Серж Лифарь вошел в историю балетного театра не только как выдающийся танцовщик, известный хореограф и руководитель балетной труппы Парижской Оперы; но и как преданный любовник главы Русского балета
Сергея Дягилева. Именно Сергей Лифарь прожил и посвятил этому великому человеку 3 книги :
«Дягилев с Дягилевым»,
«С Дягилевым» и
«Мемуары Икара». Лифарь мирился с деспотизмом Дягилева, умел быть терпеливым и не рассориться, не убежать от него, как некоторые другие протеже Сергея Павловича. И даже когда их интимные отношения закончатся и Дягилев будет дарить свое внимание другим юношам, Лифарь это стерпит, сохранив верность Дягилеву до конца его дней. А после смерти любовника и наставника станет едва ли не главным по части того, что имело отношение к имени и художественному наследию Сергея Павловича Дягилева.
Сам автор пишет в предисловии:
«Писать такие мемуары мне было легко — они сами писались, одно воспоминание вызывало в памяти другое: все это было недавнее, ещё не отошедшее прошлое; к тому же у меня под рукой были мои дневники, письма Сергея Павловича и его личный архив. Я глубоко убежден в том, что в писаниях о великих людях, о людях, принадлежавших истории, не должно быть ничего, кроме правды, не должно быть никаких прикрас, никакой ретуши и никаких умолчаний. Все же я надеюсь, что когда-нибудь, может и не при моей жизни, мои мемуары будут напечатаны полностью».
Сергей Михайлович Лифарь родился 2 апреля 1904 г. в Киеве в дворянской семье.
Лифари были зажиточными помещиками. Имели дом на Софийской набережной; да еще усадьбу под Киевом и в самом городе. Дом, весной и летом окруженный зеленью, — как оазис посреди пятиэтажек. Своим положением семья была обязана деду, крепкому хозяину. Сергей с братьями, Василием и Леонидом, и старшей сестрой Евгенией проводили в поместье деда каждое лето. Старик играл с ними, устраивал праздники. Был у деда даже свой театр, где все роли исполняли местные крестьяне.
«Cлушая народные песни и наблюдая цветастые обряды-празднования, подолгу живя в усадьбе рядом с крестьянами, я притрагивался к чистому источнику древней вековой культуры и, сам того еще не зная, вбирал в себя древнейшую правду, трепетно прикасался к живому прошлому и привыкал любить и уважать народ».
Дом деда украшали старинные грамоты, данные Лифарям украинскими гетманами и атаманами Великого войска Запорожского. По семейной легенде, предков Лифарей занесло в Запорожскую Сечь из далекой Индии. Вместе с татарскими ордами они прошли через Азию, пустыни Туркестана, Уральские горы, волжские равнины и добрались до берегов Борисфена, как тогда называли Днепр.
«От этих неизвестных всадников, говорит наша семейная легенда,— и ведут свой род Лифари, осевшие в Запорожской Сечи». В его семье сохранялись не только предания о прошлом Украины, о чубатых запорожцах и их боевых делах, но и
«пожелтевшие, выцветшие грамоты с восковыми печатями, данные Лифарям украинскими гетманами и кошевыми атаманами большого Войска Запорожского».
«Только тот, кто был в Киеве, кто смотрел из Царской площадки на широкий, торжественно-величавый, спокойно сияющий своим серебром на солнце Днепр и на безграничное, необъятное пространство зеленой заречной дали, кто бывал в Выдубицком монастыре, на высоком, крутом зеленом берегу и оттуда смотрел на поля и леса, которым нет конца и края, — только тот поймет, почему для киевлянина нет ничего дороже за Киев с его Днепром, который с детства входит во все твое естество».
Леонид, Василий, Евгения, Серж
Отец — Михаил, служил канцелярским чиновником в Департаменте водного и лесного хозяйства, и следить за огненной стихией была его работа. Маленького Сережу отец часто возил смотреть на лесные пожары - чтобы воспитывать в сыне смелость. Сережа, эти опасные поездки любил. Рядом с отцом ничего не было страшно.
«Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем месяц тому назад; все было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами».
