отцовский огонь -
Мой последний пресветлый очаг...
22 марта 1982
***
Мать, потеснись в гробу немного,
Хочу я спрятаться во мгле
И от безжалостного Бога,
И от живущих на земле.
Хочу я спрятать свою душу,
Пускай родимая рука
Оберегает ее в стужу,
Как бесприютного щенка.
Ты скажешь, матушка, что псина
К тебе пристроилась в гробу,
А это гладила ты сына,
Его бездомную судьбу.
30 ноября 1981
***
Я хотел бы во сне согреться,
Когда смерть пропоет мне баюшки,
Где-то, Господи, возле сердца,
Возле сердца родимой матушки.
Сердце матери словно плошка,
Что поила-кормила всякого;
Молоко в ней лакала кошка,
Харчевался и я с собакою.
Щи ли, каша ли - ни жиринки,
Явства будничные и постные, -
Но горели во щах слезинки,
Капли крови сияли звездные.
Но однажды вздохнула кошка
И с собакой скулили оба мы, —
Наша мама ушла в окошко —
И оставила нас бездомными…
За какими она горами,
Наша мама в гробу некрашеном,
И что знает Господь о маме? —
Я об этом боюсь и спрашивать…
30 октября 1981
***
>ОТЕЦ
Куда он ушел?..
Или стало безлюдно
На облаке райском, на грустной звезде ли
И он, потрясая прадедовским бубном,
Предстал перед Господом в духе и в теле...
Быть может, Господь повинился постыло,
Что слишком уж был он суров к человеку,
И вспомнил раба своего Михаила,
Как брел он по свету, как брел он по веку.
Как брел он с беспамятными глазами
И как он боялся быть сытым и грешным,
И вдруг он предстал перед Богом и замер,
И замер пред Господом с духом воскресшим...
И вдруг он ударил, как прадеды, в бубен:
- Господь, я сроднился с юдольную болью,
И вечно плясать пред тобою я буду -
Босыми ступнями на жарких угольях...
7 октября 1981
***
Я подумал о выделке слез, о чеканке их строгой,
Чтобы слезы гранить нужно годы, рука, мастерство.
И, конечно же, эта рука благородная Бога,
А не просто смятенного духа и влаги родство.
Чтобы слезы гранить нужно сердце избрать человечье,
Как порой выбирает гранит или мрамор творец.
И калечить его, и его благородно калечить,
Чтобы стало оно образцом своих мук под конец.
Вот тогда-то и слезы из глаз потекут, вот тогда-то
Заиграет живыми лучами их дивная грань.
Эти камни - смарагда, рубина, граната, агата -
Их гранила и в мир обронила Господняя длань.
5 октября 1981
****
Опять пронзительный котенок
Напоминает мне о том,
Что был он взбалмошный ребенок
И бил Господь его кнутом.
Опять я выброшен из детства
В какой-то дикий полумрак,
Где по приказу самодержца
Не стало кошек и собак.
Опять мне жалуется мама,
Что ночью бьет ее озноб,
И что летит куда-то яма,
И что летит куда-то гроб.
…Но что-то знаю я такое,
Что мне не стыдно на миру
Стоять с протянутой рукою
И вопиять, что я умру.
Умру я свято, бестолково,
Но воскрешу себя сперва —
И загорятся в нимбе Слова
Мои безумные слова…
21 сентября 1981
****
Я поверю, что мертвых хоронят, хоть это нелепо,
Я поверю, что жалкие кости истлеют во мгле,
Но глаза - голубые и карие отблески неба,
Разве можно поверить, что небо хоронят в земле?..
Было небо тех глаз грозовым или было безбурным,
Было радугой-небом или горемычным дождем, -
Но оно было небом, глазами, слезами - не урной,
И не верится мне, что я только на гибель рожден!..
...Я раскрою глаза из могильного темного склепа,
Ах, как дорог ей свет, как по небу душа извелась, -
И струится в глаза мои мертвые вечное небо,
И блуждает на небе огонь моих плачущих глаз...
30 августа 1981
***
Господи, скучно бродить за тобой с мертвецами;
Если запомнил Ты малых замученных сих, -
Ту, что приходит ко мне с бесприютными снами,
Кошку бродячую - кошку, Господь, воскреси!...
Я ли бродил по земле или кошка бродила -
Та же над нами горела на небе звезда,
Та же нас даль в неоглядную смерть уводила
И на земных перепутьях томила беда.
Были тревожными частые с кошкою встречи,
Словно друг другу мы свой поверяли рассказ, -
Так ей хотелось проникнуть в глаза человечьи,
Так мне хотелось проникнуть в тоску ее глаз...
...Господи, лапы кошачьи наполнены болью
И как по злобному лаю бредут по земле,
Но воскреси эту кошку своею любовью,
Малую искру в загробной распутай золе...
20 августа 1981
Компьютерная верстка:© WhiteKnight
|
Ты тоже женщина, мой мальчик... |
ВЕНИАМИН БЛАЖЕННЫЙ
Ты тоже женщина, мой мальчик, тоже женщина.
Ты тоже, как она, – творенье сна.
И каждым первым встречным обесчещена
Твоя доверчивость, печаль и белизна.
Ты тоже руки тонкие заламывал
И выходил грустить на бережок,
И плакал над романсами Варламова,
И поутру глотал сухой снежок.
Ты тоже женщина, мой друг. С такой же мукою
Держал цветочек в зябнущей руке,
И цепенел пред долгою разлукою
На остром, на перонном ветерке.
Как много близких в дальних путь отправлено.
Как хочется случайных новых встреч.
Ославлена ты всеми и прославлена,
И сбивчива твоя живая речь.
Метки: песни на стихи елена фролова |
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 4 |
>Он спал, себя раскинув, как листву,
Спал между смертью и огромным дубом,
Вобрав пустою грудью синеву
В цветенье яростном и грубом.
Он спал, собой заполнив все века, -
Ведь только так он мог спасти от казни
Сидящего на лбу его жука,
А жук взирал на небо без боязни.
Он спал - и был прекрасен этот сон:
Во сне он изошел из божьих чресел,
И сон его катился колесом
По всем просторам, городам и весям.
Он спал на том блаженном берегу,
Где всей вселенной чувствуют поруку, -
И через горы подают врагу
Горячую воинственную руку.
17 июля 1989
***
Та маленькая смерть была совсем беззлобной,
И даже не удар – он ощутил укол,
И сразу на простор прекрасно-беспризорный
Был выдворен её беззлобною рукой.
Стоял он бос и наг, и был таким же хмурым,
Как праотец Адам, стоял он наг и бос, -
Ещё он не добыл себе звериной шкуры,
И не вкусил греха, и шерстью не зарос.
И это не в раю и не в аду, а где-то
В далёкой стороне, где нет дорог и троп,
Где птицы со всего слетелись стаей света
И где держал в когтях орёл его же гроб.
Его же, пришлеца, его же, нелюдима, -
Он был земным рабом в оковах-кандалах,
Но даль его влекла всегда неодолимо
И духом обитал невольник на горах…
22 января 1989
***
Николай Алексеевич Клюев
Головою касается звезд,
И бредет, благодарности взыскуя,
Наш всевышний ушибленный пес.
И бредет в одиноком смятенье,
Ако голубь, пресветел и чист,
И его окликает Есенин,
И приветен Васильева свист.
Николай Алексеич в испуге
Большелобой трясет головой:
- Ой вы, милые юные други,
Вам недолго дышать синевой...
Ненасытна звериная злоба,
Собираются в круг палачи,
И во сне я увидел три гроба,
Словно три восковые свечи.
Ако пес, и смердящ, и затравлен,
Ако голубь с стрелою в боку
Ваши смерти во гробе восславлю
Я, России второй Аввакум...
31 декабря 1988
***
Мамочка, спичку зажгу я березовую,
Вспыхнет во мраке кусочек березы, -
Вот и увижу тебя я, бесслезную,
Вот и увижу тебя я сквозь слезы...
Ты почему притаилась на дереве,
Сына смущаешь невнятною речью?..
Мамочка, я ведь на то и надеялся,
Что непременно в лесу тебя встречу.
Ты не печалься, что стала пичужкою,
Что по земле ты бродить перестала...
Помню тебя я убогой старушкою, -
Ты трепыхалась воробушком малым!..
Птичка-старушка и птичка-воробушек,
Души умерших высоко взлетели,
Стал твоим гнездышком ветхонький гробушек, -
Мама, уютно в Господнем гнезде ли?..
20 ноября 1988
***
Этот медленный танец частиц мироздания,
Потерявших однажды судьбу,
Где танцуют с завязанными глазами -
Кто на воле, а кто и в гробу.
Этот танец танцуют, забыв все на свете -
И его никому не прервать,
Этот танец танцуют умершие дети -
Ах, как хочется им танцевать!..
Ах, как хочется им небывалого чуда -
Всем, кто выброшен из бытия,
Чья разбита надежда, и в сердце остуда
В бездорожье ушла колея...
И танцуют обломки, танцуют осколки
В ореоле изломанных рук,
И вступают собаки, и кошки, и волки
В заколдованный праздничный круг...
12 октября 1988
***
Отец, не надевай колпак шута
И не стреляй по воробъям из пушек,
Ведь в мире и букашек и скота
Давно твое известно благодушье.
Известно даже то, что воробей
Веселым обернулся скоморохом
И выстрелил однажды по тебе
Рассыпчатым смеющимся горохом.
Ты так был рад, несчастный мой отец,
Что над тобой потешится проказник, -
Он тоже мира праздного жилец,
Он тоже приглашен на смертный праздник.
14 июля 1988
***
>"Как скажет мама, так оно и будет".
Но кто же знал, что мама - праха горсточка
И только сын ее не позабудет:
"О, где ты, моя мама, моя звездочка?.."
Но кто же знал, что мама беззащитна,
Что только слезы - вся защита мамина,
Как у Христовой Матери Пречистой,
Что бродит моя мама неприкаянно.
А я ведь видел мать такой большою,
Такой большою, светлою, как облако,
Как если бы была она душою
И не имела будничного облика.
Она имела лишь суму и посох,
Брела бурьяном и брела оврагами,
И рылась неприкаянно в отбросах
С голодными господними собаками.
23 апреля 1988
>Я так и не узнал, в какой из древних сказок
Живешь ты столько лет в монашеском скиту,
И иногда сидишь под одиноким вязом,
И небо над тобой колышет высоту.
Сидишь ты на скамье в скуфеечке монаха,
Как птица и сверчок, о чем-то вереща...
О сколько лепоты и ласкового страха
В монашеских твоих неистовых очах!..
Твой первозданный мир живет с тобою рядом:
Выглядывает зверь из будничной норы
И птица на тебя суровым смотрит взглядом:
Ты почему бескрыл, старик, до сей поры?..
А между тем даввно душа твоя в полете,
Давно свою нашел ты легкую судьбу,
А груз твоих скорбей и одрехлевшей плоти -
Всего лишь праздный груз покойника в гробу...
7 марта 1988
***
>Только облаком в небе - томительно-белым,
Только облаком мне бы хотелось остаться,
Когда взлрогнет душа и расстанется с телом,
И пойдет по мирам бесконечно скитаться.
Только облаком был бы я с личиком детским,
Плыл по заводям неба, как малый утенок
В сокровенном своем неразбуженном девстве -
Или лапкою трогал лазурь, как котенок.
Я ведь был им уже в незабвенную пору,
И казалось оно моей детской подушкой,
Где летают во сне, доверяя простору, -
А потом доживают свою век равнодушно...
Только облаком быть, только белою птицей,
Никогда не знавать ни обид, ни печали,
И казаться себе самому небылицей,
Свой полет проважая в далекие дали.
7 января 1988
***
Когда продерусь я ободранным боком
Сквозь чашу, сквозь сучья судьбы
К тому, кто казался в пути моем Богом,
А может, и вправду им был, -
Когда продерусь я тропой окаянной
И выйду на свет, - наконец
Увижу я Бога - какой же он странный,
Бродяга, жилец - не жилец.
Жилец - не жилец, человек-небылица, -
Но что-то в лице пришлеца
Но что-то такое, что светится птица,
Ликуют и волк и овца...
И сам я невольно сгибаю колени...
Кого я увидел? - Свой страх
Или, как Планида, увидел Оленя
С крестом на ветвистых рогах?..
22 октября 1987
>От меня не уходят с пустыми руками:
Подарил я заветное зернышко птице,
Подарил свои слезы бессонные маме,
Стал прохожим себя я дарить по крупице.
Птица клюнула в темя меня торопливо, -
Мол, живи себе с Богом, бескрылый приятель,
И я долго глядел на крылатое диво,
А крылатое диво купалось в закате.
Вот и мать на земле пребывала недолго,
Словно ей не хватило на дни ее тела,
Говорила со мной, а потом приумолкла,
И к чему-то прислушалась - и улетела.
Если с птицею в небе пути их сойдутся,
Я хочу, чтобы весело было в полете
И пичуге, и маме - они не вернутся,
Улетели они из земной своей плоти...
14 мая 1987
***
Я не хочу, чтобы меня сожгли.
Не превратится кровь земная в дым.
Не превратится в пепел плоть земли.
Уйду на небо облаком седым.
Уйду на небо, стар и седовлас...
Войду в его базарные ряды.
- Почем, - спрошу, - у Бога нынче квас,
У Господа спрошу: - Теперь куды?..
Хочу, чтобы на небе был большак
И чтобы по простору большака
Брела моя сермяжная душа
Блаженного седого дурака.
И если только хлеба каравай
Окажется в худой моей суме,
"Да, Господи, - скажу я, - это рай,
И рай такой, какой был на земле..."
5 мая 1987
***
>Все, что осталось от вас, соберу я в ладонь
Право же, хватит моей неширокой ладони,
Чтобы собрать ваших мук исступленных огонь,
Чтобы на ней поместилось все ваше былое.
Чтобы на ней поместились все ночи и дни, -
Все они - в этом невзрачном и призрачном пепле,
Вот они, хлопья горчайшего праха, - они, -
Миру являвшие грозное великолепье!..
Великолепье являвшее горестных мук,
Тех, что железной когортой прошли над мирами...
- Больше не будет на свете смертей и разлук,
Дважды на свете и мертвые не умирают...
К мертвой гортани навеки примерзла слеза,
Плача не слышно и воплей не слышно истошных...
- Но голоса, голоса, голоса, голоса, -
Сколько их слышится в мире живых и усопших!..
30 апреля 1987
***
>Это были и жены и девы в лохмотьях,
Это были подвижницы или богини,
И они презирали томление плоти,
И поэтому часто бродили нагими.
Становились похожими девы на ивы,
И брели в свою сумрачные кочевья,
И по-своему были бесполо-красивы,
Как красива трава и красивы деревья.
И садились на груди их божии птицы,
Как на маленькие золотые пригорки, -
Соловьи и чижи, и стрижи, и синицы, -
Щебетанье, и трели, и скороговорки...
Это были и девы, и птицы, и горы,
Это были кочующие деревья, -
И с небес доносились небесные хоры,
Старины позабытой сказанья-поверья...
Даже волк находил свое тихое место
Под укрытием гостеприимного крова,
И его осеняла ветвями невеста,
Простодушное древо - невеста Христова...
9 апреля 1987
***
Забыв, где север, и забыв, где юг,
Ушел мой брат в загробные селенья,
И если появляется он вдруг,
То в образе печального оленя.
Не узнаю родимые черты...
Уже не спутник и уже не мальчик.
Он в нимбе обреченной доброты
Слезами человеческими плачет...
О чем ты плачешь, бедный мой олень?..
О том ли, что, когда раздался выстрел,
Упал ты, свежей кровью заалев,
А нож охотника конец убыстрил?..
И Бог твоих убийц не наказал,
И не пришла суровая расплата,
И бродят неприкаянно глаза
Забытого загубленного брата.
20 марта 1987
***
Хватит места в моей конуре
И собаке, и кошке, и Богу,
Лишь бы сбыться счастливой поре,
Лишь бы все возвратились к порогу.
О Господь, на тебе облака,
Как какие-то белые ризы,
А собака хромает слегка -
И вы оба от холода сизы.
Вот и кошка бредет тяжело,
Как бродячая туча обиды...
(Вышла кошка гулять за село -
И все кости ее перебиты.)
Проходи, мой Господь, проходи,
Проходите, собака и кошка,
Всем вам место найдется в груди,
Есть и теплое ложе, и плошка.
Всех вас буду я здесь называть
Именами, привычными с детства,
И иззябшую шерсть целовать,
И молиться на ваше соседство.
2 марта 1987
Метки: сораспятье вениамин блаженный |
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 3 |
***
> С тех пор, как в круг Христа душа моя ступила,
Сердечный участился громкий стук,
Как будто возношу бревно я на стропила
С душою плотничьей сам-друг...
Как будто на бугре какой-то дивной шири
Я строю церковь-теремок,
И весело стучит в преображенном мире
Топор - топорик - топорок...
Господь благословил меня рабочим потом,
Я строю чудо-церковь не спеша,
И благостно поет за праздничной работой
Душа моя - поет душа..
Услышь меня, Господь, когда на круглый купол
Я вознесу крылатый крест,
Когда я стану сам своею светлой мукой,
Когда войду я в свод небес.
Я худо жил в миру; краюха хлеба с солью
Худые ублажала телеса,
Но все, что было сном, но все, что было болью,
Вознес я, как святыню, в небеса.
Пускай теперь в моей помолятся церквушке
Калеки, нищеброды, старики;
И тихая свеча горит в руке старушки,
Морщины светятся руки...
А вот и сам стою я под церковным сводом,
И стар, и благостен, и сед, -
И на мое чело ложатся мирно годы, -
О, сколько же мне, праведнику, лет?..
19 августа 1985
***
Это ложь, что Господь не допустит к Престолу собаку,
Он допустит собаку и даже прогонит апостола.
Надоел ты мне, лысый, со всею своею ватагою,
Убери свою бороду, место наследует пес твое.
Ох, хитер ты, мужик, присоседился к Богу издревле,
Раскорячил ступни да храпишь на целительном воздухе,
А апостол Полкан исходил все на свете деревни,
След выискивал Мой и не мыслил, усталый, об отдыхе.
А апостол Полкан не щадил для святыни усилий,
На пригорке сидел да выщелкивал войско блошиное,
А его в деревнях и камнями и палками били -
Был побит мой апостол неверующими мужчинами.
А апостол Полкан и по зною скитался, и в стужу,
И его кипятком обварила старуха за банею.
И когда он скуля матерился и в бога, и в душу,
Он на матерный лай все собачьи имел основания.
Подойди-ка, Полкан, вон как шерсть извалялась на псине,
Не побрезгуй моею небесно-крестьянскою хатою,
Рад и вправду я, Бог, не людской, а собачьей святыне,
Даже пахнет по-свойски — родное, блажное, лохматое...
25 июня 1980
***
Разыщите меня, как иголку пропавшую в сене,
Разыщите меня - колосок на осенней стерне, -
Разыщите меня - и я вам обещаю спасенье:
Будет Богом спасен тот, кто руки протянет ко мне!..
Разыщите меня потому, что я вещее слово,
Потому, что я вечности рвущаяся строка,
И еще потому, что стезя меня мучит Христова,
Разыщите меня - нищеброда, слепца, старика...
Я не так уж и слеп, чтобы вас не увидеть, когда вы
Забредете в шалаш, где прикрыта дерюгою боль
И где спрячу от вас я сияние раны кровавой, -
Я боюсь - я боюсь, что в руках ваших ласковых - соль...
29 августа 1981
***
Как будто на меня упала тень орла -
Я вдруг затрепетал, пронизан синевой,
И из ключиц моих прорезались крыла,
И стали гнев и клюв моею головой.
И стал орлом и сам - уже я воспарил
На стогны высоты, где замирает дух, -
А я ведь был согбен и трепетно бескрыл,
Пугались высоты и зрение, и слух.
Но что меня влекло в небесные края,
Зачем нарушил я закон земной игры?
Я вырвался рывком из круга бытия,
Иного бытия предчувствуя миры.
Я знал, что где-то там, где широка лазурь,
Горят мои слова, горит моя слеза,
И все, что на земле свершается внизу,
Уже не мой удел и не моя стезя.
17 июня 1990
***
>О, бедный мой дружок, какой же страшный жребий
Избрал ты для себя: с обугленным лицом
И духом восскорбя, скитаться где-то в небе,
Расставшись навсегда и с братом, и с отцом.
Скажи мне, что нашел ты в этой скорбной шири,
Какие города и веси на пути?..
Неужто ты забыл, кому так дорог в мире,
И матери укор тебя не тяготит?..
Ты знаешь ли, что мать одна в своей лачуге
Все ждет тебя да ждет - одна, всегда одна, -
И день и ночь толкут ее худые руки
Святую воду слез - без отдыха и сна?..
Ей кажется, что ты из слез ее возникнешь,
Чтоб снова быть в живых и матушку обнять,
И так легко вздохнешь, и так неслышно вскрикнешь,
Что этот тайный крик услышит только мать.
11 февраля 1990
***
>Воскресшие из мертвых не брезгливы.
Свободные от помыслов и бед,
Они чуть-чуть, как в детстве, сиротливы
В своей переменившейся судьбе.
Вот мать; ее постигла та же участь -
Пропел ей смерти каменный рожок...
Испытанная бедами живучесть
В певучий рассыпается песок.
Вот мать; в ее улыбке меньше грусти;
Ведь тот, кто мертв, он сызнова дитя,
И в скучном местечковом захолустье
Мы разбрелись по дням, как по гостям.
Нас узнают, как узнавали б тени,
Как бы узнав и снова не узнав...
Как после маеты землетрясенья,
У нас у всех бездомные глаза.
Но почему отец во всем судейском?
На то и милость, Господи, твоя:
Он, облеченный даром чудодейства,
Кладет ладонь на кривду бытия.
