-Рубрики

  • (925)

 -Цитатник

СЛУЧАЙНЫХ ВСТРЕЧ НА СВЕТЕ НЕ БЫВАЕТ.. - (0)

СЛУЧАЙНЫХ ВСТРЕЧ НА СВЕТЕ НЕ БЫВАЕТ... - Случайных встреч… на свете, - не бывает. Всё предн...

О верности... - (0)

О верности... Моя верность тебе - это не доказательство любви, не героический поступок, ...

Анна Валентиновна Кирьянова.Успеть написать главное. - (0)

Анна Валентиновна Кирьянова.Успеть написать главное.... "Я люблю тебя», — вот что успевали н...

>"Книга перемен - (0)

"Книга перемен" Когда однажды вы встретите человека, который полюбит вас, вы встретите…самого Себ...

✨ Шедевры советского кинематографа. Станислав Ростоцкий «А зори здесь тихие» - (0)

✨ Шедевры советского кинематографа. Станислав Ростоцкий «А зори здесь тихие»  18 ...

 -Музыка

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в гриша51

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.01.2011
Записей: 1566
Комментариев: 1099
Написано: 2908





Письмо Франчески

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:37 + в цитатник
Письмо Франчески
Франческа Джонсон умерла в январе восемьдесят девятого года. К тому времени ей было шестьдесят девять лет. Роберту Кинкейду в этом году исполнилось бы семьдесят шесть. Причина смерти была обозначена в свидетельстве как «естественная».

— Она просто умерла, — сказал Майклу и Кэролин осматривавший ее врач. — Хотя вообще-то мы в некотором недоумении. Дело в том, что нет явной причины ее смерти. Сосед нашел ее — она упала на кухонный стол.

В письме к своему адвокату от тысяча девятьсот восемьдесят второго года Франческа просила,чтобы тело ее предали огню, а пепел развеяли у Розового моста. Кремация была делом необычным для округа Мэдисон, а все необычное наводило здесь людей на подозрения в левом образе мыслей. Поэтому ее последняя воля вызвала немало толков в городских кафе, на заправочной станции «Тексако», а также в магазине скобяных товаров. Место захоронения ее праха было решено не обнародовать.

После отпевания Майкл и Кэролин поехали к Розовому мосту и выполнили последнее распоряжение Франчески. Хотя мост находился недалеко от их дома, он ничем не заслужил, насколько они помнили, особого внимания со стороны их семьи. Вот почему Майкл и Кэролин снова и снова задавали себе вопрос, как получилось, что их в высшей степени здравомыслящая мать повела себя столь загадочным образом и не захотела, чтобы ее похоронили, как это принято, рядом с их отцом на кладбище.

За похоронами последовал долгий и болезненный процесс разборки вещей в доме, а когда они побывали у адвоката, им было разрешено забрать то, что хранилось у их матери в сейфе банка.

Они разделили все бумаги пополам и начали их просматривать. Коричневый конверт достался Кэролин, он лежал третий по счету в пачке. Она открыла его и в некотором замешательстве вынула содержимое. Первым ей попалось письмо Роберта Кинкейда, написанное в шестьдесят пятом году, и она начала читать его. Затем она прочла письмо семьдесят восьмого года, а после — послание от юридической фирмы из Сиэтла и наконец вырезки из журнала «Нейшнл Джиографик».

— Майкл.

Он уловил нотки волнения и растерянности в голосе сестры и поднял глаза.

— Что такое?

В глазах Кэролин стояли слезы, и голос ее задрожал, когда она сказала:

— Мама любила человека по имени Роберт Кинкейд. Он был фотограф. Помнишь тот случай, когда мы все должны были прочитать в «Нейшнл Джиографик» рассказ о крытых мостах? И вспомни еще, ребята рассказывали, как странного вида тип бродил здесь с фотоаппаратами через плечо? Это был он.

Майкл расстегнул воротничок рубашки и снял галстук.

— Повтори, пожалуйста, помедленней. Я не совсем уверен, что правильно понял тебя.

Кэролин протянула ему письмо, и Майкл начал читать. Закончив, он поднялся наверх в спальню Франчески. Ему прежде никогда не приходилось видеть ореховый сундучок. Теперь он вытащил его и открыл крышку, после чего отнес сундучок на кухню.

— Кэролин, здесь его фотоаппараты.

В углу сундучка они увидели запечатанный конверт с надписью «Кэролин или Майклу», сделанной рукой Франчески, а между фотоаппаратами лежали три толстых тетради в кожаных переплетах.

— Знаешь, боюсь, я не в состоянии читать ее письмо, — сказал Майкл.

— Прочти вслух ты, если можешь.

Кэролин распечатала конверт и приступила к чтению.

«Седьмое января тысяча девятьсот восемьдесят седьмого года.


Дорогие Кэролин и Майкл!


Хотя в данный момент я чувствую себя прекрасно, но, думаю, пришло время привести, как говорится, все дела в порядок. Существует одна очень, очень важная вещь, о которой вы должны узнать. Вот почему я пишу вам это письмо.

Когда вы просмотрите все бумаги из моего сейфа в банке и найдете большой коричневый конверт со штемпелем шестьдесят пятого года, адресованный мне, я уверена, вы в конце концов дойдете и до этого письма. Если можете, сядьте, пожалуйста, за старый кухонный стол и читайте письмо там. Вы скоро поймете, почему я прошу вас об этом.

Поймете ли вы, дети, то, что я собираюсь сейчас объяснить вам. Мне очень трудно, но я должна это сделать. Просто есть нечто слишком великое и слишком прекрасное, чтобы с моей смертью оно ушло навсегда. И если вы хотите узнать о своей матери все хорошее и плохое, то соберитесь с силами и прочтите это письмо.

Как вы уже, наверно, поняли, его звали Роберт Кинкейд. Второе его имя начиналось на „Л“, но я никогда не интересовалась, что за ним. Он был фотограф, и в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году приехал сюда снимать крытые мосты.

Помните, как взволновался весь наш город, когда статья и фотографии появились в „Нейшнл Джиографик“? Возможно, вы также помните, что как раз тогда я начала выписывать этот журнал. Теперь вы знаете причину моего внезапного интереса к этому изданию. Между прочим, я была с Робертом (несла один из его рюкзаков с аппаратурой), когда он снимал Кедровый мост.

Понимаете, я любила вашего отца, любила спокойной, ровной любовью. Я знала это тогда, знаю и сейчас. Он был порядочный человек, и он дал мне вас двоих — мое самое драгоценное в жизни сокровище. Не забывайте об этом.

Но Роберт Кинкейд был чем-то совершенно особенным. Я никогда не встречала, не слышала, не читала о таких людях, как он. Я не в силах сделать так, чтобы вы поняли, что он за человек — это попросту невозможно. Во-первых, потому что вы — другие. А во-вторых, потому что нужно быть рядом с ним, видеть, как Роберт двигается, слышать его слова и то, как он их произносит, когда говорит о том, что его путь ведет в тупик эволюционного развития. Наверно, мои тетради и вырезки из журналов помогут вам немного разобраться в нем, но этого, конечно, все равно будет недостаточно.

В каком-то смысле Роберт был чужим на этой планете. Мне он всегда казался пришельцем, который прибыл в наш мир на хвосте кометы с дальней звезды, чьи обитатели похожи на леопардов. Он двигался, как леопард, его тело было телом леопарда. Он соединял в себе огромную силу с теплотой и мягкостью. А еще в нем было какое-то неясное ощущение трагичности. Роберт чувствовал, что становится ненужным в мире компьютеров, роботов и упорядоченной системы существования. Он воспринимал себя „как одним из последних оставшихся на земле ковбоев“ (это его собственное выражение) и называл себя старомодным.

Впервые я увидела его, когда он остановился около нашего дома, чтобы спросить дорогу к Розовому мосту. Вы трое были тогда на ярмарке в Иллинойсе. Поверьте, я не бросалась в разные стороны в поисках приключений. Подобные вещи никогда меня не интересовали. Но уже через пять секунд общения с ним я поняла, что хочу всегда находиться рядом с ним, — правда, это было не так сильно, по сравнению с тем, что испытала я потом, когда узнала его ближе.

И, пожалуйста, не думайте о нем, как об этаком Казанове, который в поисках любовных авантюр забрался в деревенскую глубинку. Он совсем другой человек. Честно говоря, Роберт был даже немного застенчив, и для продолжения нашего знакомства моих усилий приложено не меньше, чем его. И даже гораздо больше. Та записка, что прикреплена к браслету, написана мной. Я повесила ее на Розовом мосту сразу после нашей первой встречи, чтобы он увидел ее утром. Все эти годы она служила ему доказательством моего существования — единственным, помимо фотографий. Она поддерживала в нем уверенность, что я — не сон, что все действительно было на самом деле.

Я знаю, что для детей естественно воспринимать своих родителей своего рода бесполыми существами. И все-таки я надеюсь, что вы не будете слишком потрясены моим рассказом, и ваши воспоминания обо мне не будут омрачены моим откровением.

В нашей старой кухне мы с Робертом провели много часов. Разговаривали и танцевали при свечах. И-да-да — занимались любовью там, и в спальне, а еще на пастбище, прямо на траве. И везде, везде, где только нам приходило в голову. Наша любовь была невероятной, по своей силе она переступала все пределы возможного. Наше желание было неукротимым, мы не могли оторваться друг от друга и все эти дни занимались любовью. Когда я думаю о нем, мне всегда приходит в голову слово „могучий“. Да, именно таким он был, когда мы встретились.

Его силу я сравниваю со стрелой. Я становилась совершенно беспомощной, когда Роберт овладевал мной. Не слабой — это слово не подходит к моим ощущениям. Я просто была переполнена его абсолютной физической и эмоциональной властью. Однажды, когда я прошептала ему об этом, он сказал: „Я — путь, и странник в пути, и все паруса на свете“.

Позже я заглянула в словарь. У слов бывает несколько значений, и он должен был помнить об этом. Можно представить себе свободную сильную птицу, можно — бродягу, а можно — кого-то, кто чужд всем обычаям и порядкам.9 По-латыни слово „перегринус“ означает „странник“. Но он был все вместе — вечный странник в пути, человек, чья личность чужда всем остальным людям и кто отвергает для себя общепринятые ценности, и бродяга тоже. Есть в нем что-то и от сокола. Именно так лучше всего представить, кто он такой.

Дети мои, трудно найти слова, чтобы объяснить вам мое состояние. Поэтому я просто желаю вам, чтобы когда-нибудь вы пережили то, что испытывала я. Хотя это вряд ли возможно. Конечно, в наши просвещенные времена немодно говорить такие вещи, но тем не менее я глубоко убеждена, что женщина не может обладать той особой силой, которая была у Роберта Кинкейда. Поэтому ты, Майкл, сразу отпадаешь. Что касается Кэролин, то боюсь, что и ее постигнет разочарование. Роберт Кинкейд был один на свете. Второго такого не найти.

Если бы не ваш отец и не вы, я бы поехала с ним куда угодно, не задумываясь ни на мгновение. Он ведь просил, умолял меня об этом. Но я не могла, а он был слишком чутким, понимающим человеком, чтобы позволить себе вмешаться в нашу жизнь.

И получился парадокс: ведь если бы не Роберт Кинкейд, я не уверена, что осталась бы на ферме до конца моих дней. Но в эти четыре дня я прожила целую жизнь. Благодаря ему я обрела Вселенную, он слепил из отдельных кусочков целое — меня. Я никогда не переставала думать о нем — ни на секунду, даже если в какие-то моменты не сознавала этого, и чувствовала его присутствие постоянно. Роберт всегда был рядом со мной.

Но моя любовь к вам и вашему отцу никуда не исчезла. Поэтому, хотя в отношении самой себя я, возможно, решила неверно, но, если принять во внимание вас, мою семью, я знаю, что поступила правильно.

Но чтобы быть честной до конца, хочу сказать вам, с самого начала Роберт понял все лучше меня. Думаю, я не могла осознать значение того, что с нами произошло, и только со временем, постепенно я наконец поняла, разобралась в своих чувствах. Если бы это случилось со мной в те минуты, когда он находился рядом и просил меня уехать с ним, — говорю вам, если бы я тогда поняла то, что открылось мне позднее, я бы скорее всего уехала с ним.

Роберт считал, что мир стал слишком рационален и люди перестали верить в волшебство, — а вроде бы должны. И я часто потом думала: не была ли и я такой рациональной, когда принимала решение остаться.

Не сомневаюсь, что вы сочли мою просьбу в отношении похорон неподобающей, вызванной, возможно, причудой выжившей из ума старухи. Но, прочитав письмо от адвоката из Сиэтла и мои тетради, вы теперь понимаете, чем она была вызвана. Я отдала моей семье жизнь. То, что осталось от меня, пусть принадлежит Роберту Кинкейду.

Думаю, Ричард догадывался о чем-то. Иногда я задаю себе вопрос, а возможно, он нашел коричневый конверт? Раньше я держала его в доме, в ящике бюро. Когда ваш отец уже лежал в больнице в Де-Мойне, в один из последних дней он сказал: „Франческа, я знаю, у тебя были свои мечты. Прости, что не смог осуществить их“. Это — самый щемящий момент в моей жизни.

Не хочу, однако, чтобы вы чувствовали себя виноватыми или жалели меня. Я пишу вам письмо вовсе не с этой целью. Мне просто хочется, чтобы вы, дети, знали, как сильно я любила Роберта Кинкейда. И прожила с этим всю свою жизнь, день за днем, год за годом — и так же он.

Нам ни разу больше не пришлось разговаривать, но мы остались тесно связаны друг с другом — насколько это возможно на расстоянии. Я не могу выразить свои чувства словами. Лучше всего сказал бы об этом Роберт. Мы прекратили существование как отдельные личности, и вместе создали что-то новое. Так оно и есть, это правда. Но, к сожалению, оно было обречено на скитания.

Кэролин, помнишь, как мы однажды жутко поссорились из-за моего розового платья? Ты увидела его и захотела надеть. И сказала, что раз я никогда его не ношу, значит, оно мне не идет. Это — то самое платье, в котором я была в нашу первую с Робертом ночь любви. Никогда в жизни я не выглядела такой красивой, как в тот вечер, и это платье — маленькое, глупое воспоминание о тех днях. Вот почему я никогда больше не надевала его и не позволила тебе его носить.

Когда Роберт уехал, я через некоторое время поняла, как, в сущности, мало знаю о нем — я имею в виду его детство, семью. Хотя, наверно, за эти четыре коротких дня я узнала почти все, что действительно имело значение: Роберт был единственным ребенком в семье, родители его умерли, в детстве он жил в маленьком городке в Огайо.

Не уверена, учился ли Роберт в колледже, и даже не знаю, окончил ли он школу. Ум его был блестящим в каком-то первобытном, неотшлифованном, я бы сказала, таинственном смысле. Да, вот еще одна подробность. Во время войны он был фотокорреспондентом и участвовал в боях частей морского десанта в Тихом океане.

Когда-то давно, еще до меня, он женился, но потом развелся. Детей у них не было. Его жена имела какое-то отношение к музыке, по-моему, он говорил, что она исполняла народные песни. Его долгие отлучки, когда он уезжал в экспедицию, оказались губительными для их брака. В разрыве он обвинял себя.

Другую семью Роберт, насколько я знаю, так и не создал. И я прошу вас, дети мои, каким бы трудным для вас это поначалу ни показалось, пусть Роберт станет для вас частью нашей семьи. Меня по крайней мере всегда окружали близкие люди. А Роберт был один. Это несправедливо.

Я предпочла бы — во всяком случае, мне так думается — ради памяти Ричарда и принимая во внимание людской обычай обсуждать чужую жизнь, чтобы все, о чем вы узнали из моего письма, не выходило за пределы семьи Джонсон. Но тем не менее оставляю это на ваше усмотрение.

Я в любом случае не стыжусь того, что произошло. Наоборот. Все эти годы я безумно любила Роберта. Но найти его я попыталась только однажды. Это было после того, как умер ваш отец. Попытка не удалась, я испугалась, что узнаю о нем самое худшее, и бросила поиски. Я просто не в состоянии была взглянуть правде в лицо. Так что вы можете, наверно, представить, что я почувствовала, когда в тысяча девятьсот восемьдесят втором году получила посылку вместе с письмом от адвокатской фирмы из Сиэтла.

Хочу еще раз сказать: я очень надеюсь, что вы поймете меня и не будете слишком плохо обо мне думать. Если вы любите меня, то должны относиться с уважением к моим поступкам.

Благодаря Роберту Китейду, я поняла, что такое быть женщиной. Возможно, знают об этом немногие, но есть женщины, которые так и не испытали любовной страсти.

Роберт был нежным, теплым и сильным. Он заслуживает вашего уважения, а возможно, и любви. Мне бы хотелось, чтобы вы смогли дать ему и то, и другое. Ведь в определенном смысле через меня он относился по-доброму и к вам.

Будьте счастливы, дети мои.

Мама».
Долго стояла тишина в старой кухне. Потом Майкл глубоко вздохнул и посмотрел в окно. Кэролин обвела взглядом стол, мойку, пол.

Она тихо заговорила. Ее голос был не громче шепота:

— О Майкл, Майкл, представь себе, как прошли для них эти годы. Они так отчаянно стремились друг к другу. Мама отказалась от него ради нас и папы. А Роберт Кинкейд оставался далеко, потому что он уважал ее чувства — к нам. Майкл, мне невыносимо думать об этом. Как мы относимся к своим семьям — так небрежно, невнимательно, как будто семья — это само собой разумеется. А ведь из-за нас их любовь закончилась вот так. Они были вместе четыре дня — всего четыре! За всю жизнь. А мы находились тогда на этой дурацкой ярмарке. Посмотри на маму. Я никогда ее такой не видела. Какая она красивая — и это не фотография сделала ее такой, а он. Ты только взгляни, она здесь свободная и какая-то неистовая. Волосы разметались по ветру, глаза блестят, лицо такое выразительное. Как замечательно она здесь получилась!

— Господи, Господи, — единственные слова, которые Майкл был в состоянии произнести, вытирая лоб кухонным полотенцем, а когда Кэролин отвернулась, он промокнул им глаза.

Кэролин снова заговорила.

— Совершенно ясно, что все эти годы он не делал никаких попыток увидеться с ней или хотя бы поговорить. И умер он, наверно, в одиночестве. И послал ей фотоаппараты, потому что ближе нашей мамы у него никого не было. Помню, как мы с мамой поругались из-за розового платья. И ведь это продолжалось несколько дней. Я все хныкала и требовала сказать, почему она не разрешает мне надеть его. Потом я долго с ней не разговаривала. А она мне только сказала: «Нет, Кэролин, только не это платье».

А Майкл вспомнил историю со столом, за которым они сейчас сидели. Теперь ему стало понятно, почему мать попросила его принести стол обратно, когда умер отец.

Кэролин открыла маленький конверт, проложенный изнутри войлоком.

— Вот его браслет и цепочка с медальоном. А вот записка, о которой упоминает мама в своем письме — она прикрепила ее на Розовом мосту. На той фотографии, которую он послал ей, виден листочек бумаги на деревянной планке.

— О Майкл, что же нам делать? Пока подумай, а я сейчас вернусь.

Она взбежала по ступенькам наверх и через несколько минут вернулась. В руках Кэролин держала полиэтиленовый пакет с розовым платьем. Она вытряхнула платье из пакета и развернула.

— Представляешь, какая мама была в этом платье? Они танцевали здесь, на кухне. Подумай, как прекрасно они провели здесь время, и чей образ стоял у нее перед глазами, когда она готовила еду для нас и сидела с нами, обсуждала наши проблемы, советовала, в какой колледж лучше пойти, соглашалась с тем, что трудно удачно выйти замуж. Господи, до чего же мы наивные дети по сравнению с ней!

Майкл кивнул и перевел взгляд на полку над раковиной.

— Как ты думаешь, у мамы было здесь что-нибудь выпить? Видит Бог, мне это сейчас необходимо. А что касается твоего вопроса, то я не знаю, как нам поступить.

Майкл обследовал полку и нашел в глубине бутылку, на донышке которой оставалось немного бренди.

— Здесь хватит на две рюмки. Кэролин, ты будешь?

— Да.

Майкл достал две единственные рюмки, поставил остатки бренди, а Кэролин молча пробежала глазами начало первой из трех тетрадей в кожаных переплетах.

«Роберт Кинкейд приехал ко мне в понедельник, шестнадцатого августа девятьсот шестьдесят пятого года. Он хотел отыскать дорогу к Розовому мосту. Солнце уже клонилось к западу, было жарко. Он вел грузовик, который называл „Гарри“…»

Постскриптум.
«Козодой» из Такомы
Во время работы над повестью о Роберте Кинкейде и Франческе Джонсон я постепенно начал понимать, что личность Кинкейда увлекает меня все больше и больше. Мне уже стало недоставать тех сведений о нем, которые у меня были, да и, в сущности, все остальные знали не больше. И вот за несколько недель до того, как отправить рукопись в печать, я поехал в Сиэтл в надежде раскопать что-нибудь новое о Роберте.

Я в целом представлял, что он был творческой натурой, любил музыку, а значит, могли найтись люди в среде музыкантов или художников в районе Пьюджет-Саунд, которые знали бы его. Очень помог мне художественный редактор газеты «Сиэтл Таймс». Он сам ничего не знал о Кинкейде, но обеспечил мне доступ к подшивкам периода с семьдесят пятого по восемьдесят второй год, то есть того времени, которое больше всего интересовало меня.

Просматривая номера газет за восьмидесятый год, я наткнулся на фотографию одного негра — джазового музыканта. Он играл на тенор-саксофоне. Звали его Джон Каммингс по прозвищу «Козодой». А под фотографией стояла подпись: Роберт Кинкейд. В профсоюзе музыкантов Сиэтла мне сообщили адрес Джона и попутно предупредили, что он давно уже не выступает. Ехать мне предстояло в Такому, немного в сторону от Пятой магистрали. Там, на одной из боковых улочек промышленного района города и жил отставной джазист.

Мне пришлось приезжать туда несколько раз, прежде чем я застал его дома. Поначалу он отнесся с подозрением к моим расспросам. Но все-таки мне удалось убедить его в серьезности моих намерений и благожелательности интереса к Кинкейду. Он стал более дружелюбным и рассказал все, что знал. То, что вам предстоит прочесть, — это слегка подредактированная запись моего интервью с Каммингсом. Ему тогда было семьдесят лет. Во время нашего разговора я включил магнитофон и просто слушал его рассказ.

Интервью с «Козодоем» Каммингсом
«Стало быть, я тогда лудил в одном кабаке у Шорти, это в Сиэтле, знаешь, да? Я там жил в то время. Мне нужна была глянцевая фотка получше — для рекламы, понятно. Ну, и наш бас-гитарист рассказал мне, что на островах живет один парень, вроде он неплохо работает. Телефона у него не было, так что пришлось посылать ему открытку.