Михаил Яковлевич был воплощением спокойствия и порядка. Он любил порядок во всем - и в книгах, аккуратно расставленных по шкафам в его рабочем кабинете, и в одежде, и в манерах. Даже в речи он не терпел неряшливости. Сам стремился и детей приобщал к совершенству во всем.
Лифарь теплыми словами вспоминает своего отца, который любил красивые вещи и придавал большое значение внешнему виду, форме и страдавшему от всякой фальшивой ноты и от всякой безвкусицы и неопрятности.
«Я не помню случая, — чтобы он когда-нибудь кричал на нас, своих детей, с которыми он разговаривал скорее как с младшими друзьями, чем с маленькими детьми. У него было драгоценное, редчайшее свойство: он умел уважать юность. Но воспитанием нашим мало занимался».
Центром семьи Лифарей была мать Софья Васильевна Марченко - дочь крупного землевладельца, собственника имения в Каневском уезде Киевской губернии. Она занималась воспитанием четырех детей, была набожной женщиной и очень одаренная, особенно - в музыке. Более всего Сергей любил мать,
«дорогую мамочку». Ее стараниями Сережа еще до школы освоил скрипку, потом - рояль, пел в Киевской придворной капелле. Ее регент Калишевский приходил в восторг от чистого альта мальчика и говорил: «Куда прославленным папским кастратам Сикстинской капеллы до голоса моего Сережи».
В Киеве Лифари жили в собственном доме на улице Тарасовской, неподалеку от Ботанического сада. Ребенком Сергей Лифарь любовался садом:
«Помню очень хорошо цветы в нашем большом саду перед входной террасой: я любил цветы и любил подходить к ним и смотреть, но мне всегда было как-то больно, когда их срезали и делали из них букеты.» Праздники и каникулы проводили в родовом имении на Каневщине. Там, играя с крестьянскими детьми, маленький Сережа приобщался к украинской культуре, участвовал в сельских праздниках и народных гуляниях. На всю жизнь он запомнил свой первый театр в имении деда и огромное впечатление от любительских юмористических спектаклей, в которых участвовали крестьяне-артисты.
Детство Сережи Лифаря было счастливыми безмятежным.
«Сквозь наслоения прожитых лет воспоминания о детстве многим помогают вернуть утешительную гармонию. Моя безмятежность была недолгой, быстро замутилась. … Я рос счастливым ребенком в дружной семье, и тем не менее уже в те времена жил в обособленной среде, не то чтобы изолированной от других, но в иной, отличной даже от мирка товарищей по детским играм». Восстание на броненосце «Потемкин», капитуляция Порт-Артура и кровавые мятежи в России - все это было далеко от Киева. Память ребенка сохранила только одно тревожное воспоминание: отец вошел в спальню, закутал сына в одеяло и вынес на балкон. Показал в небо, где сверкала звезда с серебристым хвостом, и сказал: « Вот, посмотри на эту звезду и запомни ее». Это был 1910 год, когда комета Галлея напугала обывателей и ученых людей. Об этом знамении много писали газеты, но потом все забыли. Вспомнили, когда началась война ...
В школу Сергей пошел в 1911 г., когда ему исполнилось шесть лет. Через два года поступил в Первую Императорскую Александровскую Киевскую гимназию.
«Товарищи любили меня за то, что я не был выскочкой, за то, что всегда стоял горой за класс, а ещё больше за шалости. Я истреблял в учительской письменные работы всего класса, спасал класс от трудных уроков тем, что жёг в классе остатки снарядов, привезенных дядьями с фронта...» .
Однако он с радостью поменял бы свой новенький мундир гимназиста и синюю фуражку на военную форму Петербургского кадетского корпуса. Очень хотел продолжить семейную традицию, ведь в семье уже было двенадцать военных и он мог стать тринадцатым. К сожалению, в корпус принимали с десяти лет, а Сергею было только девять.
Осенью 1914 г. Сергей перешел в Восьмую мужcкую гимназию и каждое утро спешил на Николаевскую площадь, к зданию 8-й Киевской гимназии. Кто бы мог подумать, что в конце века стену этого сооружения (на теперешней площади Ивана Франко — Фокус) украсит мемориальная доска в его честь.