А впрочем, он кладет ладонь на темя -
И я седею, голову клоня
В какое-то немыслимое время,
Где ни отца, ни мира, ни меня.
О, сухо каменеющие лики!..
...Смятение под маской затая,
Воскресшие из мертвых безъязыки,
Как безъязыка тайна бытия.
июль 1966 - ноябрь 1983
***
>- Мы победим, - сказал я муравьишке, -
Мы победим с тобою все равно..
Ведь это мне велел вчера Всевышний
Помочь тебе тащить твое бревно.
И ты, воробышек, мой нищий братец,
Напрасно тебя мучает тоска:
Не надо нищеты своей бояться,
Бояться надо лишнего куска.
- Мы победим, - зову я тварей божьих, -
Мы все равно однажды победим,
Не даром мы брели по бездорожью,
Но где-то свет светил нам впереди...
- Мы победим, - твержу я супостату, -
Еще земная соберется голь
И над тобою учинит расплату,
Еще и пес свою возглавит боль...
Нарушится порядок мирозданья,
И чью-то душу кроткую спасту,
И малые безгрешные созданья
Свершат свой правый осторожный суд.
2 февраля 1990
***
>Человек, умирая, становится образом божьим,
Он становится духом вселенной, ее маетой
И бредет в пустоте, как бродяга бредет бездорожьем,
Переходит черту за чертою - черту за чертой.
Человек, умирая, становится тем чудотворцем,
Что теряет себя и творит чудеса в небесах,
Вот задумал он плыть - и корабль одинокий несется,
И корабль одинокий несется на всех парусах.
Человек умирает и ставит ненужные вехи:
Это было при нем, а об этом он вовсе забыл,
Между тем он уже пребывает в неведомом веке,
Где-то возле пределов вселенной и возле светил...
Человек, умирая, становится маскою Бога,
Он становится сутью вселенной, ее наготой
И из смерти глядит на живущих печально и строго, -
Что под маскою скрыто, не знает на свете никто...
29 сентября 1989
Метки: сораспятье вениамин блаженный |
Татьяна Пахарева. Иов? Франциск? Блаженный |
Иов? Франциск? Блаженный
27.03.2012
Татьяна Пахарева
Дикое поле, №13, 2009
скопировано отсюда: http://www.litkarta.ru/dossier/soraspjat-e-blazhennogo/
Я до сих пор не знаю, что такое стихи и как они пишутся. Знаю только — рифмованный разговор с Богом, детством, братом, родителями затянулся надолго, на жизнь.
Вениамин Блаженный
Начинаешь попытку что-то выговорить о стихах Вениамина Блаженного — и понимаешь, что твоя настоятельная потребность высказаться о них приходит в неустранимое противоречие с возможностью такого высказывания — возможностью, понимаемой как оправданность. При свете этой совести по-настоящему страшишься сказанного всуе, недостаточно выстраданного слова. Для филолога подобное напоминание о необходимости страдания как условии обретения права на высказывание — это еще и необходимое напоминание о положенном нам пределе ответственности за слово и за собственное пребывание в его пространстве. Поэтому самое естественное стремление, возникающее в попытке разговора об этом поэте — самоустраниться и просто цитировать, ничего не добавляя от себя. В сущности, это тот случай, когда мы — не читатели, не собеседники, а свидетели диалога поэта с Богом. Это означает, что поэзия Блаженного не предполагает ни читателя, ни критика, на исследователя, понимаемых традиционно и традиционно действующих в эстетическом пространстве. Здесь все по-другому, потому что эти стихи рождаются и живут там, где «кончается искусство». Вениамин Блаженный сам определил свою позицию так: «Никогда нельзя забывать, что не Бог для нас, а мы для Бога. Мы созданы по образу и подобию и должны в какой-то мере — полностью это никогда не возможно — приблизиться к идеалу творения, причем наша личная судьба, как мне кажется, не имеет в этом разрезе никакого значения: где ты служишь, кем ты служишь, длительно ли твое служение — душа должна быть всегда в предстоянии».
Но и свидетельство такого предстояния — это уже духовное испытание. Мы начинаем читать эти стихи как стихи, с первой строки понимая, что эта поэзия прекрасна, и не пойти за ней, как за флейтой Крысолова, невозможно. И под эстетическим гипнозом мы идем вслед за первыми строками первого стихотворения в сборнике — «Сколько лет нам, Господь?.. // Век за веком с тобой мы стареем… «, — и еще до конца не понимаем, что приглашены на «сораспятье» (так называется единственная составленная автором при жизни книга стихов Блаженного). Конечно, конечно, называя книгу так, поэт говорил о своем пути «подражания Христу» и о своем сораспятье со Спасителем — и в сборнике, кроме программного первого стихотворения на эту тему, немало других, в которых право на отождествление с Христом утверждается с поистине блаженной неотменимостью и безапелляционностью: «Как маковому зернышку, // Я радуюсь Христу // И, как глотку из лужицы, // Я радуюсь себе», — или с трагической неизбежностью: «О, Иисус, с меня сдирает кожу // Палаческая плеть, // В меня вбивают гвозди… Боже, Боже, — // Твоя ли это смерть?!» Но чтение этих стихов — это не просто сопереживание-отождествление, заложенное в классический механизм эстетического восприятия, и не сотворчество, заложенное в механизм восприятия искусства в постклассическую эпоху, но тоже — сораспятие. Эти стихи читаются глазами, повернутыми «зрачками в душу», каждая строка вымогает от читателя немедленного совершения этического выбора и выталкивает на «страшный суд» совести. Поэтому и аналитическое их рассмотрение воспринимается, пожалуй, как симптом духовно-душевной недостаточности. Тут — какой-то пробный камень для критика-литературоведа: ты еще человек или уже только профессионал, ты еще способен не только читать стихи с комом в горле, но и отказаться от того, чтобы этот ком подвергнуть многоступенчатой рефлексии? Или иначе: достаточно ли ты профессионал для того, чтобы понимать, что есть явления, которые могут быть включены в литературный ряд лишь на основании внешних признаков, по своей сути принадлежа совсем другой области, и, значит, рассматривать их как «литературный факт» — это все равно, что, например, изучать врубелевскую «Царевну Лебедь» как орнитологический феномен. В духовной поэзии в ее истинном воплощении искусство возносится до высоты самоотрицания, и филологии в таких случаях, видимо, подобает то же. Поэтому все, что будет сказано ниже о Вениамине Блаженном и его поэзии, будет говориться с позиции сознательного и решительного отказа от профессиональной точки зрения: не филологическая критика, а свидетельство и приглашение к тому, чтобы разделить этот опыт со всеми, кто испытывает в нем потребность.
Итак, поэта зовут Вениамин Блаженный. Избирая себе псевдоним, Вениамин Михайлович Айзенштадт нисколько не актуализировал никакие игровые механизмы, столь значимые обычно в отношениях писателя со своим литературным именем. Псевдоним в своей традиционной функции — это, прежде всего, маска, фиксирующая некий ощутимо отстраненный от реально-биографического «я» поэта «образ автора» и актуализирующая понятие «жизнетворчество», в котором аксиоматична первичность эстетической составляющей. Но Блаженный — это поэт, идентифицирующий себя как поэта лишь до известного предела, у него нет никаких эстетических стратегий и масок, точнее, они нерелевантны в его мире, так же, как и сам поэтический дар (ловлю себя на том, что в применении к его стихам дико звучит такое, например, понятие, как вдохновение), а его предстояние перед Богом, принявшее форму стихов, никак не соотносится с жизнетворчеством. Вот и псевдоним его — это не маска, а проявитель сущности, то самое имя, о котором сказано: «По имени житие».
Нет, разумеется, в его самоидентификации важна поэтическая составляющая, и высказывания о себе как поэте звучат у него порой в традиционно-гиератическом духе: «Известный или неизвестный, — // Я был поэтом на Руси». И, разумеется, в его стихах ощутима высокая поэтическая традиция серебряного века: «И в певчем сне моем упрямо // Отпечатлелись на века: // Торжественная — Мандельштама, // Марины вещая строка», — а его цикл, посвященный Цветаевой, по праву можно поставить рядом с цветаевскими циклами Пастернака и Тарковского (оба, кстати, были знакомы со стихами Блаженного и очень высоко их оценивали). Но и здесь речь о поэте как высшем воплощении юродства, земной отверженности и небесной избранности: «Гонимы собаки; гонимы поэты; // И кошки — у кошек не тело, а лютня, // Склубились под шерстью звериные бреды // И струны испуга дрожат поминутно…» И Цветаева для Блаженного — «первый поэт» не по эстетической шкале, а по шкале отверженности:
Когда я говорю «Цветаева», я плачу,
Как будто это я воскрес на третий день
Поведать о ее блаженной неудаче,
О первенстве ее и о ее беде…
………………………………….
Когда я говорю «Цветаева», полмира
Бредет за мной толпой и нищих, и собак…
Как горько мне дышать душой твоей, Марина,
Как будто мать и гроб на плачущих губах.
Потому и «сан святого дурака» дороже для Блаженного, чем сан поэта как такового. Пять стихотворений в сборнике озаглавлены «Блаженный» неслучайно — поэт не дает ни себе, ни нам надолго забыть о своем основном предназначении, а последнее стихотворение «Сораспятья», как последнее слово, наделенное особой вескостью, окончательно утверждает главенство именно этой — блаженной — его ипостаси:
…И это обо мне вам сказано в Завете:
Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
И будьте в простоте забот своих как дети,
Зане лишь их сердцам открыта высота.
И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог…
Вениамин Михайлович Айзенштадт родился в 1921 г. в еврейском местечке под Оршей, а умер в 1999-м в Минске. В «миру» он прошел свой страдальческий и избраннический путь, который дал ему право называться Блаженным не только в «превращено-словесном» бытии — его жизнь и поэзия составили единую судьбу, что естественно, поскольку, как было сказано, поэзия для него не самоценна, она — тот «птичий язык», на котором можно говорить с Богом:
Мне недоступны ваши речи
На людных сборищах столиц.
Я изъяснялся, сумасшедший,
На языке зверей и птиц.
Я изъяснялся диким слогом,
Но лишь на этом языке
Я говорил однажды с Богом —
И припадал к его руке.
Поэтому он не устает предупреждать: «Не зовите стихами мои исступленные строчки», — и видит творчество тоже как сораспятье:
Есть неистовство робкой отваги:
В заповедном своем уголке
Тихо мучить себя на бумаге,
Распинать свою боль на строке, —
или как «божье скоморошество»:
…И все стихи пойдут за мною следом
С заржавленными лирами в руках, —
Привыкшие к скитаниям и бедам,
Они в лаптях и ветхих сапогах.
А кто и просто так — на босу ногу
Спешит в потешно-праведный поход, —
Их сам Господь позвал со мной в дорогу,
Он любит скоморохов и шутов…
Подробности его биографии — об «отсидках» в психушке, о нищете и безвестности, о работе в артели инвалидов — это только конкретные воплощения великого архетипа «блаженного», «божьего человека», юродивого, и стихи — тоже лишь одно из таких конкретных воплощений этого архетипа. Вот, например, одна из ярчайших эмоций, традиционно связанных с юродством — хула на мир, и «ругаться над миром» Блаженный не устает с пылом, вызывающим в памяти не только знаменитого псковского юродивого Николу, не боявшегося обличать самого Иоанна Грозного, но и пламенного протопопа Аввакума:
Ах, как вы дорожите подсчетом, почетом, покоем —
Скупердяи-юнцы и трясущиеся старички…
Я родился изгоем и прожил по-волчьи изгоем,
Ничего мне не надо из вашей поганой руки.
А вот он с топором выходит на битву с Сатаной и представляет ее совсем не метафорически, а тоже по-юродственному буквально:
Как мужик с топором, побреду я по Божьему небу.
А зачем мне топор? А затем, чтобы бес не упёр
Благодати моей — Сатане-куманьку на потребу…
Вот зачем, мужику, вот зачем, старику, мне топор!
……………………………………………………..
Сокрушу тебя враз, изрублю топором, укокошу,
Чтобы в ад ты исчез да в аду по-старинке издох,
Чтобы дух-искуситель Христовых небес не тревожил, —
Коли бес, так уж бес, коли Бог — так воистину Бог…
Пафос юродивой отваги в обличении жестокости «мира сего» распространяется у Блаженного и на того, кто этот мир создал. Жестокость мира — отражение жестокости Бога, и поэт далеко не всегда принимает эту жестокость со смирением. Невинно пролитые слезы и невинно загубленные жизни всех земных страдальцев — от «пронзительного котенка» до жертв холокоста — это укор Богу, но произнести в Его адрес обличительные слова имеет право только тот, кто сам гоним и уничтожаем миром — Блаженный. Его дом — это дом всемирной боли, и «дом скорби», в котором поэту пришлось побывать в жизни, превращается в его поэзии в дом страшной правды («Говорят, что в безумной моей голове не все дома, — // Нет, неправда, все дома, но в доме бушует огонь»), в абсолютное пространство всеобщего страдания:
Мой дом везде, где побывала боль,
Где даже мошка мертвая кричала
Разнузданному Господу: — Доколь?..
Но Бог-палач все начинал сначала.
И он отстаивает свое право на то, чтобы обнажать язвы на совести не только людей, но и самого Творца:
Вот так я и буду бродить по земле босиком,
Как бродят мои побратимы предвечные — звери,
Вот так я и буду грозить небесам кулаком,
Звериный заступник, беспомощный в праведном гневе.
……………………………………….
По праву старинных побоев, по праву плевка
(А плюнул убийца — и плюнул в кровавую лужу), —
Тебе говорю я, Господь: отворяй облака,
Я с мертвой собакой пришел по Господнюю душу.
Но если Бог-Отец — это тот, от кого исходит страдание, то Бог-Сын — это искупление в страдании, и с ним можно почувствовать свое единство — в земной нищей юдоли и в сораспятии:
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз,
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
Кроме Бога, в поэзии Вениамина Блаженного не так уж много персонажей. Его мир, с одной стороны, разомкнут безбрежности всеобщего страдания, а с другой — населен только самыми близкими (и самыми жалкими), в число которых неизменно включены отец, мать, кошки и собаки — и поэт не устает не просто говорить, но «вопить» об их мучениях в мире зла и о том, что только тем, кто был беззащитней всех на земле, открыто небо, где отец в своем «засаленном картузе» торопится к Богу, «как водится у друзей», и где у Его престола наконец отдохнет затравленный «апостол Полкан». Звери — «маленькие изгои бытия» — играют особую роль в мире Блаженного, это роль не только жертв, но и учителей смирения; звери, в сущности, — это абсолютные христиане, которые своим терпеливым страданием воплощают то, о чем проповедовал Иисус:
Скитайся и ты по дворам и кварталам
И хвост поджимай обреченно-убого,
Живи на задворках, довольствуйся малым
И помни, что все это — Божья дорога…
Их урок прост, но почти непосилен для человека, потому и Господь скорее примет в свое царство настрадавшихся собак и кошек, чем хитрого мужика, даже если этот мужик — апостол:
Это ложь, что Господь не допустит к Престолу собаку, —
Он допустит собаку и даже прогонит апостола:
— Надоел ты мне, лысый, со всею своею ватагой,
Убери свою бороду, место наследует пес твое…
Ох, хитер ты, мужик, присоседился к Богу издревле,
Раскорячил ступни да храпишь на целительном воздухе,
А апостол Полкан исходил все на свете деревни,
След выискивал мой и не мыслил, усталый, об отдыхе.
А апостол Полкан не щадил для святыни усилий,
На пригорке сидел да выщелкивал войско блошиное,
А его в деревнях и камнями и палками били —
Был побит мой апостол неверующими мужчинами…
А апостол Полкан и по зною скитался, и в стужу,
И его кипятком обварила старуха за банею,
И когда он, скуля, матерился и в бога и в душу —
Он на матерный лай все собачьи имел основания…
Подойди-ка, Полкан, вон как шерсть извалялась на псине,
Не побрезгуй моею небесно-крестьянскою хатою,
Рад и вправду я, Бог, не людской, а собачьей святыне,
Даже пахнет по-свойски — родное, блажное, лохматое…
В сущности, этот поэт все время говорит об одном, все его стихи — это один огромный псалом, в словах которого поочередно выступают на первый план то кроткое лицо матери — вечной нищенки, даже из загробья приходящей заштопать прохудившийся носок сына; или отца, который «был всех глупей в местечке», потому что «утверждал, что есть душа у волка и овечки» (известно, что его отец разорился потому, что, имея маленькую мастерскую, все деньги тратил на покупку сладостей для своих работников); или звериный лик, затуманенный страдальческой слезой. Эта постоянная эмоция сострадания не угасает и не ослабевает, сколько бы ни повторялся в его стихах один и тот же мотив, так что поэзия становится в прямом смысле духовным подвигом и «предстоянием».
Но иногда сквозь истовую «хулу миру» и мольбу обо всех замученных прорывается и настоящее ликование и свобода радостного приятия мира и Бога, и тогда за строками Блаженного «сквозит» смеющийся облик «Божьего скомороха», и — более того — облик этот выглядит близнечным отражением облика самого Бога, который тоже оказывается способен на теофанию не только «в славе лучей», но и в веселье и игре — как в стихотворении, которое можно было бы назвать «символом веры» Блаженного:
Что же делать, коль мне не досталось от Господа Бога
Ни кола, ни двора, коли стар я и сед, как труха,
И по торной земле, как блаженный, бреду босоного,
И за пазуху прячу кровавую душу стиха
Что же делать, коль мне тяжела и котомка без хлеба,
И не грешная мне примерещилась женская плоть,
А мерещится мне с чертовщиной потешною небо:
Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет — Господь.
Что же делать, коль я загляделся в овраги и в омут,
И как старого пса приласкал притомившийся день,
Ну, а к вам подхожу словно к погребу пороховому:
До чего же разит и враждой и бедой от людей!..
…Пусть устал я в пути как убитая верстами лошадь,
Пусть похож я уже на свернувшийся жухлый плевок,
Пусть истерли меня равнодушные ваши подошвы, —
Не жалейте меня: мне когда-то пригрезился Бог.
Не жалейте меня: я и сам никого не жалею,
Этим праведным мыслям меня обучила трава,
И когда я в овраге на голой земле околею,
Что же, — с Господом Богом не страшно и околевать!..
Я на голой земле умираю и стар и безгрешен,
И травинку жую не спеша, как пшеничный пирог…
…А как вспомню Его — до чего же Он все же потешен:
Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет мне — Бог.
Метки: критика вениамин блаженный вениамин айзенштадт |
Татьяна Бек. Послесловие к одному из поэтических сборников |
отсюда: http://krotov.info/libr_min/p/poezia/blachenn1.html
Из сборника 1997, послесловие Татьяны Бек.
Блаженный (в первых публикациях - Блаженных) - что это: имя, псевдоним, эпитет к личности, прозвище? Поначалу, видимо, кличка, которую "недобрые люди" дали Вениамину Айзенштадту, этому, как сказала бы М.Цветаева, слепцу и пасынку, певцу и первенцу. А затем... "Пророк, поэт - это ведь нераздельно, и со времен Пушкина нераздельность эта тоже неоспорима, - рассказывает сам Блаженный. - Конечно, не каждый поэт - пророк, но я ведь и не настоящий пророк, и не в полном смысле слова поэт. Я - Блаженный, а это какая-то живая ступень, живая перекладина, проходящая сквозь век духовного мрака. Блаженный - это не псевдоним, а имя некоей сущности, некоей частицы вечности жизни..." (Здесь и далее автобиографические заметки и самохарактеристики Айзенштадта - из личного архива поэта - цитируются по статье Виталия Аверьянова "Житие Вениамина Блаженного" {"Вопросы литературы", 1994, вып.VI}, представляющей собою на сегодня единственное серьезное - не столько стиховедческое, сколько философски-онтологическое - исследование этого грандиозного твочреского феномена.)
Вениамин (этимология этого имени, как подчеркивает сам поэт: "в муках рожденный") Айзенштадт родился в 1921 году в белорусском местечке в нищей еврейской семье. Бедствовал. Бродяжничал. 23 года трудился в инвалидной артели, ибо официально был признан "убогим" с соответствующим заключением ВТЭКа. Был помещен в сумасшедший дом, где полностью подорвал здоровье, но не утратил огромной духовной мощи. "Поражаюсь убожеству собственной жизни, - пишет он о себе, - поражая и других ее убожеством, но храню в душе завет Гумилева: "Но в мире есть другие области..." И строчка эта - ручеек крови словно бы путеводная заповедь скитальцам всех времен и стран. Ведь и я - скиталец Духа, если даже всю жизнь обитал на его задворках".
Сейчас поэт живет в Минске.
В советские времена о публикации глубоко трагических и мистико-религиозных стихов В.Блаженного не могло быть и речи. Однако выдающиеся поэты-современники: Пастернак (который Айзенштадта собственно и открыл), Тарковский, позднее - Липкин, Лиснянская, Межиров - знали эти стихи в рукописях и высочайшим образом оценивали их в переписке с поэтом-изгоем. "Все же я держался от них на расстоянии, - вспоминает В.Блаженный в "Силуэте автобиографии", - я знал, что поэтом меня можно назвать лишь условно - поэты не рождаются с кляпом во рту".
В советской империи, возразим мы поэту, рождались и даже, в редчайших случаях, выживали.
В 80-е годы В.Блаженного начали потихоньку публиковать. Появились и критические (в основном восторженно-недоуменные) отклики на эту поэзию, и впрямь не вписывающуюся в рамки традиций и плеяд. Его и помещали рядом с наследием Даниила Андреева, и сопоставляли с религиозными лирическими опытами З.Миркиной, и предлагали натянутую аналогию с духовно-публицистическими поисками Б.Чичибабина. Пожалуй, достаточно убедительной и плодотворной является разве что параллель, проводимая между поэтической метафизикой В.Блаженного - и Арсения Тарковского. Поистине лишь они в современной поэзии - "братья по величине и силе своих сомнений" (В.Аверьянов).