И вот он является. Очень странный на вид, одет вроде как пижон — в джинсах, высоких ботинках, а сверху еще оранжевые подтяжки. Ну вот. Вынимает он свои причиндалы, в смысле аппараты, такие обшарпанные. В жизни не подумаешь, что они могут работать. Ну, думаю, дела. А он ставит меня вместе с моей дудкой напротив белой стенки и говорит: играй, да не останавливайся. Я и заиграл. Минуты три или около того фотограф стоял как столб и глазел на меня. Ну и взгляд у него, должен сказать! Как будто пронизывает тебя насквозь. Глаза у него были голубые-голубые. В жизни таких не видал.

Потом, смотрю, начал снимать. И спрашивает, не могу ли я сыграть „Осенние листья“. Я сыграл.

Наверно, раз десять подряд, пока он возился у своих аппаратов и отщелкивал один кадр за другим. Потом он мне говорит: „Порядок, я все сделал. Завтра будут готовы“.

На следующий день приходит с фотками, и тут я чуть не упал. Уж сколько меня снимали за всю мою жизнь, такого еще не было. Класс, можешь мне поверить. Ей-Богу. Запросил он пятьдесят долларов — дешево, по-моему. И, значит, благодарит меня и, уходя, спрашивает, где я играю. Я говорю: „У Шорти“.

А через несколько дней выхожу играть на сцену и смотрю — он сидит в углу. Слушает. Ну вот, а потом он стал приходить раз в неделю, всегда по вторникам — сядет за столик, слушает и пьет пиво — не по многу.

Я в перерывах тогда подсаживался к нему на пару-тройку минут. Спокойный такой мужик, говорит мало, но приятный. Всегда очень вежливо спрашивал, не могу ли я сыграть „Осенние листья“.

Так, мало-помалу, мы и познакомились. Я тогда любил ходить в гавань — садился и смотрел на воду и на корабли. Оказалось, что и он туда приходит. И так как-то получилось, что мы стали приходить к одной скамейке и проводили полдня в разговорах. Знаешь, такая парочка стариканов, оба уже у финиша, оба чувствуют, что устарели и никому не нужны.

Он частенько приводил с собой собаку. Хороший пес. Он звал его Хайвей.

Музыку он чувствовал, это точно. Джазмены ее тоже чувствуют. Поэтому, наверно, мы и сошлись с ним. Знаешь, как это бывает, играешь мотивчик, уже тысячу раз его сыграл, а потом вдруг р-раз! — и у тебя в голове целая тьма новых мыслей, и они сразу вылетают из дудочки, не успеваешь даже о них подумать. А он сказал, что в фотографии и в жизни также. И еще он сказал: „Это как заниматься любовью с женщиной, которую по-настоящему любишь“.

Он тогда, помню, все пытался передать музыку в визуальных образах, как он это называл. Однажды он мне сказал: „Джон, помнишь, ты играл одну фигуру в четвертом такте „Изысканной леди“? Ну так вот, я наконец поймал ее, позавчера утром. Свет на воде был такой, как надо. И тут смотрю в видоискатель, — а в небе цапля делает петлю. Я сразу же вспомнил твою фигуру и щелкнул кадр“. Так и сказал.

Он все свое время тратил на эти образы. Просто помешался на них. Не могу я только в толк взять — на что же он ухитрялся жить?

О себе он почти ничего не говорил. Я знал, что раньше он много ездил, все страны повидал, но в последнее время — нет.

Ну и вот, однажды я его спрашиваю про эту вещичку, что у него всегда висела на груди. Если поближе подойти, то можно было прочитать имя „Франческа“. Я и спросил, мол, что-нибудь, связано с этим?

Он сначала долго молчал, все смотрел на воду. Потом спрашивает: „У тебя есть время?“ А был как раз понедельник, мой выходной. Я сказал ему, что времени у меня вагон.

Тогда он и начал рассказывать. Вроде как его прорвало. Весь день говорил и почти весь вечер. Я подумал, он, наверно, долго держал это все в себе.

Ни разу не назвал фамилии этой женщины и места, где все происходило. Но, знаешь, приятель, этот Роберт Кинкейд как стихами говорил о ней. Представляю, что за штучка была эта невероятная дамочка. Пересказал он мне еще кусочки из вещицы, которую он написал для нее — что-то вроде „Измерения „Зет““, как я припоминаю. Я тогда еще подумал, что он похож на Орнета Коулмена с его свободными импровизациями.

Он плакал, когда говорил. Ей-Богу. Плакал по-настоящему. Было во всем этом такое, что заставляет старых людей плакать, а саксофон — звучать. Я тогда понял, почему он просил каждый раз сыграть ему „Осенние листья“. И еще я понял, что люблю этого бродягу. Тот, кто способен чувствовать такое к женщине, сам достоин любви.

Я стал думать о них обоих и о той силе, которая связала так крепко его и эту женщину. О том, что он называл „старыми тропами“. И я сказал себе: „Нужно сыграть эту силу, эту любовь, сыграть так, чтобы сами старые тропы выходили из моей дудочки“. Черт его знает, но было во всем этом что-то такое нежное…

Я принялся писать музыку — три месяца сочинял. Я хотел, чтобы получилось просто и красиво. Сложную вещь создать легко, а вот попробуй сделать простую! В этом вся соль. Я работал и работал над этой вещью, пока не понял: „Ага, вот оно“. Тогда я еще поднапрягся и написал партии для клавишных и баса. Наконец наступил вечер, когда я должен был сыграть ее.

Он сидел в публике, как всегда по вторникам. Вечер выдался спокойный, народу в зале человек двадцать, не больше. Никто особенно не обращал внимания на сцену.

И вот он сидит, уставившись на бутылку с пивом, но слушает, как всегда, внимательно, а я и говорю в микрофон: „Сейчас прозвучит мелодия, которую я написал для моего друга. Она называется „Франческа““.

Я это произнес и посмотрел на него. Как только он услышал имя „Франческа“, посмотрел на меня, руками пригладил длиннющие седые волосы и закурил свой „Кэмэл“. Голубые глазищи уперлись мне прямо в зрачки.

Я тогда заставил мою дудочку звучать так, как она никогда раньше не звучала. Она плакала у меня в руках, плакала за все те мили и годы, что разделяли их. В самом начале у меня было похоже, будто звучит слово „Франческа“.

Когда моя дудочка замолчала, он уже стоял около своего столика и улыбался. Потом кивнул, заплатил по счету и ушел. С тех пор я всегда играл для него эту вещь. А он вставил в рамку фотографию старого крытого моста и подарил мне — в благодарность за музыку. Он не сказал, где находится это место, но внизу, под его дарственной надписью стояло: „Розовый мост“.

Однажды во вторник лет семь-восемь назад он не пришел. И через неделю его не было. Я подумал, что он, может, заболел, или еще что случилось в этом духе. Честно говоря, я здорово разволновался и пошел в гавань спросить, не видел ли кто его. Но никто ничего не знал. Тогда я взял лодку и отправился на остров, где он жил. У него был старый домишко — развалюха, по правде сказать, недалеко от воды.

Вот, значит, я там обретаюсь, а тут сосед его подходит и спрашивает, что, мол, я тут делаю. Я объясняю, так, мол, и так. А тогда сосед мне и говорит, что он умер — умер десять дней назад. Эх, до чего же мне было больно. Да и сейчас тоже. Я ведь привязался к нему. В нем, в старом бродяге что-то было такое. Сдается мне, он знал и понимал такие вещи, о которых мы, остальные, ничего не знали.

Спросил я у соседа про собаку. Он понятия не имеет. Да и самого Кинкейда, говорит, не знал. Я тогда бегом в кутузку. Ну и, конечно, старый Хайвей там, Вызволил пса и отдал его племяннику. Последний раз, когда я заходил к ним, у него с мальцом была самая что ни на есть любовь. И я очень этому рад.

Вот такие дела. А вскоре так получилось, что у меня стала неметь левая рука, когда я играю больше двадцати минут. Говорят, нелады с позвонками. Так что я теперь не работаю.

Но, знаешь, мне покоя не дает история, которую он рассказал о себе и той женщине. Поэтому я каждый вторник вечером беру свою дудку и играю эту песню — то есть его песню. Здесь играю, для себя.

И сам не знаю почему, я все смотрю на эту фотографию — ту, что он подарил мне. Играю и смотрю. Не могу глаз отвести от нее, пока играю. Не знаю, в чем тут дело.

Вот так и стою здесь по вторникам вечером. Старушка моя, дудка, рыдает, а я играю и играю для человека по имени Роберт Кинкейд и женщины, которую он называл Франческа».
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 6 пользователям

Пепел

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:33 + в цитатник
Пепел
Ночь пришла в округ Мэдисон. Был тысяча девятьсот восемьдесят седьмой год, ее шестьдесят седьмой день рождения. Франческа уже два часа как лежала в постели. Все, что случилось тогда, двадцать два года назад, теперь подступило к ней, и она видела, слышала и ощущала запахи тех давно ушедших в прошлое событий.

Она вспомнила все, с начала до конца, и принялась вспоминать опять. Двадцать два года перед глазами ее стояли красные огни, удалявшиеся от нее по Девяносто второй дороге в тот безрадостный дождливый день. Франческа коснулась пальцами груди. Память о нем жива в ней: тело Роберта, мощные грудные мышцы, ощущение его тяжести на себе. Господи, как она любила этого человека! И потом тоже, даже больше, чем она могла себе представить. И продолжает до сих пор любить. Она все готова была сделать для него — все, кроме одного: она не могла разрушить жизнь своих близких, а возможно, и его жизнь тоже.

Франческа спустилась вниз и села у старого кухонного стола с желтой пластиковой поверхностью. Ричард в свое время настоял и купил новый стол. Но она попросила, чтобы старый не выбрасывали, а поставили в сарай. Перед тем как стол унесли, она тщательно завернула его в полиэтиленовую пленку.

— Не понимаю, что ты нашла в этом старье, — проворчал тогда Ричард, помогая перенести стол в сарай.

А после смерти Ричарда Майкл по ее просьбе принес стол обратно, не спрашивая, зачем ей это понадобилось, а только вопросительно посмотрел на нее, но она ничего не сказала.

А теперь Франческа сидела за этим столом. Через некоторое время она поднялась, подошла к буфету и вынула из ящика две белых свечи в маленьких медных подсвечниках. Она зажгла их, потом включила радио и крутила ручку настройки до тех пор, пока не услышала тихую музыку.

Долго Франческа стояла у мойки, слегка откинув назад голову и всматриваясь в воспоминания.

— Я помню тебя, Роберт Кинкейд, — шептала она. — Помню. Наверно, Хозяин Великой пустыни был прав. Наверно, ты был последним. Наверно, ковбои и в самом деле вымирают.

До того как умер Ричард, она ни разу не пыталась позвонить Кинкейду или написать ему, хотя все эти годы изо дня в день она жила так, словно ходила по лезвию ножа. Если бы она услышала его голос, то уехала бы к нему. И если бы она написала, то Роберт бы приехал за ней. Слишком глубокое было у них чувство. Все эти годы он тоже не звонил и не писал ей, после того как прислал фотографии и рукопись. Он понимал, сколько осложнений мог внести в ее жизнь.

В сентябре тысяча девятьсот шестьдесят пятого года она подписалась на «Нейшнл Джиографик», и в следующем году вышла статья о крытых мостах. Там была фотография Розового моста в теплых лучах утреннего света — света того утра, когда он нашел ее записку. На обложке они поместили фото, на котором упряжка лошадей тащила фургон к Горбатому мосту. Статью тоже написал Роберт.

На последней странице журнала, там, где представляли журналистов и фотографов, часто вместе с краткими сведениями помещали фотографии, среди которых были и его. Все те же серебристо-седые волосы, браслет, джинсы или брюки цвета хаки, через плечо фотоаппарат. На руках набухли вены. Она видела его среди песков пустыни Калахари, и у стен Джайпурского монастыря в Индии, и в каноэ в Гватемале, и на севере Канады. Он оставался прежним — ковбоем в дороге.

Франческа вырезала все фотографии и хранила их в большом коричневом конверте вместе с тем журналом, где была напечатана статья о крытых мостах, рукописью, двумя фотографиями и его письмом. Конверт она спрятала в ящике платяного шкафа, под своим нижним бельем, куда Ричард никогда не заглядывал. Все эти годы она собирала вырезки с фотографиями и, как сторонний наблюдатель, отмечала в облике Роберта Кинкейда появление признаков старости.

Улыбка его оставалась прежней, да и, пожалуй, высокая худощавая фигура с крепкими мускулами тоже. Но она видела, как все отчетливее становились заметны морщины около глаз, как начали горбиться плечи, обвисать щеки. Да, она видела. Она, которая знала каждую клеточку его тела лучше, чем что бы то ни было, чем свое собственное тело. И теперь, когда он старел, она желала его еще больше, если это вообще было возможно. Она чувствовала — нет, не чувствовала, а знала — что он один. Так оно и оказалось на самом деле.

Сидя на кухне за столом, Франческа пересматривала при тусклом пламени свечей все свои вырезки. Роберт Кинкейд смотрел на нее из самых отдаленных уголков земли. Она дошла до одного снимка, вырезанного из журнала шестьдесят седьмого года. Роберт работал на какой-то реке в Восточной Африке и был снят с довольно-таки близкого расстояния. Присев на корточки, и устремив взгляд в фотоаппарат, он готовился запечатлеть какой-то объект.

Когда она первый раз, много лет назад, увидела этот снимок, ей бросилось в глаза, что на серебряной цепочке вокруг шеи висит теперь небольшой медальон. К тому времени Майкл уже учился в колледже и не жил с ними, так что когда Ричард и Кэролин вечером легли спать, она достала увеличительное стекло Майкла, которым тот пользовался, когда собирал марки, и через него стала разглядывать медальон.

— Господи, — выдохнула она.

На медальоне было выгравировано: «Франческа». Единственная маленькая нескромность, которую Роберт себе позволил. И она, улыбаясь, простила ему. С тех пор на каждом фото он появлялся с медальоном на серебряной цепочке.


С тысяча девятьсот семьдесят пятого года его статьи или фотографии перестали встречаться в журнале. Исчезли упоминания о нем и в колонке на последней странице. Она тщательнейшим образом просматривала все номера, но ничего не находила. Ему к тому времени должно было уже быть шестьдесят два.

Когда в семьдесят девятом году Ричард умер и дети после похорон вернулись к своим семьям и делам, она стала подумывать о том, чтобы позвонить Роберту Кинкейду. Ей исполнилось пятьдесят девять, значит, ему шестьдесят шесть. Еще есть время, хотя и потеряно четырнадцать лет.

Целую неделю она размышляла об этом, а потом достала его письмо, где наверху был напечатан номер телефона его мастерской, и взяла трубку.

Сердце ее замерло, когда Франческа услышала длинные гудки. Потом раздался щелчок на другом конце провода, и она чуть было не повесила трубку. Женский голос произнес:

— Страховая компания Мак-Грегора.

Внутри у нее все оборвалось, но усилием воли она заставила себя заговорить и спросила, тот ли номер она набрала. Номер оказался правильный. Франческа поблагодарила секретаршу и повесила трубку.

Тогда она связалась с диспетчерской в Беллингхеме. Такой фамилии у них не значилось. Она попробовала узнать о нем в Сиэтле. То же самое. Позвонила в отделение Торговой палаты обоих городов и попросила проверить в городских телефонных книгах, не значится ли там фамилия Кинкейд. Они проверили: ее не оказалось. «В конце концов, он может быть где угодно», — подумала тогда она.

Франческа вспомнила, что он упоминал «Нейшнл Джиографик» и позвонила туда. Секретарша в редакции оказалась очень вежливой, но сказать ничего не могла, так как пришла в журнал совсем недавно. Но она предложила Франческе связатся с кем-нибудь из тех, кто мог помочь. На третий раз поиски увенчались успехом, и с Франческой говорил помощник редактора, проработавший в журнале двадцать лет. Он помнил Роберта Кинкейда.

— Хотите отыскать его, да? Настоящий дьявол был, а не фотограф, извините за выражение. Вредный до невозможности, в хорошем смысле слова, и неуступчивый. Видите ли, он занимался искусством ради самого искусства, а с такой публикой, как наша, это не очень проходит. Читатели любят красивые, профессионально сделанные картинки, но без буйной фантазии.

Мы всегда считали Кинкейда немного, так сказать, с причудами. Близко никто из нас его не знал. Но в своем деле он был, несомненно, ас. Его посылали куда угодно, и он все делал как надо, хотя в большинстве случаев не соглашался с мнением редакторов. Что же касается его местопребывания на данный момент, то я тут просмотрел его дело, пока мы с вами разговариваем. Он ушел из журнала в семьдесят пятом году. Адрес и телефон у меня записаны следующие… — и он зачитал Франческе те сведения, которые она уже имела. С тех пор Франческа перестала его разыскивать.

Так она и жила, с каждым годом позволяя себе думать о Роберте Кинкейде все чаще и чаще. Франческа все еще хорошо управлялась с машиной и несколько раз в году совершала поездки в Де-Мойн — пообедать в том самом ресторане, куда он водил ее. В одну из таких поездок она купила толстую тетрадь в кожаном переплете. Туда она стала заносить аккуратным почерком историю своей любви и свои мысли о Роберте Кинкейде. Ей потребовалось купить еще две таких тетради, прежде чем она удовлетворилась тем, что у нее получилось.

А Уинтерсет из года в год рос и развивался. В городе активно действовала организация, в основном состоящая из женщин, в функции которой входило покровительство искусству, и уже несколько лет подряд там велись разговоры о реставрации старых мостов. На холмах, подальше от города, предприимчивые молодые люди строили дома. Нравы стали значительно мягче, длинные волосы у мужчин уже не служили поводом для косых взглядов хотя сандалии все еще были редкостью, и поэты тоже.

И все-таки, за исключением нескольких подруг, Франческа перестала общаться с местными жителями. Это не осталось незамеченным, как и тот факт, что ее часто видели у Розового моста и иногда — у Кедрового. Но объяснение нашлось само собой. «У стариков частенько появляются причуды», — говорили между собой люди и на том все успокоились.

Второго февраля тысяча девятьсот восемьдесят второго года у ее дома остановился фургон Государственной почтово-посылочной службы. Франческа не помнила, чтобы заказывала что-нибудь по почте и, расписавшись в получении посылки, с недоумением оглядела пакет с адресом: «Франческа Джонсон, РР 2, Уинтерсет, Айова, 50273». Внизу значился адрес юридической фирмы в Сиэтле.

Пакет был тщательно завернут в бумагу и застрахован. Франческа отнесла его на кухню, положила перед собой и осторожно развернула. Внутри оказались три коробки, переложенные для большей сохранности пенопластом. К одной из них сверху прикрепили небольшой конверт, имеющий изнутри войлочную прокладку. Другой, фирменный, был приклеен ко второй коробке. На нем значился ее адрес и обратный адрес фирмы.

Франческа оторвала клейкую ленту с фирменного конверта и распечатала его. Руки ее дрожали.

«Двадцать пятое января 1982 года Миссис Франческе Джонсон, РР 2, Уинтерсет, Айова 50273.

Дорогая миссис Джонсон!

Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда…»

Франческа опустила руку, в которой держала письмо. Порывы ветра разметали снег с замерзших полей и, подхватывая кукурузную шелуху со стерни, сносили ее к проволочному забору. Она снова поднесла письмо к глазам:

«Мы являемся распорядителями имущества покойного Роберта Кинкейда…»

— Роберт… о Роберт… Нет, — она произнесла эти слова совсем тихо и склонила голову.

Прошел час, прежде чем она почувствовала себя в силах прочитать письмо. Прямолинейность юридического языка, точность и беспощадность формулировок вызывала в ней негодование.

«Мы являемся распорядителями…»

Адвокат выполняет свои обязанности по отношению к клиенту.

Но где, где в этих словах сила леопарда, что пришел к ней с неба, держа комету за хвост? Где тот шаман, спросивший у нее дорогу к Розовому мосту в жаркий августовский день? И где тот человек, который смотрел на нее с подножки грузовика Гарри — на нее, сидевшую в пыли у ворот фермы, затерянной на просторах Айовы?

Это письмо должно быть на тысячу страницах. Оно должно говорить, кричать о том, что засохло целое звено в цепи эволюционного развития. И о том, что с вольной жизнью в этом мире покончено навсегда. В нем ни слова не было о ковбоях, что вырываются из-за проволочных заборов, как кукурузная шелуха в зимнюю вьюгу.

«…Его единственное завещание составлено восьмого июля тысяча девятьсот шестьдесят седьмого года. Инструкции в отношении тех предметов, которые Вы найдете приложенными к данному письму, точны и не вызывают сомнений. В случае, если бы Вас не удалось найти, содержимое посылки предали бы огню.

Внутри коробки с надписью „Письмо“ Вы найдете сообщение, которое он оставил для Вас в тысяча девятьсот семьдесят восьмом году. Покойный запечатал его в конверт, который до настоящего времени остается неоткрытым.

Останки покойного мистера Кинкейда были кремированы. По его просьбе их не захоронили. Пепел, также в соответствии с его волей, был развеян одним из наших сотрудников неподалеку от Вашего дома. Полагаю, это место называется Розовый мост.

Если Вы сочтете нужным обратиться к нам за услугами, мы всегда в Вашем распоряжении.

Искренне Ваш Аллен В. Киппен, поверенный».

Франческа перевела дыхание, вытерла глаза и принялась исследовать содержимое коробки.

Она уже знала, что находится внутри маленького пухлого конверта. Знала так же точно, как то, что после зимы наступит весна. Франческа осторожно вскрыла конверт и заглянула внутрь. Серебряный медальон на цепочке был сильно поцарапан, на одной стороне его было написано «Франческа». На другой крошечными буквами выгравировано:

«Просьба к тому, кто найдет этот медальон, послать его Франческе Джонсон РР 2, Уинтерсет, Айова, США».

Серебряный браслет она нашла в самом низу — он был завернут в папиросную бумагу. Вместе с браслетом в пакетике лежал листок бумаги. На нем было написано ее почерком:

«Если хотите поужинать снова „в час, когда белые мотыльки начинают свой танец“, приходите сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет».

Ее записка с Розового моста. Он сохранил на память даже этот маленький клочок бумаги.

Потом Франческа вспомнила, что эта записка была единственной вещью, которая осталась у него от нее, единственным доказательством, что она вообще существовала, не считая призрачных образов на рассыпающейся от времени пленке. Маленькая записка с Розового моста. Она вся была в пятнах и потертостях на многочисленных изгибах, как если бы ее долго хранили в бумажнике.

Как часто он перечитывал записку, вдали от холмов Срединной реки? Франческа представляла, как он держит в руке этот клочок бумаги и перечитывает его в который раз под слабой лампочкой в самолете, когда летит куда-нибудь на край света, или как он сидит на земляном полу бамбуковой хижины посреди джунглей и, освещая записку карманным фонариком, читает ее, складывает и убирает в бумажник, или в дождливый вечер у себя в квартире в Беллингхеме, он достает ее, а потом смотрит на фотографии женщины, прислонившейся к столбику забора летним утром или выходящей на закате солнца из-под крыши Кедрового моста.