Oдновременно занимался в Киевской консерватории. Вначале учился игре на скрипке в классе профессора Воячека, позже — на рояле. Но больше всего ему нравилось петь. У Сергея был великолепный альт, и мать привела сына в церковный хор Святой Софии.
«Это была также пора, когда в моем сердце бушевала музыка. Я посещал одновременно университет и консерваторию. Именно тогда сформировался мой музыкальный вкус. Музыку я любил всегда. Одной из самых больших моих радостей было часами сидеть за фортепиано, нанизывая друг на друга любимые музыкальные отрывки. Я находил в этом то полное упоение, которого мне не давала жизнь. Я долгое время мечтал о карьере виртуоза».
Ничто, казалось бы, не предвещало беды. Война, которая незаметно переросла в революцию, перевернула все планы...
Февральские события 1917 г. отозвались и в Киеве, который стал ареной борьбы между разными политическими силами. Власть в городе менялась много раз. Эти смутные времена затронули каждую семью, в том числе и Лифарей. Приход каждой сопровождался разрывами снарядов, грабежом, арестами и расстрелами населения, страшный крик ужаса...
«Я подошёл к раскрытому окну, посмотрел вниз и то, что я увидел – никогда в жизни не забуду: на дворе чекисты бесстрастно, деловито- словно поленья дров, укладывали на грузовик окровавленные тела…» на улице Садовой, где размещалась ЧК.
Деда забрали, и Сергей с матерью каждый день носили ему передачи. Через месяц дед вернулся, за которого вступились крестьяне его деревни и Американский Красный Крест. Ушёл он мощным, крепким, как дуб (в 80 лет!), а вернулся надломленным, поседевшим и почти ослепшим стариком.
«Времена были трудные и тяжкие, а нравы пещерные... В душе моей они остались на всю жизнь: я насыщался драматизмом.»
Сережа Лифарь в те годы чудом остался жив. Как-то пьяные революционные солдаты едва не растерзали его на улице за то, что он отказался сорвать с гимназической шинели
«николашкины побрякушки». А отказался он потому, что ненавидел «революционеров» - дом Лифарей в Киеве экспроприировал комиссар с чекисткой. Родовую усадьбу разорили и, когда красноармейцы выводили лошадей, расстреляли бабушку.
«Мне выпала судьба быть представителем того поколения огромного славянского края, которое вырастало в голоде и потоках крови, — крови, что с ней унесено сотни тысяч моих ровесников, побежденных жестокой необходимостью». В другой раз его спас брат Василий - их обоих вместе с пятьюдесятью другими гимназистами генерал Драгомиров отправил защищать Киев от «красных».
«Белые армии были вынуждены отступить. Но генерал Драгомиров решил бросить в бой пятьдесят воспитанников гимназии, включая и меня. Я был зачислен в 34-й сибирский полк, который был удостоен чести получить из рук генерала Бредова крест Святого Георгия - наш военный орден. Мы одурели, сражаясь одни вопреки очевидности. Большевистские пулеметы трещали. Дождь свинца сметал все живое. Вдруг рядом с нами с чудовищным грохотом разорвался крупнокалиберный снаряд. Оглушенный мощью взрывной волны, я с трудом осознал, что оказался заваленным песком, сыпавшимся со всех сторон. Я почувствовал сильную боль в правой руке и увидел, что она вся в крови. Мой брат Василий спас меня из этой бойни, а большинство моих товарищей погибло...
"Моя рука! Как я буду играть на рояле? Останусь ли я калекой на всю жизнь?" Разглядывая шрамы, оставшиеся от этой операции по сей день, я возвращаюсь мыслью к тому дню, когда бесповоротно определилось все мое будущее: я должен был отказаться от мечты стать музыкантом... Я готов был окончательно упасть духом. Целыми днями я курил. Скручивал цигарки из раздобытого табака и курил, курил до одурения».
В балетный класс Сергей попал случайно...