В пантеоне основных тем и вариаций В.Блаженного тема сквозная и важнейшая - судьба нищего-путника. Синонимов в его стихах для обозначения этого "героя" - несть числа: побирушка, нищеброд, калека, юродивый, скиталец, бродяга, пилигрим, блаженный, убогий, калика, изгой, оборванец. Экзистенциальный нерв этой поэзии таков: благополучие - и житейское, и внутреннее - с миром творческой личности несовместимо. Напротив: "Я любил эту землю, как любят слепцы и калеки, Как затравленный зверь, как примятая в поле трава".
Убожество и изгойство (связанное, в частности, с темой еврейства) в личной иерархии В.Блаженного - и на уровне генетической памяти, и благодаря первым урокам детства - отождествляется с добротой и совестью:
"- Ах, Мишка - "Михеле дер нар" - какой же ты убогий!"
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
... Отец имел во всех делах одну примету - совесть...
Итак, свое убожество (и нищету) наш поэт осознает как силу и избранность. "Каждый нищий - небо на земле", - чеканит он образную заповедь. "А чем богат воробушек? А тем, что нищ, как встарь". Тот же пафос пронизывает и не одну вариацию на тему "Блаженный", и песенное, с ласкательно-дактилическими рифмами, стихотворение "Юродивый". Боль воспринимается этим поэтом как высшая отмеченность и даже как миссия. "Я - избранник немыслимой боли", - заявляет он с одической гордыней. Дело в том, что В.Блаженный ощущает мистику боли, муки и обиды как силу креативную - движущую и плодотворную. Можно говорить о сущностном парадоксе - перед нами жизнеутверждающий мазохизм, и если развернуть известную метафору Баратынского "болезный дух врачует песнопенье", - то песнопенья В.Блаженного врачуют болезный дух через его гиперболизацию. И впрямь все образы этого круга у нашего поэта - романтические гиперболы.
Романтизируя нищету, изгойство и боль, В.Блаженный предлагает в своей поэзии естественную пару-оппозицию, с гениальной страстностью - по следам Библии - означенную в свое время Цветаевой: "Два близнеца - неразрывно слитых: Голод голодных и сытость сытых".
Вот и наш поэт проклинает "торгаший шепоток", который для него - страшнее грома:
Ухожу от бесед на желудок спокойный и сытый,
Где обширные плеши подсчитывают барыши...
Неслучайно единственный пучок стихотворений, оформленный как цикл (не вошедший в настоящую книгу), это у В.Блаженного "Стихи Цветаевой" (см. его книгу "Сораспятие" - Минск, 1995), - которая особенно близка ему тем, "что Марина в себя самое не вмещалась" - то есть своей безмерностью в мире мер, неуправляемостью, творческой агрессией (недаром он и ее, и себя называет "необузданными Рогожиными слова", ведя таким образом свою этимологию и от прозы Достоевского).
Экзистенциальное родство для поэта всегда неотторжимо от творческого - Блаженный сам обозначает, где в настоящем столетии искать его сокровенные художественные истоки: "И в певчем сне моем упрямом Отпечатлелись на века: Торжественная - Мандельштама, Марины - вещая строка".
Заметим, что здесь "сон" и "вещая строка" - увязаны. Это не случайно. Живой и магический выход в мир господень наш поэт обретает в первую очередь - через видения, озарения, сны как апофеоз интуиции, на просторах которой время и пространство живут лишь по законам лирического беззакония.
Поэзии В.Блаженного, зачастую идущей вверх по ступеням сна, в огромной степени свойственно жреческое, молитвенное ("и часто я во сне своей молился доле") начало. А на уровне приема - чудотворное опять же укрупнение всего сущего.
От темы убогости поэт головокружительными виражами переходит к Богу (убогий - у Бога, таков излюбленный ассонанс в звукописи В.Блаженного). Именно "убожество" дает поэту выстраданное право с Богом - вставать вровень.
... Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий,
Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв...
Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище,
Там, где крест от слезы - от твоей, от моей ли - намок.
Вообще, сквозь внешнюю, земную, посюстороннюю (в данном случае - кладбищенскую) оболочку у В.Блаженного всегда просвечивает мир иной, порою гармонически-чистый, порою уродливо искаженный жестокостью и пошлостью мира сего. Даниил Андреев называл поэтику такого рода сквозящим реализмом, не догадываясь, сколь самобытный и могучий лирик подобного склада, какая сквозящая музыка русского духовного стиха растет тем временем на задворках зловещей империи.
Но вернемся к главному. Бог для В.Блаженного - совершенно свой, никогда не канонический, не церковный и не закоснело-статичный. Поэт неустанно ищет Бога, теряет, обретает вновь и вновь. Сам Блаженный уже в зрелые годы признавался: "Я до сих пор не знаю, что такое стихи и как они пишутся. Знаю только, что рифмованный разговор с Богом, с детством, с братом, с родителями затянулся надолго. На жизнь". (Отметим попутно, что поэт и в стихах, и в прозаических высказываниях постоянно акцентирует чудесное, иррациональное, импровизационное начало своей творческой природы.)
В стихотворении "В калошах на босу ногу..." отец автора, умерев, прихватывает за собою кошку и пса (любовь к зверью, о которой мы поговорим позже, у этого поэта - наследственная) и застывает у Божьих врат. Всевышний, поглядев на Михоэла, опускает глаза и говорит:
Ты столько изведал лиха,
Что светишься, как заря.
... Позволь же и мне с сумою
Брести за тобой, как слепцу, -
А ты называйся Мною -
Величье тебе к лицу.
Подобные лирические фантазии и "рокировки", частые в стихах Блаженного, не есть кощунство. Тут скорее речь надо вести о мучительном и сладостном ороднении Бога, допустимом в воздухе все тех же пророческих снов и сверхвидений.
Бог в поэзии В.Блаженного - многолик. Он то карает, то ласкает, он то грозен, то мягок, то глух, то потешен. Порою лирический герой (проще сказать, автор) преисполнен таких витальных сил, что ему чудится: сам он идет по дороге, а Бог за него держится. А то ему представляется (остранение привычной идиомы - один из любимых игровых приемов поэта), что он одолевает земной путь - у Бога за пазухой. Подобные стихи В.Блаженного, Бога фамильяризующие, я бы назвала полудетской молитвой смиренника-гордеца. Сквозную интонацию этих молений сам поэт определил с оксюморонной точностью: "есть неистовство робкой отваги".
В.Блаженный так громко и страстно, робко и неистово, алогично и настойчиво кричит, обращаясь к Богу, - чтобы быть наверняка услышанным: "...Столько лет я кричу о спасенье, что Господу впору Обнаружить мой крик в исступлении дней и ночей..." Именно таков тайный смысл форсированной громкости его звука: "Заплакать с тайною надеждою, Что Бог услышит эти звуки" или "Мне казалось всегда, что Господь где-то рядом - Вот его я окликну взволнованным голосом".
В экстатическом отчаянье поэт порою Бога проклинает, то называя его безжалостным, то грозя кулаком, то (о, власть поэтовой метафоры над трезвостью обыденного сознанья!) идя - "туда, где Господь впереди Стоит с топором для убоя". Иногда поэт даже стращает Всевышнего (куда до него герою Достоевского, всего-навсего возвращавшему Богу билетик!), допуская в сердцах, что несчетные земные жертвы Ему, Господу, отмстят. "Поднимется бесчисленная рать Всех, кто с сумой бродил по белу свету... Тогда, Господь, тебе не сдобровать. Тебя все жертвы призовут к ответу".
Стихи этого круга В.Блаженный весьма точно назвал "письмами к Богу", спрятанными на дне необъятного сундучища для слез - то есть на дне болезненного, оскорбленного и униженного, духа. Если это и бунт, то не примитивно богоборческий, но трудоемко богообретающий. Не об этом ли писал философ В.Н.Лосский: "Бунт против Бога (свобода от Него) есть Ему принадлежность"?
Наш поэт уверен, что никогда нельзя сказать окончательно: я Бога познал. Можно лишь верить и надеяться на чудо:
Может быть, перед смертью увижу я Господа,
Столько в Господе лиц...
Тот же В.Н.Лосский в трактате о соединении твари с Творцом утверждает: "Человек, как и Бог, существо личное, а не слепая природа... Мы ответственны за мир. Мы - то слово, тот Логос, в котором он высказывается, и только от нас зависит, богохульствует он или молится". Потому и В.Блаженный, ощущая ответственную миссию поэта как Божьих уст, не лишает себя индивидуальности и личностного темперамента, напротив, он Бога - персонализует. В стихах его есть потрясающая своей свежестью и лирической новизной метафора: Бог это хлебная корка, которую надо прожевать, размочив собственной слюною, чтобы тот стал съедобным для человека хлебом. Как просто, как буднично - и как глубоко! Метафора опять же не кощунственная, а просто нелицемерно и неханжески точная: путь к Богу требует личных усилий каждого отдельного естества.
Натура поэта такова, что он не ищет Господа в храме - он обретает Его то в метаньях духа, то в непрерывающемся диалоге с умершей матерью, которая для него и поныне - самый живой собеседник на белом свете: "Мама, расскажи мне по порядку, Как в раю тебя встречал Христос". Кстати, он и в детстве видел Бога - сквозящим в облике его, Вениамина, родителей: "Я видел Бога не в старинном храме, Он был в каком-то старом зипунишке, Когда он говорил о чем-то маме И вслушивался в вещее затишье".
Характерно, что В.Блаженный никогда не пишет иллюстраций или "реплик" к Библии, как и не говорит от имени ее персонажей (обе эти линии имеют мощную традицию в мировой и русской поэзии) - у него это всегда незамаскированный и прямой авторский монолог, молитвенно к Богу взывающий или исповедующийся в темнотах и озареньях собственного религиозного "я". Можно сказать даже так: поэт выворачивается сокровенной подоплекой наружу, делая читателя соучастником нелицеприятного частного таинства. Порою таинство это совершается в экзистенциально пограничных ситуациях:
Я пребываю в сумасшедшем доме,
Негласный сын Христа.
Стихи В.Блаженного о сумасшедшем доме написаны человеком, абсолютно трезвым и умственно здоровым. Он опять же обновляет известную идиому - не все дома. Не так, говорит поэт, "все дома, но в доме бушует огонь", помещая в яростную метафору всю драму современного сознания.
В том доме я могу, блуждая до поры
В сообществе живых, но жалуясь умершим,
С Ахматовой вздыхать, с Цветаевой курить
И прочие творить немыслимые вещи.
Кстати, молодой Пастернак, которым Блаженный в ранние годы буквально бредил и с которым здесь возникает, видимо, невольная перекличка, "с Байроном курил и пил с Эдгаром По" вне всякого сумасшедшего дома.
Сумасшедший дом в поэзии Блаженного становится моделью окружающего общества - это, при всех реалиях прозаического жития, концентрированный символ общего насилия, над коим властвует сатана как псевдо-Бог. Анализируя стихи этого - трагического и страдальческого - круга, В.Аверьянов проницательно апеллировал к параллели: Блаженный - Батюшков. Последний - великий "безумец" русской поэзии ХIХ века - завещал своему замечательному наследнику "блуждание мечты" и "завидное поэтов свойство: блаженство находить в убожестве мечтой".
Подчеркнем, что В.Блаженный, в стихах которого не раз возникает образ сатаны, а порою Бог сатанинским обликом заслоняется, - даже продираясь сквозь дьявольские искусы и перевоплощения (с коими связана у поэта и тема блуда), остается сверхсобранным богоискателем. Однажды он сам дал и к этой своей загадке важнейший автокомментарий: "Я всегда ощущал, что реальный мир насквозь пронизан сатаною. Философ Кьеркегор говорил поэтому, что сатана побеждается сатаною. Именно так я и пытался изнутри, оборотившись им самим, одолеть его. Одного Христа мне в моем творчестве не хватило бы. Но даже в самых сатанинских стихах я растворял его дух детской слезою, детской иронией. А без сатаны творчество будет одноликим, однобоким - без корней останется древо познания добра и зла".
"Кощунственные" строки в поэзии Блаженного, помимо всего, напрямую связаны с эстетикой творческого шутовства и юродства - и в этом плане в контексте современной русской поэзии линия этого поэта совсем одинока. Уникальна! Принадлежность к шутам, к юродивым, к блаженным ёрникам и впрямь делает его художником богоотмеченным: "Я не только твой шут, я избранник твой, Господи, тоже... Я не только твой шут, я твоя боевая труба".
"Боевая труба" в этой лирике постоянно поет и о смерти, непреходящее присутствие которой в творческом сознании В.Блаженного предельно обостряет его чувство жизни. Это, если перефразировать известную формулу, жизнь при свете смерти. Смерти - как собственной грядущей, так и чужой, уже состоявшейся. Блаженный ощущает ее как запредельную и спасительную для живого, пребывающего в экзистенциальном тупике, область:
Есть у меня страна, в которую все время
Могу я улететь, как ведьма на метле.
Да только жаль, что "смерть" она зовется всеми, -
И мне ее, как всем, назвать велели смерть.
Поэт осознает себя представителем мертвых на земле - их заложником, чьи покуда живые слезы являются бальзамом для их вечной жизни. С другой стороны, он, заранее обживая будущую смерть, творит гарантию личного бессмертия (простодушный и нечестолюбивый вариант пушкинского "нет, весь я не умру"). Бессмертия, поставленного в зависимость от его трагического и не всегда взаимного жизнелюбия:
Я не вовсе ушел, я оставил себя в каждом облике -
Вот и недруг, и друг, и прохожий ночной человек, -
Все во мне, всюду я - на погосте, на свалке, на облаке, -
Я ушел в небеса - и с живыми остался навек.
Живые для В.Блаженного - это не только люди как соседи по быту, это прежде всего звери, птахи, жуки. "Давно я стал попутчиком бездомной малой твари", - пишет поэт. Здесь он продолжает традиции житийной литературы, сюжеты которой полны рассказами о дружбе иноков и отшельников с медведями, волками, львами. Есть предшественники и более близкие. Есенин - весьма любезный душе В.Блаженного лирический предтеча - ставил себе в заслугу, что "зверье, как братьев наших меньших, никогда не бил по голове", и призывал в сокровенные собеседники пса Джима. А Клюев - ему тоже есть в стихах Блаженного пронзительное посвящение - дерзостно то сводил воедино божественное и звериное начало (шестикрылый серафим в его стихах прилетает в хлев поводырем и пастырем к недужной телке, чтобы класть ей на копыто пластырь), то заявлял приоритет звериной стихии над рукотворно-художественной: "Олений гусак сладкозвучнее Глинки, Стерляжьи молоки Верлена нежней".
В.Блаженный идет дорогой зверолюбия еще дальше и еще рискованнее. Он, следуя за звериной надсемантичностью, лепит свою интуитивно-проницательную речь: "Я изъяснялся, сумасшедший, на языке зверей и птиц". Парадоксально - он ощущает зверей как защиту от людской жестокости, как врачевателей: "Может, долей моей не побрезгает сумрачный волк. ...Может, боли мои лекариха залечит лисица..."
Более всего Блаженный привязан к кошке - этому зверью посвящены многие его буквально любовные стихи: "Кошка свой хвост распушила лохматая, Словно дымок над родительской хатою". Поэтическое мышление В.Блаженного перенасыщено подобными метафорическими сгустками неявного смысла, далекими от прямых сопоставлений и аллегорий. Это плотно закрученные и резко неожиданные символы с вольными зияньями и поющими проемами - на месте рассудочно-логических сцепов. Потому-то и звери нашего поэта - то просто живые, то обросшие шерсткой неожиданных метафор и символов - какие угодно, но никогда не басенные.
Интересно, что немногие счастливые стихи Блаженного, посвященные любви к земной женщине (в них фокусируются музыкальные мотивы восторга, творческого чуда, неги), как правило связаны с миром живой природы. Соглядатаи его блаженства - не только волны или ветки, но и птицы, жеребцы, жуки:
Вокруг твоих красот клубилось столько строк,
Что даже жук жужжал гекзаметры Гомера.
Таится в настойчивом зверолюбии поэта еще один - неочевидный и психологически весьма любопытный - аспект. Затравленный и битый-перебитый людьми, автор естественно стремится хоть в какой-то иной сфере выступать с высоты доброй силы, опеки, даже, если хотите, главенства. А для жуков, кошек, собак он - волшебный властелин (и во всем этом есть упоительно-светлое, мальчишеское самоутверждение!). Так, мандельштамовское "но не волк я по крови своей" получает в поэзии В.Блаженного совершенно новый поворот:
Но не волк я, не зверь - никого я не тронул укусом:
Побродивший полвека по верстам и вехам судьбы,
Я собакам и кошкам казался дружком-Иисусом,
Каждой твари забитой я другом неназванным был.
Пора заметить, что из всех поэтических ритмов излюбленный и предпочитаемый в просодии В.Блаженного - это пятистопный анапест, размер, заведомо окруженный философски и эмоционально насыщенным ореолом. Размер этот в нашем восприятии связан прежде всего со строками Гумилева "Одиноко-незрячее солнце смотрело на страны"; Мандельштама "Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы"; Пастернака "Это было при нас. Это с нами войдет в поговорку"; Ахматовой "Небывалая осень украсила купол высокий". Порою (у стихотворцев неподлинных) обращение к этому размеру носит характер паразитический - когда априорно значительный ореол берется словно бы напрокат у чужой музыки. В поэзии же В.Блаженного эта приверженность выстрадана, органична, оправданна: она связана с глубиной и протяженностью его взволнованно-молитвенного дыхания.
Есть у Блаженного и верлибры, которые до сей поры - до этой книги - даже тем, кто поэзию его знает, по-настоящему известны не были. Они поворачивают этот творческий мир новой, неожиданной, лукаво-ироничной и парадоксальной гранью. Здесь сугубо трагедийный пафос ямбов и анапестов Блаженного интонационно снижен, их настрой мажорнее, воздушнее и как бы "отходчивее". В его свободном стихе зерна западно-европейского верлибра (ассоциации возникают и с Уитменом, и с Превером) прорастают с русской мощью и удалью.
А еще поэзия В.Блаженного корнями уходит в родной фольклор. И это не просто реминисценции из сказок, или песен, или небылиц - это сама энергия плачей, заговоров, ворожбы. Недаром множество его стихотворений построено на рефрене (единоначалие лежит и в структуре библейских текстов) - и рефрен этот, как правило, содержит важнейший для поэта посыл, равный заповеди или заклинанью. Если составить условный перечень таких рефренов, то получится кодекс поэта: "моя бедная мать", "разыщите меня", "и если не Господь, то кто же", "он спал", "тоскую", "узнаю свою смерть", "человек, умирая, становится", "я не вовсе ушел" - оборвем эксперимент в самом начале...
Вообще, все стихи В.Блаженного - это мощные вариации нескольких тем, на невнимательный взгляд кажущиеся всего лишь вариантами одного и того же стихотворения, - Мандельштам в таких случаях говорил: стихи-побеги. Часть этих корневых "луковиц", из которых, как стрелки или лучи, тянутся неповторимые ростки, мы в нашем очерке обозначили - часть осталась за пределами рассмотрения, но это непринципиально. Главное ощутить, читая В.Блаженного, его цельность и верность себе. А.Кушнер справедливо сказал в письме к поэту: "Вы пишете о самом главном: о жизни, о смерти, одиночестве, детстве. Как замечательно Ваше постоянство, какой духовной силой и мужеством надо обладать, чтобы не бояться возвращаться все к тому же и писать почти теми же словами, но по-другому".
В.Блаженный - не боится.
Не боится он и упреков в неровности стиховой ткани, в перепадах от стихов блистательно классических - к едва ли не дилетантским (я бы сказала "влажным" - чистым, но словно бы не отжатым). Все, писавшие о Блаженном (или писавшие - ему), обязательно отмечали некую неотделанность формы: прежде всего неточные рифмы (а порою и попросту весьма отдаленные ассонансы в конце строк) и указывали на некритическое многословие внутри варьирующихся строф. Однако думается, тут мы сталкиваемся не с ремесленным дилетантизмом, а с редким явлением, о котором Тынянов говорил так: "Неотделанность может становиться эстетически выразительным фактором, побеждающим автоматизм чтения". О том же Айзенштадту писал и Арсений Тарковский: "К Вашим стихам неприменимы требования, с которыми я воспринимаю чужие стихи, например, я не люблю неточной рифмы; все мелочи исчезают из глаз (из слуха) - остается только существенное, чем живо Ваше творчество, - сила Вашего духа (у Вас всегда слабость жизненности оборачивается силой духа, духовности). Очень велика Ваша убежденность. Ваш диктат поэта мощен, подчиняешься ему беспрекословно".
Лежащая перед вами книга Вениамина Блаженного - дивная весть о нелегкой и победоносной полноте обретения. Поэтом обретена личная духовная истина.
Метки: татьяна бек вениамин блаженный критика |
Религия - зеркало любого творчества (публикация в журнале "Монолог") |
РЕЛИГИЯ - ЗЕРКАЛО ЛЮБОГО ТВОРЧЕСТВА
Мое поэтическое кредо сформировалось очень рано, раньше, чем я, собственно, начал писать. В первых стихах, которые я послал Пастернаку, были такие строки:
С улыбкой гляжу на людской ералаш,
С улыбкой твержу: "Я любой, но не ваш".
Ему понравилось: "Любой, но не ваш"...
С годами, по выражению Юрия Карловича Олеши, улыбка превратилась в собачий оскал...
Я открывал для себя поэзию Блока, Есенина, Белого - неизвестную, запрещенную в то время - это было откровением. Наверное, так чувствует себя рыба, влачившая свое существование в луже и вдруг попавшая в море. Это все было мое. Отныне и вовеки. Я хватал сверстника за рукав: "Ты знаешь, что писал Андрей Белый?" "Какой Белый? Белогвардеец, что ли?"