Во всех трех коробках лежали фотоаппараты и к ним объективы. Они были покрыты многочисленными царапинами как боевыми шрамами. Франческа перевернула один из аппаратов и прочитала на наклейке «Никон». В верхнем левом углу виднелась буква «Ф». Это был тот самый фотоаппарат, который она подала ему, когда он работал у Кедрового моста.

Наконец дошла очередь до письма. Оно было написано от руки на бумаге с его штампом. В конце стояло число: шестнадцатое августа тысяча девятьсот семьдесят восьмого года.

«Дорогая Франческа!


Надеюсь, это письмо благополучно дойдет. Не знаю, когда ты получишь его. Возможно, когда меня уже не будет в живых. Сейчас мне шестьдесят пять — тринадцать лет прошло с тех пор, как я подъехал к твоему дому, чтобы спросить, куда мне ехать дальше.

Я рискнул послать тебе эту посылку и надеюсь, что она не доставит серьезных забот. Просто мне невыносима была сама мысль, что эти аппараты попадут на полку какого-нибудь заштатного магазина подержанных вещей или просто в чужие руки. Они в довольно-таки неважном состоянии, но мне больше некому оставить их. Пожалуйста, прости меня, что я подвергаю тебя неприятностям, посылая их тебе.

Почти все это время, с шестьдесят пятого по семьдесят пятый год я находился в разъездах. Мне необходимо было избавиться хотя бы частично от постоянного острого желания позвонить тебе или приехать за тобой. С этим желанием я просыпался и засыпал. Поэтому я соглашался на любые задания, лишь бы уехать куда-нибудь подальше от тебя. Бывали моменты — и очень часто — когда я говорил себе: „К черту все! Я поеду в Уинтерсет и заберу Франческу с собой, чего бы это ни стоило“.

Но я помню твои слова и не могу не уважать твои чувства. Наверно, ты поступила правильно. Ясно только одно: уехать от тебя в то жаркое утро в пятницу было самым трудным из всего, что мне приходилось делать в жизни. Честно говоря, я сильно сомневаюсь, что кому-нибудь выпадало испытать похожее.

В семьдесят пятом году я ушел из „Нейшнл Джиографик“ — решил, что остаток жизни стоит посвятить работе на самого себя. А чтобы прожить, я беру мелкие заказы для наших местных издательств — снимаю окрестности или выезжаю на несколько дней, не больше, куда-нибудь в переделах штата. Деньги мне, конечно, платят ничтожные, но я вполне обхожусь, как, впрочем, и всегда обходился.

Снимаю я в основном пейзажи рядом с Пьюджет-Саунд. Это мое любимое место. Я так думаю, когда человек стареет, его начинает тянуть к воде.

Да, у меня теперь есть собака, золотистый ретривер. Зовут его Хайвей6. Он почти всегда путешествует со мной — высунет голову из окна и вынюхивает, что бы еще поснимать интересного.

В семьдесят первом году я упал со скалы в штате Мэн — работал там в Национальном парке „Акадия“ и сломал лодыжку. Пока я летел, у меня сорвалась с шеи цепочка с медальоном. К счастью, они оказались недалеко от того места, где я упал. Я нашел их и отдал ювелиру починить.

Все эти годы, Франческа, я живу с ощущением, будто мое сердце покрылось пылью — по-другому это не назовешь. До тебя в моей жизни было немало женщин, но после тебя — ни одной. Я не давал никаких обетов, просто эта сторона жизни меня больше не интересовала.

Как-то я видел канадского гуся — его подругу подстрелили охотники. Ты, наверно, знаешь, эти птицы спариваются на всю жизнь. Бедолага несколько дней кружил над прудом, улетал, потом снова возвращался. Последний раз, когда я видел его, он одиноко плавал среди стеблей дикого риса — все искал свою подругу. Возможно, такая аналогия покажется слишком очевидной для литературно-образованного человека, но, должен признаться, чувствую я себя именно как этот канадский гусь.

Знаешь, очень часто туманным утром или днем, когда солнечные лучи скользят по водам нашего северо-запада, я пытаюсь представить, где ты и что делаешь в тот момент, когда я думаю о тебе. Наверно, ничего такого, что было бы недоступно пониманию — бродишь по саду, сидишь на крыльце дома, стоишь у раковины на кухне. Как-то так.

Я все помню. Помню, как ты пахнешь, и какая ты на вкус — летняя. Я чувствую прикосновение твоей кожи к моей и слышу, как ты что-то шепчешь, когда мы лежим вместе.

Однажды Роберт Пенн Уоррен7 сказал: „Мир, покинутый Богом“. Неплохо звучит.

Я не жалуюсь и не жалею себя — никогда этим не занимался и не склонен к этому. Просто благодарен судьбе за то, что по крайней мере я встретил тебя. Ведь мы могли пролететь друг мимо друга, как две пылинки во Вселенной.

Бог, космос или как там еще называют ту великую силу, что поддерживает мировой порядок и равновесие, не признает земного времени. Для Вселенной четыре дня — то же самое, что четыре миллиарда световых лет. Я стараюсь помнить об этом.

Но все-таки я — человек, и никакие философские обоснования не могут помочь мне не хотеть тебя, не думать о тебе каждый день, каждую секунду, и беспощадный вой времени — того времени, которое я никогда не смогу провести рядом с тобой, — не смолкает в моей голове ни на мгновение.

Я люблю тебя, люблю так глубоко и сильно, как только возможно любить.

Последний ковбой, Роберт.

P.S. Прошлым летом я поставил Гарри новый мотор, и он теперь отлично бегает».

Посылка пришла пять лет назад, и с тех пор Франческа перебирала эти вещи каждый год в день своего рождения. Она держала их — фотоаппараты, браслет и цепочку — на полке платяного шкафа, в деревянном сундучке, который по ее просьбе сделал из ореха местный плотник. Она сама придумала конструкцию и попросила, чтобы изнутри сундучок был обит войлоком и снабжен фильтром, чтобы в него не попадала пыль. «Хитрая вещица», — заметил ей плотник, но Франческа только улыбнулась в ответ.

И наконец, после осмотра ящичка наступала очередь последней части ритуала — рукописи. Франческа читала ее при свечах, когда уже становилось совсем темно. Она принесла ее из гостиной на кухню, села за покрытый желтым пластиком стол поближе к свече и закурила свою единственную за весь год сигарету — «Кэмэл». Потом она глотнула бренди и принялась читать.

«УСТРЕМЛЯЯСЬ ИЗ ИЗМЕРЕНИЯ „ЗЕТ“
РОБЕРТ КИНКЕЙД
Существуют в пути повороты, суть которых я никак не могу понять, хотя всю жизнь, кажется, скольжу по их изогнутым хребтам. Дорога переносит меня в измерение „Зет“, и мир становится просто плотным слоем вещей и существует параллельно мне, где-то в другом месте, как если бы я стоял, засунув руки в карманы и сгорбив плечи у витрины огромного магазина, и заглядывал сквозь стекло внутрь.

В измерении „Зет“ происходят странные вещи. Долго-долго я еду под дождем через Нью-Мексико, и за крутым поворотом к западу от Магделены магистраль превращается в лесную дорожку, а дорожка — в звериную тропу. Один взмах щеток на лобовом стекле — и перед глазами предстает нехоженая чаща. Еще взмах — и снова все изменилось. На этот раз передо мной вечные льды. Я крадусь по низкой тропе, завернувшись в шкуру медведя, волосы всклокочены на голове, в руке копье, тонкое и твердое, как сам лед. Весь я — комок мускулов и неукротимое коварство. Но за льдами, дальше, в глубине сути вещей, находятся соленые воды, и тогда я ныряю. У меня есть жабры, я покрыт чешуей. Больше я уже ничего не вижу, кроме бесконечного планктона на отметке „нуль“.

Эвклид8 не всегда был прав. Он исходил из параллельности во всем, от начала до конца. Но возможен и неэвклидов путь, когда параллельные прямые встречаются, далеко, но встречаются, — в точке, которая отодвигается, по мере того как приближаешься к ней. Это называется иллюзия конвергенции, мираж, в котором сливаются две параллельные прямые.

И все-таки я знаю, что такое возможно в действительности. Иногда получается идти вместе, и одна реальность выплескивается в другую. Возникает своего рода мягкое переплетение двух миров. Не строгое пересечение нитей в ткацких машинах, как это происходит в мире точности и порядка — нет. Здесь не услышать стука челнока. Оно… просто… просто дышит. И это тихое дыхание двух переплетенных миров можно услышать и даже ощутить. Только дыхание.

И я медленно наползаю на эту реальность, обтекаю ее, просачиваюсь под нее, сквозь нее, сворачиваюсь рядом — но с силой, с энергией, и всегда, всегда я отдаю ей себя. Она это чувствует и приближается навстречу со своей собственной энергией и в свою очередь отдает себя — мне.

Где-то глубоко внутри дышащей материи звучит музыка, и начинает закручиваться долгая спираль странного танца — танца со своим собственным ритмом, и первобытный человек с всклокоченными волосами и копьем в руке подчиняется этому ритму. Медленно-медленно сворачивается и разворачивается в темпе адажио — всегда адажио. Первобытный человек устремляется… из измерения „Зет“ — в нее».

К вечеру этого дня — ее шестьдесят седьмого дня рождения, — дождь прекратился. Франческа положила коричневый конверт на дно ящика старого секретера. После смерти Ричарда она решила, что будет хранить конверт в сейфе банка, и только раз в году на эти несколько дней она приносила его домой.

Затем наступил черед орехового сундучка — захлопнута крышка, и сундучок вернулся на свое место в платяном шкафу ее спальни.

Днем она ездила к Розовому мосту. Теперь же можно выйти на крыльцо. Она вытерла полотенцем качели и села. Доски очень холодные, но она посидит всего несколько минут, как и всегда.

Она поднялась, подошла к воротам и постояла немножко. Последнее, что осталось сделать — выйти на дорожку. Спустя двадцать два года она все еще видела его, — как он выходит из кабины грузовика в тот жаркий день, потому что ему надо было узнать, куда ехать дальше. И еще она видела, как подпрыгивает на ухабах сельской дороги грузовик Гарри, останавливается, на подножке появляется Роберт Кинкейд — и оборачивается назад.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

Дорога и странник

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:29 + в цитатник
Дорога и странник
За эти несколько дней Роберт Кинкейд забросил все свои дела. И Франческа Джонсон оставила работу на ферме, делая лишь самое необходимое. Все время они проводили вместе, разговаривали или занимались любовью. Два раза, по ее просьбе, он брал гитару и, подыгрывая себе, пел для нее. Голос его был совсем неплох — нечто среднее между сносным и хорошим — хотя он немного смущался и говорил ей, что она его первая публика. Когда он сказал это, Франческа улыбнулась и поцеловала его, а потом снова погрузилась в свои чувства, слушая, как он поет о вельботах и песчаных бурях. Однажды они завели Гарри и ездили вдвоем в аэропорт в Де-Мойн — ему нужно было отправить отснятую пленку в Нью-Йорк. Кинкейд всегда посылал вперед несколько катушек, если позволяли условия, чтобы редакторы имели возможность оценить его работу, а техники могли проверить состояние затворов фотоаппаратов.

Потом они зашли в какой-то очень изысканный ресторан. Он протянул руки через стол, взял ее руки в свои и долго смотрел на Франческу напряженным пристальным взглядом. Официант, глядя на них, улыбался, в глубине душе надеясь, что когда-нибудь и ему выпадет испытать то же самое.

Франческа поражалась способности Роберта Кинкейда предвидеть будущий конец уготованного ему судьбой пути и тому, как спокойно он это принимает. Он видел, что племя ковбоев вымирает, понимал, что вместе с ними суждено уйти и ему. Она начала понимать, что он имел в виду, когда говорил о засыхающей ветви эволюционного древа и о том, что сам он остался на конце этой ветви. Однажды, когда он говорил о том, что сам называл «оставшимися напоследок вопросами», он шепотом процитировал: «Никогда больше! — возопил Хозяин Великой пустыни. — Никогда! Никогда!» За собой он не видел продолжение — эволюционная разновидность, к которой он принадлежал, была обречена на гибель.

Разговор произошел в четверг, после того как весь день они занимались любовью. Оба знали, что объяснения не избежать, и оба оттягивали момент, как только могли.

Наконец он спросил:

— Что будем делать?

Франческа молчала. Все внутри у нее разрывалось на части. Потом сказала очень тихо:

— Я не знаю.

— Послушай, хочешь я останусь здесь или в городе — все равно. Когда они приедут, я просто приду и поговорю с твоим мужем. Объясню ему все как есть. Конечно, это будет нелегко, но я справлюсь.

Она покачала головой.

— Ричард не поймет этого, он просто не мыслит такими категориями и не приемлет существования предопределенности или страсти и вообще всего того, о чем мы говорим и что переживаем. И никогда не поймет. Я не хочу сказать, что он человек второго сорта, нет. Просто такие вещи слишком далеки от его сознания. Он не привык иметь с ними дело.

— Так, значит, пусть все останется, как есть? — Роберт смотрел на нее серьезно, не улыбаясь.

— Я не знаю. Пойми, Роберт, в каком-то странном смысле ты владеешь мной. Я не хотела этого, так случилось. Уверена, что и ты к этому не стремился. Я больше не сижу рядом с тобой на траве, а заперта в тебе, как добровольный узник.

Он ответил:

— Не уверен, что ты во мне, Франческа, или я в тебе и владею тобой. По крайней мере, не хочу тобой владеть. Мне кажется, мы оба находимся сейчас внутри совсем другого существа, которое сами создали. Оно называется «мы».

И даже не внутри этого существа. Оно — это мы сами, которые потеряли самих себя, но создали нечто новое — переплетение нас обоих. Господи, мы же любим друг друга, любим так глубоко, так сильно, как только возможно любить.

Давай путешествовать вместе, Франческа. Это совсем не трудно. Мы будем заниматься любовью в песках пустыни и пить бренди на балконах Момбасы и смотреть, как под утренним бризом поднимают паруса аравийские дау5. Я покажу тебе страну львов и старинный французский город в Бенгальском заливе — там есть чудный ресторан на крыше одного из домов. Ты увидишь, как карабкаются в ущельях гор поезда, полюбуешься маленькими харчевнями басков в Пиренеях. Мы сможем увидеть тигриный заповедник в Южной Индии. Там есть огромное озеро, а посреди него остров. Это удивительное место. А если ты не хочешь все время ездить, я могу открыть где-нибудь мастерскую и делать репортажи для местных жителей или портреты — да что угодно. И мы будем прекрасно жить.

— Роберт, выслушай меня. Вчера ночью ты сказал мне одну вещь, которую не могу забыть. Помнишь, я все шептала тебе о твоей силе? Господи, ты очень сильный. А ты сказал о себе: «Я — путь, и странник в пути, и все паруса на свете». Ты совершенно правильно сказал. Именно так ты себя ощущаешь и чувствуешь дорогу внутри себя. В каком-то смысле — я не уверена, что смогу это точно объяснить — ты, Роберт, и есть дорога, которая ведет в то место, где мечта разбивается о действительность. И вот оттуда ты и идешь, и дорога эта — ты сам.

Ты — старые рюкзаки в грузовике по имени Гарри и огромные самолеты, что летят в Азию. И я хочу, чтобы таким ты и остался. И если твой путь действительно ведет в эволюционный тупик, то врезайся в него на полном ходу. У меня возникают сомнения, что ты можешь сделать это, если я буду рядом. Разве ты не видишь, что я люблю тебя слишком сильно, чтобы позволить себе хотя бы в чем-то ограничить твою свободу? Сделать это — значит убить то дикое великолепное животное, которое живет в тебе, а с ним погибнет и твоя сила.

Он хотел что-то сказать, но Франческа остановила его:

— Роберт, подожди. Дослушай до конца. Если ты возьмешь меня на руки, посадишь в грузовик и силой увезешь отсюда, я и не пикну. То же самое произойдет, если ты просто позовешь меня с собой. Но я думаю, что ты этого не сделаешь, так как слишком хорошо понимаешь меня и мое внутреннее состояние, понимаешь и мою ответственность за других.

Да, здесь скучно. Я имею в виду мою жизнь. В ней не хватает романтики, любовных переживаний, танцев на кухне при свечах, чудесного ощущения близости с человеком, который знает, как любить женщину. Иными словами, здесь не хватает тебя. Но на мне лежит проклятие ответственности. За Ричарда, за детей. Мой отъезд, мое отсутствие само по себе будет тяжелым ударом для Ричарда. Уже одно это разрушит его жизнь.

Но в довершение всего — и это, пожалуй, еще хуже — ему придется всю оставшуюся жизнь слышать за спиной шепот соседей: «Это Ричард Джонсон. Его распутная женушка-итальянка сбежала с длинноволосым фотографом несколько лет назад». Вот что они скажут. Ричарду придется все это выносить. И дети тоже будут слышать насмешки со всех сторон, пока не уедут из Уинтерсета. Они тоже будут страдать. И возненавидят меня за это.

Пойми, как бы я ни хотела находиться рядом с тобой, быть частью тебя, я не могу порвать со всем, забыть свои обязанности и исчезнуть. Если ты заставишь меня с помощью силы или убедишь меня, я пойду с тобой, так как не могу противостоять тебе, Роберт. И несмотря на все мои слова, на мою убежденность, что нельзя лишать тебя твоих дорог, я все равно пойду с тобой, потому что, как обычная эгоистка, хочу тебя — для себя.

Но прошу, не делай этого. Не заставляй меня забыть свои обязательства, ответственность. Я не смогу жить с мыслью о том, что сделала. Если я уйду с тобой сейчас, эта мысль превратит меня в нечто совсем иное, чем та женщина, которую ты встретил и полюбил.

Роберт Кинкейд молчал. Он знал что она имеет в виду, говоря о дорогах и об ответственности — о том, как чувство вины может изменить ее. И в чем-то соглашался с Франческой. Глядя в окно, Роберт внутренне боролся с собой, преодолевая самого себя, чтобы понять ее до конца. Она заплакала.

Тогда он обнял ее, и они долго молчали. Потом он тихо произнес:

— Я хочу сказать тебе одну вещь, Франческа, одну-единственную. И никогда больше не заговорю об этом и не повторю кому-нибудь другому. Прошу тебя, запомни! В том океане двойственности, в котором мы живем, такого рода определенность приходит только раз, и никогда больше не повторяется, сколько бы жизней мы не прожили.

Ночью они снова занимались любовью. Это была ночь с четверга на пятницу, и, когда взошло солнце, они продолжали лежать, время от времени прикасаясь друг к другу и что-то шепча. Потом Франческа уснула, а когда она открыла глаза, солнце стояло высоко над горизонтом, и жара начинала давать о себе знать. Она услышала, как во дворе скрипнула дверь кабины Гарри-грузовичка, и торопливо накинула на себя первую попавшуюся одежду.

Он уже сварил кофе и сидел за столом на кухне, дымя сигаретой. Увидев ее, он невесело усмехнулся. Она бросилась к нему, обхватила руками его голову и уткнулась лицом в его плечо. Роберт легонько обнял ее и посадил к себе на колени. Ладони его нежно поглаживали ее плечи и руки.

Наконец Роберт встал. На нем снова были его старые джинсы с оранжевыми подтяжками поверх чистой рубашки цвета хаки, ботинки туго зашнурованы, нож на своем месте. Рабочая безрукавка висела на спинке стула, из кармана торчал тросик со штоком. Ковбой собрался в дальнюю дорогу.

— Я, пожалуй, поеду.

Она кивнула, с трудом удерживаясь, чтобы не заплакать. В его глазах тоже стояли слезы, но он продолжал улыбаться своей незаметной грустной улыбкой.

— Ничего, если я как-нибудь напишу тебе? Я бы хотел по крайней мере послать пару фотографий.

— Ничего, — сказала Франческа, вытирая глаза кончиком кухонного полотенца. — Я придумаю какую-нибудь причину, почему мне приходят письма от приезжего хиппи-фотографа. Если, конечно, их не будет слишком много.

— У тебя ведь есть мой адрес и телефон?

Она кивнула.

— Если не застанешь меня там, позвони в «Нейшнл Джиографик». Вот номер, — он вырвал листок из блокнота и протянул ей. — Да и на последней странице журнала тоже всегда печатают телефоны, — добавил он. — Спросишь редакцию. Они скажут тебе, где я. Захочешь увидеться или просто поговорить, звони без колебаний. Где бы я ни был, в любой точке земного шара, заказывай разговор, а я оплачу — тогда тебе не будут присылать счетов и никто ничего не узнает. Франческа, я пробуду здесь еще несколько дней. Подумай о том, что я тебе сказал. Я приеду к вам и все устрою, и мы сможем уехать вместе.

Франческа молчала. Она знала, что он действительно может это сделать. Ричард был на пять лет моложе его, но ни в физическом отношении, ни в умственном не мог сравниться с Робертом Кинкейдом.

Голова ее была пустой, мысли ушли куда-то далеко-далеко, все кружилось перед глазами.

«Не уезжай, Роберт Кинкейд!» — слышала она свой собственный немой крик.

Он взял ее за руку, и они вышли из дома направляясь к грузовику, и остановились около него. Роберт уже поставил ногу на подножку, но затем соскочил назад и снова обнял ее. Так они стояли несколько минут, ни один из них не произнес ни слова. Франческа и Роберт стояли, запечатлевая навеки образ друг друга, признавая и подтверждая еще и еще раз существование того нового, что возникло между ними.

Роберт выпустил из объятий Франческу и прыгнул в кабину. Дверь осталась открытой, он сидел за рулем, а слезы медленно катились по его щекам. Франческа тоже ничего не видела от слез. Потом он медленно закрыл дверь, старые петли негромко скрипнули. Как всегда, Гарри не хотел заводиться, но Роберт ботинком слегка ударил несколько раз по акселератору, и в конце концов старый грузовик повиновался.

Он включил задний ход и некоторое время сидел с нажатой педалью сцепления. Потом махнул рукой в сторону проезда и, усмехнувшись, сказал:

— Ты знаешь, мне предстоит дорога. Через месяц я буду на юго-востоке Индии. Хочешь, пришлю тебе оттуда открытку?

Не в состоянии говорить, Франческа только отрицательно покачала головой. Найти у себя в почтовом ящике такое послание для Ричарда будет уже слишком. Она знала, что Роберт понимает ее. Он кивнул.

Грузовик подался немного назад, колеса захрустели по гравию. Из-под кузова во все стороны бросились врассыпную цыплята. Джек пустился вдогонку одному из них, загнал его в сарай и громко залаял.

Роберт Кинкейд высунул руку в открытое окно и помахал. Солнце вспыхнуло на серебряном браслете. Верхние пуговицы его рубашки были расстегнуты.

Он медленно выехал со двора. Слезы застилали Франческе глаза, и она поднесла руки к лицу, чтобы смахнуть их, но они снова набегали, и солнце играло в них, словно в прозрачных кристаллах.