«В тот день, - я шатался по улицам Киева в сопровождении случайного товарища. "Не пойти ли нам, - предложил он, - в балетную студию Брониславы Нижинской?.. Там, кажется, прелестные девочки. И ты увидишь, как танцует моя сестрa". Поскольку ничего лучшего он предложить не мог, я согласился.»
(Бронислава Нижинская, сестра знаменитого танцовщика Вацлава Нижинского ). Кроме собственной студии, Нижинская преподавала также в Киевском экспериментальном театре -- «Центростудии».
«Это было потрясением. Передо мной под музыку Шопена и Шумана танцевали ученики Нижинской. На исходе сломанного мира, где были только грохот и ярость, я открывал порядок и гармонию, дисциплину, которых жаждали мой ум и сердце. Когда я возвращался, мысли толклись в моей голове, но одно было мне ясно: я хочу поступить в студию Нижинской».
На фоне тогдашних революционных событий это стало настоящим открытием.
«Кого только не было в этой государственной студии! Молодые рабочие и деревенские девушки, поступившие туда неизвестно зачем... "Мадемуазели" с Крещатика... Изголодавшиеся интеллектуалы, приманенные надеждой,- смутной, как блуждающий огонек. Ничего подобного этой мешанине не было ни в каком другом месте».
С этого мгновения для него открылся новый волшебный мир — мир красоты и грации. «Я нашел свою возлюбленную, я полюбил её, только её одну, все вокруг уже не существовало, померкло перед этой великой радостью любви, — и чувствовал, что всегда желал этой любви, этой возлюбленной — танца, танца — музыки, танца — любви... В молодости, когда жизнь еще скрыта, мечта находит иные пути». С первой минуты он понял, что обязательно будет танцевать и даже стал уже считать себя учеником Нижинской. «Сердце моё забилось трепетно и взволновано, душа проснулась от своего мертвящего сна, мною овладел такой восторг, что слёзы подступили к горлу. Я полюбил. Я стал танцором, ещё не умея танцевать, ещё не зная танцевальной техники, но я знал, что я овладею ею, и что ничто, никакие препятствия не остановят меня на этой моей дороге».
На следующий день Лифарь пришел в «Школу движения» (так называлась школа Нижинской )... и получил отказ.
Приняли его лишь после того, как за Сергея попросил бывший дирижер киевской оперы Штейман.
«- Будьте спокойны, товарищ Лифарь,- сказал мне Штейман.- Даже если она не примет вас в студию, вы еще лучше будете работать здесь. Ведь мадам Нижинская руководит и балетом моей оперы».
После просмотра Нижинская написала на экзаменационном листке Лифаря:
«Горбатый!»
«Безжалостное словечко плясало перед моими глазами еще долго после того, как я раздобыл медицинское свидетельство, удостоверявшее, что я держался совершенно прямо».
В студию его взяли, нo на занятиях Нижинская его упорно не замечала - считала непригодным для балета. «Мадам Нижинская словно умышленно игнорировала меня, тем не менее я работал со страстью и упорством. Нижинскую я боялся, но и уважал, даже благоговел перед ней, когда понял, что она владеет сокровищем, которым я стремился овладеть во что бы то ни стало.»
И тем не менее, Лифарь был благодарен ей: «Именно Бронислава Нижинская – первая – соединила в своем творческом методе форму с эмоцией. Жест стал у нее знаком, символом… Именно Бронислава – первая – дала мне напиться из священного источника Красоты... Я это понял еще лучше через несколько месяцев, когда среди учеников распространились слухи, передаваемые шепотом. Нижинская готовилась уехать со всей семьей, чтобы уйти от советского ярма и устроиться где-нибудь вдали от России, в свободном мире. Она уехала, предоставив нас самим себе. Не угрожало ли это вновь моему намерению стать танцовщиком? Но я от него не отрекся. И то, что я не отрекся, скрепило навсегда мой союз с танцем.»