Имени такого не знали...
А я уже был свихнувшимся человеком: строфы сопровождали меня везде и всюду, даже во сне...
В юности, в молодости было требовательное чувство: "Боже, я чище, я лучше, за что же ты меня наказываешь?"
Никогда нельзя забывать, что не Бог для нас, а мы для Бога. Мы созданы по образу и подобию и должны в какой-то мере - полностью это никогда не возможно - приблизиться к идеалу творения, причем наша личная судьба, как мне кажется, не имеет в этом разрезе никакого значения: где ты служишь, кем ты служишь, длительно ли твое служение - душа должна быть всегда в предстоянии...
В мирской жизни каждый шаг - искушение. Жизнь задает человеку столько вопросов... И мы обращаемся к Богу. Но, увы, не всегда получаем ответ. В мире, где были Освенцим, Майданек, поневоле призываешь к ответу. А затем понимаешь каким-то высшим умом, что неисповедимы пути Господни...
Надо примириться с тем, что все это непостижимо. Никто не может сказать: "Я обрел истину". Христос - истина, но эта истина от нас очень далеко отстоит. В каком-то плане она нам доступна, а в каком-то... Ведь Бог - это целая Вселенная, а тайны Вселенной непостижимы...
Мой отец не был религиозным человеком в традиционном смысле этого слова. Та сторона религии, которая связана с ритуалом, была для него вторична и даже вызывала иронические замечания. "Смотри, - подталкивал он меня в бок во время службы, - бороды задрали и поют".
Его общение с Богом было общением добрых друзей, общением на равных...
Меня часто упрекают в фамильярном отношении к Богу. Но когда кошка трется о ноги хозяина - разве это фамильярность? Это полное доверие. Это родство. Фамильярность всегда с оттенком пренебрежения, чего у меня никогда не было, и не могло быть...
Религия - зеркало любого творчества. У нас еще это не осмыслено... У Есенина: "Я поверю от рожденья в Богородицын покров..." - это в начале пути. А позже: "Не молиться тебе, а лаяться научил ты меня, Господь". И пророчество Клюева в стихе Есенину: "От оклеветанных Голгоф тропа к Иудиным осинам". Сколько бы ни говорили о причинах его самоубийства: новая эпоха, не мог пережить гибели родных деревень - да нет, он не мог пережить собственного безбожия. "Чтоб за все за грехи мои тяжкие, За неверие в благодать, Положили меня в русской рубашке Под иконами умирать..." Вот она, эта гибель: отступление от Бога - и Иудины осины. Он осознавал это, осознавал, но вернуться к Богу уже не мог.
Предав Христа, нельзя жить. Невозможно.
В этом смысле очень поучительна судьба Мартынова, который убил на дуэли Лермонтова: он завещал на своей надгробной плите ничего не писать. А спустя столетие детдомовские мальчишки разрыли его могилу и выбросили кости. Мистическая связь...
И Пушкин - "Отцы-пустынники и жены непорочны...", и Лермонтов - "Пророк",- стояли на пороге большой духовной поэзии. И вот - смерть. Может быть, она закономерна, может быть, все, что они могли сказать, они уже сказали, и нужен был другой, грядущий поэт, который бы продолжил этот путь...
Религиозные мотивы есть в творчестве Некрасова, есть у Блока с его смятением, есть у Ахматовой, Цветаевой... Один молодой поэт мне недавно сказал: "У Некрасова мало метафор". Конечно, и метафора, и эпитет - мощные рычаги восприятия поэзии, но не эти же побрякушки определяют силу духовного устремления, совершенно не эти... Я не знаю ни одного стихотворного размера - мне это не нужно, зачем мне знать, что я написал это стихотворение ямбом, это - хореем, а это - анапестом? Я же не в аптеке лекарство расфасовываю.
Если бы мне сказали, что я написал удачное стихотворение, я бы оскорбился. Это все равно, что сказать: "Ах, как хорошо ты плакал". Для меня поэзия - это исповедь, это плач, это - моление. Когда поэт умело сочиняет, когда он на все руки мастер - он не поэт. Он не может быть поэтом. И у композитора, и у художника - одна тема, один путь. Путь! И на этом пути кто-то бредет сурово, а кто-то приплясывает, валяет дурака - и все это зачтется.
Никакие житейские реалии у поэта сами по себе не возникают: как писал Гафиз, все его строки записаны на глади небес. Предчувствие смерти у Гумилева, мотив самоубийства в творчестве Есенина, Маяковского, Цветаевой... Все это неспроста.
Господь дал всем людям свободную волю, и поэты - его любимые дети. И как любимым детям в семье дают делать все, что угодно, так и поэты совершенно свободны. Но и взыскивается с них больше. В какой-то момент разгневанный родитель именно любимого ребенка изгоняет из дома.
Если поэт, крупный талант, начинает служить сильным мира сего, происходит удивительное дело: тот же талант, те же слова - и какой провал. Значит, нельзя солгать в искусстве. Поэзия - это величайшая ответственность: моральная, духовная. Это - волевое явление, определяющее характер. Это становление духа.
Сегодня вокруг поэзии поразительная глухота. Она не востребована. Вдруг возникшее внимание к творчеству Пастернака, Мандельштама, Цветаевой оказалось временным увлечением. Поставить книгу на полку... Когда-то все писатели фотографировались на фоне собраний сочинений классиков - мода была такая...
В современной поэзии нет интенсивной жизни духа, нет духовного пространства. Время такое?
Иногда чувствуешь себя погруженным в вакуум...
Почему я должен был писать стихи? Я, дитя витебских улиц? Я и окончил-то всего восемь классов, и не успевал почти по всем предметам...
Почему мне это дано? Дано было Блоку, Белому, Пастернаку - сыновьям профессоров, академиков. Почему мне дано?
Я сумел что-то сказать. Своими словами. На своем тарабарском языке, на котором больше никто не говорит.
Важно быть услышанным...
Из аудиозаписей бесед Вениамина Блаженного с главным редактором журнала "Монолог" Алексеем Андреевым, 1996 г.
Впервые опубликовано в журнале "Монолог", выпуск 1 (Минск, 1997 г.).
Метки: вениамин блаженный журнальные публикации христос предательство |
Отрывки из писем... |
«Арион», № 1 за 2012 г.
из архива сайта Журнальный зал
“ИМЕЮТ ЛИ ПОЭТЫ ВОЗРАСТ?”
Поэт Вениамин Блаженный (Вениамин Михайлович Айзенштадт, 1921—1999) учился в Витебском учительском институте, в 1941 году оказался в эвакуации. Там он преподавал историю. А еще в течение жизни работал переплетчиком, художником комбината бытовых услуг, лаборантом в артели инвалидов. Состоял в переписке с Пастернаком, Шкловским, Тарковским, с которыми был знаком и лично. Впервые его стихи чудом оказались на страницах альманаха “День поэзии” за 1982 год. Значительные публикации состоялись уже в начале 1990-х.
Первое, что приходит на ум при чтении его стихов, — богоборчество, которое на поверку оказывается заступничеством за слабых мира сего. Есть и эротические мотивы, особенно в верлибрах, которые он начал писать еще в 40-е годы. Кстати, сам он относился к ним довольно прохладно.
Поэтика Вениамина Блаженного скорее всего — тупиковая ветвь в развитии русской поэзии. “Я нашел свое место на древе вселенной — / Неприметный такой и засохший сучок...” У него не может быть последователей, ему бессмысленно подражать. Какой-нибудь денди, переодевшись в рубище, будет смотреться нелепо и комично. А вот предметом для вдохновения Блаженный продолжает быть для многих.
В журнале “Даугава” за 1989 год я, семнадцатилетний, наткнулся на стихи Блаженного, которые потребовали немедленного вещественного подтверждения существования поэта: были какие-то сомнения, что человек, пишущий такие пронзительные стихи, живет на земле. А если и живет, то где, с кем и как? На все это хотелось получить ответы. Я раздобыл его адрес и написал, приложив к письму собственные стихи. И получил ответ:
“Каждый поэт размалевывает себя с простодушием древнего индейца и озорством ряженого. Я хочу, чтобы ваши краски отсвечивали кровью — той, настоящей, которая обезумевшим зверем гонит нас по изначальному кругу жизни.
Мудрых наставлений не даю, возраст не прибавил мне ни опыта, ни мудрости — да и имеют ли поэты возраст? Или они, как сумасшедшие, живут вне времени?”
(1.IV.91)
Вскоре Блаженный пригласил меня в гости в Минск. С тех пор я ездил к нему не единожды. Переписка, разговоры по телефону, подготовка его “избранного” в книжной серии “Ариона”... Я не решусь назвать наше общение дружбой, скорее это была духовно-поэтическая связь.
Понятно, что поэт — существо одинокое, но я не представлял, до какой степени одинок Блаженный. Его одиночество — состояние духа. Да, его периодически посещали друзья, почитатели. И жил он не один, а с женой — Клавдией Тимофеевной — фронтовой медсестрой, потерявшей на войне ногу, совершенно земной женщиной. После войны у нее открылся другой, “поэтический фронт”. Жизнь с неземным поэтом — подвиг.
“Ушедший год был для нас с К.Т. очень тяжелым. Мы часто болели. В остальном все по-прежнему, все в том же варианте одинокого сирого бытия. Я так одинок, что радуюсь, когда на лестнице залает чужая собака.
Всего доброго. С Новым годом!..”
(9.I.97)
“Если жизнью человека называют его окружение, то я все жизнь окружен был смертью — ее безлюдьем и безмолвием.
Не пишу ничего о своих житейских делах, разве что из окна иногда наблюдаю хищную побежку людей и степенную поступь кошек.
Таким отчужденным чувствовал себя Есенин: “Средь людей я дружбы не имею, Я иному покорился царству”. Это — не поэтический вымысел, это каторжное клеймо одиночества, клеймо на всю жизнь.
P.S.Дм.Кузьмин прислал мне бандероль — полностью “Литературные новости” и несколько номеров “ГФ” (газета “Гуманитарный Фонд” — Д.Т.). Он — славный молодой человек; в случае, если он попросит, прошу тебя предоставить в его распоряжение часть моих стихов”.
(17.VII.94)
Не только одиночество мучило Блаженного, но и проблема признания. Поэт писал всю жизнь, а первые значительные публикации состоялись только на закате советской власти. Безусловно, он был обижен на жизнь. Но это была какая-то детская обида, в ней не было агрессии. Перефразирую Арсения Тарковского: “Как скрипку он держал свою обиду”. Обида — музыкальный инструмент, без которого поэзия Блаженного была бы иной. А еще была самоирония. “От одиночества мы с женой спасаемся бегством, — говорил Блаженный (у них между раздельными комнатами была дверь), — вот так и бегаем по кругу, она на протезе, а я сам по себе”.
“Проблема непризнания — ахиллесова пята таланта, и если наши великие женщины (Ахматова, Цветаева) принимали свою поэтическую судьбу с должным терпением, то Маяковский бегал за своей популярностью с наскипидаренным задом, а Сельвинский доказывал пригодность своей поэзии в вышестоящих инстанциях. Правда, были и рыцари поэзии (Мандельштам, Пастернак)”.
(30.XII.91)
“Благодарю за бандероль. Мнения критиков разноречивы, но иначе и не может быть, ведь никто из них не знаком с моим творчеством в полном объеме. Тем не менее какие-то контуры моего миропонимания в статьях просматриваются.
Излишне сообщать, что в моей родной тюряге, именуемой городом Минском, никакой реакции все, что написано обо мне, не вызвало, если бы даже я был человеком с планеты Марс, внимание общественности занято было бы ценами на центральном рынке.
Дм.Строцев задержал пакет с корректурой и журналом больше, чем на неделю. После твоего звонка выяснилось, что он по своим делам уехал в Питер, не торопился он отнести пакет и в последующие дни. Думаю, что руководила им злая воля... Таким образом после клеветника Аврутина появился на моем горизонте новый “доброжелатель”. ...Мне, семидесятилетнему старику, все время говорит “ты”. Клавдия Тимофеевна уже указала ему на его светские манеры, но тыкает он по-прежнему. Сейчас он ходить ко мне перестал — и слава Богу...
Глубоко сочувствую Т.Бек в ее беде, почему-то обворовывают всегда хороших людей. Видимо, они слишком доверчивы. Из настоящих людей была у меня московская певица Елена Камбурова, гастролировавшая в Минске, женщина необыкновенная, с огромным запасом духовной энергии...”
(18.III.99)
Очевидно, что суждения о поэзии и поэтах, да и просто о людях, у Блаженного крайне субъективны. На людей он легко обижался. В стихах его могла зацепить какая-нибудь незначительная строчка и оставить равнодушным что-то общепризнанное. Я с ним часто не соглашался, но никогда не доходило до спора, до поучений, даже до минимального давления с его стороны. Он выискивал поэтов как редких, несчастных животных. Бродский или Вознесенский совершенно не вписывались у него в этот образ. Дмитрий Петровский, примыкавший к ЛЕФу, — один из любимых. Кто сейчас помнит его стихи? “Какое мне дело — я мальчик, и только...”, — написал Петровский и заслужил вечную любовь Вениамина Михайловича.
“В журнале (в “Арионе” — Д.Т.) покоробила Ахмадулина. Великолепие ее словоблудия подпорчено приметами старческой болтливости. Впрочем, талантлива она по-прежнему. В очерке Шайтанова сам шайтан надоумил его назвать Бродского великим поэтом. (Ты знаешь о моем более чем сдержанном отношении к Бродскому.)
Не странно ли, что появился новый поэтический аптекарь — весьма посредственный поэт Илья Фоняков, столь рьяно заботящийся о соотношении мужских и женских рифм в сонетах. Когда-то я беседовал на эту тему с Пастернаком, он мне сказал, что рифмует как Бог на душу положит.
Как всегда, отвратителен Гандлевский, зато обрадовало новое (для меня) поэтическое имя Владимира Лапина. Да, такой — и только такой — должна быть поэзия, когда у поэта светится магическим светом каждое слово”.
(13.VII.96)
“Ты пишешь, что запутался в житейских передрягах. Но ведь именно умные люди оказываются в глупейших положениях. У дураков хорошо работает инстинкт самосохранения, а умный человек любит померяться силами с судьбой, поскольку ум — синоним бесстрашия. Но судьба никогда не ведет честный бой, излюбленный ее прием — удар в спину. Как легко выпутались бы дураки из пушкинско-лермонтовских ситуаций. Но увы, увы!..”
(8.VI. 92)
“Все мы проходим курс житейских неурядиц — от юности до глубокой старости. Научиться преодолевать их — пожизненная задача. Я не люблю Горького и не люблю его изречений, но “человека создает сопротивление окружающей среде” — изречение стоящее. И не только сопротивление окружающей среде, но и всяческим злокозненным обстоятельствам”.
(13.XI.91)
Блаженный не очень любил, когда ему навязывали философские диспуты, а соотношение философии и поэзии видел так:
“Хочу напомнить, что Пастернак, изучавший философию в Марбурге, написал свое знаменитое стихотворение “Марбург” не под воздействием лекций Когена, а в отчаянии от отвергнутой любви. Нелишне вспомнить и пророческие строки А.Белого о марбургском философе.
Жизнь, — шепчет он, уединяясь
Средь зеленеющих могилок, —
Метафизическая связь
Трансцендентальных предпосылок.
А ведь Белый посвятил изучению философии не один год и снисходительно отзывался о Блоке, что у поэта каша в голове. Но, по-моему, хорошо, что каша, лишь бы она постоянно варилась на огне души”.
(1.IX.91)
Будучи запертым в стенах своей квартиры, Блаженный, конечно, болезненно относился к любой невнимательности.
“Я послал бандеролью большую подборку стихов в журнал “Октябрь”, разумеется, я не питал больших надежд, но и не ожидал, что мне могут вернуть... чужие стихи. В результате у меня двадцать стихотворений некоего Владимира Константиновича. (Так поэт именуется в сопроводительном письме, ни фамилии, ни адреса нет.) Поскольку письмо подписано влиятельной дамой (зав. отделом поэзии), смутно подозреваю, что служба Аполлону не слишком обременяет за классическими женскими разговорами: где что дают и кто с кем спит.
А ведь порядок должен быть даже в свинарнике!..”
(12.VI.91)
“Поэт интересен не тогда, когда он умеет писать стихи, поэт интересен, когда он всякий раз появляется в новом обличье”.
(14.V.92)
Письма Вениамина Блаженного — тоже какое-то новое обличье поэта. Написанные каллиграфическим почерком, они напоминают короткие рассказы. Даже бытовые просьбы, как то прислать лекарства или книги, выглядят гармонично среди рассуждений о поэзии, об отношении к жизни. Это тоже неотъемлемая часть текста.
Комментарий и публикация
Дмитрия Тонконогова
|
БОГ ДА ГРЕШНИК. Фрагменты разговора за чашкой чая... |
«Арион», № 2 за 1999 г.
из архива сайта Журнальный зал
Вениамин Блаженный
БОГ ДА ГРЕШНИК
От публикатора
Вениамин Блаженный практически не пишет прозы - ни воспоминательной, ни критической. Во всяком случае, никогда не публикует ее. И предлагаемый ниже текст - не мемуары, не интервью, но лишь фрагменты разговора за чашкой чая, записанного у него дома в Минске весной 1998 года.
Д.Т.
ВОСПОМИНАНИЕ О ПАСТЕРНАКЕ
Я еще до войны послал Пастернаку свои опусы. К своему удивлению получил ответ. Пастернак был расположен к разговору со всеми - со всею доверчивостью. Настоящие художники, - писал Пастернак, - только Блок и Чехов; даже Маяковский и Брики - сомнительны. (Ну, что Брики не художники, это для меня было ясно.) Письмо заканчивала фраза: "Наше время - время ничтожеств". Это было примерно в 1940-41 году.
Во втором письме (поскольку у меня уже определилось мнение, что я всю жизнь буду бродягой, да так и получилось, а Пастернак умел ценить уют и достаток, он никогда не был отщепенцем, даже был конформистом в каком-то роде, хотел труда со всеми сообща и заодно с правопорядком) он написал мне, что с возрастом мои потребности вырастут, изменится мое отношение к жизни, а вообще он не может быть моим ментором. Последнее меня страшно обидело, ведь когда в ранней юности признаешься кому-то в любви, то непонятно, почему тебя отвергли. Игра жизни еще непостижима, это потом что-то становится ясно. На этом закончился довоенный этап наших отношений.
В 1946 году я был у Асеева, спросил у него адрес Пастернака. Асеев, который себя со мной вел чуть ли не враждебно, а впрочем, может быть, в этом было больше дешевой аффектации, сказал: "Вот еще не хватало - адрес Пастернака вам давать". И видимо у меня был настолько убитый вид, что присутствовавшая там милосердная женщина тайком назвала адрес. И вот я, как у Льва Кассиля в повести, где на двери висело объявление: "Просьба не дербанить в парадную, а совать пальцем в пупку для звонка", сую пальцем в пупку для звонка. Дверь открывает красивый мальчик - Леонид Пастернак. Спрашиваю: "А где папа?" - "А папа, - отвечает мальчик, - за водой пошел". Мне показалось это таким странным - "папа за водой пошел". Ведь это в Москве было, на Лаврушинском, в доме писателей. Если бы он мне сказал, что папа полетел на звезду, я бы не удивился. Все мое существо уже вышло из норм жизненных, уже было готово ко всяческим чудесам, поскольку сам его предстоящий разговор со мной уже было событие, тут нечему удивляться: Есенин писал, что когда он увидел Блока, у него пот капал со лба. Но вот появился Пастернак с ведром и спросил: "Вы водопроводчик?". Я ответил, что лью словесную воду, в основном. Он меня пригласил в кабинет. Я до этого был у Кирсанова, и меня поразило, что кабинет Пастернака настолько проще, скромнее - только очень много отточенных карандашей в стаканчике. Ну, я вынимаю свои стихи. Пастернак говорит: "Надо надевать очки", - и смотрит на меня вопросительно: может, не надевать, может не стоит?.. Я молчу, конечно. Он надевает очки.
И читает - "А сцепились мы с Владыкой, как собаки, а и визг пошел великий, Бог да грешник - забияки...", "А и что не поделили на помойной свалке мира".
Это было для него в какой-то мере неожиданно: ни времени, ни комсомолов, ни отблеска багряных знамен: Бог и грешник на равных, возвращение к богоборчеству, к идее Бога, "помойная свалка мира". Мальчик 24-летний, а мир уже - помойная свалка. Он отмечал карандашом, что ему понравилось. И ободренный, словно юноша, который получил у девушки первый поцелуй и жаждет снова поцеловать ее, я уже проявляю некоторое нахальство и спрашиваю: "Поэт я или не поэт?" Он понимал, что подобные заявления могут сослужить молодому человеку плохую службу. У Астафьева есть такой пассаж: в Иркутск приехал Смеляков и у одного кружковца похвалил несколько стихотворений. И после этого юное дарование, будучи в сильном подпитии, стояло в дверях ресторана и кричало на весь город: "... (тут нецензурное слово) на всех! Меня сам Смеляков назвал поэтом!" Со мной бы этого не было, но говорить молодому человеку "вы великий артист", "вы великий музыкант", - нельзя этого говорить... И Пастернак мялся, а я в каком-то смысле был дотошным и говорю: "Гейне говорил, что если у человека из десяти стихотворений два настоящих, то он поэт, есть ли у меня эти два?" Он проворчал: "Даже три или четыре".