Она подбежала к воротам и остановилась за кустами, чтобы в последний раз увидеть, как бросает из стороны в сторону на ухабах старого Гарри. Перед поворотом грузовик остановился, дверь кабины открылась, и Роберт Кинкейд встал на подножку, чтобы еще раз посмотреть на Франческу. На расстоянии ста ярдов она казалась совсем маленькой.

Разогретый Гарри нетерпеливо подрагивал, дожидаясь, когда ему разрешат ехать дальше. Не делая ни единого движения навстречу другу другу, Франческа и Роберт Кинкейд просто смотрели — она, жена фермера из Айовы, и он, творение засыхающей ветви эволюционного дерева, один из последних на земле ковбоев. Тридцать секунд его острый взгляд фотографа не пропускал ничего, запоминая образ, который Роберт никогда не сможет забыть.

Потом он сел за руль, закрыл дверь грузовика, надавил на сцепление и, глядя сквозь слезы на дорогу, повернул налево, в сторону Уинтерсета. Перед тем как ферма должна была скрыться за небольшой рощицей, Роберт еще раз обернулся и увидел, что Франческа сидела прямо на пыльной дороге сразу за воротами ее дома, опустив голову и закрыв лицо руками, а ее плечи вздрагивали от рыданий, которые она не могла больше сдерживать.

Ричард и дети приехали к вечеру, полные впечатлений о ярмарке и гордые победой бычка. За него они получили ленту, а животное тут же продали на убой. Кэролин немедленно села на телефон, а Майкл взял «Форд» и отправился в город, как это он обычно делал по пятницам — поболтаться с ребятами на площади и подразнить проезжающих мимо девушек. Ричард включил телевизор и принялся за кукурузный хлеб с маслом и кленовым сиропом, поминутно расхваливая кулинарные способности Франчески.

Она осталась сидеть на качелях у заднего крыльца. В десять программа закончилась, и Ричард показался в дверях. Потянувшись всем телом, он сказал:

— Хорошо быть дома, уж это точно.

Взгляд его задержался на ней, и он добавил:

— Ты в порядке, Фрэнни? Я смотрю, ты не то устала, не то мечтаешь или еще что?

— Да нет, все хорошо, Ричард. Я рада, что вы благополучно вернулись.

— Пожалуй, пора на боковую. Неделя выдалась будь здоров. Эта ярмарка и все такое, я порядком выдохся. Идешь, Фрэнни?

— Еще не сейчас. Здесь так хорошо, и я бы еще немножко посидела.

Франческа чувствовала смертельную усталость, но боялась, что у Ричарда на уме секс, а на это она была сегодня просто не способна.

Она тихонько качалась на качелях, отталкиваясь босыми ногами от ступенек крыльца. До слуха ее доносились шаги мужа, когда он перемещался с места на место в их спальне. Из глубины дома слышалась музыка — Кэролин включила радио.

В последующие несколько дней она постаралась не ездить в город. Роберт Кинкейд был где-то рядом, всего в нескольких милях от ее дома, и она боялась, что не сможет сдержать себя, если снова увидит его. Самой себе она призналась, что может попросту броситься к нему и крикнуть: «Все, я еду с тобой!» Один раз она уже бросила вызов судьбе и встретилась с ним у Кедрового моста. Решиться на это второй раз означало слишком большой риск.

Но ко вторнику запасы еды в доме начали иссякать, а Ричарду срочно понадобилось купить запасные части для комбайна — начало сбора кукурузы было не за горами, всю технику следовало привести в порядок. День выдался унылый, слишком холодный для августа. С утра зарядил дождь, и серая пелена тумана опустилась совсем низко, окутывая верхушки деревьев и вершины холмов.

Ричард купил все необходимое и пошел выпить кофе с другими фермерами, а она отправилась по магазинам. Он знал, сколько ей обычно требуется на это времени, и, когда Франческа вышла с покупками из супермаркета, Ричард уже ждал ее. Увидев свою жену, он выскочил из машины, на ходу натягивая кепку «Эллис-Чалмерс», и принялся помогать ей переносить сумки в «Форд». Франческа села в кабину, а Ричард стал раскладывать пакеты. Все пространство вокруг ее колен оказалось занято. Ей вспомнились рюкзаки и штативы.

— Придется еще разок заскочить в хозяйственный, — услышала она слова мужа. — Я забыл купить одну деталь.

Они поехали по Сто шестьдесят девятой дороге, часть которой составляла главную улицу Уинтерсета. Через дом от бензоколонки «Тексако» она увидела, как на дорогу выруливает Гарри. Щетки на лобовом стекле яростно разгоняли дождь. Грузовик ехал впереди, в том же, что и они, направлении.

Их «Форд» догнал старый грузовик, но не стал его перегонять, а поехал сзади. С высоты своего сиденья Франческа видела черный брезент, подсунутый под старую шину. Под брезентом очерчивались контуры чемодана и футляра с гитарой, втиснутые в угол за запасным колесом. Окно кабины заливал дождь, но она сумела разглядеть голову и плечи. Роберт наклонился вперед, как будто искал что-то в отделении для перчаток. Восемь дней назад он сделал то же самое, и его рука коснулась тогда ее бедра. А семь дней назад она ездила в Де-Мойн за розовым платьем.

— Далеко забрался грузовичок, — прокомментировал Ричард. — Посмотри, номера-то вашингтонские. Вроде бы за рулем сидит женщина — волосы длинные. Хотя постой-ка! Держу пари, это тот самый фотограф, про которого мне рассказывали в кафе.

Несколько кварталов они ехали за Робертом Кинкейдом по сто шестьдесят девятой дороге на север, до пересечения ее с Девяносто второй, которая пролегает с запада на восток. На перекрестке они остановились. В этом месте движение было особенно интенсивным — мощные потоки машин устремлялись во всех направлениях, к тому же шел дождь, и видимость становилась все хуже и хуже.

Они стояли друг за другом примерно полминуты, он на тридцать футов впереди нее. Еще оставалась возможность все изменить. Выбежать, на дорогу, броситься к правой двери Гарри, вскарабкаться на рюкзаки, холодильник и штативы.

Уже в пятницу, в ту самую минуту, когда Роберт Кинкейд уехал от нее, Франческа поняла, насколько она ошибалась, думая, что все знает о своих чувствах к нему. Она не сумела измерить силу своей любви. И только сейчас Франческа начала осознавать то, что он понял сразу, но в чем не смог ее убедить.

Прикованная к своему месту цепями ответственности, она сидела не шевелясь и только как завороженная смотрела на окно стоящего перед ними грузовика. Но вот уже на грузовике зажегся левый сигнал поворота, еще секунда — и он уедет. Ричард ловил на приемнике какую-то программу.

В голове ее происходило что-то непонятное. Франческа видела все, как на замедленной съемке. Вот включается стрелка на светофоре… и медленно, медленно Гарри трогается с места… Длинные ноги нажимают на педали сцепления и газа, перекатываются под кожей мускулы правой руки… Грузовик поворачивает налево, чтобы по Девяносто второй дороге через Кансл Блаффс и Черные Холмы уехать на северо-запад… Медленно… Медленно… Старая машина поворачивает, поворачивает… так медленно… Пересекает полотно дороги и вытягивает нос на запад.

Сквозь слезы и пелену дождя она разглядела вылинявшие буквы красного цвета на двери кабины: «Фотомастерская Кинкейда, Беллингхем, Вашингтон».

Роберт опустил стекло, чтобы лучше видеть дорогу в потоках дождя. Грузовик повернул. Ветер разметал волосы на голове Роберта, когда, набирая скорость, машина рванулась на запад.

«Господи, нет… О Всемогущий Господи! Я была не права, Роберт, я сделала ошибку, что осталась… Но я не могу… Дай мне сказать тебе еще раз… сказать, почему я не могу уйти с тобой… Скажи мне еще раз, почему мне надо было уйти».

И тогда Франческа услышала его голос — он долетел до нее с дороги сквозь шум дождя и порывы ветра: «В том океане двойственности, в котором мы живем, такого рода определенность приходит только раз и никогда больше не повторяется, сколько бы жизней мы ни прожили».

Ричард нажал на газ, и их «Форд» медленно пересек дорогу, направляясь на север. Она мельком взглянула налево и увидела сквозь дождь красные огни Гарри. Старый грузовик казался совсем маленьким рядом с огромным ревущим трейлером, который, направляясь в Уинтерсет, обдал последнего ковбоя потоком воды с дороги.

— Прощай, Роберт Кинкейд, — прошептала она, и, не скрываясь больше, заплакала. Ричард повернул голову и посмотрел на нее.

— Что с тобой, Фрэнни? Прошу тебя, скажи, что с тобой случилось?

— Ричард, мне просто нужно иметь немного времени для самой себя. Не беспокойся, через несколько минут все будет в порядке.

Ричард включил программу новостей животноводства, еще раз взглянул на нее и покачал головой.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 1 пользователю

Войди, здесь есть место танцу

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:20 + в цитатник
Войди, здесь есть место танцу
Был вечер, вторник, августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и Роберт Кинкейд серьезно посмотрел на Франческу Джонсон, а от серьезно посмотрела т него. Их разделяли десять футов, но от были прикованы друг к другу — прикованы крепко, надежно, и цепи, соединяющие их, переплелись так, что т одна сила не смогла бы их распутать.

Зазвонил телефон. Она продолжала смотреть на Роберта, не делая ни малейшего движения, чтобы снять трубку. И после второго звонка она не шевельнулась. Наступила глубокая тишина между вторым и третьим звонком, и тогда Роберт сделал глубокий вздох и перевел взгляд на свои рюкзаки, а она пересекла пространство длиной в несколько шагов, что отделяли ее от телефона — и от Роберта Кинкейда, потому что его стул находился рядом с аппаратом.

— Ферма Джонсонов… Привет, Мардж… Все отлично. В четверг вечером? — она принялась подсчитывать в уме: он сказал, что пробудет здесь неделю, приехал он вчера, сегодня только вторник. Солгать было легко.

Она стояла у двери и держала трубку в левой руке, а он сидел к ней спиной, совсем рядом. Франческа протянула правую руку и положила ладонь на его плечо спокойным естественным жестом, присущий некоторым женщинам по отношению к тем мужчинам, о которых они заботятся. За двадцать четыре часа Франческа пришла к ощущению ответственности за Роберта Кинкейда.

— Ох, Мардж, у меня дел по горло. Мне нужно в Де-Мойн за покупками. Ричард с детьми уехали, и у меня, слава Богу, появилась возможность съездить купить без помех все, что нужно. А то я откладывала и откладывала на потом.

Ее рука спокойно лежала на его плече. Она чувствовала, как под пальцами от шеи выше ключицы проходит крепкий мускул, смотрела на густые волосы, аккуратно расчесанные на пробор. Воротника рубашки не было видно под волосами.

Мардж тем временем продолжала что-то бубнить.

— Да, Ричард недавно звонил… Нет, смотреть будут в среду, не раньше. Ричард сказал, что они приедут только поздно вечером в пятницу. Хотят что-то еще посмотреть в четверг. Путь неблизкий, к тому же вести такой фургон не так-то просто, пусть даже без бычка… Нет, на следующей неделе тренировки точно не начнутся… Угу, еще неделя. По крайней мере так мне сказал Майкл.

До ее сознания вдруг дошло, каким теплым он был. Тепло проникло сквозь рубашку в ее ладонь, поднялось выше, к плечам и шее и оттуда уже растекалось по всему ее телу, не встречая препятствий на своем пути. Она ничего не делала, чтобы направить тепло в какую-то определенную точку, все происходило само по себе, без ее воли и сознания. Он сидел очень тихо, не шевелясь, чтобы случайным движением не выдать своего присутствия и не насторожить Мардж. Франческа поняла это.

— …А, да, проезжал тут один человек, он не знал дороги.

Значит, вчера Флойд Кларк немедленно, как только добрался домой, сразу доложил жене, что видел во дворе у Джонсонов зеленый грузовик.

— Фотограф? Господи, ну откуда я знаю? Я не обратила внимания. Все может быть, — лгать становилось все легче. — Он искал Розовый мост… Серьезно? Снимает старые мосты? Ну что ж, по-моему, безобидное занятие… Что-что?.. Хиппи? — Франческа хихикнула и увидела, что Кинкейд покачал головой. — Ну, понимаешь, я не совсем знаю, как выглядят хиппи. Разговаривал он вежливо, да и оставался-то минуты две, не больше, а потом сразу уехал… Ой, я не знаю, есть в Италии хиппи или нет, Мардж, так как была там в последний раз восемь лет назад. Кроме того, я уже сказала, не уверена, что узнала бы хиппи, если бы даже увидела его.

Мардж заговорила о свободной любви, коммунах и наркотиках, — она где-то что-то читала и теперь хотела обсудить это с Франческой.

— Мардж, послушай, я тут стою раздетая — когда ты позвонила, я собиралась лезть в ванну. Так что я побегу, а то вода остынет, хорошо?.. Обязательно потом позвоню. Пока.

Ей не хотелось убирать руку с его плеча, но у нее уже не было предлога оставаться рядом. Поэтому она отошла к мойке и включила радио. Опять передают «кантри». Она покрутила ручку настройки и услышала звуки оркестра.

— «Мандарин», — сказал он.

— Что-что?

— Песня так называется — «Мандарин», — объяснил он. — В ней поется о красотке из Аргентины.

Снова разговор запрыгал по верхушкам, не касаясь глубоких тем. Слова, слова, немножко о том, немножко о другом. Разговор как средство выиграть время и вместе с тем понять все, что происходит… Взгляд со стороны и тихое щелканье замка в мозгу, когда за двумя людьми захлопывается дверь на какой-то кухне, где-то далеко-далеко в штате Айова.

Она еле заметно улыбнулась.

— Проголодались? Ужин готов, можно начинать, если хотите.

— У меня был длинный и хороший день. Я бы сначала выпил еще пива, а потом можно приниматься за еду, — ответил он. — Хотите ко мне присоединиться?

«Остановись, — приказывал сам себе Роберт, — и верни равновесие, ты теряешь его с каждой секундой».

Да, она выпьет пива. С удовольствием.

Он открыл две бутылки и поставил одну перед ней.

Франческе нравилось, как она выглядит, как ощущает себя. Женщиной — вот как. Теплой, изящной, беззаботной. Она положила ногу на ногу, и подол ее платья слегка поднялся, обнажив правое колено. Кинкейд облокотился боком о холодильник, руки сложил на груди, а правой он держал бутылку с пивом. Ей нравилось, что он заметил ее ноги, так оно и было на самом деле.

Роберт заметил ее ноги и все в ней. Он мог уйти, ускользнуть, сбежать раньше, и сейчас еще было не поздно это сделать. Разумное начало в нем взывало:«Брось это, Кинкейд, беги отсюда, возвращайся к своим дорогам. Снимай мосты, поезжай в Индию, а по дороге заверни в Бангкок. Возьми там себе дочь торговца, на ощупь гладкую, как шелк, — она знает тайны исступления, ей нашептали их старые тропы. Нырни с ней в озеро посреди джунглей, а потом слушай, изо всех сил слушай, как она хрипит, извиваясь в экстазе, когда ты выворачиваешь ей внутренности на исходе дня. Брось все и беги, — шипел внутренний голос. — Тебе не справиться с этим». Но старая шарманка уже заиграла медленное уличное танго. Где-то далеко позади или, наоборот, впереди, он и сам не знал точно где, уже послышались его звуки. Танго приближалось, медленно и неуклонно, и смело прочь все разумные доводы, все причины и следствия, оставив лишь водоворот, в котором раздельное должно было стать единым. Неумолимо и беспощадно делало свое дело старое танго, пока впереди для него уже не осталось ничего, кроме Франчески Джонсон.

— Если хотите, мы могли бы потанцевать. Музыка как раз подходящая, — с серьезной застенчивостью предложил он. И тут же поспешил заранее извиниться. — Я не слишком-то умелый партнер, но, если вам хочется потанцевать, я, пожалуй, наверно, справился бы здесь, на кухне.

Джек поскребся в дверь, чтобы его впустили. Ему придется сегодня погулять.

Франческа лишь немного покраснела.

— Согласна. Но только я сама не очень часто танцую. В юности, в Италии — да, любила потанцевать, а теперь только на Новый год и изредка по другим праздникам.

Роберт улыбнулся и поставил бутылку на стол рядом с мойкой. Франческа поднялась, и они пошли навстречу друг другу.

— Студия «Дабл Ю Джи Эн» из Чикаго, — донесся из приемника вкрадчивый баритон. — Сегодня вторник, и мы, как всегда, передаем для вас танцевальную музыку. Слушайте нас после следующих сообщений…

Оба засмеялись. Реклама и телефоны. Между ними стояла реальная действительность. Оба они знали об этом.

Но он протянул левую руку и, чуть наклонившись вперед, взял ее ладонь в свою. И так и сидел, скрестив ноги, правая на левой. За окном было очень тихо, стояла не шелохнувшись кукуруза.

— Я сейчас.

Франческе не хотелось отнимать руку, но еще одну вещь нужно было сделать. Она открыла нижний правый ящик буфета и достала оттуда две белых свечи, тоже купленные утром в Де-Мойне. На концах у них были надеты небольшие медные подсвечники. Франческа поставила свечи на стол.

Он тоже подошел к столу, слегка наклонил по очереди каждую свечу и зажег их, а Франческа выключила свет. В кухне теперь стало совсем темно, только два крошечных язычка пламени вытянулись вверх и едва заметно трепетали в неподвижном воздухе этой душной ночи. Все вещи совершенно преобразились — Франческа и представить себе не могла, что кухня может выглядеть такой красивой.

Снова заиграла музыка. К счастью, это оказалось медленное переложение «Осенних листьев».

Ей было не по себе, и ему тоже. Но, когда он взял ее за руку и коснулся ее талии, она потянулась к нему, и неловкость исчезла. Все стало очень легко. Он передвинул руку чуть дальше и притянул ее к себе.

Франческа ощущала запах — чистый легкий запах хорошего мыла. Так пахнет цивилизованный мужчина в циливизованном мире — чем-то приятно основательным. А исходившее от него тепло заставляло вспомнить о первобытной жизни, об истоках цивилизации.

— Хорошие духи, — сказал он и потянул ее руку ближе к себе, так что их переплетенные пальцы лежали на его груди, около плеча.

— Спасибо.

Они продолжали свой медленный танец. Размеры кухни не позволяли им переходить далеко с места на место, да им это было и не нужно. Франческа чувствовала, как его ноги двигаются около ее ног, как касаются друг друга их бедра.

Песня кончилась, но он не отпускал ее, тихонько напевая только что отзвучавшую мелодию, и они так и остались стоять на месте, пока не началась новая, и он снова повел ее в такт музыке. Танец продолжался, а за окном в предчувствии близкого конца лета завели свою жалобную песню кузнечики.

Через тонкую ткань рубашки она чувствовала мускулы его рук и плеч. Он был настоящий, самый настоящий из всего, что она знала в жизни.

Он слегка наклонил голову и коснулся щекой ее щеки.

Позже, в какой-то из тех дней, что они провели вместе, он назвал себя одним из последних на земле ковбоев. Франческа и Роберт сидели на траве, прислонившись к поливальной машине. Она не поняла и спросила, что он хочет этим сказать.

И тогда он объяснил ей.

— Дело в том, — начал он, — что в наше время определенная порода людей выходит из употребления. Или вот-вот выйдет. Этот мир становится все более упорядоченным, слишком упорядоченным для меня, например, и некоторых других людей. Все вещи находятся на своих местах, и для всего существует определенное место. Ну конечно, мои фотоаппараты существуют только благодаря упорядоченности, не могу не признать этого, но я сейчас говорю о другом. Жесткие правила и строгие инструкции, законы и социальные ограничения — о них идет речь. Кругом иерархия власти, контролируемые участки деятельности, долгосрочные планы, точно рассчитанные бюджеты. Мы верим в корпоративную мощь и спланированную мудрость расчета. Это мир измятых костюмов и именных наклеек на портфелях.

Но не все мы одинаковые. Кто-то приспосабливается к этому миру, а кто-то — и, возможно, таких найдется немало — не может. Достаточно посмотреть на все эти компьютеры, роботы, вслушаться в то, что нам предрекают. В прежние времена, в том мире, который теперь уходит навсегда, в нас нуждались, потому что никто больше — ни другие люди, ни машины — не делали то, что могли мы: быстрее бегали, были сильнее и проворнее, яростнее нападали и бесстрашно отбивались. Смелость и отвага сопутствовали нам. Мы дальше всех метали копья и побеждали в рукопашных битвах.

Но в конечном итоге власть в этом мире перейдет к компьютерам и роботам, то есть человек будет управлять машинами, но это не потребует уже от него ни мужества, ни силы, ни каких-либо других подобных качеств, то есть мы, мужчины, переживаем самих себя. Что нужно, чтобы род людской не вымирал? Чтобы в холодильных камерах не переводились запасы спермы, и сейчас все именно к этому и идет. Кстати, женщины заявляют, что большинство мужчин никуда не годны как любовники, так что, когда секс заменят наукой, никто этого не заметит.

Мы отказываемся от свободы ради упорядоченности и носимся со своими переживаниями. Во главу угла мы поставили производительность и эффективность. Но исчезает свобода — и ковбои уходят вместе с ней, вымирают, как горные львы и серые волки. Нет больше в этом мире места для вольных странников.

Я один из немногих оставшихся ковбоев. Моя работа в определенном смысле позволяет мне жить вольной жизнью настолько, насколько это вообще возможно в наше время. Я не жалею о том, что прежняя жизнь уходит, разве что иногда ощущаю смутную тоску. По-другому быть просто не может; только так мы сохраним самих себя от уничтожения. Я совершенно убежден, что главный источник всех бед на земле — мужские половые гормоны. Одно дело, когда племя побеждает племя и порабощает его. Другое дело, когда и у того, и у другого есть ракеты. И опять же другое дело, когда человек имеет все необходимое, чтобы губить природу, как мы это делаем. Рэчел Карсон права, так же как и Джон Мюир и Олдо Леопольд.

Беда нашего времени в том, что слишком много мужских гормонов скапливается там, где они могут принести значительный вред. Я даже не имею в виду войны между нациями или насилие над природой. Речь идет о нашей воинственности, о готовности нападать друг на друга при каждом удобном случае, и поэтому все мы стараемся держаться по отдельности. А это порождает проблемы, которые нужно преодолевать. Мы должны возвыситься над своими гормонами или, во всяком случае, держать их в узде.

Думаю, пора бросать игры и вырастать. Я понимаю это, черт возьми, понимаю и признаю без возражений. Просто хотел бы поснимать еще немного и убраться из этого мира раньше, чем окончательно устарею или причиню кому-нибудь вред.


Многие годы она вспоминала эти его слова. Все было правильно, и в то же время сама суть его личности противоречила тому, что он сказал. Да, в нем чувствовалась некая воинственная сила, но он полностью подчинил ее своей воле, по своему желанию пускал ее в ход или, наоборот, сдерживал, не давал ей вырваться наружу.

Именно это больше всего смущало и привлекало ее в нем. Сила его была невероятна, но Роберт в совершенстве владел ею, мог направлять ее, как стрелу, точно измеряя глубину проникновения в цель, и при этом никогда не пользовался ею с холодным или недостойным расчетом.