Нижинская приняла предложение знаменитого театрального мецената Сергея Дягилева, открывшего миру А. Павлову и В. Нижинского, работать в его труппе. Балетная студия пришла в упадок, но Лифарь продолжал заниматься самостоятельно. «Я работал как одержимый. Пятнадцать месяцев я прожил в страхе, предавшись жестокому аскетизму, работая без передышки. Один перед зеркалом я состязался со своим двойником, поочередно то, ненавидя его, то восхищаясь им. Он был учителем, а я всегда учеником. Еще до того, как я встретился с Кокто, а потом стал его другом, я освоил уже тему зеркала, дорогую ему, тему художника и его двойника. Я все же замечал, что делаю успехи». Жить на грани риска и драматизма, не видя будущего, Сергей не хотел. После отъезда Нижинской он полностью изолировался от окружающей жизни и неистово занялся балетом. На 15 месяцев он превратился в затворника. «Эта пятнадцатимесячная аскеза, пятнадцатимесячная келья как будто была послана судьбой перед вступлением в новую жизнь, как будто меня кто-то готовил для этой новой жизни.»
Воистину, как сказал один мудрец, "хорошие дни достаются хорошим людям, но лучшие -- тем, кто посмеет быть безумным". И в жизнь Сергея Лифаря ворвался Его Величество случай !
В один прекрасный день студия закипела. «Мадам Нижинская только что прислала телеграмму, которую я сохранил: "С. П. Дягилев просит для укомплектования своей труппы пять лучших учеников мадам Нижинской".»
Эта новость ошеломила Сергея — он решил во что бы то ни стало воспользоваться шансом. Лифаря в списке Нижинской не было. Четырех танцовщиков нашли, но один из приглашенных учеников уезжать побоялся, и Сергей мгновенно решил ехать вместо него. Это было заманчивое и одновременно рискованное предложение. Лифарь живет одной мыслью: как добраться в Париж? Страна тогда была уже заперта на замок, никого за границу не выпускали, а нелегальное пересечение границы каралось смертью.
первый побег был неудачным. Лифаря тогда чудом не расстреляли. Но посадили в камеру, где лежали умирающие от тифа. Весь пол был буквально усеян вшами. Сергей решил, что единственное спасение — стоять. И простоял четыре дня и четыре ночи, голодный (ему ничего не давали есть)! В отчаянии думал выпрыгнуть из окна — камера находилась на втором этаже. «Одна мысль остановила меня, а что если я переломаю себе ноги и останусь на всю жизнь калекой? Танцор без ног…»
В то время его уже призвали в армию и выдали шинель краскома (красного командира). —Вскоре после первого побега его вызвали в «органы». — ГПУ размещалось на улице Екатерининской (нынешней Липской).
«Мы знаем, что вы хотите нас покинуть, — сказал ему чекист. — Что же, поезжайте за границу к вашему Дягилеву. Мы окажем вам всемерное содействие».
В обмен на это Лифарю предлагалось наблюдать за эмигрантами и сообщать об их настроениях. Он отказался. Его предупредили: «Не вздумайте бежать! Мы будем следить за каждым вашим шагом».
И все-таки не уследили!
«О моем отъезде я известил только мою мать, которую видел тогда в последний раз. В минуту прощания она благословила меня, и я увидел в ее глазах такой испуг, что этот взгляд постоянно преследует меня. Ее взгляд - такой чистый, такой скорбный, такой волнующий - до странности напомнил мне взгляд той лани, которую я, совсем еще мальчишка, убил стянутым у отца ружьем, когда она пришла напиться и стояла вблизи от меня. То была единственная жизнь, которую я когда-либо отнял, и я не могу забыть, как, умирая, она с глазами, застланными слезами, лизнула мне руку».
Мама, с которой он простился в день отъезда из Киева 3 декабря 1923 года, больше уже не увидел.
О, сколько в его жизни было минут -- до этого и после -- когда он мог сказать: "Меня Бог спас".
«Я не буду описывать испытанные мной муки, страхи, опасности, когда я пересекал границу под пулями, цепляясь за вагон. Руки так свело холодом, что это даже помогло мне не сорваться. Подробности моего бегства не так уж важны, потому что у меня была цель...
13 января 1923 года я уже был в Париже».