Говорили о поэтах. Он сказал, что Асеев холодный поэт. Я полностью не понял убийственной сути этого определения: "холодный поэт". Ну и весьма странное определение поэзии Твардовского. Почему-то он в ответ на мой вопрос о Твардовском ответил, что тот всегда пьет пиво в буфете, а Сельвинский из ЦК не вылезает. Ищет признания. В общем, он неохотно говорил о поэтах, видимо, он был одинок среди них. У него было несколько странное отношение к некоторым поэтам: он не любил Гумилева. Не любил - это слишком категорически сказано. Он писал сам, что недооценивал Гумилева, Багрицкого. Он мне задал коварный вопрос: "Кого вы больше любите: Блока или Сологуба?" Имелось в виду, что я мог не увидеть тончайшей лирики Блока и прельститься мрачными образами поэзии Сологуба. "Я люблю Сологуба, - сказал я ему, -но Блока больше люблю".
Пастернак был сдержан и, в то же время, эмоционален. Вот он произносит очень длинную тираду и сам как бы следует за нею, а в руке у него электрический шнур (в доме был незаконченный ремонт), и по мере того, как он развивает свою мысль, он вяжет какие-то узлы на этом шнуре, потом вдруг замолкает и говорит: "Ну вот, а теперь не развяжешь". Пастернак не вещал... У Кирсанова я чувствовал себя как бы в отдалении, должен был знать свое место, он - Кирсанов, а я неизвестно кто. У Пастернака этого не было.
В нашу вторую встречу, в 1948 году, он мне дал читать стихи из романа, сейчас широко известного, но тогда еще нет. Может быть, я был одним из первых чтецов. Я сидел в садике на Лаврушинском, ко мне подошел Олеша с компанией и спросил: "Что вы читаете?" Я ответил: "Новые стихи Пастернака". - "Как, - спросил Олеша, - Борис Леонидович еще пишет?" Он прочел "Гамлета" и сказал: "Это ведь сонет?" (по собранности, по красоте). После Пастернак спросил о моем впечатлении, спросил застенчиво: "Ну как, ничего?" О стихотворении "Чудо" я сказал: "Ничего, вроде "Пророка" Пушкина".
Он надписал мне машинописную самодельную книжицу "С пожеланием выйти на более широкую дорогу". Он это всем желал, и себе желал: "Поэзия, не поступайся ширью..." И назвал одну из своих книг "Земной простор". А для меня в этом автографе был другой, совершенно другой смысл. И смысл довольно злокозненный. Какая дорога могла быть в этом тюремном узком сталинском коридоре? Стать комсомольцем-добровольцем, на целину ехать, стать активистом? По моему лицу он увидел, что я огорчен этой надписью, и добавил к ней: "С правом зачеркнуть эту надпись или над нею посмеяться". У него на столе лежала история гражданской войны и Библия. Про Библию он сказал, что это дневник человечества. Хотя он в то время писал роман, тем не менее он каждое утро, пока я гостил в Москве, звал меня к себе на Лаврушинский.
Зинаидой Николаевной я был поражен, словно я увидел Тамару из "Демона", такая это была красота. Ко мне она очень хорошо относилась, приглашала к столу, но я думал: "Как я буду сидеть за столом с Пастернаком? Это все равно, что застолье у Зевса".
Пастернак мне говорил: "Вы светитесь от голода", - и давал деньги. "Берите, это честные". "Но это деньги Пастернака, на них не едят", - отвечал я. До сих пор у меня в старом собрании сочинений Шекспира лежат двести или триста рублей.
Уезжая из Москвы, расставаясь, я спросил: "А где теперь Цветаева?" Сейчас этот вопрос удивил бы всех, но тогда все было под запретом, никто ничего не знал, ни одной книги Цветаевой не было. (Даже позже, когда шел фильм "Ирония судьбы", про Цветаеву говорили: "Это та, которая песенку сочинила?") "Цветаева покончила с собой", - с усилием сказал Пастернак. Мы стояли молча... уже дверь была открыта, он стоял, как в "Гамлете", - "прислонясь к дверному косяку"... Какой-то человек шел по лестнице вверх. Я, уже в предчувствии еще одной беды, спросил: "А Мандельштам?" Он ответил: "А Мандельштам умер в тюрьме". Я заплакал. Наше молчание длилось минут двадцать или полчаса. Человек, который прошел наверх, уже спускался обратно, он с удивлением посмотрел на нас, мы остались в той же позе... А потом я припал к его руке, я знал, что больше его не увижу. Это было счастье, что вот он еще жив, он еще пишет. Я как-то определил вехи его пути, как бы предвосхитил, предчувствовал, что не пойдет он по этой столбовой дороге, по советской. Я спросил: "Зачем вы написали "Земной простор"? Неужели вы с ними?" Он уклончиво ответил: "Я хотел быть ближе к жизни".
О ЖИЗНИ, СМЕРТИ И ПОЭЗИИ
Жизнь поэта не есть тень его творчества. Она вообще вплотную не соотносится с творчеством. Мрачные "Еврейские мелодии" Байрон написал после женитьбы. Он был счастливым человеком в тот момент. Он не знал, что потом будет разрыв. Я думаю, что в сознании поэта, может быть, даже предсмертные минуты будут самыми счастливыми. Я не исключаю такой парадокс. Вдруг я почувствую, что возношусь куда-то, вспомню самое сокровенное, теплое, самое дорогое.
Вот человека постигает какая-то потеря, вот ему говорят благоразумные слова, ходовые слова: "Перемелется, мука будет..." Его это не успокаивает. А поэт находит форму, такую форму, которая не только способна уменьшить печаль человека, страдание, чувство потери, но даже утешить, облагородить. "Как хорошо, что некого терять и можно плакать". И это тоже великое утешение, уход почти что в небытие.
Загадка смерти, она очень хитроумная. С одной стороны - ужас смерти, а с другой стороны думаешь: "Да ладно, все равно помрешь, все это забудется". То есть смерть это утешительница.
Может быть, в нашей бедной утвари смерть - это какая-то золотая ложка. Если мыслить сказками, утварь бедняка - бессмертие. Причем, это - мечта всех людей, всех религий. Разве может человек мыслить о том, чему нет зарока? Почему же он об этом думает? Почему мы хотим быть похоронены рядом с родными? Опять-таки, бесконечная вера в жизнь, ибо творение Божие бессмертно. Всякая религия - зарок бессмертия.
Может быть, самоубийство это не только отвращение к жизни, а какой-то рывок в пропасть. И никто не верит, что он упадет и разобьется насмерть. Поэтому в моих стихах образы смерти, могилы никогда не сумрачные, я никого этим не пугаю. Я говорю о том великом покое, в котором рождается душа.
Бог был беспощаден. Он дал человеку две дороги: или с Богом, или - с дьяволом. Это не значит, что дорога к Господу - столбовая дорога человечества. Это, может быть, труднее, чем дорога к дьяволу. Может быть, на дороге к дьяволу больше иллюминаций, она залита электрическим светом, и по бокам ее, наверно, казино и рестораны. Но выбор человека один.
Когда я говорю, что мои любимые поэты - Блок и Цветаева, у меня возникает смятение, на меня с упреком смотрят Ахматова, Пастернак, Мандельштам. Как подросток влюбляется во всех женщин, так я влюблялся во всех поэтов. Это некорректный вопрос: все равно как у музыканта спросить: "Какие у вас любимые произведения?" А он возьмет и в список любимых за-
числит все симфонии Брамса, Бетховена и Шуберта, и все этюды и ноктюрны Шопена... Будет бесконечный список. Когда я называю имя Пушкина, вижу тень Баратынского... Для меня это мучительный вопрос.
Всякий поэт, пишущий по-новому, идет на риск. Допустим, вы в лесу слушаете известных певчих птиц: соловья, иволгу... Вдруг, какая-то неизвестная птица: вы не может сразу определить, что это за чудо, уродство это или красота, ласкает ли это слух. Всякий новый певец тоже ставит вас в тупик. Всякая новая манера исполнения, всякая театральная игра. Сознание наше не бесконечно реагирует. Оно имеет какие-то застывшие формы, вернее - формулы. Поэтому быть большим поэтом более рискованно, чем быть посредственным.
Мне кажется, основа поэзии - в какой-то мере детство. Вот я, допустим, нашел оловянного солдатика, возникает детская любовь к этому маленькому человечку: у него руки, ножки, сабелька в руке. Он для меня и Иван Царевич, и Дон Кихот, Роланд, Ричард Львиное Сердце. Взрослеешь, видишь изображения более красивые и достоверные, но эта детскость остается перед тобой: образ мира, в слове явленный, как говорит Пастернак, образ любви, образ твоего первого любовного соприкосновения, раньше, чем женщина, гораздо раньше - пусть это будет котенок, пусть это будет собачка; это взаимопроникновение тебя и другого живого существа; это основа, залог будущего общения с миром. Потому что самые грозовые, самые патетические речи, обращенные к миру, к Господу, к мирозданию, - они в подоплеке своей интимны, сокровенны. И оттого у поэта свои особые слова, которые нашептывает ему его ласковость, его ранняя любовь.
Для меня выход в Космос это не Гагарин - это "Демон" Лермонтова: "И над вершинами Кавказа изгнанник рая пролетал: Под ним Казбек, как грань алмаза, Снегами вечными сиял". Когда я пишу "кошка", "собака", они у меня тоже в небесах летают. И в этом нет ничего дикого, нарочитого. Вознесенский пишет: "Мой кот, как радиоприемник, зеленым глазом ловит мир". А для меня зеленый глаз кошачий это, может быть, египетское божество Ра...
Никакая тема поэтическая не может быть исчерпана. Нет ни шаблонных тем, ни шаблонных слов, ведь все это заново. Упрекать поэта, что он использует то, что до него использовали, - это какое-то недомыслие. Это все равно, что сказать: "Как же ты пьешь сегодня воду, когда ты ее вчера пил". Ведь это истоки бытия, все замешано на этом.
Человек не замешан на сексе. Секс это все-таки физиология. Человек замешан на своей беспредельной, бесконечной жажде общения, дружбы, любви. И как вершина всего этого - религия.
Религия не в том, что кто-то что-то написал, даже не в том, достоверен Христос или недостоверен. Достоверны люди, создавшие образ Христа. Христос был исторической личностью. И даже если бы он не был исторической личностью, образ Христа настолько хрустален, настолько светел, что он бесконечно будет постоянным маяком для заблудившихся суденышек человеческих жизней. Как несостоятельны все эти мудрствования, доказательства, что религия - опиум для народа... ведь опиум самое целебное действие оказывает на больную душу. Что было бы с душою без опиума, без религии, без искусства, без стихов? Что остается? Ничего не остается. Ведь творчество, способность творить, фантазировать - это величайшее благо, величайший дар, какой дан был человечеству. И нет современного искусства, нет древнего искусства, вот в Ветхом Завете столько образов, столько великолепных метафор, сюжетов, вглядываться в которые можно бесконечно. Сегодня, как и в начале мира, самое действенное лицо, самая главная фигура - это Христос. И это Иуда, которого согнула тяжесть греха. Ведь это не просто Иуда предал Христа. Это не просто - взял и получил деньги. Может быть, в какой-нибудь криминальной хронике этим дело бы и кончилось. Разве мы не казним себя? Любой из нас в чем-то кого-то предал, и любой из нас сам себя осуждает. Все мы действующие лица евангельских историй. И никуда не деться - убийца есть убийца, предатель есть предатель, святой есть святой.
Может быть, мои высказывания в какой-то мере и старомодны. Но для меня не существует понятия "старомодный", "новомодный". Мне кажется, самый экстравагантный костюм носила Ева. Господь Бог был достаточно умелым модельером, чтобы на веки вечные определить все изгибы соблазна.
Авторизованная запись и публикация Дмитрия Тонконогова
Метки: дмитрий тонконогов проза размышления беседы христос евангелие журнальные публикации |
Сергей Головецкий. "Вениамин Блаженный" (1999г.). Фильм-интервью. |
Сергей Головецкий. "Вениамин Блаженный" (1999г.). Фильм-интервью. Беседа Вениамина Блаженного с Юрием Шевчуком.
Метки: фильм сергей головецкий вениамин блаженный вениамин айзенштадт вениамин михайлович айзенштадт юрий шевчук интервью |
Аудио-запись: Марина Цветаева. Меж нами - десять заповедей... (поет Елена Фролова) |
Метки: марина цветаева |
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 2 |
***
►Мертвая мама едет в карете.
Папа в парадном сидит сюртуе.
Мертвые дети, мы все еще дети
Где-то в забытом былом далеке.
Мертвая мама была поломойкой.
Был полоумным мой бедный отец...
Словно карающий меч Дамоклов,
Ропот погубленных мною сердец:
- Где же ты, сын наш?..
- Я здесь, на соломе,
Сын ваш - бродяга, тюремный жилец,
В непроницаемом каменном доме...
Так уж со мною случилось, отец.
Нет, злодеяния лишнего грузом
Я не умножил отцовых грехов...
Дом мой - безумье и я - его узник,
Узник безумных темничных стихов.
Мама, а где же забытые сказки?..
О, нехорошая ворожея,
Что же я вижу безликие маски?
Разве живыми не помню вас я?
Следом за вами - безумной побежкой,
Но, озаряя проклятьем лицо,
Вы исчезаете с дикой усмешкой
Диких, забывших меня, мертвецов!
Не возвратит меня в детство истома,
Мука предсмертная не возвратит...
Видно, навеки ушел я из дома,
Видно, заклятьем размыты пути.
Мертвая мама едет в карете.
Папа в парадном сидит сюртуке.
Братья умершие - всё еще дети,
Где-то и я еще жив вдалеке
8-9 марта 1968
***
* * *
Почему, когда птица лежит на пути моем мертвой,
Мне не жалкая птица, а мертвыми кажетесь вы,
Вы, сковавшие птицу сладчайшею в мире немотой,
Той немотой, что где-то на грани вселенской молвы?
Птица будет землей - вас отвергнет земля на рассвете,
Ибо только убийцы теряют на землю права,
И бессмертны лишь те, кто во всем неповинны, как дети,
Как чижи и стрижи, как бездомные эти слова.
Ибо только убийцы отвергнуты птицей и Богом.
Даже малый воробушек смерть ненавидит свою.
Кем же будете вы, что посмели в величье убогом
Навязать мирозданью постылое слово "убью"?
Как ненужную боль, ненавидит земля человека.
Птица будет землей - вы не будете в мире ничем.
Птица будет ручьем - и ручей захлебнется от бега,
И щеглиные крылья поднимет над пеной ручей.
...Где же крылья твои, о комок убиенного страха?
Кто же смертью посмел замахнуться на вольный простор?
На безгнездой земле умирает крылатая птаха.
Это я умираю и руки раскинул крестом.
Это я умираю, ничем высоты не тревожа.
Осеняется смертью размах моих тягостных крыл.
Ты поймешь, о Господь, по моей утихающей дрожи,
Как я землю любил, как я небо по-птичьи любил.
Не по вашей земле - я бродил по господнему лугу.
Как двенадцать апостолов, птицы взлетели с куста.
И шепнул мне Господь, как на ухо старинному другу,
Что поет моя мертвая птица на древе креста.
И шепнул мне Господь, чтобы боле не ведал я страха,
Чтобы божьей защитой считал я и гибель свою.
Не над гробом моим запоет исступленная птаха -
Исступленною птахой над гробом я сам запою!..
сентябрь 1967
***
* * *
Тоскую, тоскую, как будто на ветке кукую,
Как будто на лодке ушкую - тоскую, тоскую.
Тоскую по ветке, по лодке тоскую, по птице,
По жизни тоскую - приснившейся быль-небылице.
Тоскую, тоскую - я жил в шалаше камышовом,
Закаты и зори горели огнем кумачовым.
В лесу ночевал я, лежалой орешине веря,
Бок о бок с косматою шкурою хмурого зверя.
Бок о бок с душою - с медведицей дико-большою -
В лесу ночевал я; а вот я бреду отрешенно
По пыльной дороге - и кличу Христа на дороге,
И вяжут мне зори кровавыми путами ноги.
Христос о те поры бродил по дороге с сумою,
Да только побрезгал - чужим, неприкаянным - мною,
А дьявол легонько-легонько толкнул меня в плечи,
И вот я трещу в жерловине праматери-печи.
Исчез бы я вовсе, когда бы не тишь полевая,
Когда бы не пыль пылевая, не даль далевая!..
Из печи - вприпрыжку, что твой из пруда лягушонок...
"Ужо тебе, Боже! Опять побреду за душою..."
Избушка и мать-побирушка и кот на окошке.
Тоскую, тоскую, тоскую - тоскую о кошке.
О, вынь меня, зверь, из своей заколдованной шерсти,
Звериной тропой побредем-ка по полночи вместе.
Тоскую, тоскую - зачем я не малая птаха?
Я б - в бороду божью влетел, как разбойник, без страха, -
Да только зачем мне старик бородатый, седатый?..
Я лучше усядусь на гребень узорчатый хаты.
Тоскую, тоскую - о жизни, во мрак отошедшей.
Эй, где ты, лешиха, я твой залежавшийся леший,
Лежу на полатях и стар, и тверез, и недужен...
Давай-ка покружим, по старым лощинам покружим.
Тоскую, тоскую, душа не приемлет покоя.
Ах, что бы с тобою, душа, нам придумать такое?
- Плесни меня в душу Христову размашисто-жарко, -
А после об землю разбей покаянною чаркой!..
31 марта 1968
БЛАЖЕННЫЙ
Как мужик с топором, побреду я по божьему небу.
А зачем мне топор? А затем, чтобы бес не упер
Благодати моей - сатане-куманьку на потребу...
Вот зачем, мужику, вот зачем, старику, мне топор!
Проберется бочком да состроит умильную рожу:
Я-де тоже святой, я-де тоже добра захотел...
Вот тогда-то его я топориком и огорошу -
По мужицкой своей, по святейшей своей простоте.
Не добра ты хотел, а вселенского скотского блуда,
Чтоб смердел сатана, чтобы имя святилось его,
Чтоб казался Христом казначей сатанинский - Иуда,
Чтобы рыжих иуд разнеслась сатанинская вонь...
А еще ты хотел, чтобы кланялись все понемногу
Незаметно, тишком - куманьку твоему сатане,
И уж так получалось, что молишься Господу-Богу,
А на деле - псалом запеваешь распутной жене...
Сокрушу тебя враз, изрублю топором, укокошу,
Чтобы в ад ты исчез и в аду по старинке издох,
Чтобы дух-искуситель Христовых небес не тревожил,
Коли бес, так уж бес, коли Бог - так воистину Бог...
14 октября 1972
***
"Меня Распутиным назвали..."
Н. Клюев
► Напоил меня Бог первозданною горькой отравой,
Шуганул по российской земле как постылого пса
И пошла обо мне нехорошая стыдная слава:
Я де то, я де сё, я де сам, я де вовсе не сам.
Я де шут, я де плут, я де, может, расстрига-Распутин,
От меня де разит мужиковским рядном за версту...
Ну какой же я к бесу Распутин, когда я на прутик
Посадил муравья и молился лесному Христу?
Словно стрелы татар, обложила орда недоверья
(Я де то, я де сё); а какой в этом нищему толк?
Завалюсь в темоту, как пристало берложному зверю,
Может, долей моей не побрезгует сумрачный волк.
Может, боли мои лекариха залижет лисица...
В рыжеватый бочок от обиды запрячу лицо.
Буду спать да сопеть, будет сон мне диковинный сниться,
Как двуногие звери меня окружают кольцом.
Хорошо просыпаться и ночь неподвижную слушать...
Хорошо свою нору хвостом оградить от потерь...
Хорошо на покое, как лапу, лизать свою душу...
Вот и нет меня больше - теперь я беспрозванный зверь
11-12 мая 1973
***
► На рассвете мое покрывается инеем тело,
Я, как мертвый в гробу, в неподвижном лежу серебре.
Узнаю свою смерть по тому, как и робко, и смело
В прозябанье мое пробирается старческий бред...
Узнаю свою смерть по какой-то смирившейся дрожи,
По тому, как меня накрывает бескрылая тень.
Средь забытых могил есть моя позабытая тоже:
Всё, чем жил я вчера, похоронит мой завтрашний день.
Узнаю свою смерть в равнодушье прохожих и женщин,
По тому, как меня не тревожат ни боль, ни тоска.
Этот мир, что когда-то был щедро ребенку обещан,
Угасает в глазах обезумевшего старика.
Узнаю свою смерть по тому, как сдвигаются стены
И всё уже и уже ведут на всемирный пустырь.
Я, страдавший вчера от предчувствия чьей-то измены,
Равнодушен сегодня, измену измене простив.
Изменяют давно мне и весны, и зимы, и лета,
Изменяют года; как же женщине мне не простить?..
Вот и стих равнодушен к заброшенной доле поэта,
Забывает слова и в рассудке мешается стих..
Узнаю свою смерть по тому, как с деревьев свирепо
Обрываются лисья, древесную плоть оголив.
Я, как листья, хотел улететь в просветленное небо
И, как листья, меня приютили могилы земли.
Узнаю свою смерть по приметам давно не случайным.
Узнаю по тому, как меня забывают года.
Словно облако в небе меняет свои очертанья.
Словно стала седою и обледенела вода.
21 июля 1971
***
Я живу в нищете, как живут скоморохи и боги,
Я посмешищем стал и недоброю притчей для всех,
И кружусь колесом по моей бесконечной дороге,
И лишь стужа скрипит в спотыкающемся колесе.
Через пустоши дней по каким-то неведомым вехам.
По проезжей прямой. По какой-то забытой косой.
Было время, когда называл я себя чеовеком.
Это время прошло и теперь я зовусь колесом.
Сколько комьев с тоски,
сколько грязи налипло на обод!
Поворот колеса, словно сердца тяжелый удар.
Словно вехи судьбы, эти пустоши, рвы и сугробы.
Эти вехи и рвы провожают меня в никуда.
Все, что было судьбою, уходит в следы от убоя.
Все, что было судьбою, скрипучим скрипит колесом.
Через вехи и рвы. Из беды - на рожон - за бедою.
Все уходит, как сон. И опять наплывает, как сон.
На исходе пути поджидает пути мои пропасть.