В тот вторник они танцевали на кухне, постепенно и естественно приближаясь друг к другу. Послушная его рукам, Франческа все теснее прижималась к нему, и сквозь тонкую ткань своей рубашки и ее платья он чувствовал нежное тепло ее груди.

Ей было хорошо. Если бы так могло быть всегда! Пусть звучат старые песни и длится танец, пусть еще сильней прижимается к ее телу его тело. Франческа снова стала женщиной, и ей снова есть, где танцевать. Она медленно и неуклонно уходила туда, где прежде никогда не бывала.

Жара не спадала, и усилилась влажность. Далеко на юго-западе пророкотал гром. Ночные мотыльки распластались на сетке. Огонь свечей их манил, но сетка преграждала путь к свету.

Он погружался, проваливался в нее. А она в него. Франческа откинула немного назад голову, ее темные глаза смотрели ему в глаза. И тогда Роберт поцеловал ее, и она ответила. И долгий, долгий поцелуй хлынул на них, как поток.

Танец был уже им не нужен, и ее руки теперь обнимали его за шею. Левой рукой Роберт обхватил Франческу за талию, а правой медленно провел по ее шее, затем по щеке и волосам. Томас Вулф говорил о «духе забытого нетерпения». Теперь этот дух ожил во Франческе Джонсон. В них обоих.

В свой шестьдесят седьмой день рождения Франческа сидела у окна и смотрела на дождь. Она вспоминала. Бренди она унесла на кухню и остановилась в дверях, глядя на то место, где они оба когда-то стояли. Она чувствовала, как рвутся наружу воспоминания. Так было всегда. Воспоминания по-прежнему жили в ней и вызывали чувства настолько сильные, что даже теперь, спустя столько лет, она не смела давать им волю чаще, чем раз в году. Она боялась, что ее мозг просто не выдержит и распадется под ударами пульсирующих в нем эмоций.

Она отстраняла от себя воспоминания совершенно сознательно — это был вопрос выживания. Но в последние годы подробности тех дней все чаще всплывали в ее памяти, так что всякие попытки остановить их поток она прекратила, не в силах противостоять ему. Образы возникали в ее мозгу, ясные и отчетливые, как если бы все происходило совсем недавно. А ведь прошло столько времени! Двадцать два года. Теперь все возвращалось обратно, становилось реальностью — единственной реальностью, ради которой ей хотелось бы жить.

Она знала, что ей шестьдесят семь, и примирилась с этим. Но представить, что Роберту Кинкейду семьдесят пять, она не могла. Не могла думать об этом, не в состоянии была это представить — или хотя бы представить, что представляет. Он находился здесь, с ней, в этой самой кухне, в белой рубашке, брюках цвета хаки и коричневых сандалиях. Длинные седеющие волосы спускались сзади на воротничок, шею обхватывала серебряная цепочка, на запястье темнел старый серебряный браслет. Он всегда был здесь, Роберт Кинкейд, обнимал ее, прижимал к себе.

Через какое-то очень долгое время Франческа смогла оторваться от него. Она сделала шаг в сторону, взяла его за руку и повела за собой к лестнице, вверх по ступенькам, по коридору в свою комнату. Зажгла настольную лампу.

Теперь, через много лет, Франческа снова повторила тот путь. Она взяла рюмку с бренди и стала медленно подниматься по ступенькам, откинув назад правую руку, как будто вела за собой свои воспоминания. Она поднялась наверх и пошла по коридору, дошла до своей спальни, толкнула дверь и вошла.

Образы и физические ощущения врезались в ее мозг с такой отчетливостью, что ей казалось, будто она смотрит на вереницу фотографий, одна за другой разворачивающих перед ней всю последовательность событий той ночи. Франческа помнила, как они медленно, будто во сне, сбросили с себя одежду, помнила прикосновение обнаженного тела к своей коже. Он смотрел на нее сверху, потом прикоснулся к ее животу, затем к соскам, и снова повторил все движения, очень медленно, потом еще раз, словно животное в брачном танце в соответствии с предписанным ему природой древним ритуалом. Снова и снова он кружил над ней и при этом целовал то ее лицо, то мочки ушей, то проводил языком вдоль ее шеи, вылизывая ее, как могучий леопард в высокой траве вылизывает свою самку.

Да, он походил на дикого зверя. Сильный, гибкий самец, чья власть над ней хотя и не выражалась ни в чем явном, но это была настоящая, абсолютная власть — именно такая, какую Франческа хотела испытать на себе в тот момент.

Власть Роберта над ней выходила далеко за границы физического, хотя способность заниматься любовью так долго, как он мог это делать, была частью его власти. Но ее любовь к нему была духовной, пусть это сейчас для нее звучит банально, принимая во внимание, сколько уже сказано на эту тему за последние десятилетия. Она была именно и прежде всего духовной — но не заурядной.

Мысль появилась внезапно, и она прошептала:

— Роберт, Роберт, ты сильный, … мне даже страшно.

Он был сильный — и физически тоже, но не это она имела в виду. Секс составлял только какую-то часть от целого. С самого первого момента, как Франческа увидела Роберта, она предвкушала — или во всяком случае у нее появилась надежда на что-то очень хорошее и приятное. Ей хотелось нарушить тягостное однообразие повседневности, сломать установившийся шаблон своей жизни, в том числе и сексуальной. И она совсем не предполагала, что встретится с его странной, непонятной силой.

Ей стало казаться, что он распространяет свою власть над ней во всех измерениях, и это пугало ее. Поначалу Франческа не сомневалась, что какая-то часть ее личности останется нетронутой, что бы ни произошло между ней и Робертом Кинкейдом, — та часть, которая всегда принадлежала ее семье и жизни в округе Мэдисон.

Но получилось так, что он забрал и эту часть тоже. Она должна была понять, что это произойдет, уже в тот момент, когда он зашел к ней во двор узнать, как проехать к Розовому мосту. Ей тогда сразу пришло в голову, что он похож на колдуна, шамана, и так оно и оказалось на самом деле.

Они занимались любовью час или, может быть, дольше, потом он медленно отодвигался, не сводя с нее глаз, и закуривая по очереди две сигареты — одну для нее, другую для себя. Иногда он просто лежал рядом. Но всегда он должен был касаться ее рукой, чувствовать под пальцами ее тело, ощущать гладкость и тепло ее кожи. Потом наступал момент, когда он снова оказывался в ней и нежно шептал ей на ухо, как он любит ее и целовал после каждой произнесенной фразы, после каждого слова. Одной рукой он обхватывал ее талию, стремясь, чтобы их проникновение друг в друга было как можно более полным, чтобы оно стало совершенным.

И тогда рассудок ее сворачивался в клубок и уходил куда-то вглубь черепной коробки, дыхание становилось тяжелым и прерывистым, она полностью отдавалась в его власть, и он уносил ее в те места, где обитал ее дух. А находился он в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанище на ветвях древа Дарвиновой логики.

Она утыкалась лицом в его шею, плоть к плоти, и чувствовала, как ее ноздри начинают воспринимать запахи реки и дыма от костра, а до слуха доносился стук колес старых паровозов, покидающих ночами зимние вокзалы далекого прошлого. Она видела странников в черных одеяниях, чей путь пролегал вдоль замерзших рек и пышных летних лугов к истокам мира и краю земли. Снова и снова скользил по ее телу леопард, легкий и гибкий, как ветер прерий, и, колыхаясь под его тяжестью, она летела верхом на ветре, как весталка в храме, к благоуханному быстрому пламени, зажженному для тех, кто доплыл до излучины реки забвения.

Задыхаясь, она тихо шептала:

— Роберт… о Роберт, я растворяюсь в тебе.

С ней случилось то, о чем она давно уже забыла — оргазмы приходили один за другим, и причиной тому был этот удивительный человек. Ее поражала выносливость Роберта. И тогда он объяснил ей, что может достигать экстаза не только физически, но и через определенное состояние духа, и что оргазм рассудка имеет свои необычные свойства.

Она не представляла, о чем он говорит. Ей только было ясно, что он до отказа натянул свои поводья, а затем обмотал вокруг них обоих так туго, что Франческа бы, наверно, задохнулась, если бы не ощущала безудержной свободы от самой себя.

Ночь продолжалась, и они поднимались по долгой спирали великого танца. Для Роберта Кинкейда больше не существовало линий или направлений — только форма, звук и тень. Он шел древними тропами, и путь ему освещало пламя свечей, слепленных из залитого солнцем инея, что таял на летней зеленой траве и осенних опавших листьях.

Он слышал шепот собственного голоса, но этот голос, казалось, исходил от кого-то другого, а не от него. Он узнал строчки из стихов Рильке4: «Вокруг старой башни… я кружу и кружу вот уже тысячу лет» — «Солнечная песнь Навахо». Он рассказывал Франческе о видениях, рожденных в нем ею: о песчаных бурях и красных ветрах и о бурых пеликанах, плывущих верхом на дельфинах на север вдоль побережья Африки.

Она выгибалась навстречу ему, и из ее губ исторгались звуки — очень тихие, неясные звуки. Но язык, на котором она говорила, был понятен ему, и в этой женщине, лежащей под ним, живот к животу, в самой ее глубине нашел наконец Роберт Кинкейд то, что искал всю свою жизнь.

Он понял теперь значение маленьких следов на пустынных берегах океанов и тайных грузов, что везли на себе корабли, никогда не покидавшие гаваней, понял смысл взглядов, брошенных на него из-за плотно занавешенных окон домов, когда, подгоняемый ветром, он шел мимо них по улицам мертвых городов. И как могучий охотник прежних времен проходит долгий путь, прежде чем впереди ему покажутся огни родного дома, так и он, Роберт Кинкейд, увидел наконец свет в конце пути, и одиночество оставило его. Наконец оставило. Наконец. Он пришел… кажется, пришел. Он лежал завершенный, наполненный до конца своей любовью к ней. Наконец.

Ближе к утру он приподнялся, посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вот для чего я пришел на эту планету, и именно сейчас, Франческа. Не для того, чтобы бродить по земле или снимать на пленку какие-то предметы. Я здесь, чтобы любить тебя. Теперь я это знаю. Я все летел куда-то, с вершины огромной высокой горы, и это началось в далеком прошлом, потому что я прожил в полете много-много лет, гораздо больше, чем живу на свете. И все это время, все эти годы я летел к тебе.

Когда они спустились вниз, радио еще работало. Начало рассветать, но солнца не было видно за тонким слоем утренних облаков.

— Франческа, я хочу тебя кое о чем попросить, — сказал он и улыбнулся, глядя, как она возится с кофеваркой.

— Да? — она посмотрела на него. «Господи, я же люблю его, — думала она, пошатываясь после бессонной ночи, — и я хочу его еще, хочу, чтобы это никогда не кончалось».

— Надень джинсы и футболку, в которой ты была вчера, и босоножки, а больше ничего не надо. Я хочу снять тебя такой, какая ты сейчас, в это утро. Это будет фотография для нас двоих.

Она пошла наверх, чувствуя, как ослабели ее ноги после этой ночи, оделась и вышла с ним на пастбище. Вот тогда он и сделал фотографию, на которую она смотрела в свой день рождения все эти годы.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 3 пользователям

Мосты вторника

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:13 + в цитатник
Мосты вторника
За час до рассвета Роберт Кинкейд проезжал мимо почтового ящика Ричарда Джонсона, откусывая поочередно то от плитки шоколада «Милки Уэй», то от яблока. Стаканчик с кофе он поставил на край сиденья и зажал его коленями для дополнительной устойчивости. Белый фермерский дом виднелся в тусклом предрассветном сиянии луны. Он покачал головой. До чего же глупы бывают мужчины, некоторые из них, да нет, пожалуй, большинство. Уж самое меньшее, от могли бы выпить бренди и не хлопать дверью, уходя из дома.

Франческа слышала дребезжание старого грузовика. Этой ночью впервые в жизни, насколько ей вспоминалось, она спала без ночной рубашки. Лежа в кровати. Франческа представляла себе Кинкейда, как он сидит сейчас в грузовике, в открытое окно влетает ветер и играет его волосами. Одна рука лежит на руле, в другой он держит сигарету.

Она прислушивалась к шуму мотора, пока он не затих в направлении Розового моста, и ей пришли в голову строчки из поэмы Йетса: «Я ушел из орешника, потому что в голове моей полыхало пламя». Она прочитала их вслух, и получилось нечто среднее между чтением стихов в школе и молитвой в церкви.

Роберт Кинкейд остановился подальше от моста — так, чтобы грузовик не испортил композиции. Он вытащил из-за сиденья высокие до колена резиновые сапоги и переоделся, сидя на подножке кабины. Один рюкзак уже был у него за спиной, с левого плеча свисал на кожаном ремне штатив. Другой рюкзак он держал в правой руке. Экипировавшись подобным образом, он принялся спускаться по крутому обрыву к реке.

Хитрость заключалась в том, чтобы взять мост под острым углом и придать композиции большую напряженность. При этом нужно захватить еще кусочек реки, а надписи у входа под крышу моста оставить за кадром. Провода на заднем плане тоже были лишними, но с ними можно управиться при помощи правильного подбора рамки.

Он вытащил свой «Никон», заряженный пленкой «Кодакхром», и закрепил его на массивном штативе. В фотоаппарат был ввинчен двадцатичетырехмиллиметровый объектив, и Кинкейд заменил его на свой любимый стопятимиллиметровый. Небо на востоке понемногу светлело, и он принялся выбирать композицию.

Так, штатив можно сдвинуть на два фута влево и затем закрепить получше в глинистой почве берега, а ремень «Никона» обмотать вокруг левого запястья — деталь, про которую он никогда не забывал, работая рядом с водой. Штативы часто опрокидывались, и аппаратура тонула. Такие вещи он наблюдал много раз.

Алый свет на горизонте становился все ярче. Надо сдвинуть штатив еще на шесть дюймов вниз и снова закрепить ножки. И опять не все попадает в кадр. Еще фут влево, и снова закрепить штатив. Теперь наводка. Прикинуть глубину изображения. Придется максимально увеличить ее при помощи приема гиперфокации. Осталось привинтить тросик спускового механизма к кнопке затвора. Солнце процентов на сорок вышло из-за горизонта, и старая красная краска на мосту зажглась теплым светом — как раз то, чего он ждал.

Экспонометр в левом нагрудном кармане. Так, еще раз проверка выдержки. Одну секунду «Кодакхром» выдержит. Последний взгляд в видоискатель. Еще чуть-чуть подстроить… Готово.

Он нажал на шток и выдержал секунду.

И в тот момент, когда Кинкейд щелкнул затвором, что-то на мосту привлекло его внимание. Он еще раз взглянул в видоискатель.

— Что за черт? Бумажка у входа, — пробормотал он. — Вчера ее не было.

Надо укрепить получше штатив и бегом наверх. Солнце ждать не будет. Действительно, листок бумаги аккуратно прикреплен кнопкой к деревянной планке моста. Побыстрее снять, кнопку и бумажку в карман и бегом обратно. Солнце уже на шестьдесят процентов вылезло из-за горизонта.

Перевести дыхание и снимать. Повторить дважды — копии всегда иметь неплохо. Ветра нет, травинка не шелохнется. Теперь снять с выдержкой две секунды — три раза подряд и еще три с другой выдержкой — для страховки.

Теперь подкрутить объектив и все сначала. Наступило время переносить штатив с «Никоном» на середину ручья. Ножки плотно сидят в песке, взбаламученный ил уносит течением. Повторяется прежняя последовательность действий, затем перезарядка «Никона» и смена объективов. Двадцатичетырехмиллиметровый ввинтить, стопятимиллиметровый пусть отдохнет в кармане. Ну-ка, поближе к мосту. А течение здесь заметное. Установка, наводка, проверка выдержки — и еще три кадра. Три — с другой выдержкой, для страховки.

Теперь придется «Никону» кувырнуться на бок — надо поснимать с вертикальным кадром. Все те же действия, спокойные и методичные. Ни одного лишнего движения, все отработано до мелочей, ничего не делать без оснований, все случайности предусмотрены благодаря высокому профессионализму.

Бегом вдоль берега, через мост с аппаратурой в руках. Надо успеть за солнцем, которое уже становится жестким. Скорее второй аппарат с быстропроявляемой пленкой, «Никона» на шею — и бегом к дереву за мостом. Надо на него забраться. Черт, ободрал руку об кору. Так, еще выше. Готово. В кадре вид моста сверху, ручей сверкает на солнце.

Теперь отдельно взять крышу моста, затем теневую сторону. Что показывает экспонометр для воды? Ладно, пусть будет так. Девять кадров, подстраховка. Поехали дальше. Бедняга «Никон» перегрелся. Пора дать ему отдохнуть — пусть полежит на куртке в развилке дерева, а второй пока поработает. Пленка здесь более чувствительная. Готово. Еще десяток кадров нужно отснять.

Быстро слезть с дерева и бежать к ручью — устанавливать штатив. Зарядить «Кодакхром» и найти такую же точку, как в первой серии кадров, но только с другого берега. Время поработать третьему аппарату. Пошла черно-белая пленка. Освещение меняется каждую секунду.

После двадцати минут невероятно напряженного ритма работы, понятного разве что солдатам, хирургам и фотографам, Роберт Кинкейд забросил рюкзаки с аппаратурой в грузовик и поехал назад той же дорогой, которой приехал к Розовому мосту. До Горбатого моста всего пятнадцать минут к северо-западу от города, и если поторопиться, то можно успеть отснять несколько кадров.

Пыль столбом, Гарри подпрыгивает на каждом ухабе, «Кэмэл» дымится во рту. Что теперь? Белый фермерский дом смотрит на север, впереди почтовый ящик Ричарда Джонсона. Нет, никого не видно. А что он хотел? Она замужем, у нее все в порядке. Впрочем, у него тоже все в порядке. Зачем осложнять себе жизнь? Приятный вечер, приятный ужин, приятная женщина. Оставить все как есть, да и дело с концом. Но Бог ты мой, до чего же она прелестная, и, безусловно, что-то в ней есть. Приходилось заставлять себя не смотреть на нее.

Франческа Джонсон чистила коровник, когда Роберт Кинкейд пронесся мимо на своем грузовике. Животные вели себя очень шумно, и никакие звуки извне невозможно было услышать. А Роберт Кинкейд в погоне за солнечным светом мчался сломя голову.

Со вторым мостом дела пошли отлично. Кинкейд обнаружил его на дне долины, подернутой легкой утренней дымкой. С помощью трехсотмиллиметрового объектива он получил огромное солнце в верхнем левом углу кадра, а оставшееся место занимала извилистая дорога, окруженная белыми скалами, и сам мост.

В видоискатель попался фермер с фургоном, запряженным парой гнедых бельгиек. Воистину последний из могикан — на белой дороге будет отлично смотреться. Замечательные выйдут снимки, нужно только взять их вертикально, и тогда по небу можно пустить заголовок.

К восьми тридцати он отснял все, что хотел, сложил штатив и убрал его в кабину грузовика. Все-таки в утренней работе есть своя прелесть. Сплошные пасторали, конечно, традиционный стиль, но симпатично и основательно. А тот кадр с фермером и лошадьми, пожалуй, пойдет на обложку. Поэтому он и оставил место наверху, где можно напечатать что-нибудь символическое. Редакторы обожают такую продуманность в работе. Благодаря ей он, Роберт Кинкейд, и получает свои заказы.

Он уже отснял семь пленок. Некоторые, правда, были уже начаты, но это неважно. Вытащив три катушки из «Никонов», он сунул руку в левый карман куртки, где лежали четыре других.

— Черт! — в указательный палец воткнулась кнопка. Он совсем забыл, что бросил ее туда вместе с листком бумаги у Розового моста. Собственно, он и о самой бумажке начисто забыл. Кинкейд вытащил листок, развернул его и прочитал:

«Если хотите поужинать снова „в час, когда белые мотыльки начинают свой танец“, приходите сегодня вечером, после того как закончите работу. Любое время подойдет».

Он не смог сдержать улыбки, представляя, как Франческа Джонсон со своей запиской и кнопкой пробирается в темноте сквозь кусты к мосту. Через пять минут он был уже в городе. На заправочной станции «Тексако» он попросил, чтобы ему заполнили бак и проверили масло, а сам направился звонить. Тощенький телефонный справочник весь захватан грязными руками. Под фамилией «Р. Джонсон» значились два номера, но один из них имел городской адрес.

Он набрал второй номер и стал ждать.

Франческа на заднем крыльце кормила собаку, когда в кухне зазвонил телефон. Она сразу же схватила трубку.

— Привет, это Роберт Кинкейд.

Внутри у нее что-то вздрогнуло, точно так же, как вчера. Как будто комок дернулся у нее под ребрами и скатился в желудок.

— Прочитал вашу записку. Йетс в качестве курьера — это замечательно. Принимаю приглашение, но только приехать смогу довольно поздно. Понимаете, погода уж очень хороша, и я хочу поснимать этот… как он там называется? Секунду… А, вот, Кедровый мост. Так что я закончу, наверно, не раньше девяти, и мне надо будет немного почиститься. В общем, приеду в полдесятого или в десять. Ничего?

На самом деле ничего хорошего. Не может она так долго ждать. Но вслух Франческа произнесла:

— Ну конечно. Работайте столько, сколько нужно, это самое главное. А я приготовлю на ужин что-нибудь такое, что быстро разогревается.

И тогда Роберт Кинкейд сказал:

— Знаете, если вам вдруг захочется прийти посмотреть, как я снимаю, это будет замечательно. Вы мне не помешаете. Я могу заехать за вами полшестого.

Франческа лихорадочно обдумывала проблему. Она хотела поехать с ним. Но кто-нибудь мог ее увидеть. И как она объяснит это Ричарду, если он узнает?

Кедровый мост находился ярдов за пятьдесят от новой дороги, параллельно бетонному мосту. Оттуда ее вряд ли заметят. Или все-таки заметят? Она приняла решение меньше чем за две секунды.

— Я с удовольствием приду. Но только возьму свою машину, и мы встретимся на месте. Во сколько?

— Около шести. Значит, увидимся. Договорились? До встречи.


Весь день он провел в редакции местной газеты, листая старые подшивки в поисках нужных ему сведений. Сам город, зеленый и чистый, понравился ему и Роберт уселся на скамейку центральной площади, чтобы позавтракать и полюбоваться красивыми зданиями. Завтрак его состоял из хлеба, фруктов и бутылки кока-колы, купленной в кафе напротив.

Когда он зашел туда и спросил кока-колу навынос, было уже за полдень. И, как в фильмах о жизни Дикого Запада, оживленные разговоры за столиками мгновенно стихли, и все повернулись в его сторону, в точности повторяя традиционную сцену появления главного героя в салуне. Сам он терпеть не мог этих знаков внимания, всегда чувствовал себя неловко, но таковы были порядки маленьких провинциальных городков. Ну как же, кто-то чужой. Не такой, как они. Кто это? Что он здесь делает?

— Говорят, он фотограф. Его вроде видели сегодня утром у Горбатого моста с кучей фотоаппаратов.

— На грузовике у него написано, что он с Запада, из Вашингтона.

— Торчал все утро в редакции. Джим говорит, что этот тип собирает материал о наших мостах.

— Ну да, молодой Фишер с «Тексако» сказал, что какой-то человек, фотограф, вчера останавливался около его стоянки и спрашивал, как проехать к крытым мостам.

— Интересно, для чего они ему понадобились?

— Да кому они вообще нужны, эти мосты?! Скоро обвалятся совсем.

— Ясное дело, с длинными волосами. Прямо как из «Битлз» или из этих, как их там? Хиппи, во.

Последняя реплика вызвала смех за дальним столиком. Рядом тоже засмеялись.

Кинкейд забрал свою кока-колу и вышел, чувствуя, что все они провожают его взглядами. Похоже, он сделал ошибку, пригласив Франческу. Не стоило этого делать — не из-за себя, конечно, а из-за нее. Если кто-нибудь увидит ее у Кедрового моста, новость облетит все кафе уже за завтраком. Молодой Фишер с «Тексако» не задержится с новостью, если какой-нибудь прохожий шепнет ему пару слов на ушко. Пожалуй, уже к завтраку все будут в курсе событий.

Он давно понял, что нельзя недооценивать склонность жителей маленьких городов мгновенно передавать самые незначительные новости. Где-нибудь в Судане могут умереть с голоду два миллиона детей, никто и ухом не поведет, но если жену Ричарда Джонсона увидят в компании длинноволосого чужака — вот это новость! Есть о чем поговорить, рассказать всем вокруг, почесать языки. И у всех, кто услышит, сразу же начнут появляться подозрения о неверности Франчески.

Он доел свой завтрак и поднялся со скамейки. Недалеко от стоянки машин он заметил телефонную будку — туда он и направился.

Франческа подняла трубку на третий звонок — наверно, откуда-то бежала, голос ее звучал прерывисто.

— Привет, это еще раз Кинкейд.

Она сжалась. Он не сможет прийти и звонит, чтобы предупредить.

— Скажу вам откровенно. Возможно, для вас проблема — прийти сегодня к Кедровому мосту, учитывая любопытство жителей маленького города. Если это так, пожалуйста, не чувствуйте себя обязанной делать это. Честно говоря, мне совершенно безразлично, что они обо мне подумают. Так или иначе, я приеду к вам позже, вот и все. Просто хочу сказать, что, может быть, я сделал большую ошибку, пригласив вас, поэтому, если вы думаете, что не стоит этого делать — не приходите. Хотя мне, конечно, хотелось бы прогуляться с вами.

Франческа сама думала об этом же с того момента, как он позвонил ей в первый раз. Но решение принято, и она не отступит.

— Нет, я хочу посмотреть, как вы работаете. Неважно, будут об этом говорить или нет.

На самом деле она беспокоилась, но что-то в ней сопротивлялось любым разумным доводам и заставляло идти на риск. Чем бы ни обернулась для нее эта поездка, у Кедрового моста Франческа обязательно будет.

— Замечательно. Я просто подумал, что на всякий случай мне надо вам сказать. Значит, увидимся.

— Хорошо, до встречи.

Какой же он чуткий! Впрочем, она уже поняла это раньше.


В четыре часа дня Роберт Кинкейд заехал к себе в мотель, постирал в раковине всякие мелочи, надел чистую рубашку, другую бросил в кабину вместе с полотняными брюками цвета хаки и кожаными коричневыми сандалиями. Их он приобрел в Индии в шестьдесят втором году, когда делал репортаж о малюсенькой железной дороге где-то за Дарджилингом. В баре он купил два ящика пива «Будвейзер» по шесть бутылок в каждом. В холодильник вместе с пленкой влезало только восемь. Остальным придется полежать так.

Очень жарко, по-настоящему жарко. Во второй половине дня солнце в Айове начинало печь так, словно хотело еще больше усилить тот разрушительный эффект, который оно нанесло земле, цементу на дорогах и кирпичным постройкам. Казалось, все, что обращено на запад в это время суток, живое и неживое, буквально пузырится под ядовитыми лучами беспощадного светила.

В баре было темно и относительно прохладно. В распахнутую настежь дверь с улицы проникал горячий воздух, но два мощных вентилятора — один на потолке, другой на стойке у двери — с ревом в сто пять децибелов разгоняли его по всему помещению. Но почему-то сочетание воя вентиляторов, запаха прокисшего пива и табака, трубных воплей, несущихся из музыкального автомата, и выражения лиц, на которых откровенная враждебность смешивалась с любопытством, порождали в нем ощущение еще большей жары, настоящего пекла.

На улице солнце, казалось, прожигало до костей, и Роберту вспомнились Каскады с их еловыми лесами и свежим ветром, несущим прохладу со стороны пролива Сан-Хуан де Фука у мыса Кайдака.

А на Франческу Джонсон жара как будто совсем не действовала. Она прислонилась к крылу своего «Форда» в тени деревьев неподалеку от моста. На ней были все те же джинсы, что и вчера, — они так замечательно шли ей, босоножки и белая футболка, которая прелестно смотрелась на ее фигуре. Подъезжая к дому, Роберт высунулся из окна и помахал ей рукой.

— Привет. Рад снова вас увидеть. Жарковато, правда? — сказал он.

Безобидная беседа, общие темы — и снова прежняя неловкость в присутствии женщины, которая нравится. Он всегда с трудом находил слова, если только речь не шла о чем-то важном. Несмотря на достаточно развитое чувство юмора, пожалуй, несколько своеобразное, в основе своей он был глубоким человеком и все воспринимал серьезно. Давным-давно мать рассказала ему, что он казался взрослым уже в четыре года. Для работы это качество подходило как нельзя лучше. Но для общения с такими женщинами, как Франческа Джонсон, оно было только помехой.

— Я хотела бы посмотреть, как вы работаете, — сказала Франческа, — «творите», как вы это называете.

— Что ж, сейчас увидите. И кстати, вам наверняка все очень быстро надоест. По крайней мере, всем, кто видел, становилось скучно. Это ведь совсем не то, что, например, слушать, как кто-то играет на рояле, когда становишься сразу как бы участником творческого процесса. А в фотографии само творчество и его результат разделены во времени. Сейчас я создаю, а исполнением можно будет считать появление фотографий в журнале. Так что сегодня вы увидите только, как я мотаюсь с места на место, вот и все. Но я благодарен вам за интерес, более чем благодарен. Вообще-то, очень рад, что вы пришли.

Она повторила про себя его последнюю фразу. Он мог бы и не говорить этого, ограничиться только словом «благодарен». Но Роберт произнес эти слова, он был искренне рад ее видеть. Теперь она уже не сомневалась и надеялась, что ее присутствие здесь Роберт воспримет как подтверждение того же самого с ее стороны.

— Я могу чем-нибудь вам помочь? — спросила она, глядя как он натягивает резиновые сапоги.

— Возьмите вон тот синий рюкзак. А я — коричневый и штатив.

И вот Франческа стала помощницей фотографа. Она не могла с ним согласиться — ей было на что посмотреть, как на своего рода спектакль, только сам Роберт не подозревал об этом. То, что Франческа заметила вчера и что было частью его привлекательности в ее глазах, она видела и сегодня — красивые ловкие движения, быстрый взгляд, отточенная работа мускулов. Он в совершенстве владел своим телом. Мужчины, которых она знала, казались ей громоздкими и малоподвижными по сравнению с ним.

В его действиях не чувствовалось никакой спешки. Скорее наоборот, в них присутствовала основательность и продуманность. «В Роберте Кинкейде, — подумала она, — есть что-то оленье, хотя и скрытая сила тоже ощущалась». Пожалуй, он скорее напоминал леопарда, чем оленя. Да, именно так. Леопард — но не хищный. Ни в коем случае не хищный, это чувствовалось без слов.

— Франческа, дайте мне, пожалуйста, «Никон» с синим ремнем.

Она расстегнула рюкзак и с опаской достала фотоаппарат. Он обращался со своей аппаратурой с небрежной уверенностью, но Франческа боялась уронить дорогую вещь или что-то испортить и это делало ее движения скованными и неуклюжими. На хромированной пластинке над видоискателем было написано крупными буквами «Никон» с буквой «Ф» наверху, слева от названия фирмы.

Он зашел с восточной стороны моста и стоял на коленях около штатива. Не отрывая взгляда от видоискателя, Роберт протянул левую руку, и она подала ему фотоаппарат. Правая его рука в это время нащупала объектив, пальцы нажали на толкатель на конце тросика — того самого, который Франческа вчера заметила в кармане его безрукавки. Затвор щелкнул. Он снова завел аппарат и сделал еще один снимок.

Затем Роберт, вытянув руку, начал отвинчивать фотоаппарат от штатива. Отложив этот аппарат в сторону, он принялся привинчивать другой, тот, что Франческа подала ему. Покончив с этой операцией, он повернул к ней голову и, широко улыбаясь, сказал:

— Спасибо. Вы первоклассный помощник.

Франческа почувствовала, что краснеет. Господи, да что же в нем такое? Как некий пришелец с далекой звезды, он прилетел с неба верхом на комете и опустился на дорожке у ее дома. Почему она не может спокойно ответить что-нибудь типа «не стоит» в ответ на его «спасибо»?

«По сравнению с ним я выгляжу такой растяпой, думала она. — И дело тут не в нем, а во мне. Просто я не привыкла общаться с людьми, чей мозг работает так быстро, как у него».

Он залез в воду, перебрался на другой берег. Франческа с рюкзаком перешла по мосту на другую сторону речки и остановилась рядом с ним, ощущая себя странно счастливой. Во всем, что он делал, в том, как он работал, чувствовалась сила, даже своего рода власть. Он не ждал каких-то предложений, а сам брал то, что хотел, очень мягко и одновременно настойчиво изменяя и приспосабливая реально существующую действительность к тому видению, которое сложилось в его воображении.

Роберт властвовал над природой, противостоял солнцу, когда оно меняло направление своих лучей. Для этого у него были объективы, пленки, фильтры. Роберт не просто сопротивлялся, он господствовал с помощью мастерства и интеллекта. Фермеры тоже укрощают землю, но с помощью бульдозеров и удобрений. А Кинкейд не вмешивался насильственно в то, что уже существовало, и когда он уходил, то не оставлял на земле следов своей деятельности.

Франческа обвела взглядом его фигуру. Она видела, как джинсы туго обтянули мускулы бедер, когда он опустился на колени, старая застиранная рубашка прилипла к спине, а седеющие волосы разметались по воротнику. Она смотрела, как он, сидя на корточках, привинчивает какую-то деталь к штативу, и впервые за всю свою жизнь почувствовала, что в ней начинает выделяться горячая влага просто от одного взгляда на мужчину. И когда Франческа поняла, что с ней происходит, она перевела взгляд на вечернее небо и глубоко вздохнула, слушая, как Роберт тихонько бормочет проклятия фильтру, который застрял и не снимается с объектива.

Он снова пересек речку и пошел назад, к грузовикам. Резиновые сапоги негромко хлюпали в вязком песке. Франческа прошла под крышу моста, а когда появилась с другой стороны, то увидела, что Роберт пригнулся к земле и нацеливает на нее свой «Никон». Затвор щелкнул, он снова завел аппарат и снял ее еще раз, потом еще, пока она шла к нему по дороге. На лице Франчески появилась смущенная улыбка.

— Не беспокойтесь, — он тоже улыбнулся. — Без вашего разрешения я не отдам их печатать. На сегодня все. Теперь заскочу к себе — смою грязь, а потом поеду к вам.

— Делайте, как считаете нужным. Но при этом знайте, что дома у меня найдется лишнее полотенце, и вы можете воспользоваться душем, насосом или чем захотите, — спокойно и очень серьезно сказала она.

— Правда? Вот хорошо. Тогда так и сделаем. Вы поезжайте сейчас вперед, а я загружу Гарри и поеду вслед за вами.

Франческа села за руль новенького «Форда» Ричарда, дала задний ход, чтобы вывести автомобиль из тени деревьев, а затем выехала на дорогу, оставив мост позади. После поворота направо она некоторое время ехала в сторону Уинтерсета, а затем свернула к дому. Пыль на дороге была настолько густой, что она не могла понять, едет он за ней или нет, и только один раз, на повороте, Франческе показалось, что примерно в миле от нее сверкнули фары старого грузовичка.

По-видимому, это и в самом деле был он, потому что Франческа услышала грохот и треск мотора на дорожке почти сразу после того, как поставила в сарай «Форд». Джек было залаял, но тут же умолк, проворчав себе под нос только: «А-а! Вчерашний тип, понял-понял». Франческа вышла на заднее крыльцо:

— В душ?

— Это было бы замечательно, — ответил он. — Покажите мне, куда идти.

Она провела его наверх, в свою ванную, которую выстроил Ричард по ее настоянию в те времена, когда дети начали подрастать, так как Франческу вовсе не устраивало, что неуемные подростки будут шнырять в ее частных владениях. Ванная была одной из редких ее просьб, где она настаивала на своем до конца. Франческа любила вечерами подолгу лежать в горячей воде.

Ричард предпочитал пользоваться другой ванной. Он говорил, что чувствует себя неловко среди всяких женских принадлежностей. «Заморочка с ними», — это были его точные слова.

В ванную можно было попасть, только пройдя через спальню. Франческа открыла дверь и зашла туда, чтобы достать полотенце и губку из бельевого шкафчика под раковиной.

— Можете пользоваться всем, что вам понадобится, — она улыбнулась, но при этом слегка закусила губу.

— Я возьму немного шампуня? Мой остался в отеле.

— Ну конечно. Выбирайте, — она поставила на край ванны три разных флакона, все начатые.

— Спасибо, — Роберт бросил чистую одежду — брюки и белую рубашку — на кровать. Франческа заметила, что он захватил с собой сандалии. Никто из местных жителей не носил такую обувь. Некоторые в городе стали надевать в последнее время бермуды, когда шли играть в гольф, но только не фермеры. А уж о сандалиях и речи быть не могло.

Франческа направилась к лестнице и услышала, как за спиной у нее зашумела вода. «Уже разделся», — подумала она и почувствовала непонятное движение внутри, внизу живота.

Утром, сразу после его звонка, она съездила за сорок миль в Де-Мойн и зашла там в магазин, где продавались всевозможные спиртные напитки. Франческа не слишком хорошо разбиралась в таких вещах и попросила продавца помочь ей с выбором. Но он и сам оказался не силен в этом вопросе, поэтому Франческа просто начала разглядывать все бутылки подряд, пока наконец не натолкнулась на этикетку с надписью «Валполичелла». Это название она помнила еще с прежних времен. Сухое красное итальянское вино. Франческа купила две бутылки и еще бренди. При этом она чувствовала себя обуреваемой мирскими желаниями.

Потом она отправилась в центр города присмотреть себе новое летнее платье. Ей понравилось одно, светло-розового цвета с узкими бретельками. Сзади оно было довольно открытым, и впереди тоже имело весьма выразительный вырез — верхняя часть груди оставалась обнаженной. На талии платье стягивалось узким поясом. Еще она купила белые босоножки, очень дорогие, на плоской подошве, с изящной выделкой на ремешках.

Днем она нафаршировала перец пастой из риса, сыра, томатного соуса и резаной петрушки. Кроме того, приготовила салат из шпината, испекла кукурузные лепешки, а на десерт сделала яблочное суфле. Вся еда, за исключением суфле, была отправлена в холодильник.

Платье она быстренько обрезала до колен. Совсем недавно она прочитала в каталоге, что на лето такая длина — самая предпочтительная, и хотя понятие моды и слепое подражание вкусам Европы казалось ей достаточно нелепым, тем не менее модная длина устраивала ее, и она принялась подшивать подол.

С вином тоже было не все ясно. Местные жители всегда держали все спиртное в холодильнике, но в Италии, насколько она помнила, этого никто не делал. И все же оставлять вино на столе в кухне не годилось — слишком жарко. И тут она вспомнила о колодце. Сверху его прикрывает небольшая будка, и летом там не бывает выше шестидесяти градусов3. Франческа отнесла бутылки к колодцу и поставила их внутрь будки, вдоль стенки.

Телефон зазвонил как раз в тот момент, когда шум воды наверху прекратился. Звонил Ричард из Иллинойса.

— Как дела?

— Все в порядке.

— Бычка Кэролин будут выводить в среду, да и в четверг есть что посмотреть. Так что жди нас в пятницу к вечеру.

— Хорошо, Ричард. Постарайтесь получше провести время и аккуратно ведите машину.

— Фрэнни, дома точно все в порядке? У тебя какой-то странный голос.

— Ну конечно, все в порядке. Что со мной может случиться? Просто здесь очень жарко. Я приму ванну и стану пободрее.

— Ну ладно. Привет от меня Джеку.

— Непременно передам, — она взглянула на распростершегося на цементной дорожке пса и повесила трубку.

Роберт Кинкейд спустился вниз и пошел в кухню. Франческа подняла глаза: белая рубашка с отстегивающимся воротничком, рукава закатаны выше локтя, легкие брюки цвета хаки, коричневые сандалии. На шее серебряная цепочка. Волосы, еще влажные, были аккуратно расчесаны на пробор. «Все-таки видеть сандалии на мужчине как-то непривычно», — подумала она.

— Я только занесу свое барахлишко в дом, хорошо? — сказал он. — Мне нужно кое-что почистить.

— Действуйте. А я пока приму ванну.

— Хотите взять с собой пиво?

— С удовольствием, если у вас найдется лишняя бутылка.

Он внес сначала холодильник, вынул бутылку и открыл ее. Франческа достала из буфета два высоких стакана — они вполне сходили за пивные кружки — и поставила их на стол. Потом он отправился за рюкзаками, а Франческа взяла бутылку и один из стаканов и пошла наверх. Она сразу заметила, что Роберт вымыл за собой ванну, и стала наливать воду. Стакан она поставила на пол, а сама намылилась и аккуратно сбрила волоски на ногах. Всего несколько минут назад здесь был он, и она лежит сейчас там, куда стекала вода с его тела. Мысль вызвала сильнейшее возбуждение. Впрочем, в Роберте Кинкейде все, кажется, действовало на нее возбуждающе.

Странно, такая простая вещь, как стакан холодного пива в ванне может, оказывается, произвести эффект изысканности, утонченности. Почему в их с Ричардом отношениях нет места этой стороне жизни? Понятно, отчасти здесь виновата инерция годами выработанной привычки. Вероятно, любой брак, любые отношения этому подвержены. Привычка порождает предсказуемость, что само по себе имеет свои положительные стороны, она отдавала себе в этом отчет.

К тому же они имели ферму, которая, как капризный больной, требовала постоянного внимания, невзирая на то, что машины теперь во многом заменили человеческий труд, сделали работу на земле гораздо менее тяжелой, чем это было раньше.

Но, помимо привычки, здесь было кое-что еще. Одно дело — предсказуемость, другое — боязнь перемен. Перемены — этого-то и боялся Ричард, любой перемены в их супружеской жизни. Он не хотел разговаривать на эту тему вообще, и о сексе — в частности. Половые отношения, с его точки зрения были штукой опасной — опасной и непристойной.

Но, в конце концов, он не один так относился к сексу, и, уж конечно, его нельзя было в этом винить. Что за барьер на пути к свободе существовал здесь — не только на их ферме, а вообще в культуре сельской жизни? Возможно, причина коренилась в противопоставлении себя городу и городской культуре? Зачем нужны все эти стены и преграды, которые не дают развиваться естественным, открытым отношениям между мужчиной и женщиной? Для чего нужно отказываться от личного, лишать себя радости физической любви?

В журналах для женщин довольно часто стали обсуждать эти вопросы. И женщины возымели определенные надежды как в отношении своего места в великой тайне жизни вообще, так и в отношении происходящего в их спальнях в частности. А такие мужчины, как Ричард, то есть подавляющее большинство мужчин, испугались этих надежд, потому что женщины захотели, чтобы они были одновременно поэтами и страстными любовниками.

Женщины не усматривали в этом противоречия. А для мужчин оно было очевидно. Мужские раздевалки и холостяцкие обеды, бильярд и вечеринки для дам в их жизни составляли некий набор, необходимый, чтобы мужчины чувствовали себя мужчинами, и такие вещи, как поэзия и прочие тонкости, им были не нужны. А отсюда следовал вывод, что, если эротика как своего рода искусство тоже входила в число тонкостей, то они в соответствии со своими представлениями о жизни пресекали всякие попытки навязать им понимание красоты сексуальных отношений. Поэтому мужчины округа Мэдисон продолжали играть в свои весьма занимательные и веками проверенные игры, которые позволяли им сохранять прежнее положение вещей, в то время как женщины ночами вздыхали и поворачивались лицом к стене.

В Роберте Кинкейде же было такое, что позволяло ему сразу понять, как обстоит дело. Она не сомневалась в этом.

Франческа завернулась в полотенце и прошла в спальню. Часы показывали начало одиннадцатого. Жара не спадала, но после ванны ей стало лучше. Она открыла шкаф и достала новое платье.

Франческа откинула назад свои длинные черные волосы и заколола их серебряной заколкой. Серебряные серьги в виде обручей и свободный серебряный браслет она тоже купила утром в Де-Мойне.

Теперь немного «Песнь южного ветра» на волосы и шею и чуть-чуть помады, тоном светлее, чем платье. В зеркале отражалось треугольное лицо с высокими скулами — лицо женщины латинского происхождения. От постоянной работы под открытым небом в шортах и купальнике кожа ее приобрела смуглый оттенок, и в сочетании с розовым платьем тело смотрелось великолепно. Стройные загорелые ноги тоже выглядели неплохо.

Она поворачивалась перед зеркалом то одним боком, то другим. Да, пожалуй, Франческа сделала все, что могла. И, вполне удовлетворенная увиденным, она произнесла вслух:

— А ведь совсем даже ничего.

Роберт Кинкейд уже принялся за вторую бутылку пива и начал перепаковывать рюкзаки, когда Франческа вошла в кухню. Он поднял на нее глаза.

— Иисус Христос, — тихо пробормотал он.

Чувства, жившие в нем до сих пор, его поиски и раздумья сошлись воедино в это мгновение, вся прожитая жизнь, отданная чувствам и поискам, обрела наконец смысл, и Роберт Кинкейд влюбился во Франческу Джонсон, жену фермера, когда-то очень давно покинувшую Неаполь ради округа Мэдисон, штат Айова.

— Я хочу сказать, — голос его звучал хрипло и немного дрожал, — если только вы не рассердитесь на меня за нахальство. Так вот, вы потрясающая. Я серьезно. Вы просто экстра-класс, Франческа, в наивысочайшем смысле этого слова.

Его восхищение было совершенно искренним, в этом не могло быть никаких сомнений. И Франческа упивалась им, погружалась в него, оно окутывало ее, проникало во все поры ее кожи, как нежнейшее масло, которое проливало на нее некое высшее существо, чья божественная сила уже много лет как покинула ее, а теперь вернулась обратно.