Поворот колеса. И уже невесомая смерть.
Разлетается в щепы моя бесконечная повесть.
Завершается срок. Завершает свой срок круговерть.
сентябрь 1971-31 явнаря 1989
***
► О, святыня-земля, позабудь обо мне, человеке,
Но проститься мне дай по-родному с тобою сперва...
Я любил эту землю, как любят слепцы и калеки,
Как затравленный зверь, как примятая в поле трава.
Я любил эту землю скитаньем своим босоногим.
Вот и старость врубилась мне в темя, как сталь топора.
Да, таким я и был, как хотелось мне в детстве, - убогим...
Затвердела душа и рубцами покрылась кора.
Всё труднее мой шаг, словно держат в земле меня корни.
Стала лысой луною седая моя голова.
Зачерствела душа, но лишь горе и боль, не в укор в ней,
И такие простые, как в первой молитве, слова.
Я любил эту землю. И если простит меня Боже,
Я пребуду букашкой. И если простит меня Бог,
Я пребуду травинкой. И если Господь мне положит
Жить по смерти - избуду по смерти недолгий свой срок.
Ибо жить на земле даже тысячу лет - это малость.
Разве вечную землю состарили чьи-то года?
Разве знают долы, и горы пол чью-то усталость?
О, земля, о, земля, - как беспамятно ты молода!..
Я любил эту землю. И чем ы по смерти я ни был -
Я пребуду землею. Могильную ночь сокруша,
Я проклюнусь травинкою - слабою, тонкою - в небо...
- Вот она моя доля, - Земля, Возрожденье, Душа!..
декабрь 1971
БЛАЖЕННЫЙ
Все равно меня Бог в этом мире бездомном отыщет,
Даже если забьют мне в могилу осиновый кол...
Не увидите вы, как Спаситель бредет по кладбищу,
Не увидите, как обнимает могильный он холм.
- О Господь, ты пришел слишком поздно, а кажется - рано,
Как я ждал тебя, как истомился в дороге земной...
Понемногу землей заживилась смертельная рана,
Понемногу и сам становлюсь я могильной землей.
Ничего не сберег я, Господь, этой горькою ночью,
Все досталось моей непутевой подруге - беде...
Но в лохмотьях души я сберег тебе сердца комочек,
Золотишко мое, то, что я утаил от людей.
...Били в душу мою так, что даже на вздох не осталось,
У живых на виду я стоял, и постыл, и разут...
Ну а все-таки я утаил для тебя эту малость,
Золотишко мое, неразменную эту слезу.
...Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий,
Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв...
Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище,
Там, где крест от слезы - от твоей, от моей ли - намок.
Вот и будет вдвоем веселее поэту и Богу...
Что за чудо - поэт, что за чудо - замызганный Бог...
На кладбище в ночи обнимаются двое убогих,
Не поймешь по приметам, а кто же тут больше убог.
27 декабря 1976
***
Я мертвых за разлуку не корю
И на кладбище не дрожу от страха,
Но матери я тихо говорю,
Что снова в дырах нижняя рубаха.
И мать встает из гроба на часок,
Берет с собой иголку и клубок
И забывает горестные даты,
И отрывает савана кусок
На старые домашние заплаты.
2 апреля 1979
***
►Никогда не умел я творить над живыми расправу,
Даже мухи несносной святым мне казался удел,
Потому что и муха живет на земле по какому-то праву,
По какому живет беспощадное племя людей.
Потому что и муха живет в этой душной вселенной
Под немекнущим взором Таинственного Паука,
И слабеет в паучьих тисках ее плач постепенно,
И последнего мига ее настигает тоска...
10 апреля 1978
СТИХИ УХОДА
Больше жизни любивший волшебную птицу - свободу,
Ту, которая мне примерещилась как-то во сне,
Одному научился я гордому шагу - уходу,
Ухожу, ухожу, не желайте хорошего мне.
Ухожу от бесед на желудок спокойный и сытый,
Где обширные плеши подсчитывают барыши...
Там, где каждый кивок осторожно и точно рассчитан,
Не страшит меня гром - шепоток ваш торгаший страшит.
Ухожу равнодушно от ваших возвышенных истин,
Корифеи искусства, мазурики средней руки,
Как похабный товар, продающие лиры и кисти,
У замызганных стоек считающие медяки.
Ухожу и от вас - продавщицы роскошного тела,
Мастерицы борщей и дарительницы услад,
На потребу мужей запустившие ревностно в дело
И капусту, и лук, и петрушку, и ляжки, и зад.
Ах, как вы дорожите подсчетом, почетом, покоем -
Скупердяи-юнцы и трясущиеся старички...
Я родился изгоем и прожил по-волчьи изгоем,
Ничего мне не надо из вашей поганой руки.
Не простит мне земля моей волчьей повадки сутулой,
Не простит мне гордыни домашний разбуженный скот...
Охромевшие версты меня загоняют под дула
И ружейный загон - мой последний из жизни уход.
Только ветер да воля моей верховодили долей,
Ни о чем не жалею - я жил, как хотелось душе,
Как дожди и как снег, я шатался с рассвета по полю,
Грозовые раскаты застряли в оврагах ушей.
Но не волк я, не зверь - никого я не тронул укусом;
Побродивший полвека по верстам и вехам судьбы,
Я собакам и кошкам казался дружком-Иисусом,
Каждой твари забитой я другом неназванным был.
...Если буду в раю и Господь мне покажется глупым,
Или слишком скупым, или, может, смешным стариком, -
Я, голодный как пес, откажусь и от райского супа -
Не такой это суп - этот рай - и Господь не такой!..
И уйду я из неба - престольного божьего града,
Как ушел от земли и как из дому как-то ушел...
Ухожу от всего... Ничего, ничего мне не надо...
Ах, как нищей душе на просторе вздохнуть хорошо!..
30-31 декабря 1972
БЛАЖЕННЫЙ
Боль выматывает понемногу, –
Не мужчиною в полном соку –
Стариком неприкаянным к Богу
Дотащу свою душу-тоску.
Дотащю её скудными днями
По сермяжной дороге скорбей,
По проезжей и по глухомани –
Дотащу, как суму, на себе...
“Помогите, родимые, что ли...”
Но родимые – ушлый народ –
Добавляли в суму мою боли
И чужих добавляли невзгод.
Кто-то выплюнул в душу окурок,
Кто-то выматерил ходока...
Старика с неказистой фигурой
Заприметит собачья тоска.
Я и пес – мы на божьем пороге
Поджимаем от страха зады...
Принесли мы с собою дороги
И осколок попутной звезды.
Вот мы, Господи, в муке исподней,
Не гони нас ни в ад ты, ни в рай,
Угости нас на кухне господней,
В дурака с нами в карты сыграй...
Не гляди, что мы худы, Владыка,
Что совсем неприглядны с лица, –
Шиты бисером мы, а не лыком –
Два юродивых – два хитреца...
Мы как птицы небесные жили,
Но у грешных учились уму:
Зуботычинами дорожили,
Собирали побои в суму...
Вот я – в язвах обугленных нищий,
Вот он – старый доверчивый пес...
Нет нас праведнее, нет нас чище,
На виду у тебя мы, Христос...
16 ноября 1980
***
► Не оттолкни меня в последний миг,
Кто б ни был ты - Господь или разбойник,
Я плачу, я к груди твоей приник,
Я прячу голову в твои ладони.
Не оттолкни меня, хочу с тобой
Пройти весь путь последний до предела,
Еще со мной тоска моя и боль,
Еще меня мое пытает тело.
Еще пытает тело, как палач,
Орудиями пыточными плоти,
А палача не растревожит плач,
Плач - то, что нужно при его работе.
В последний миг - Христос поколебал
Души своей незыблемую твердость,
И пот рукою вытирал со лба:
Нет, нелегко ступать в обитель мертвых!..
Кто б ни был ты - мой друг или мой враг
(Сейчас не время говорить об этом), -
Я на тебя равняю смертный шаг
И исповедуюсь пред целым светом.
В последний миг меня не оттолкни;
Я не один - за мною, как собаки,
Хромают искалеченные дни,
Им тоже страшно в непроглядном мраке.
14 декабря 1980
***
► Ну что тебе стоит вернуться сегодня на землю,
Когда от безжизненной спячки очнулась и муха,
Пройтись по весне, как бродяге и как ротозею, -
Ну что тебе стоит расстаться с загробною мукой?..
Опять на земле появились какие-то тваори,
И каждая тварь салютует косматою лапой,
И каждая держит какой-то подземный фонарик,
И каждый зажженный фонарик - шахтерская лампа.
- Встречали ли вы, - говорю им, - в подземном жилище
Тот гроб, где лежит неподвижно великий убогий?..
Он был бесшабашен и был бескорыстен, тот нищий,
И видели все, как с сумою он брел по дороге.
Он так проходил по земле, словно Бог ему душу
Засунул в карман, а карман у бродяги дырявый
И он прижимал к себе душу, как голубя в стужу,
И он на груди согревал ее мукой кровавой.
...Во сне мне приснилось, что ты захотел возвратиться
На землю - и в яме замешкался лишь на минутку:
Немного опилок, немного могильной землицы
Собрал ты из гроба, отец, на свою самокрутку.
31 марта 1981
***
- Ослик Христов, терпеливый до трепета,
Что ты прядешь беспокойно ушами?
Где та лужайка и синее небо то,
Что по Писанью тебе обещали?..
- Я побреду каменистыми тропами,
В кровь изотру на уступах колени,
Только бы, люди, Христа вы не трогали,
Всадника горестного пожалели...
Кроток мой всадник - и я увезу его
В синие горы, в мираж без возврата,
Чтобы его не настигло безумие,
Ваша его не настигла расплата.
...........................................
- Ослик Христов, ты ступаешь задумчиво,
Дума твоя - как слеза на реснице,
Что же тебя на дороге измучило,
Сон ли тебе окровавленный снится?..
- Люди, молю: не губите Спасителя,
На душу грех не берите вселенский,
Лучше меня, образину, распните вы,
Ревом потешу я вас деревенским.
Лучше меня вы оплюйте, замучайте,
Лучше казните публично осла вы,
Я посмеюсь над своей невезучестью
Пастью оскаленной, пастью кровавой...
..........................................
- Господи, вот я, ослино-выносливый,
И терпеливый, и вечно-усталый, -
Сколько я лет твоим маленьким осликом
Перемогаюсь, ступая по скалам?..
Выслушай, Господи, просьбу ослиную:
Езди на мне до скончания века
И не побрезгуй покорной скотиною
В образе праведного человека.
Сердце мое безгранично доверчиво,
Вот отчего мне порою так слепо
Хочется корма нездешнего вечности,
Хочется хлеба и хочется неба.
20-22 февраля 1981
***
Моление о кошках и собаках,
О маленьких изгоях бытия,
Живущих на помойках и в оврагах
И вечно неприкаянных, как я.
Моление об их голодных вздохах...
О, сколько слез я пролил на веку,
А звери молча сетуют на Бога,
Они не плачут, а глядят в тоску.
Они глядят так долго, долго, долго,
Что перед ними, как бы наяву,
Рябит слеза огромная, как Волга,
Слеза Зверей... И в ней они плывут.
Они плывут и обоняют запах
Недоброй тины. Круче водоверть -
И столько боли в этих чутких лапах,
Что хочется потрогать ими смерть.
Потрогать так, как трогают колени,
А может и лизнуть ее тайком
В каком-то безнадежном исступленье
Горячим и шершавым языком...
Слеза зверей, огромная, как Волга,
Утопит смерть. Она утопит рок.
И вот уже ни смерти и ни Бога.
Господь - собака и кошачий Бог.
Кошачий Бог, играющий в величье
И трогающий лапкою судьбу -
Клубочек золотого безразличья
С запутавшейся ниткою в гробу.
И Бог собачий на помойной яме.
Он так убог. Он лыс и колченог.
Но мир прощен страданьем зверя. Amen!
...Все на помойной яме прощено.
октябрь 1963 - октябрь 1983
***
Моление о самом скудном чуде -
Моление о Смерти на песке.
Песок - земля.Землею будут люди,
Все держится на тонком волоске.
Все держится на самой ветхой нити,
Все зыблется, как хрупкая слюда.
Я никогда не молвил "ход событий" -
Событья не уходят никуда.
Событья погибают без оглядки,
Тревожные фонарики задув.
Я не хочу играть со Смертью в прятки,
Когда весь мир у Смерти на виду.
Я не хочу казаться златоустом,
Когда в миру глаголет пустота.
Когда витию окружает пустошь,
Он постигает искренность шута.
И я бреду Меджнуном-караваном,
Несметным сбродом самого себя,
И воплем рассыпаюсь над барханом,
Надежду на спасенье истребя.
И лишь во сне я обретаю волю…
Мне чудится, что я бреду в тиши
И как бы возвышаюсь над землею
Раскованными вздохами души.
16-21 декабря 1964
***
Моление о нищих и убогих,
О язвах и соблазнах напоказ.
- Я был шутом у Господа у Бога,
Я был шутом, пустившим душу в пляс.
На пиршестве каких-то диких празднеств,
Одетая то в пурпур, то в рядно,
Душа моя плясала в красной язве,
Как в чаше закипевшее вино.
И капля крови сей венчала жребий,
И щеки подрумянивал палач.
Она незримо растворялась в небе,
Как растворяет душу детский плач.
…Моление о старческой и тощей,
О нищей обескровленной руке.
На ней вселенной одичавший почерк,
Как птица полумертвая в силке.
Моление о сей бездомной длани,
Подъятою над былью, как пароль,
Омытой болью многих подаяний
И обагренной сказкою, как боль.
Моление без устали, без грусти
О святой и распятой высоте…
- Моленье не о сладком Иисусе -
Сладчайшем Иисусовом гвозде.
март 1964
***
► Моление о том, чей бедный разум,
Серийно ослепленный сатаной,
Моргал во тьме полуослепшим глазом,
Меж тем как шли незрячие стеной.
Меж тем как шли незрячие с баграми
По грудь в бреду и ярости в цвету.
- В какую суету они играли,
Баграми поражая красоту?..
Они играли в массу или в мясо
И в этот свет, и в тот играли свет...
И, как пристало ангельскому гласу,
Пугался лая песьего поэт.
Моление о том, кто всех охотней
Пророчил о Сошествии в ночи, -
И обонял свой разум в подворотне
С лекарственною примесью мочи.
О, разум, разум, бледное сиянье,
Ночной светляк, казавшийся мечтой...
Многоубойной плоти содраганье
Не ставит вашу малость ни во что.
Кусочек неба в сердцевине праха,
Растертый под подошвой торгаша,
Ты измышленье мстительное страха,
Небесный стан поправшая душа.
Моленье о сей ущербной сточке...
Над строчкою, как звон колоколов,
Громовое проклятье одиночки -
Над сотнями уже умерших слов...
май 1964
Компьютерная верстка ©WhiteKnight
печатается по изданию ...
Метки: вениамин блаженный вениамин айзенштадт стихи вениамин михайлович айзенштадт сораспятье |
КРИТИКА: ЮРИЙ САПОЖКОВ. МИНСКИЙ ИОВ |
Юрий САПОЖКОВ. Минский Иов.
Слеза укрупняет строку.
Ольга Переверзева
В октябре исполняется 90 лет со дня рождения поэта Вениамина Блаженного (настоящее имя Айзенштадт), который всю жизнь жил и писал в Минске. 12 лет как его нет с нами. Но штука в том, что несмотря на то, что поэзия Блаженного представляет собой уникальное явление мирового значения, его никогда не было с нами. Знали Вениамина Михайловича только избранные. Причем избранные им самим. Даже в девяностые годы, когда в возрасте семидесяти четырех лет издал первую собранную им самим книжку стихов и с точки зрения критиков стал центральной фигурой в русской поэзии Беларуси, для читателей он оставался совершенно неизвестной фигурой. То же самое происходит и сейчас. В глазах до сих пор стоит смущенное недоумение Дмитрия Строцева, лучшего, пожалуй, из учеников Блаженного, на презентации переизданного в 2009 году «Сораспятья»: после вечера к разложенным книгам почти никто не подошел. Наверное, до сих пор они не распроданы. Почему, почему такая странная судьба талантливейшего творца и его произведений? Наверное, ответ на этот вопрос заслуживает целого исследования, и свою лепту в коллективный труд, возможно, внесет каждый, кто знал и любил поэта. Этим желанием продиктованы и заметки автора этих строк.
Хочется начать с некоторых отзывов о Блаженном людей, которых хорошо знает просвещенный мир. Знаменитости щедры на похвалы. Правда, те, что будут приведены ниже, сделаны в переписке, не печатно. И Вениамин Михайлович не мог воспользоваться ими, чтобы пробить железобетонную оборону отделов поэзии толстых журналов. Как минских, так и московских. Однажды с одним из них он разыграл прелестную шутку. Ранее тот не раз отвергал стихи Блаженного, присланные почтой. Теперь поэт решил зайти сам. Редактор, прочитав очередную подборку, нахмурил брови и сердито бросил: «Галиматья. Зачем приходите черт-те с чем? Неужели сами не видите?» Тогда посетитель, удивленно заглянув в стихи, возвращенные ему, мило сконфузился и произнес: «Извините, не разглядел в портфеле, перепутал. Это же не мои стихи, Николая Асеева». По лицу редактора пошли пятна. На этом их знакомство закончилось. Путь в «Нёман» Блаженному был закрыт. Зато какие отзывы!
«Дорогой Вениамин Михайлович! Ваши стихи опять потрясли меня, как и при чтении первой посылки. Очень важная для людей книга получилась бы из Ваших стихотворений, несомненно, всеобщее признание стало бы Вашим уделом…
Пока человек пишет стихи, музыку, картины, пока он в своем искусстве, — дело не обстоит безысходно. Я понимаю, что пишу Вам здесь банальности, но смерть занимает очень большое место, подавляющее — в Вашей поэзии, ведь преследуя эту тему, Вы тем самым подрезаете крылья своей жизненности, хоть и избываете стихами страх смерти, столь естественный для всего живого. Стихи Ваши читаю и перечитываю. Давно уже я не радовался ничьим стихам так, как Вашим. А. Тарковский».
«Уважаемый Вениамин Михайлович! Вы пишете о самом главном: о жизни, о смерти, одиночестве, детстве. Как замечательно Ваше постоянство, какой духовной силой и мужеством надо обладать, чтобы не бояться возвращаться все к тому же и писать почти теми же словами, но по-другому… А. Кушнер».
«Дорогой Вениамин Михайлович! Ваша душа, т. е. Ваша поэзия, обволокла меня таким земным и вместе с тем таким запредельным воздухом, что жизнь и смерть — одно, и значит, ничего не страшно, хоть все трагично. А Ваши стихи с бродяжничеством, с их странным отношением с Господом нашим, с их Матерью и Отцом (которые становятся не только Вашими, а всемирными и надмирными) теперь меня никогда не покинут. Инна Лиснянская».
«Дорогой друг! Вы настоящий поэт. Это не орден. Это слова почти печальные. Потому что слова — «настоящий поэт» должны быть в комнатах — так держат их мусульмане. Настоящий поэт — редкое существо, одинокое существо. Но он нужен как птица, летящая впереди треугольника перелета на определенное гнездовье. Там не бывает ошибок. Люди и птицы проверяются полетом. Виктор Шкловский».
Перечитываю эти восторженные слова людей, которые, когда писали их, были во цвете славы и ничего не сделали, чтобы вырвать минского талантливого затворника из безвестности. Не знаю, думал ли об этом Вениамин Михайлович, получая сердечные признания на свои посылки, обижался ли в глубине души. Скорее всего — нет, ведь привел же их на обложке и на страницах книги «Сораспятье». А может быть, подавив гордость, просто уступил издателю, пожелавшему статичными литературными звездами осветить книгу. И совершенно иначе поступил деятельный рок-поэт Юрий Шевчук. В середине 90-х, когда он приехал в Минск на гастроли, его свели с Блаженным, «достопримечательностью» города. Это событие в судьбе Вениамина Михайловича стало знаковым. Уже на следующий день продюсеры и меценаты из окружения Шевчука изыскивали средства на издание книги минского отшельника. И нашли!
Но вернемся к нашим вопросам. Итак, дилемма проста. С одной стороны, перед нами несомненный талант, что далее будет подтверждено стихами, с другой — его известность пока чисто литературоведческая. Новых Шевчуков не предвидится, значит, книг — тоже. 16 тетрадей, исписанных внятным, почти каллиграфическим почерком, Вениамин Михайлович вел их с 1940 года до самого конца жизни, можно было бы издать, но кто возьмется? Одна из них, со стихами, слегка тронутая временем, у меня, и я раздумываю, кому передать ее на дальнейшее хранение. Здесь, наверное, уместно сделать небольшое отступление личного характера, тесно связанное с темой нашего разговора.
В один из летних дней 1972 года мне позвонили, кто — не помню точно, — сотрудница «Знамени юности» Галина Айзенштадт или работавший тогда в той же газете Владимир Левин. Меня хочет видеть Блаженный. Удивлению моему не было предела. Уже ходили слухи, что Блаженный гениальный поэт, которого не печатают потому, что он тунеядец, нигде не работает. К тому же нет-нет и оказывается в психбольнице по состоянию здоровья. На второй же день, улизнув с работы (отдел строительства газеты «Советская Белоруссия»), в назначенное время я пришел по указанному адресу и стоял перед дверью нужной квартиры. Открыла миловидная, улыбающаяся женщина и сказала, что меня ждут и не садятся обедать. Уточнение удивило и смутило: я же пришел с пустыми руками. Затем Клавдия Тимофеевна (как зовут жену поэта, я уже знал) пригласила меня в комнату Вениамина Михайловича. Навстречу мне встал мужчина среднего роста, непримечательный, самый обыкновенный, буквально из толпы: овал лица, в котором нет ничего еврейского, широкий нос, стрижка, которую сейчас пенсионеры называют «трехмиллиметровка», прямоугольные аккуратные усы. Рукопожатие быстрое, энергичное. Не успели мы обменяться и двумя фразами, как хозяйка позвала нас на кухню к столу. Я старался держаться чинно, от приглашения перекусить отказывался, ссылаясь на то, что сыт. Вениамин Михайлович строго посмотрел на меня и сказал что-то вроде того, что поэт, который не обманывает в стихах, так же должен поступать и в жизни. И наоборот. Это прозвучало как комплимент. После обеда он пояснит, что давно следит за моим творчеством и в целом им доволен. Разве что подчас стихи слишком рациональны. До сих пор помню его слова: «Вы уповаете на мысль. Это так же опасно, как выезжать только на чувствах. Должна быть мера». К тому времени у меня вышла первая книжка стихов, но я побоялся взять ее с собой. Что бы он сказал о ней?