В это мгновение она влюбилась в Роберта Кинкейда, фотографа и писателя из Беллингхема, штат Вашингтон, у которого был старый грузовик по имени Гарри.

Войди, здесь есть место танцу
Был вечер, вторник, августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и Роберт Кинкейд серьезно посмотрел на Франческу Джонсон, а от серьезно посмотрела т него. Их разделяли десять футов, но от были прикованы друг к другу — прикованы крепко, надежно, и цепи, соединяющие их, переплелись так, что т одна сила не смогла бы их распутать.

Зазвонил телефон. Она продолжала смотреть на Роберта, не делая ни малейшего движения, чтобы снять трубку. И после второго звонка она не шевельнулась. Наступила глубокая тишина между вторым и третьим звонком, и тогда Роберт сделал глубокий вздох и перевел взгляд на свои рюкзаки, а она пересекла пространство длиной в несколько шагов, что отделяли ее от телефона — и от Роберта Кинкейда, потому что его стул находился рядом с аппаратом.

— Ферма Джонсонов… Привет, Мардж… Все отлично. В четверг вечером? — она принялась подсчитывать в уме: он сказал, что пробудет здесь неделю, приехал он вчера, сегодня только вторник. Солгать было легко.

Она стояла у двери и держала трубку в левой руке, а он сидел к ней спиной, совсем рядом. Франческа протянула правую руку и положила ладонь на его плечо спокойным естественным жестом, присущий некоторым женщинам по отношению к тем мужчинам, о которых они заботятся. За двадцать четыре часа Франческа пришла к ощущению ответственности за Роберта Кинкейда.

— Ох, Мардж, у меня дел по горло. Мне нужно в Де-Мойн за покупками. Ричард с детьми уехали, и у меня, слава Богу, появилась возможность съездить купить без помех все, что нужно. А то я откладывала и откладывала на потом.

Ее рука спокойно лежала на его плече. Она чувствовала, как под пальцами от шеи выше ключицы проходит крепкий мускул, смотрела на густые волосы, аккуратно расчесанные на пробор. Воротника рубашки не было видно под волосами.

Мардж тем временем продолжала что-то бубнить.

— Да, Ричард недавно звонил… Нет, смотреть будут в среду, не раньше. Ричард сказал, что они приедут только поздно вечером в пятницу. Хотят что-то еще посмотреть в четверг. Путь неблизкий, к тому же вести такой фургон не так-то просто, пусть даже без бычка… Нет, на следующей неделе тренировки точно не начнутся… Угу, еще неделя. По крайней мере так мне сказал Майкл.

До ее сознания вдруг дошло, каким теплым он был. Тепло проникло сквозь рубашку в ее ладонь, поднялось выше, к плечам и шее и оттуда уже растекалось по всему ее телу, не встречая препятствий на своем пути. Она ничего не делала, чтобы направить тепло в какую-то определенную точку, все происходило само по себе, без ее воли и сознания. Он сидел очень тихо, не шевелясь, чтобы случайным движением не выдать своего присутствия и не насторожить Мардж. Франческа поняла это.

— …А, да, проезжал тут один человек, он не знал дороги.

Значит, вчера Флойд Кларк немедленно, как только добрался домой, сразу доложил жене, что видел во дворе у Джонсонов зеленый грузовик.

— Фотограф? Господи, ну откуда я знаю? Я не обратила внимания. Все может быть, — лгать становилось все легче. — Он искал Розовый мост… Серьезно? Снимает старые мосты? Ну что ж, по-моему, безобидное занятие… Что-что?.. Хиппи? — Франческа хихикнула и увидела, что Кинкейд покачал головой. — Ну, понимаешь, я не совсем знаю, как выглядят хиппи. Разговаривал он вежливо, да и оставался-то минуты две, не больше, а потом сразу уехал… Ой, я не знаю, есть в Италии хиппи или нет, Мардж, так как была там в последний раз восемь лет назад. Кроме того, я уже сказала, не уверена, что узнала бы хиппи, если бы даже увидела его.

Мардж заговорила о свободной любви, коммунах и наркотиках, — она где-то что-то читала и теперь хотела обсудить это с Франческой.

— Мардж, послушай, я тут стою раздетая — когда ты позвонила, я собиралась лезть в ванну. Так что я побегу, а то вода остынет, хорошо?.. Обязательно потом позвоню. Пока.

Ей не хотелось убирать руку с его плеча, но у нее уже не было предлога оставаться рядом. Поэтому она отошла к мойке и включила радио. Опять передают «кантри». Она покрутила ручку настройки и услышала звуки оркестра.

— «Мандарин», — сказал он.

— Что-что?

— Песня так называется — «Мандарин», — объяснил он. — В ней поется о красотке из Аргентины.

Снова разговор запрыгал по верхушкам, не касаясь глубоких тем. Слова, слова, немножко о том, немножко о другом. Разговор как средство выиграть время и вместе с тем понять все, что происходит… Взгляд со стороны и тихое щелканье замка в мозгу, когда за двумя людьми захлопывается дверь на какой-то кухне, где-то далеко-далеко в штате Айова.

Она еле заметно улыбнулась.

— Проголодались? Ужин готов, можно начинать, если хотите.

— У меня был длинный и хороший день. Я бы сначала выпил еще пива, а потом можно приниматься за еду, — ответил он. — Хотите ко мне присоединиться?

«Остановись, — приказывал сам себе Роберт, — и верни равновесие, ты теряешь его с каждой секундой».

Да, она выпьет пива. С удовольствием.

Он открыл две бутылки и поставил одну перед ней.

Франческе нравилось, как она выглядит, как ощущает себя. Женщиной — вот как. Теплой, изящной, беззаботной. Она положила ногу на ногу, и подол ее платья слегка поднялся, обнажив правое колено. Кинкейд облокотился боком о холодильник, руки сложил на груди, а правой он держал бутылку с пивом. Ей нравилось, что он заметил ее ноги, так оно и было на самом деле.

Роберт заметил ее ноги и все в ней. Он мог уйти, ускользнуть, сбежать раньше, и сейчас еще было не поздно это сделать. Разумное начало в нем взывало:«Брось это, Кинкейд, беги отсюда, возвращайся к своим дорогам. Снимай мосты, поезжай в Индию, а по дороге заверни в Бангкок. Возьми там себе дочь торговца, на ощупь гладкую, как шелк, — она знает тайны исступления, ей нашептали их старые тропы. Нырни с ней в озеро посреди джунглей, а потом слушай, изо всех сил слушай, как она хрипит, извиваясь в экстазе, когда ты выворачиваешь ей внутренности на исходе дня. Брось все и беги, — шипел внутренний голос. — Тебе не справиться с этим». Но старая шарманка уже заиграла медленное уличное танго. Где-то далеко позади или, наоборот, впереди, он и сам не знал точно где, уже послышались его звуки. Танго приближалось, медленно и неуклонно, и смело прочь все разумные доводы, все причины и следствия, оставив лишь водоворот, в котором раздельное должно было стать единым. Неумолимо и беспощадно делало свое дело старое танго, пока впереди для него уже не осталось ничего, кроме Франчески Джонсон.

— Если хотите, мы могли бы потанцевать. Музыка как раз подходящая, — с серьезной застенчивостью предложил он. И тут же поспешил заранее извиниться. — Я не слишком-то умелый партнер, но, если вам хочется потанцевать, я, пожалуй, наверно, справился бы здесь, на кухне.

Джек поскребся в дверь, чтобы его впустили. Ему придется сегодня погулять.

Франческа лишь немного покраснела.

— Согласна. Но только я сама не очень часто танцую. В юности, в Италии — да, любила потанцевать, а теперь только на Новый год и изредка по другим праздникам.

Роберт улыбнулся и поставил бутылку на стол рядом с мойкой. Франческа поднялась, и они пошли навстречу друг другу.

— Студия «Дабл Ю Джи Эн» из Чикаго, — донесся из приемника вкрадчивый баритон. — Сегодня вторник, и мы, как всегда, передаем для вас танцевальную музыку. Слушайте нас после следующих сообщений…

Оба засмеялись. Реклама и телефоны. Между ними стояла реальная действительность. Оба они знали об этом.

Но он протянул левую руку и, чуть наклонившись вперед, взял ее ладонь в свою. И так и сидел, скрестив ноги, правая на левой. За окном было очень тихо, стояла не шелохнувшись кукуруза.

— Я сейчас.

Франческе не хотелось отнимать руку, но еще одну вещь нужно было сделать. Она открыла нижний правый ящик буфета и достала оттуда две белых свечи, тоже купленные утром в Де-Мойне. На концах у них были надеты небольшие медные подсвечники. Франческа поставила свечи на стол.

Он тоже подошел к столу, слегка наклонил по очереди каждую свечу и зажег их, а Франческа выключила свет. В кухне теперь стало совсем темно, только два крошечных язычка пламени вытянулись вверх и едва заметно трепетали в неподвижном воздухе этой душной ночи. Все вещи совершенно преобразились — Франческа и представить себе не могла, что кухня может выглядеть такой красивой.

Снова заиграла музыка. К счастью, это оказалось медленное переложение «Осенних листьев».

Ей было не по себе, и ему тоже. Но, когда он взял ее за руку и коснулся ее талии, она потянулась к нему, и неловкость исчезла. Все стало очень легко. Он передвинул руку чуть дальше и притянул ее к себе.

Франческа ощущала запах — чистый легкий запах хорошего мыла. Так пахнет цивилизованный мужчина в циливизованном мире — чем-то приятно основательным. А исходившее от него тепло заставляло вспомнить о первобытной жизни, об истоках цивилизации.

— Хорошие духи, — сказал он и потянул ее руку ближе к себе, так что их переплетенные пальцы лежали на его груди, около плеча.

— Спасибо.

Они продолжали свой медленный танец. Размеры кухни не позволяли им переходить далеко с места на место, да им это было и не нужно. Франческа чувствовала, как его ноги двигаются около ее ног, как касаются друг друга их бедра.

Песня кончилась, но он не отпускал ее, тихонько напевая только что отзвучавшую мелодию, и они так и остались стоять на месте, пока не началась новая, и он снова повел ее в такт музыке. Танец продолжался, а за окном в предчувствии близкого конца лета завели свою жалобную песню кузнечики.

Через тонкую ткань рубашки она чувствовала мускулы его рук и плеч. Он был настоящий, самый настоящий из всего, что она знала в жизни.

Он слегка наклонил голову и коснулся щекой ее щеки.

Позже, в какой-то из тех дней, что они провели вместе, он назвал себя одним из последних на земле ковбоев. Франческа и Роберт сидели на траве, прислонившись к поливальной машине. Она не поняла и спросила, что он хочет этим сказать.

И тогда он объяснил ей.

— Дело в том, — начал он, — что в наше время определенная порода людей выходит из употребления. Или вот-вот выйдет. Этот мир становится все более упорядоченным, слишком упорядоченным для меня, например, и некоторых других людей. Все вещи находятся на своих местах, и для всего существует определенное место. Ну конечно, мои фотоаппараты существуют только благодаря упорядоченности, не могу не признать этого, но я сейчас говорю о другом. Жесткие правила и строгие инструкции, законы и социальные ограничения — о них идет речь. Кругом иерархия власти, контролируемые участки деятельности, долгосрочные планы, точно рассчитанные бюджеты. Мы верим в корпоративную мощь и спланированную мудрость расчета. Это мир измятых костюмов и именных наклеек на портфелях.

Но не все мы одинаковые. Кто-то приспосабливается к этому миру, а кто-то — и, возможно, таких найдется немало — не может. Достаточно посмотреть на все эти компьютеры, роботы, вслушаться в то, что нам предрекают. В прежние времена, в том мире, который теперь уходит навсегда, в нас нуждались, потому что никто больше — ни другие люди, ни машины — не делали то, что могли мы: быстрее бегали, были сильнее и проворнее, яростнее нападали и бесстрашно отбивались. Смелость и отвага сопутствовали нам. Мы дальше всех метали копья и побеждали в рукопашных битвах.

Но в конечном итоге власть в этом мире перейдет к компьютерам и роботам, то есть человек будет управлять машинами, но это не потребует уже от него ни мужества, ни силы, ни каких-либо других подобных качеств, то есть мы, мужчины, переживаем самих себя. Что нужно, чтобы род людской не вымирал? Чтобы в холодильных камерах не переводились запасы спермы, и сейчас все именно к этому и идет. Кстати, женщины заявляют, что большинство мужчин никуда не годны как любовники, так что, когда секс заменят наукой, никто этого не заметит.

Мы отказываемся от свободы ради упорядоченности и носимся со своими переживаниями. Во главу угла мы поставили производительность и эффективность. Но исчезает свобода — и ковбои уходят вместе с ней, вымирают, как горные львы и серые волки. Нет больше в этом мире места для вольных странников.

Я один из немногих оставшихся ковбоев. Моя работа в определенном смысле позволяет мне жить вольной жизнью настолько, насколько это вообще возможно в наше время. Я не жалею о том, что прежняя жизнь уходит, разве что иногда ощущаю смутную тоску. По-другому быть просто не может; только так мы сохраним самих себя от уничтожения. Я совершенно убежден, что главный источник всех бед на земле — мужские половые гормоны. Одно дело, когда племя побеждает племя и порабощает его. Другое дело, когда и у того, и у другого есть ракеты. И опять же другое дело, когда человек имеет все необходимое, чтобы губить природу, как мы это делаем. Рэчел Карсон права, так же как и Джон Мюир и Олдо Леопольд.

Беда нашего времени в том, что слишком много мужских гормонов скапливается там, где они могут принести значительный вред. Я даже не имею в виду войны между нациями или насилие над природой. Речь идет о нашей воинственности, о готовности нападать друг на друга при каждом удобном случае, и поэтому все мы стараемся держаться по отдельности. А это порождает проблемы, которые нужно преодолевать. Мы должны возвыситься над своими гормонами или, во всяком случае, держать их в узде.

Думаю, пора бросать игры и вырастать. Я понимаю это, черт возьми, понимаю и признаю без возражений. Просто хотел бы поснимать еще немного и убраться из этого мира раньше, чем окончательно устарею или причиню кому-нибудь вред.


Многие годы она вспоминала эти его слова. Все было правильно, и в то же время сама суть его личности противоречила тому, что он сказал. Да, в нем чувствовалась некая воинственная сила, но он полностью подчинил ее своей воле, по своему желанию пускал ее в ход или, наоборот, сдерживал, не давал ей вырваться наружу.

Именно это больше всего смущало и привлекало ее в нем. Сила его была невероятна, но Роберт в совершенстве владел ею, мог направлять ее, как стрелу, точно измеряя глубину проникновения в цель, и при этом никогда не пользовался ею с холодным или недостойным расчетом.

В тот вторник они танцевали на кухне, постепенно и естественно приближаясь друг к другу. Послушная его рукам, Франческа все теснее прижималась к нему, и сквозь тонкую ткань своей рубашки и ее платья он чувствовал нежное тепло ее груди.

Ей было хорошо. Если бы так могло быть всегда! Пусть звучат старые песни и длится танец, пусть еще сильней прижимается к ее телу его тело. Франческа снова стала женщиной, и ей снова есть, где танцевать. Она медленно и неуклонно уходила туда, где прежде никогда не бывала.

Жара не спадала, и усилилась влажность. Далеко на юго-западе пророкотал гром. Ночные мотыльки распластались на сетке. Огонь свечей их манил, но сетка преграждала путь к свету.

Он погружался, проваливался в нее. А она в него. Франческа откинула немного назад голову, ее темные глаза смотрели ему в глаза. И тогда Роберт поцеловал ее, и она ответила. И долгий, долгий поцелуй хлынул на них, как поток.

Танец был уже им не нужен, и ее руки теперь обнимали его за шею. Левой рукой Роберт обхватил Франческу за талию, а правой медленно провел по ее шее, затем по щеке и волосам. Томас Вулф говорил о «духе забытого нетерпения». Теперь этот дух ожил во Франческе Джонсон. В них обоих.

В свой шестьдесят седьмой день рождения Франческа сидела у окна и смотрела на дождь. Она вспоминала. Бренди она унесла на кухню и остановилась в дверях, глядя на то место, где они оба когда-то стояли. Она чувствовала, как рвутся наружу воспоминания. Так было всегда. Воспоминания по-прежнему жили в ней и вызывали чувства настолько сильные, что даже теперь, спустя столько лет, она не смела давать им волю чаще, чем раз в году. Она боялась, что ее мозг просто не выдержит и распадется под ударами пульсирующих в нем эмоций.

Она отстраняла от себя воспоминания совершенно сознательно — это был вопрос выживания. Но в последние годы подробности тех дней все чаще всплывали в ее памяти, так что всякие попытки остановить их поток она прекратила, не в силах противостоять ему. Образы возникали в ее мозгу, ясные и отчетливые, как если бы все происходило совсем недавно. А ведь прошло столько времени! Двадцать два года. Теперь все возвращалось обратно, становилось реальностью — единственной реальностью, ради которой ей хотелось бы жить.

Она знала, что ей шестьдесят семь, и примирилась с этим. Но представить, что Роберту Кинкейду семьдесят пять, она не могла. Не могла думать об этом, не в состоянии была это представить — или хотя бы представить, что представляет. Он находился здесь, с ней, в этой самой кухне, в белой рубашке, брюках цвета хаки и коричневых сандалиях. Длинные седеющие волосы спускались сзади на воротничок, шею обхватывала серебряная цепочка, на запястье темнел старый серебряный браслет. Он всегда был здесь, Роберт Кинкейд, обнимал ее, прижимал к себе.

Через какое-то очень долгое время Франческа смогла оторваться от него. Она сделала шаг в сторону, взяла его за руку и повела за собой к лестнице, вверх по ступенькам, по коридору в свою комнату. Зажгла настольную лампу.

Теперь, через много лет, Франческа снова повторила тот путь. Она взяла рюмку с бренди и стала медленно подниматься по ступенькам, откинув назад правую руку, как будто вела за собой свои воспоминания. Она поднялась наверх и пошла по коридору, дошла до своей спальни, толкнула дверь и вошла.

Образы и физические ощущения врезались в ее мозг с такой отчетливостью, что ей казалось, будто она смотрит на вереницу фотографий, одна за другой разворачивающих перед ней всю последовательность событий той ночи. Франческа помнила, как они медленно, будто во сне, сбросили с себя одежду, помнила прикосновение обнаженного тела к своей коже. Он смотрел на нее сверху, потом прикоснулся к ее животу, затем к соскам, и снова повторил все движения, очень медленно, потом еще раз, словно животное в брачном танце в соответствии с предписанным ему природой древним ритуалом. Снова и снова он кружил над ней и при этом целовал то ее лицо, то мочки ушей, то проводил языком вдоль ее шеи, вылизывая ее, как могучий леопард в высокой траве вылизывает свою самку.

Да, он походил на дикого зверя. Сильный, гибкий самец, чья власть над ней хотя и не выражалась ни в чем явном, но это была настоящая, абсолютная власть — именно такая, какую Франческа хотела испытать на себе в тот момент.

Власть Роберта над ней выходила далеко за границы физического, хотя способность заниматься любовью так долго, как он мог это делать, была частью его власти. Но ее любовь к нему была духовной, пусть это сейчас для нее звучит банально, принимая во внимание, сколько уже сказано на эту тему за последние десятилетия. Она была именно и прежде всего духовной — но не заурядной.

Мысль появилась внезапно, и она прошептала:

— Роберт, Роберт, ты сильный, … мне даже страшно.

Он был сильный — и физически тоже, но не это она имела в виду. Секс составлял только какую-то часть от целого. С самого первого момента, как Франческа увидела Роберта, она предвкушала — или во всяком случае у нее появилась надежда на что-то очень хорошее и приятное. Ей хотелось нарушить тягостное однообразие повседневности, сломать установившийся шаблон своей жизни, в том числе и сексуальной. И она совсем не предполагала, что встретится с его странной, непонятной силой.

Ей стало казаться, что он распространяет свою власть над ней во всех измерениях, и это пугало ее. Поначалу Франческа не сомневалась, что какая-то часть ее личности останется нетронутой, что бы ни произошло между ней и Робертом Кинкейдом, — та часть, которая всегда принадлежала ее семье и жизни в округе Мэдисон.

Но получилось так, что он забрал и эту часть тоже. Она должна была понять, что это произойдет, уже в тот момент, когда он зашел к ней во двор узнать, как проехать к Розовому мосту. Ей тогда сразу пришло в голову, что он похож на колдуна, шамана, и так оно и оказалось на самом деле.

Они занимались любовью час или, может быть, дольше, потом он медленно отодвигался, не сводя с нее глаз, и закуривая по очереди две сигареты — одну для нее, другую для себя. Иногда он просто лежал рядом. Но всегда он должен был касаться ее рукой, чувствовать под пальцами ее тело, ощущать гладкость и тепло ее кожи. Потом наступал момент, когда он снова оказывался в ней и нежно шептал ей на ухо, как он любит ее и целовал после каждой произнесенной фразы, после каждого слова. Одной рукой он обхватывал ее талию, стремясь, чтобы их проникновение друг в друга было как можно более полным, чтобы оно стало совершенным.

И тогда рассудок ее сворачивался в клубок и уходил куда-то вглубь черепной коробки, дыхание становилось тяжелым и прерывистым, она полностью отдавалась в его власть, и он уносил ее в те места, где обитал ее дух. А находился он в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанище на ветвях древа Дарвиновой логики.

Она утыкалась лицом в его шею, плоть к плоти, и чувствовала, как ее ноздри начинают воспринимать запахи реки и дыма от костра, а до слуха доносился стук колес старых паровозов, покидающих ночами зимние вокзалы далекого прошлого. Она видела странников в черных одеяниях, чей путь пролегал вдоль замерзших рек и пышных летних лугов к истокам мира и краю земли. Снова и снова скользил по ее телу леопард, легкий и гибкий, как ветер прерий, и, колыхаясь под его тяжестью, она летела верхом на ветре, как весталка в храме, к благоуханному быстрому пламени, зажженному для тех, кто доплыл до излучины реки забвения.

Задыхаясь, она тихо шептала:

— Роберт… о Роберт, я растворяюсь в тебе.

С ней случилось то, о чем она давно уже забыла — оргазмы приходили один за другим, и причиной тому был этот удивительный человек. Ее поражала выносливость Роберта. И тогда он объяснил ей, что может достигать экстаза не только физически, но и через определенное состояние духа, и что оргазм рассудка имеет свои необычные свойства.

Она не представляла, о чем он говорит. Ей только было ясно, что он до отказа натянул свои поводья, а затем обмотал вокруг них обоих так туго, что Франческа бы, наверно, задохнулась, если бы не ощущала безудержной свободы от самой себя.

Ночь продолжалась, и они поднимались по долгой спирали великого танца. Для Роберта Кинкейда больше не существовало линий или направлений — только форма, звук и тень. Он шел древними тропами, и путь ему освещало пламя свечей, слепленных из залитого солнцем инея, что таял на летней зеленой траве и осенних опавших листьях.