На столе, накрытом скатертью, стояли тарелки для первого. И тут случилось то, что меня привело в крайнее замешательство. На стол вспрыгнула большая белая кошка. Она потянулась и вальяжно направилась к моей тарелке, которую Клавдия Тимофеевна только что наполнила супом, с явным желанием попробовать его. Мне стало не по себе. Что делать? Отстранить рукой? Этот поступок подсказывал желудок. Или пусть лизнет? Так принято в этом доме? Иначе бы ее уже прогнали. Но как есть после кошки? И я решил: если прикоснется, тарелку отодвину. Сделаю это как можно вежливее, скажу, что расхотелось. А там будь что будет. Тем временем животное приблизилось, потянулось мордочкой к самому краю тарелки, понюхало и отошло. Мне кажется, что Вениамин Михайлович, уже приступивший к обеду, тайно наблюдал за борениями во мне, и в его глазах испытание я выдержал. Потому что он с удовлетворением заметил: «Это наша богиня. Ей позволяется все». Кошка, потеряв интерес к новичку, растянулась между блюдами и задремала.
После обеда Клавдия Тимофеевна, тяжело переступая, на подносе понесла посуду к раковине. Я уже знал, что вместо обеих ног у нее протезы. Ноги потеряла на войне. Ни тогда, ни во время двух наших последующих встреч она об этом не говорила. Все домашние обязанности и покупки лежали исключительно на этой самоотверженной женщине. Но не только это. Когда в семье появилась машина с ручным управлением, она выучилась вождению и два раза свозила мужа на Кавказ. Наверное, это единственный случай, когда такое огромное расстояние было преодолено на инвалидной машине. Это был подвиг служения мужу. Впоследствии Айзенштадты вынуждены были машину продать: ухудшившееся здоровье бывшей фронтовички уже не позволяло ей сесть за руль. Ее забота о Вениамине Михайловиче сузилась до рамок квартиры, он же из нее почти не выходил.
Мы вернулись с Вениамином Михайловичем в комнату, стены которой были уставлены стеллажами, слегка прогнутыми от папок и книг, и он начал читать стихи. Лицо его преобразилось, глаза, казалось, повлажнели. Читал нараспев, по памяти, смакуя строчки, как вкусную пищу. Я не знал точно, кого он читает, но не сомневался, что это была поэзия начала века. Только он у него не был многоликим. Лик века был печален и трагичен. Все — предмет изображения, образы, метафоры, символика, манера чтения — все было оттуда, из семидесятилетней давности. Я, словно иностранец, никак не мог вникнуть в слова, не мог переключиться. Почему-то все время в глазах стояла кухня, гора немытой посуды и тяжелая поступь Клавдии Тимофеевны. Но постепенно мелодия звуков, магия чтения околдовывали, брали в плен, вводили в мир иного бытия. Только дискомфорт от ощущения словно предугадываемой автором какой-то драмы, большого неблагополучия не исчезал. Когда поэт замолчал, я долго приходил в себя. «Чьи это стихи?» — спросил, возвращаясь, наконец,в реальность. «Что-то мое, что-то других поэтов. Плохо, что Вы не различили их. Поэт должен знать всех, кто был до него». Стало стыдно. Но память! — подумал я. Где взять такую память? Он мог, говорят те, кого он к себе приблизил (среди них и ныне работающие в литературе Наталья Ильюшина, Любовь Турбина, Анатолий Аврутин, Дмитрий Строцев, Елизавета Полеес, Глеб Артханов, Борис Ролланд и другие), читать стихи часами. Охотно верю. И поражаюсь: Вениамин Михайлович, по его собственному признанию, закончил лишь 8 классов одной из витебских школ. И — позднее — курс учительского института. Недавно я прочел «Календарь» эрудита Дмитрия Быкова. Признается, что знает наизусть 2000 стихов. И пишет сам. Завидно! Правда, стихи его меня впечатляют меньше, чем статистика о его памяти.
В тот день, уходя от Блаженного, я испытывал противоречивые чувства. Было лестно, что удостоился визита к такому поэту. Но — понимал — разочаровал его. Не тот уровень. Он не предложил мне прочесть ни одного моего стихотворения. Я абсолютно не знаю поэтов. Запомнилась строфа одного из них: «И если на тебе избрания печать, // Но суждено тебе влачить ярмо рабыни, // Неси свой крест с величием богини. // Умей страдать». Много позже я узнал автора этих строк — Мирра Лохвицкая. И, соотнеся смысл их с судьбой Блаженного, понял, почему он это прочел. Это ведь о нем самом. Нужно только заменить женский род на мужской. И откуда-то взявшаяся тоска, уныние, беспросветность тяжким грузом опустились на мое сердце.
Спустя несколько дней по приглашению Клавдии Тимофеевны (была она и литературным секретарем мужа) у нас состоялась вторая встреча. Сценарий был тот же. Обед, кошка, стихи. В третий раз обеда и кошки не было. Стихов, соответственно, в два раза больше. Я понял, что Вениамину Михайловичу нужен слушатель. Слушатель, который бы переживал, казнил себя за необразованность и думал, как жить дальше. Я понял, вначале подсознательно, что стихи Блаженного (из милости ко мне он стал называть авторов вещей, которые читал) подавляют меня, гипнотизируют, не дают отвлечься на жизнь вокруг. В моих новых стихах вдруг появились интонации учителя. Интуитивно я понял, что общаться мне с ним нельзя. Антидепрессантов тогда в аптеках, кажется, не продавали. Да мы ничего и не знали о них. Я почувствовал, что мне ничего не светит, кроме потери творческой индивидуальности. Подавляя в себе чувство стыда, еще пару раз, когда мне позвонили из квартиры Блаженного, я сослался на занятость по работе и семейные проблемы. Последнее было правдой. Мне кажется, он все понял, но вряд ли обиделся: вольному — воля. Эта мысль рефреном проходит через все его стихи.
Правильно ли я поступил? Не знаю. Все, кого перечислил выше, из приближенных к Блаженному, с любовью говорят о нем и гордятся своей избранностью. Елизавета Полеес — его автографом. Анатолий Аврутин, например, и Любовь Турбина цитируют на обложках своих книг поощрительные слова маэстро об их стихах. Наталья Ивановна Илюшина хранит как самые драгоценные реликвии несколько писем Блаженного к ней. Мне стоило большого труда уговорить ее и дать переписать некоторые мысли Мастера о поэзии. Позже я приведу их. А сейчас, держа перед собой тетрадку Вениамина Михайловича, его «Сораспятье» и маленькую книжечку «Одинокий поэт», в которой он выступает вместе с Еленой Бобовкой; перечитывая их, я снова испытываю приблизительно те же чувства, что и тридцать девять лет назад. Правда, теперь нет обнимающего душу его голоса, закрытых век, прячущих страдание в глазах. Есть строки, как-то незримо перенявшие внутренний и внешний облик поэта. Что в них? В них то, о чем догадались Тарковский и Кушнер, — бесчисленные вариации всего нескольких тем: взаимоотношения автора с Богом, смерть и замаскированный страх перед ней, одиночество, память о печальном детстве, рано ушедших отце и матери, любовь к животным. Блаженный неустанно ходит по своим, проложенным ранее тропам, всякий раз слегка соступая с них, но далеко не отходя. Словно чувствует, что никак не может сказать единственно точное, и возвращается снова и снова. Так люди упорно ищут только что утерянную драгоценность: брошку, золотое кольцо, ключ…
Почти в каждом стихотворении присутствует Бог. Но какой! Страшно вымолвить. И после цитат я крещусь.
* * *
Уже из смерти мать грозила пальцем:
Связался сын с бродягою-Христом
И стал, как он, беспамятным скитальцем,
Спит без семьи, ночует под кустом.
Что Бог ему? Зачем он так упрямо
Бил лбом о землю, каялся в грехах
И, как ребенок, умирая, «мама!» —
Выкрикивал меж вздохами свой страх?
От матери-кормилицы, от дома
Какая увела его тоска?
Тревогою звериною влекомый,
В каком он логе Бога отыскал?
Суров и дик, Господь-детоубийца
Бродил в бору, как черный атаман,
И смертью заволакивались лица
У тех, кто верил в божеский обман.
Добро бы Бог, а то — лесная нечисть…
Ах, у Христа и вправду нет стыда!
Он души пожирает человечьи,
Он мальчика сгубил мне навсегда.
О мальчик мой, у смертного порога
Не отвращай от матери лица!
Отринь, отринь безжалостного Бога,
Земного и Небесного лжеца!..
Может ли мать, потерявшая сына, винить в жесткости Бога? Никогда! Не встречал таких матерей и не слышал о них. Несчастная женщина будет гнать от себя страшные мысли. Потому что она надеется, что сын ее окажется в раю. Как же, надеясь на это, христианка станет поносить, гневить Бога? Не верю. В другом стихотворении Бог Вениамина Михайловича «жилец собачьей будки», в третьем «кошачий Бог, играющий в величье», в четвертом «потешный», который «скачет и пляшет, и рожицы кажет мне», в пятом — «неприкаянный нищий». Затем «бесстыдник», «разнузданный», «Бог-палач»… А не жутко ли читать такую фантасмагорию: «Только бы видеть, как голубь — согбенная птаха — // Господа кормит своею повинною кровью // И как темнеет у Бога от крови рубаха: // Сыт он и пьян, утолен голубиной любовью» («Дивен Господь был, меня на земле истязавший так долго…» Или: «Господь был сыт. Он жил в собачьей будке». Нет, увольте, я таких стихов долго читать не могу. Но поистине милосерд Всевышний! Минский Иов спохватывается, и тогда рождаются пронзительные строки:
Сколько лет нам, Господь?..
Век за веком с тобой мы стареем…
Помню, как на рассвете на въезде в Иерусалим
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось — беседовал с Богом самим.
Это было давно — я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.
А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучающий мир доброте,
Но из мертвых воскрес — и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы в нагорьях все те.
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу пробывали не раз,
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
Вениамин Блаженный, пусть отдаленный и неточный, но все же — портрет своего библейского предшественника по судьбе. Он потерял близких: рано уходят из жизни отец, мать; бесчисленное количество стихотворений поэт посвящает им. Кончает самоубийством брат: «За датой тягостная дата, // Но мне запомнился лишь стон // Полузадушенного брата, // Когда на смерть решился он». Болезнь и смерть приемного сына (своих детей у Вениамина Михайловича не было): «Он трудно умирал, он звал меня из бреда, // И я его не спас, впервые сына предал…». Слабое здоровье. Ладно бы только инвалидность, из-за которой он мог работать только в артели себе подобных, так еще и периодические приводы в психиатрическую больницу психически совершенно здорового человека: «Больница, боль и бельма страха. // И в смерть внезапное паденье. // На мне больничная рубаха, // Я в ней похож на привиденье». Постоянная нехватка денег хотя бы на приблизительный комфорт, в котором книги занимают первое место. Ради них он отказывал себе во всем. «Есть странное пристрастье к нищете, // К ее привычке вечно быть в уроне, // К ее всепроникающей тщете, — // Как будто бы пристрастен ты к мамоне».
Из всех этих несчастий и проникает в сердце уверенность в незаслуженности своих страданий. И не только своих — страданий детей, кошек и собак, домашних и диких зверей, птиц и насекомых. Всего живого на земле… Отсюда боль, отчаяние и возмущение. У Иова: «Но гора, падая, разрушается, и скала сходит с места своего; вода стирает камни; разлив ее смывает земную пыль: так и надежду человека Ты уничтожаешь» (14:18-19). «Гнев Его терзает и враждует против меня, скрежещет на меня зубами своими» (16:9). «Вот, я кричу: «обида!» и никто не слушает; вопию, и нет суда» (19:7). У Блаженного: «Я — избранник немыслимой боли. // Содрогается косная плоть, // Когда пригоршни колющей соли // На стези мои сыплет Господь. // Сыплет соль мне Владыка на раны. // И от боли дышу я едва, — // И мирские пути осияны // Светом гибнущего естества». «Если Бог уничтожит людей, что же делать котенку?.. // «Ну пожалуйста, — тронет котенок всевышний рукав, // — Ну пожалуйста, дай хоть пожить негритенку, — // Он, как я, черномаз и, как я, беззаботно-лукав…» (…) «Ну пожалуйста, бешеный и опрометчивый Боже, // Возроди этот мир для меня — возроди целиком». И еще беспощаднее, страшнее, чем у Иова: «Кому теперь воздать, кому молиться в мире, // Чем стала для отцов моих земля, // Когда и сам Господь в обличье конвоира // Ярился, сапожищами пыля…»
Как видим, те же чувства, та же лексика, что и у первого легендарного протестанта. Осознал свою ужасную неправоту перед Всевышним Иов. Поначалу пал он жертвой тайного «пари» Господа с Сатаной, но сумел выпрямиться, не потерял веру в Того, Кому всегда был предан, не оправдал страстного желания Сатаны досадить Богу, доказать, что любовь Иова к нему обусловлена. Отними, дескать, у человека поощрение, и рассыплется вера.
Мучительно, глубоко уходя в себя, рассматривая себя, как букашку разглядывают (сколько раз он сравнивает себя с ней!) через линзу, Блаженный точь-в-точь по Андрею Кураеву в «Иконах и иноках» (который в свою очередь только интерпретирует великого Блаженного Августина: «Господи, если бы я увидел себя, я увидел бы тебя») видит, как ему кажется, истинные черты Вседержителя. Не сразу, повторяю, далеко не сразу обостряет поэт свое зрение. Господь то уравнивается с автором («…Ах, Господь, ах, дружок, ты, как я, неприкаянный нищий, // Даже обликом схож и давно уж по-нищему мертв… // Вот и будет вдвоем веселей нам, дружкам, на кладбище, // Там, где крест от слезы — от твоей, от моей ли — намок». То вдруг приписывает ему надменность, и звучит это из уст самого Бога, обращающегося к отцу Вениамина Михайловича, Михоэлу, «тщедушному богатырю» («Позволь же и мне с сумою // Брести за тобой, как слепцу, — // А ты называйся Мною — // Величье тебе к лицу». Некоторые московские критики, высоко оценивая это стихотворение, почему-то не чувствуют того, что слова Бога, обращенные к его земному рабу, тщедушному человеку, — «Величье тебе к лицу» — звучат иронически. Странно, что Бог, будто смертный, придает значение выражению своего лица, да еще и знает, что оно величаво. Поставим рядом синонимы: высокомерно, надменно, кичливо, самонадеянно, тщеславно, заносчиво, напыщенно, горделиво, барственно, спесиво… Пример того, как одно-единственное слово может разрушить все стихотворение. Нет уж, куда точнее у Блаженного «Кошачий Бог, играющий в величье // И трогающий лапками судьбу».
Наконец, с возрастом, поэт, как Иов, возвращается к Богу. Но как! Любя да помня:
…Мама, я и сам все это вижу —
Он стоит, Господь, как белый храм,
Он, кто всех нам душ родимых ближе,
Кто однажды повинился нам:
Я забыл в раю о вас когда-то,
Вы уж не сердитесь на меня,
Вспомнил — и опять душа крылата:
Есть и у Спасителя родня…
«Мама, расскажи мне по порядку»
А убитый грехами — коленопреклоненно, без обиняков:
…Опять я в душе не услышал Господнее слово,
Господнее слово меня обошло стороной,
И я в глухоту и безмолвие слепо закован,
Всевышняя милость сегодня побрезгала мной.
Господь, твое имя наполнило воздухом детство,
И крест Твой вселенский — моих утоление плеч,
И мне никуда от Твоих откровений не деться,
И даже в молчанье слышна Твоя вещая речь.
«Опять я нарушил какую-то заповедь Божью»
К какой эпохе отнести стихи Вениамина Блаженного? Собственно, к любой: так мало у него примет времени, в котором он жил. Разве что жуткие свидетельства Холокоста не дадут ошибиться тому, кто о Блаженном никогда не слышал. Вот начало одного такого стихотворения: «Еще не убиты узники гетто, // Подростки и старики… // Нет Бога над Вами, судьба без просвета — // Охранники, немцы, штыки. // Зачем столько извести свезено в кучу, // Сожгла она жадно траву… // Нас будут пытать, издеваться и мучить… // Потом расстреляют во рву». Среди советских поэтов, даже прошедших войну, считалось непозволительным описывать реальности, детали казни. Помнится, когда заходила об этом речь, Алексей Марков говорил: «Фашист хватает ребенка за ноги и бьет головой о стенку. Разве можно живописать такую сцену? Это натурализм, не поэзия». Думаю об этом, читая в начатом стихотворении: «Он будет давить ее, как гробовая // Плита — и раздавит живот, // И встанет испуганно мертвая Рая, // И кровь свою в горсть соберет…». Не знаю, спорит ли здесь Вениамин Блаженный с Алексеем Марковым, но описанное не просто берет за живое, а вызывает нервный тик от представленного. И заходится сердце в потрясении от высокой поэзии на ту же тему.
Дети, умирающие в детстве,
Умирают в образе зайчат.
И они, как в бубен, в поднебесье
Маленькими ручками стучат.
Господи, на нас не видны раны
И плетей на нас не виден след…
Подари нам в небе барабаны,
Будем барабанить на весь свет.
Мы сумели умереть до срока —
Обмануть сумели палачей…
Добрести сумели мы до Бога,
Раньше дыма газовых печей.
Мы сумели обмануть напасти,
Нас навеки в небо занесло…
И ни в чьей уже на свете власти
Причинять нам горести и зло.
Блаженный для меня — синоним страдания одинокой души. Оно у него очистительное, как у Достоевского. Человек добр потому, что страдал. От страдания он получил все, даже свой гений. Это Анатоль Франс. И мастерство, хочется добавить, вспомнив Переверзеву: «Слеза укрупняет строку». У Блаженного ручейки печали, реки тоски, заводи и старицы одиночества — все они стремятся к морю, имя которому страдание. Участь этого всепоглощающего чувства не постигла только несколько стихотворений. «Все живое тоскует — тоскую и я по бессмертью». Через несколько строф автор, правда, вопросительно-утвердительно спрашивает: «Да и так ли я был одинок? Разве небо // Не гудело в груди, как огромный соборный орган?» Наверное, гудело, но подтверждений этому в стихах до обидного мало. Есть выходящие за тему страдания несколько стихов о женщинах, и этому радуешься, как заблудившийся в мрачном лесу человек выходит, наконец, на опушку. В них поэт, может быть, тоже почувствовавший тоску, но уже по жизни, пишет так, как ни один классик в русской литературе:
Кто из нас не пытался из женщины делать богиню,
Кто из нас не стелил ей под ноги небес синеву,
Но богини в звериных чащобах ходили нагими
И медвежистым дюжим самцам отдавались во рву.
И со взмыленных бедер смывая ладонями похоть,
И презрительно щуря кошачьи шальные глаза,
Они просят нас больше расхожею ложью не трогать,
Ибо только безумцы способны их звать в небеса.
Мог ли поэт, написавший такие строфы, считать, что он в поэзии лишний человек? Или такие: «Не плачьте обо мне, собаки, люди, кошки, // Уже я не приду из сумрачной травы, // Уже я не живой, — но есть досада горше: // Есть участь быть живым — и обижать живых. // О, нет, я не хотел обидеть самой малой // Букашки — ведь она какая-то родня // Тому, кто в этот мир, бездомный и усталый, // ришел на склоне лет, пришел на склоне дня. // Пришел на склоне вех, пришел к концу событий, — // Ах, как моя душа по жизни извелась, // Но ветхие нас всех связали с жизнью нити, // Лишь дунет ветерок — и нить оборвалась». Однако Вениамин Михайлович в письме к Борису Чичибабину, поэту родственной судьбы и ровеснику, писал: «В поэзии я — человек лишний, обо мне никто не знает, иногда дикий след мой мелькнет в альманахе или журнале («День поэзии-83», «Новый мир», № 9, 88 — псевдоним «Блаженных», искаженное «Блаженный») — и снова ледяная пустыня одиночества. Между тем я пишу уже полвека. Порою мне кажется, что меня никто бы не услышал, если бы даже я писал тысячелетие».
Среди моих знакомых-поэтов есть несколько человек, опубликовавшихся в «Новом мире». Этот факт их творческой биографии они ставят так высоко, что вряд ли кому пришла мысль об этой публикации как о диком следе в ледяной пустыне одиночества. Появление в столь уважаемом традиционно, с Твардовского, журнале — это признание, известность. Блаженный считал иначе. Завуалированная гордость читается в его словах. Гордость человека, знающего о себе больше, чем другие о нем. Ведь его высоко оценил сам Пастернак. Худенькому мальчику, пришедшему к нему домой со стихами, он на прощанье дал ассигнацию, на которую тот вполне мог пообедать. Вениамин Михайлович хранил ее всю жизнь. Реликвии дороже у него не было. А тут какой-то «Новый мир»! Но когда отчаяние проходило, он, возможно, догадывался (или перечитывал Мишну): вознаграждение измеряется мерой страдания. И писал новые стихи о старом.
Тяжело их читать даже сегодня, когда мир съехал с катушек и напоминает дом, зажженный террористами со всех сторон. Не часто открываешь книгу, впечатление от которой, как от посещения музея Холокоста. Но, очевидно, такова была миссия поэта. Блаженный культивировал страдание, хотя не мог не чувствовать, что оно не может быть «источником полноты потенции, составляет лишь часть полноты» (вряд ли он читал на немецком «Альтнойланде» Теодора Герцля). Трудно возра-зить. Для Блаженного важнее радостей плоти было как можно честнее и искуснее выписывать переход из одного состояния души к другому в осознании необходимости выбора добра и отрицания зла. Путь сей полон боли, сомнений, раскаяния в поступках, уводивших в сторону от великого морального курса. Отсюда и его упреки Всевидящему, как бы смотрящему на зло сквозь пальцы. Не предугадал ли феномен Блаженного Иоанн Лествичник: «…плач есть укоренившаяся от навыка скорбь души, имеющей в себе огонь» (божественный. — Ю. С.)? Или Гусейн Джавид: «Ведь плачущее сердце и в тоске // Находит неизведанное счастье»?
Сам Вениамин Михайлович об этом сказал иначе: «Если бы мне сказали, что я написал удачное стихотворение, я бы оскорбился. Это все равно, что сказать: «Ах, как хорошо ты плакал». Для меня поэзия — это исповедь, это плач, это — моление. Когда поэт умело сочиняет, когда он на все руки мастер — он не поэт. Он не может быть поэтом. И у композитора, и у художника — одна тема, один путь. Путь! И на этом пути кто-то бредет сурово, а кто-то приплясывает, валяет дурака — и все это зачтется». Сказано в 1996 году в разговоре с главным редактором журнала «Монолог» Алексеем Андреевым. Тогда же прозвучал и ответ поэта тем, кто упрекал его в запанибратском отношении к Богу: «Меня часто упрекают в фамильярном отношении к Богу. Но когда кошка трется о ноги хозяина — разве это фамильярность? Это полное доверие. Это родство. Фамильярность всегда с оттенком пренебрежения, чего у меня никогда не было и не могло быть».
Блаженный мечтал издать такую книгу, в которой он раскрыл бы читателю все душевные перипетии своих исканий, начиная с 1940 года. Для этого он определил в ней 21 раздел. Вот эти главы: «Ищу душу», «Кровь на алтаре», «Судьбы дней», «Блужданья», «Неправый суд», «Под ветра крышей», «Алый в бочке», «Скитанья духа», «Даль и близь», «Цыганское», «Земля в небе», «Прежде смерти», «Дух окровавленный», «Потери», «Земной круг», «Возвращение к душе», «На пороге безмолвия», «Единоборство», «Произвол», «Обет небытия», «Сораспятье». Последняя и содержит лучшее из запланированного в полном объеме.
К сожалению, наследие Блаженного известно далеко не все. Еще не расшнурованы папки, содержащие кроме стихов и дневниковые записи поэта. Ведь он писал ежедневно! Даже приходящих к нему стихотворцев заставлял немедленно, при нем, доставать блокнот и писать. На любую тему. «Поэт не должен бездельничать», — не уставал повторять великий труженик. Из всего, что вокруг, можно извлекать поэзию. О том, как важно было бы нам почитать прозаические наблюдения, мысли Блаженного, говорят хотя бы извлечения из его переписки с Натальей Ивановной Ильюшиной. Вот они.
«Я ведь тоже влюблен в воду, родился и вырос на Западной Двине, Витебск. Затем жил на Оке и Волге. Столько обаяния было для меня в шумном и влажном имени Волга, что не раз я на случайных лодчонках выплывал на просторы ее необъятности. Волга меня не выдала. Я тонул, но остался жив».
«Курортный пошлый Кавказ, уподобленный размалеванному базарному коту-копилке» — это здорово! (Цитата из письма Натальи Ильюшиной Блаженному. — Ю. С.) Так мог бы написать и Маяковский. Еще в 30-е годы Пастернак писал:
И славить бедный юг
Считает пошлость долгом.
Он ей, как роем мух,
Обсижен и обглодан.
Но есть другой Кавказ, дикий, романтичный Кавказ Лермонтова и Петровского:
Каким простым великолепьем
Казались справа облака.
Кавказ да глаз ими облеплен.
Чалмы висят на ледниках.
Дмитрий Петровский. Я знал человека, уже старика, который всю свою жизнь посвятил Кавказу. Исходил его вдоль и поперек, и ему не хватило на это жизни. Бывает, что какое-то прекрасное растение густо облеплено мошкарой, но вот дунет ветер или наступит вечер, мошкара исчезает, остается красота. Величественная в своем одиночестве. Вы должны и мыслями, и повторными заездами снова и снова побывать на Кавказе. Уверяю Вас: всякое новое знакомство будет откровением. Я был на Кавказе дважды и кое-что о нем написал. Но Кавказ от меня заслонил Лермонтов. Может быть, на Кавказе надо писать постоянно, чтобы стать большим поэтом. Ведь недаром так прекрасны поэты Грузии, Армении, Азербайджана. Поэт с фальшивым голоском никогда ничего путного не напишет о Кавказе. Слишком огромен резонанс долин и гор, пропастей и ущелий. Но и Крым, конечно, не Масюковщина. Его древнее бытие чем-то ближе античности, Элладе. Даже море в Крыму старше, чем на Кавказе. Всю жизнь хотел я жить у моря, но судьба зорко следила за моими желаниями. Из всех из них ничего не вышло. Будь я волен в своей судьбе, поселился бы не в Москве, с ее ширпотребом, и уж конечно с легкой душой расстался бы с Минском. Жить бы мне в береговой стороне на берегу моря, хоть сторожем маяка. Напрасно Вы пишете о каких-то планетах в моей поэзии. Я просто собака, гонимая людской жестокостью и забравшаяся в репейник. Но судьба гонимого обострила мне древний слух, и мне по-звериному порою понятна сырая красота земли. Копите впечатления, порою даже злые, ироничные, распахнитесь всему навстречу, не боясь ударов. Тогда придут настоящие стихи. Всего доброго, привет от Клавдии Тимофеевны. Ваш В. А. 21 июля 1987 года».
«Да, конечно же, истинное призвание поэта — самопознание, а не коллекционирование туристских впечатлений. Но я это и имел в виду, и в данном случае путешествие — это катализатор, ускоряющий и углубляющий этот процесс. В противном случае мы получим столь же хлесткую, сколь не обязательную поэзию очерка и фельетона, типа Евтушенко. В стихотворении Пастернака 30-х годов есть удивительные строчки: «Дивясь, как высь жутка, а Терек дик и мутен, за пазуху цветка и я сползал, как трутень». То есть, отдавая дань восхищения Кавказу, поэт занят своим исконным трудом, отрада которого — одиночество. Кавказ, конечно, не обязательный источник вдохновения, но, согласитесь, он впечатляет. И благо тому, для кого он родная почва. Кавказ иногда опасен, как опасна всякая красота. Но ведь и скука домашних размеренно однообразных дней иссушает душевные силы. Конечно, я имею в виду Кавказ первозданный, а не Кавказ санаторно-курортный. Курортники всюду одинаковы и с одинаковым успехом джентльмена удачи играют в карты на берегу Черного и Балтийского моря, а дамы делятся пикантными секретами. И все же проигрывать воспоминания, как дирижер мысленно проигрывает симфонию, хорошо в том случае, когда жизнь хотя бы отдаленно соответствует тому плану, который каждый из нас рисует в юности. Но что делать с такой жизнью, которая идет внутри тебя, как проглоченная рыбья кость? Не будем тешить себя иллюзиями, что можно сидеть в норе и сочинять гимны океану. Эти гимны поневоле будут попахивать подвальной гнилью. Поэтому я все-таки собака, загнанная в репейник, а не вольный зверь. Рад, что Вы нашли чтение для души. Грузия страна поэтов, у них и проза дышит поэзией. К. Гамсахурдия — классик, любимец грузин. Из современников очень талантлив Отар Чевадзе, поэт и прозаик. Особенно ярок его роман «Железный театр». Пишите, как Вы устроились, как в дороге, лечитесь ли Вы? Мы с Клавдией Тимофеевной на том же уровне. Всего доброго. Привет от Клавдии Тимофеевны. 5 августа 1987 г. Ваш В. А.».
Заметки о Вениамине Михайловиче хочется закончить его стихами:
…И это обо мне вам сказано в Завете:
Не троньте малых сих, взыскующих Христа,
И будьте в простоте забот своих, как дети,
Зане лишь их сердцам открыта высота.
И это обо мне вам сказано сурово:
Он будет бос и наг, и разумом убог,
Но это на него сойдет святое слово
И горестным перстом его пометит Бог…
Метки: иов вениамин блаженный вениамин айзенштадт вениамин михайлович айзенштадт юрий сапожков критика мнения |
Вениамин Блаженный. Сораспятье. Стихи - 1 |
* * *
Сколько лет нам, Господь?..
Век за веком с тобой мы стареем...
Помню, как на рассвете, на въезде в Иерусалим,
Я беседовал долго со странствующим иудеем,
А потом оказалось - беседовал с Богом самим.
Это было давно - я тогда был подростком безусым,
Был простым пастухом и овец по нагориям пас,
И таким мне казалось прекрасным лицо Иисуса,
Что не мог отвести от него я восторженных глаз.
А потом до меня доходили тревожные вести,
Что распят мой Господь, обучавший весь мир доброте,
Но из мертвых воскрес - и опять во вселенной мы вместе,
Те же камни и тропы, и овцы на взгорьях всё те.
Вот и стали мы оба с тобой, мой Господь, стариками,
Мы познали судьбу, мы в гробу побывали не раз
И устало садимся на тот же пастушеский камень,
И с тебя не свожу я, как прежде, восторженных глаз.
25 августа 1980
***
Клюю, клюю, воробушек,
Господнее зерно.
А Бог рассыпал рядышком
И жемчуг, и янтарь.
Не надобно мне жемчуга –
Ведь я богат давно.
А чем богат воробушек?
А тем, что нищ, как встарь.
А чем богат воробушек?
А тем, что поутру
Он окунает в солнышко
Два лёгоньких крыла.
Зажжется ликование –
И запылать костру,
И утро – горы золота,
И вечер – серебра.
Но кто поймёт воробушка
Гонимого – тоску?
Горланит стая галочья:
«Воробушек, ты – вор!..»
Меня судили вороны
На старческом суку.
Мешал их долголетию
Мой маленький задор.
Не вор я, а воробушек,
Не вор я, а душа.
И смел – да не ко времени,
Бродяжка озорной…
Хотите, сяду голубем
На темя торгаша –
И выклюю из темени
Господнее зерно?..
Скачу себе по боженьку,
Как вы – по маету.
Неможется, недужится, -
А скачет воробей…
Как маковому зёрнышку,
Я радуюсь Христу
И, как глотку из лужицы,
Я радуюсь себе.
март 1965
***
Воробушек, воробушек,
Мороз ударил дробью.
Спасешься ли на веточке —
Иль рухнешь снежным комом?
Воробушек, воробушек,
Твое — мое здоровье
Висит на голой веточке, —
А мир зовется домом.
Давно я стал попутчиком
Бездомной малой твари,
И согреваюсь лучиком,
Когда со мною в паре
Собаки лохмоногие,
Пичужки одинокие...
— Ах, странники убогие,
Вы машете руками!...
Воробушек, воробушек,
Душа играет в теле,
Хоть с веточки на веточку,
А все же мы взлетели.
Я тоже вскинул ноженьки
И взмыл, как птенчик, в небо!
Я тоже видел Боженьку —
Он был как птица-лебедь!
Когда бы мог я, глупенький,
Затмить собою небо!
Когда бы мог я клювиком
Добыть Христова хлеба,
Христова, чудотворного —
И тем, кто жил, как дети,
И тем, кто чуда вздорного
Не ожидал на свете...
февраль 1966
***
Железною стужей заносит шаги мои ветер.
Последнюю душу живу-изживаю на свете.
Так долго я брёл, что уж кажется странным,
Что я называюсь не глиною и не барханом.
Всего только имя меня отличает от пыли,
Всего только бремя какой-то несбывшейся были.
Вот так-то и стал я седою полынной золою,
И сердце мое не зажечь даже дальней звездою.
То гордое сердце, что встарь освещало дорогу
Едва ли не миру, едва ли не небу - не Богу...
ноябрь 1965
***
Мне недоступны ваши речи
На людных сборищах столиц.
Я изъяснялся, сумасшедший,
На языке зверей и птиц.
Я изъяснялся диким слогом,
Но лишь на этом языке
Я говорил однажды с Богом —
И припадал к Его руке.
Господь в великом безразличье
Простил, что я Его назвал
На языке своём по-птичьи,
А позже волком завывал.
И за безгрешное раденье
Души, скиталицы в веках,
Я получил благословенье
И сан святого дурака.
12 марта 1990
***
***
Всё живое тоскует – тоскую и я о бессмертье…
Пусть бессмертье моё будет самою горшей судьбой,
Пусть одними слезами моё окрыляется сердце,
Я согласен на всё, я с надеждою свыкнусь любой.
Я был так одинок, что порою стихов моих эхо
Мне казалось какою-то страшною сказкой в лесу:
То ли ворон на ветке – моя непутёвая веха,
То ли самоубийцы мерцающий в сумраке сук.
Но никто никогда не бывал до конца одиноким,
Оттого-то и тяжек предсмертный мучительный вздох…
И когда умирает бродяга на пыльной дороге,
Может, гнойные веки целует невидимый Бог.
Да и так ли я был одинок? Разве небо
Не гудело в груди, как огромный соборный орган?
Разве не ликовал я, взыскуя Господнего хлеба?
Разве не горевал я, как, старясь веками, гора?
Пусть бессмертье моё будет самою слабой былинкой,
Пусть ползёт мурашом… И, когда я неслышно уйду,
Я проклюнусь сквозь землю зелёным бессмысленным ликом
И могильным дыханьем раздую на небе звезду.
декабрь 1966
***
Уже из смерти мать грозила пальцем:
Связался сын с бродягою-Христом
И стал, как он, беспамятным скитальцем,
Спит без семьи, ночует под кустом.
Что Бог ему? Зачем он так упрямо
Бил лбом о землю, каялся в грехах
И, как ребенок, умирая, «мама!» —
Выкрикивал меж вздохами свой страх?
От матери-кормилицы, от дома
Какая увела его тоска?
Тревогою звериною влекомый,
В каком он логе Бога отыскал?
Суров и дик, Господь-детоубийца
Бродил в бору, как черный атаман,
И смертью заволакивались лица
У тех, кто верил в божеский обман.
Добро бы Бог, а то — лесная нечисть…
Ах, у Христа и вправду нет стыда!
Он души пожирает человечьи,
Он мальчика сгубил мне навсегда.
О мальчик мой, у смертного порога
Не отвращай от матери лица!
Отринь, отринь безжалостного Бога,
Земного и Небесного лжеца!..
........................................................
Прости мне, мать. Я был звездой без цели.
Зачем родится мертвая звезда?
Зачем тоскует мать у колыбели,
Где пялит бельма детские - беда?
Прости мне, мать, что не сберег я душу,
Что в поле не собрал ни колоска.
Достоинство приличествует мужу,
А я боялся лишнего куска.
Господь был сыт. Он жил в собачьей будке.
Жирел живот у песьего Христа.
Мне так хотелось ангельские руки
Под будкое в дремоте распластать!..
Но и земля не знала снисхождения.
И как тут страху детскому помочь?..
Прости мне, мать. Я проклял день рожденья,
Тот грешный день, когда повсюду ночь...
А чем был Бог так долго в будке занят, -
Не все ль равно?.. Он Бог - и вся тут речь.
Я видел мир незрячими глазами.
Незрячему не страшно в землю лечь.
Теперь лишь смерть я называю "мама".
Мне хорошо. Я сгину без следа -
Без снов, без муки Господа, без срама...
Я не вернусь из смерти
Никогда.
февраль-март 1967
***
Что же делать, коль мне не досталось от Господа-Бога
Ни кола, ни двора, коли стар я и сед, как труха,
И по торной земле как блаженный бреду босоного,
И сморкаю в ладошку кровавую душу стиха?
Что же делать, коль мне тяжела и котомка без хлеба
И не грешная мне примерещилась женская плоть,
А мерещится мне с чертовщиной потешною небо:
Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет — Господь.
Что же делать, коль я загляделся в овраги и в омут
И, как старого пса, приласкал притомившийся день,
Ну а к вам подхожу словно к погребу пороховому:
До чего же разит и враждой и бедой от людей!..
…Пусть устал я в пути, как убитая вёрстами лошадь,
Пусть похож я уже на свернувшийся жухлый плевок,
Пусть истёрли меня равнодушные ваши подошвы, —
Не жалейте меня: мне когда-то пригрезился Бог.
Не жалейте меня: я и сам никого не жалею,
Этим праведным мыслям меня обучила трава,
И когда я в овраге на голой земле околею,
Что же, — с Господом-Богом не страшно и околевать!..
Я на голой земле умираю, и стар и безгрешен,
И травинку жую не спеша, как пшеничный пирог…
… А как вспомню Его — до чего же Он всё же потешен:
Он и скачет, и пляшет, и рожицы кажет мне — Бог.
16-17 июля 1971
***
РОДОСЛОВНАЯ
Отец мой - Михл Айзенштадт - был всех глупей в местечке.
Он утверждал, что есть душа у волка и овечки.
Он утверждал, что есть душа у комара и мухи.
И не спеша он надевал потрепанные брюки.
Когда еврею в поле жаль подбитого галчонка,
Ему лавчонка не нужна, зачем ему лавчонка?..
И мой отец не торговал - не путал счета в сдаче...
Он черный хлеб свой добывал трудом рабочей клячи.
- О, эта черная страда бесценных хлебных крошек!..
...Отец стоит в углу двора и робко кормит кошек.
И незаметно он ногой выделывает танец.
И на него взирает гой*, веселый оборванец.
- "Ах, Мишка - "Михеле дер нар"** - какой же ты убогий!"
Отец имел особый дар быть избранным у Бога.
Отец имел во всех делах одну примету - совесть.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
...Вот так она и родилась, моя святая повесть.
9-10 сентябля 1964
__________________
* Русский
** - Мишка-дурачок
Компьютерная верстка: ©WhiteKnight
печатается по изданию
Блаженный В. М. (Б68) Сораспятье. - М.: Время, 2009. -416 с. - (Поэтическая библиотека).
Метки: вениамин михайлович айзенштадт вениамин блаженный вениамин айзенштадт сораспятье |
Дмитрий Строцев. Настигнутый вдохновением (вступительная статья из сборника "Сораспятье") |
из сборника "Сораспятье"
печатается по изданию
Блаженный В. М. (Б68) Сораспятье. - М.: Время, 2009. -416 с. - (Поэтическая библиотека).
Издательство "Время" выражает признательность Елене Фроловой, Дмитрию Строцеву, Сергею Павленко, Максиму Погорелому, Максиму Имошенко, Ираиде Захаровой и Игорю Вирковскому за поддержку в издании этой книги.
Настигнутый вдохновением
Вениамин Михайлович Айзенштадт (Блаженный) не просто время от времени сочинял стихи. Он постоянно пребывал в состоянии захваченности творчеством, поэзией. Блаженного можно смело назвать настигнутым вдохновением. Себя, жизнь, быт - на протяжении десятков лет - он полностью подчинил требованию Духа. Сложенные в уме стихи, выписанные убористым полудетским-полукаллиграфическим почерком, почти ежедневно заносил, как в бортовой журнал, в толстые общие тетради в клеточку. Таких тетрадей с 1940-х собралось шестнадцать. Последняя оборалась на середине в ноь с 30 на 31 июля 1999.
Поэт хотел видеть книгу. Бывал у Пастернака, письменно общался с Тарковским и Шкловским. Неустанно от руки переписывал стихи в "сборники", которые рассылал мастерам, в редакции, в издательства. Мастера писали восторженные отзывы и добавляли, что ничего для поэта сделать не могут: стихи непроходные. Редакции и издательства утвердительно молчали.
В конце 80-х Блаженного понемногу стали публиковать. Перестройка принесла и первые книжки, составленные с оглядкой. Вениамин Михайлович по-прежнему мечтал о книге, которая представляла бы его творчество во всей полноте.
В середине 90-х в Минске оказался с гастролями рок-поэт Юрий Шевчук, которого, на счастье, познакомилм с Блаженным. Шевчук бурно отреагировал на стихи, буквально обязал продюсеров и мецентов из своего окружения немедленно издать большим тиражом книгу минского поэта.
Издатели из рук поэта получили машинописный сборник "Сораспятье". Сборник составил сам Вениамин Михайлович, а машинопись приготовила жена поэта, Клавдия Тисмофеевна. Это была та самая книга, которую Блаженный собирал, на свой слух, всю жизнь, поплняя стихами из новых тетрадей и опуская ранние, переставшие в нем звучать стихи. Вышла она в 95-м*.
Последние годы, принимая в доме гостей, Вениамин Михайлович всегда хранил "Сораспятье" под рукой, и, даже если помнил стихи на память, брал в руки сборник, легко открывал на нужной странице и дальше уже читал, следя или не следя за текстом, но держа раскрытую книгу перед собой.
"Сораспятье" на книжных развалах давно нет. А читательская жажда есть. Потому и возникла мысль переиздать книгу поэта в том составе, в котором он сам хотел ее видеть.
Дмитрий Строцев
Компьютерная верстка ©WhiteKnight
_______________________________
*Вениамин Блаженный. Сораспятье. Мн.: ООО "Олегран", ООО "Итекс", 1995.
Метки: сораспятье вениамин блаженный вениамин айзенштадт вениамин михайлович айзенштадт поэзия дмитрий строцев издательство |
Дневник Veniamin_Blazhenny |
|
Страницы: [1] Календарь |