Он слышал шепот собственного голоса, но этот голос, казалось, исходил от кого-то другого, а не от него. Он узнал строчки из стихов Рильке4: «Вокруг старой башни… я кружу и кружу вот уже тысячу лет» — «Солнечная песнь Навахо». Он рассказывал Франческе о видениях, рожденных в нем ею: о песчаных бурях и красных ветрах и о бурых пеликанах, плывущих верхом на дельфинах на север вдоль побережья Африки.

Она выгибалась навстречу ему, и из ее губ исторгались звуки — очень тихие, неясные звуки. Но язык, на котором она говорила, был понятен ему, и в этой женщине, лежащей под ним, живот к животу, в самой ее глубине нашел наконец Роберт Кинкейд то, что искал всю свою жизнь.

Он понял теперь значение маленьких следов на пустынных берегах океанов и тайных грузов, что везли на себе корабли, никогда не покидавшие гаваней, понял смысл взглядов, брошенных на него из-за плотно занавешенных окон домов, когда, подгоняемый ветром, он шел мимо них по улицам мертвых городов. И как могучий охотник прежних времен проходит долгий путь, прежде чем впереди ему покажутся огни родного дома, так и он, Роберт Кинкейд, увидел наконец свет в конце пути, и одиночество оставило его. Наконец оставило. Наконец. Он пришел… кажется, пришел. Он лежал завершенный, наполненный до конца своей любовью к ней. Наконец.

Ближе к утру он приподнялся, посмотрел ей в глаза и сказал:

— Вот для чего я пришел на эту планету, и именно сейчас, Франческа. Не для того, чтобы бродить по земле или снимать на пленку какие-то предметы. Я здесь, чтобы любить тебя. Теперь я это знаю. Я все летел куда-то, с вершины огромной высокой горы, и это началось в далеком прошлом, потому что я прожил в полете много-много лет, гораздо больше, чем живу на свете. И все это время, все эти годы я летел к тебе.

Когда они спустились вниз, радио еще работало. Начало рассветать, но солнца не было видно за тонким слоем утренних облаков.

— Франческа, я хочу тебя кое о чем попросить, — сказал он и улыбнулся, глядя, как она возится с кофеваркой.

— Да? — она посмотрела на него. «Господи, я же люблю его, — думала она, пошатываясь после бессонной ночи, — и я хочу его еще, хочу, чтобы это никогда не кончалось».

— Надень джинсы и футболку, в которой ты была вчера, и босоножки, а больше ничего не надо. Я хочу снять тебя такой, какая ты сейчас, в это утро. Это будет фотография для нас двоих.

Она пошла наверх, чувствуя, как ослабели ее ноги после этой ночи, оделась и вышла с ним на пастбище. Вот тогда он и сделал фотографию, на которую она смотрела в свой день рождения все эти годы.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

Франческа

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:09 + в цитатник
Франческа
Франческа родилась глубокой осенью. Холодный дождь хлестал по крыше ее дома, затерянного посреди просторов юга Айовы. Она стояла и смотрела на падающие капли дождя и на то, как проглядывают сквозь серую пелену холмы и река, и вспоминала Ричарда. В такой день он умер, восемь лет назад, от болезни, название которой ей не хотелось вспоминать. Но сейчас Франческа думала о нем и его неизменной доброте, о непоколебимых принципах, которым он никогда не изменял, о том, что, благодаря Ричарду, ее, Франчески, жизнь была спокойной и размеренной.

Дети уже позвонили. В этом году они оба опять не сумели приехать, хотя ей исполнилось уже шестьдесят семь. Как и прежде, она все поняла. Она всегда понимала их. И всегда будет понимать. Оба много работали, продвигаясь по ступенькам служебной лестницы, у обоих было много хлопот: нелегко заведовать клиникой и нелегко работать со студентами. Кроме того, Майклу нужно строить семью — уже во второй раз, а Кэролин пыталась сохранить свою. В глубине души Франческа радовалась, что детям никогда не удавалось приехать на ее день рождения — в этот день она выполняла свои ритуалы и не хотела, чтобы какие бы то ни было обстоятельства помешали их выполнению.

С утра к ней забежали друзья из Уинтерсета и принесли с собой торт. Франческа сварила кофе, и они немного поболтали. Разговор коснулся детей и города, затем они перешли на День Благодарения и обсудили проблему подарков на Рождество. Все сидели в гостиной, то и дело разговор прерывали взрывы веселого смеха, голоса звучали то громче, то тише, и успокоение, которое Франческа черпала из ощущения давнего знакомства с этими людьми, напомнило ей об одной маленькой причине, по которой она осталась жить в этом доме после смерти Ричарда.

Майкл тогда усиленно предлагал ей переехать к нему во Флориду, Кэролин расхваливала Новую Англию. Но она осталась здесь, среди холмов Айовы, на своей земле, потому что хотела сохранить свой старый адрес. И была рада, что сделала это.

К полудню все разъехались. Франческа смотрела, как отъезжают гости в своих «бьюиках» и «фордах», сначала по дорожке от ворот ее дома, а затем сворачивают на мощенную камнем дорогу в сторону Уинтерсета. Щетки на стеклах машин работали на полную мощность, разгоняя дождь. Хорошие, добрые друзья — но никогда, никогда они не смогут понять то, что она, Франческа, хранила в своей душе, даже если бы она рассказала им все.

Муж когда-то сказал, что она найдет здесь много друзей. Он только привез ее сюда после войны из Неаполя. Ей вспомнились его слова: «У этих людей много недостатков, но равнодушия к чужим бедам ты не увидишь ни в ком из них». Так оно и оказалось.

Ей было двадцать пять, когда она познакомилась с Ричардом. Франческа уже три года преподавала после окончания университета в частной школе для девочек. Не раз она размышляла о своей дальнейшей судьбе. Одни молодые итальянцы погибли, другие находились в лагерях, а вернувшиеся домой были искалечены или сломлены войной. Ее роман с Никколо уже год как закончился под давлением ее родителей, воззрения которых на жизнь отличались значительным консерватизмом. Никколо преподавал в университете живопись, весь день он писал картины, а ночью пускался в самые дикие безрассудные странствования по притонам Неаполя и брал ее с собой.

Она вплетала тогда ленты в черные волосы и оставалась верна своим мечтам. Но красивые моряки не сходили с кораблей на берег в поисках прекрасной Франчески, никто не пел под ее окнами серенады. Суровая тяжесть действительности давала о себе знать, и постепенно Франческа стала понимать, что выбирать ей, в сущности, было не из чего. А жизнь с Ричардом предполагала реальные перспективы. Рядом добрый и порядочный человек, поэтому радужные надежды на спокойную жизнь в Америке могли осуществиться.

Они сидели на улице в кафе под горячими лучами средиземноморского солнца; Франческа всматривалась в него, изучала его военную форму, отмечала, как серьезно смотрит на нее этот американец со Среднего Запада, а потом взяла да и поехала с ним в Айову. Поехала, чтобы родить ему двоих детей, а потом смотреть, как подросший Майкл играет в футбол холодными октябрьскими вечерами, и ездить в Де-Мойн с Кэролин за платьями для очередного школьного бала. Несколько раз Франческа обменялась письмами с сестрой, которая осталась жить в Неаполе, и дважды ездила туда, когда умерли отец и мать. Но ее домом стал округ Мэдисон, и она не чувствовала в себе никакого желания вернуться на родину.

Днем дождь прекратился, но к вечеру пошел опять. Начинало темнеть. Франческа налила себе рюмку бренди, открыла нижний ящик старинного орехового секретера — он принадлежал еще семье Ричарда и пережил три поколения. Она достала большой коричневый конверт и медленно провела по нему рукой, как делала это каждый раз в свой день рождения уже много лет.

На почтовом штемпеле значилось: «Сиэтл, штат Вашингтон. Двенадцатое сентября тысяча девятьсот шестьдесят пятый год». Она всегда сначала смотрела на штемпель — это было началом ритуала. Затем взгляд ее скользил вниз, туда, где был написан ее адрес: «Франческе Джонсон РР 2, Уинтерсет, Айова». Дальше она смотрела на обратный адрес, небрежно нацарапанный в верхнем левом углу: «Почтовый ящик 642, Беллингхем, Вашингтон». Она присела в кресло у окна, не отводя взгляда от обоих адресов, и углубилась в воспоминания, ибо за этими строчками на конверте было движение его рук, а она хотела ощутить их прикосновение так, как она ощущала это двадцать два года назад.

Почувствовав наконец, как его руки касаются ее тела, Франческа открыла конверт и осторожно вынула три письма, рукопись, две фотографии и «Нейшнл Джиографик» вместе с вырезками из других номеров этого же журнала. Сумерки сгущались. Она смотрела поверх бокала с бренди на строчки, написанные от руки на листке бумаги, прикрепленном к машинописным страницам рукописи. Вверху мелким шрифтом было напечатано: «Роберт Кинкейд, писатель и фотограф».

«12 сентября, 1965 года. Дорогая Франческа!

Посылаю тебе две фотографии. Одну из них я сделал, когда мы были с тобой на пастбище, на рассвете. Надеюсь, она тебепонравится так же, как и мне. На другой — Розовый мост. На нем виднеется твоя записка.

С тех пор как я уехал, не даю покоя своим серым клеткам и заставляю их прокручивать снова и снова до мельчайших подробностей события, которые произошли между нами в те несколько дней, что мы были вместе. Я задаю себе один и тот же вопрос: Что случилось со мной в округе Мэдисон? Стараюсь осознать это до конца. Вот почему я написал небольшую вещь — „Вырываясь из измерения Зет“, которую и посылаю тебе. С ее помощью пытался разобраться в себе, во всей той неразберихе мыслей и чувств, которая творится сейчас в моей душе.

Я смотрю в объектив — и вижу тебя, начинаю работать над какой-нибудь статьей, — а пишу о тебе. Не могу даже сказать, как я вообще добрался домой из Айовы. Но старичок Гарри (мой грузовик, если помнишь) как-то довез меня. Но я совершенно не в состоянии объяснить, как ухитрился проехать все эти мили.

Всего лишь несколько недель назад я был замкнутым человеком, но это, в сущности, мне не мешало. Пожалуй, я не выглядел слишком счастливым и временами чувствовал свое одиночество, но тем не менее в целом я был удовлетворен жизнью. А теперь все изменилось.

Сейчас мне совершенно ясно, что я давно уже шел к тебе — а ты ко мне, хотя мы и не подозревали о существовании друг друга. Какая-то бездумная уверенность, скрытая глубоко под нашим неведением, и привела нас друг к другу. Как две одиноких птицы, мы парили над великой равниной, подчиняясь некоему небесному расчету, и все годы, прожитые нами, нужны были для того, чтобы мы наконец встретились.

Странная штука — дорога. Не ведая ни о чем, я брел себе и брел в тот августовский день и вдруг поднял глаза, — а ты уже шла по траве навстречу. Оглядываясь назад, я понимаю, что произошло неизбежное, я называю это высочайшей вероятностью невероятного, а если попросту, иначе и быть не могло.

Теперь внутри меня живет другой человек. Хотя, пожалуй, лучше всего я смог выразить это ощущение в тот день, когда мы расстались. Я сказал тогда, что из нас двоих мы сотворили третью личность, и теперь она повсюду следует за мной.

Не знаю как, но мы должны увидеться снова, где бы то ни было.

Позвони, если что-нибудь понадобится или просто соскучишься. Я мигом примчусь. А если соберешься сюда, дай мне знать обязательно, в любое время. О билетах, если возникнет такая проблема, я позабочусь. На следующей неделе отбываю на юго-восток Индии, вернусь в конце октября.

Люблю тебя. Роберт.

P.S. Мосты вышли замечательно. Появятся в „НД“ в будущем году, так что жди. А хочешь, я пришлю тебе тот журнал, в котором их напечатают?»

Франческа Джонсон поставила рюмку на широкий дубовый подоконник и перевела взгляд на черно-белую фотографию восемь на десять — ее, Франчески, фотографию. Теперь уже ей не всегда удавалось вспомнить, как она выглядела тогда, двадцать два года тому назад. На ней полинялые джинсы в обтяжку, босоножки, белая футболка. Волосы развеваются на ветру. Сзади забор. Фотография сделана ранним утром.

Со своего места у окна Франческа могла видеть сквозь пелену дождя тот самый стол, к которому она прислонилась тогда. Старый забор все еще огораживал пастбище. После смерти Ричарда она сдала землю в аренду, но оговорила, что пастбище трогать нельзя, все должно остаться, как есть, и с тех пор оно так и стояло пустым и поросло высокой луговой травой.

Тогда первые глубокие морщины только начали появляться на ее лице, и на фотографии они были видны. Пленка выявила их. И все-таки она себе нравилась: волосы густые и черные, тело упругое, от него исходило тепло, джинсы обтягивали именно те места, какие надо. Но на фотографии приковывало к себе внимание именно лицо женщины, до безумия влюбленной в человека, снимавшего ее.

В потоке воспоминаний Франческа видела Роберта совершенно отчетливо. Каждый год в этот день она мысленно просеивала образы сквозь сознание, тщательно отделяя один от другого, не позволяя себе забыть ни одной мельчайшей подробности, и навсегда запечатлевая в своей памяти события тех дней. Так, наверно, передавали устные предания из поколения в поколение древние племена.

Роберт был высокий, худой и сильный, а двигался, как трава под ветром, плавно, без усилий. Серебристо-седые волосы прикрывали уши и шею, и, надо сказать, выглядел он всегда слегка растрепанным, как будто только что сошел на землю после путешествия по бурному морю и пытался ладонью привести волосы в порядок. Узкое лицо, высокие скулы и лоб, наполовину прикрытый волосами, на фоне которых голубые глаза смотрелись особенно ярко. Взгляд его, казалось, постоянно перебегал с одного предмета на другой в поисках нового сюжета, новой композиции.

В то утро он все время улыбался и говорил ей, какой красивой и теплой она выглядит в лучах утреннего солнца, потом попросил Франческу прислониться к забору, а сам принялся кружить вокруг нее с фотоаппаратом, то опускаясь на колено, то вставая, а затем лег на спину и сфотографировал ее снизу вверх.

Франческе тогда было неловко при мысли, сколько пленки он извел на нее, но в то же время нравилось, что он уделяет ей столько внимания. А еще она надеялась, что никто из соседей не выедет на тракторе в такую рань. Впрочем, в то утро ей было все равно, что подумают соседи.

А Роберт все снимал и снимал кадр за кадром, перезаряжал пленку, менял объективы и все это время не переставал говорить ей, как она нравится ему, и что он любит ее. «Франческа, ты невероятно красивая женщина», — неустанно повторял он. А иногда выпрямлялся и просто смотрел на нее, вокруг нее, сквозь нее.

На фотографии видно, как явно очерчиваются соски под футболкой. Но ее это совершенно не смущало. Острое чувство горячей нежности пронизывало все ее тело при мысли, что Роберт так отчетливо видит ее грудь через объектив. Будь рядом Ричард, ей бы и в голову не пришло так одеться. Он не одобрил бы ее. Да она и раньше, до встречи с Робертом Кинкейдом, никогда так не одевалась.

А Роберт тогда попросил ее слегка выгнуть спину, и когда она сделала это, прошептал: «Да, да, вот так, хорошо. Оставайся так».

И теперь она смотрела на фотографию, которую он тогда сделал. Освещение было великолепным — он называл его «рассеянно-ярким», — и створки фотоаппарата непрерывно щелкали, пока Роберт ходил вокруг нее.

Он был гибкий — именно это слово пришло ей на ум, когда она наблюдала за его движениями ранним утром на пастбище. В пятьдесят два года тело его состояло сплошь из мускулов, и они двигались под кожей с напряжением и силой, присущими лишь тем мужчинам, кто много работает и к тому же постоянно поддерживает форму. Он рассказал ей, что во время войны служил на флоте фотокорреспондентом. Их часть вела боевые действия на Тихом океане, и Франческе было нетрудно представить, как Роберт шагает по задымленному берегу вместе с моряками, тяжелая аппаратура при ходьбе бьет его по бедру, глаза не отрываются от объектива, и створки фотоаппарата раскалились добела от непрерывной работы.

Франческа снова перевела взгляд на фотографию и пристально всмотрелась в себя.

«Я и в самом деле неплохо выглядела, — подумала она, любуясь собой. — Собственно, я никогда больше не была так хороша, ни до, ни после. Это все он».

Франческа выпила еще немного бренди, а дождь, казалось, оседлав холодный ноябрьский ветер, вместе с ним обрушивался в яростных порывах на весь мир.


Роберт Кинкейд был в каком-то смысле колдун и обитал сам по себе в никому не ведомых местах, таинственных и грозных. Франческа мгновенно почувствовала это, как только он ступил на землю, выйдя из своего грузовика в тот жаркий сухой понедельник августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, и вошел в ворота ее дома. Ричард и дети уехали на ярмарку в Иллинойс — им предстояло выставить там призового бычка, который получал неизмеримо больше внимания с их стороны, нежели она. Но зато неделю Франческа могла распоряжаться собой, как хотела.

Она сидела на ступеньках крыльца, пила чай со льдом и наблюдала без особого интереса, как поднимается столбом пыль на дороге от колес проезжавшей мимо машины. Машина — грузовик — двигалась медленно, как если бы водитель не был уверен в выбранном направлении. Наконец он притормозил и, свернув в проезд, медленно поехал прямо к ее дому. «Бог ты мой, — подумала она. — Кто это?»

Франческа была в джинсах и старой голубой ковбойке с закатанными рукавами. Ходить по такой жаре она предпочитала босиком. Длинные черные волосы Франческа забрала сзади в «хвост», заколов их черепаховым гребнем, подаренным ей отцом, когда она уезжала из Италии.

Грузовик подкатил к самым воротам и остановился рядом с проволочным забором. Франческа встала и неторопливо пошла навстречу незнакомцу. А из грузовика выпрыгнул Роберт Кинкейд, который выглядел в точности, как картинка из несуществующей книги под названием «Иллюстрированная история шаманства и колдовства».

Бежевая военного образца рубашка насквозь пропиталась потом и прилипла к спине, темные широкие круги виднелись под мышками. Три верхние пуговицы на рубашке были расстегнуты, и ей бросились в глаза мощные грудные мышцы под простенькой серебряной цепочкой. Поверх рубашки проходили широкие полосы подтяжек оранжевого цвета — такие обычно носят люди, чья жизнь связана с пребыванием в дикой местности.

Он улыбнулся.

— Простите, что приходится вас беспокоить, но дело в том, что я ищу крытый мост, но никак не могу найти. Боюсь, что на данный момент я заблудился.

Роберт вытер лоб синим носовым платком и снова улыбнулся. Его взгляд был устремлен прямо на Франческу, и она почувствовала, как что-то шевельнулось у нее внутри. Глаза, голос, лицо, серебристо-седые волосы, легкость, с которой он нес свое тело — все это древние тропы. Они заманивают и завлекают тебя, нашептывают тебе нечто в то самое краткое мгновение, когда еще не спишь, но сон уже пришел и все преграды пали. Тропы, которые пересекают космическое пространство длиной в один атом, что разделяет мужское и женское начало на любой ступени эволюционного развития. «Род должен продолжаться», — шепчут древние тропы, и это все, что им нужно, больше ничего. Власть их безгранична, и способы ее осуществления отточены и просты. Тропы ведут всегда в одном направлении, вперед, к цели, которая ясна. Идти по ним легко, к сожалению, мы все запутываем и запутываемся сами. Франческа поняла это сразу, так как клетки ее тела приняли сообщение. И тогда случилось то, что изменило ее жизнь навсегда.

По дороге, поднимая за собой облако пыли, проехал автомобиль и посигналил ей. Бронзовая рука Флойда Кларка просунулась в окно «Шевроле», и Франческа помахала ему в ответ, а потом снова повернулась к Роберту.

— Вы почти у цели, — сказала она. — Отсюда до моста две мили.

И, после долгих лет жизни в замкнутом кругу с четко очерченными правилами поведения и скрытыми глубоко в душе чувствами, как того требовали сельские обычаи, Франческа Джонсон произнесла нечто удивительное для самой себя.

— Если хотите, — сказала она, — я буду рада показать вам дорогу.

Франческа так никогда и не поняла до конца, как смогли эти слова вырваться наружу. Возможно, причиной тому были юные чувства, еще жившие в ней и поднявшиеся на поверхность ее души, как поднимаются пузырьки воздуха из глубины озера и лопаются наверху. Кто знает? Она не страдала особой застенчивостью, но и развязной тоже не была. В конце концов она заключила, что Роберт Кинкейд каким-то образом расположил ее к себе за те несколько секунд, что она смотрела на него.

Он явно был ошарашен ее предложением, но быстро пришел в себя и очень серьезно сказал, что будет признателен за помощь. Франческа сбегала к заднему крыльцу, надела свои рабочие сапоги и последовала за ним к грузовику.

— Подождите минутку, хорошо? Я только освобожу для вас место, а то здесь все забито, —пробормотал он, больше обращаясь к самому себе, и Франческа поняла, что он смущен и взволнован предстоящей поездкой.

Он принялся перекладывать штативы, холщовые мешки и распихивать по углам бумажные пакеты. Наверху, в кузове, она заметила старый рыжий чемодан и футляр с гитарой, оба пыльные и потрепанные. Куском бельевой веревки они были привязаны к запасному колесу — для надежности.

Дверца кабины качалась, слегка ударяя Роберта по спине, и он все бормотал что-то, перекладывал с места на место вещи, засовывал в коричневый пакет бумажные стаканчики из-под кофе и банановую кожуру. Покончив с уборкой, он швырнул пакет в кузов. Бело-голубой переносной холодильник он задвинул подальше в угол кабины. На зеленой дверце грузовика Франческа заметила полустершуюся надпись: «Фотомастерская Кинкейда, Беллингхем, Вашингтон».

— Ну вот, теперь, я думаю, вы протиснитесь.

Пока она садилась, Роберт придерживал дверь, затем закрыл ее, обошел грузовик и неуловимо быстрым движением запрыгнул в кабину. Искоса взглянув на нее, он слегка улыбнулся и спросил:

— Куда ехать?

— Направо, — и Франческа показала рукой.

Он повернул ключ зажигания, и до того молчавший двигатель заработал. Грузовик тронулся, подпрыгивая на каждом бугорке. Его длинные ноги нажимали на педали, края потрепанных джинсов задевали за кожаные шнурки высоких коричневых ботинок, глядя на которые, можно было сразу определить, что их хозяин много ходит пешком.

Он наклонился вперед, задев ненамеренно ее бедро, и открыл ящичек. Поглядывая на дорогу, он некоторое время шарил там рукой и среди всевозможных вещей нашел наконец визитную карточку и вытащил ее.

— Роберт Кинкейд, писатель и фотограф, — представился он.

Она посмотрела на карточку. Адрес был напечатан тут же, вместе с номером телефона.

— Я здесь по заданию «Нейшнл Джиографик», — объяснил он. — Вы знаете этот журнал?

— Да, — ответила она, а про себя подумала: «Да кто ж его не знает?»

— Они хотят сделать очерк о крытых мостах, а здесь, в Айове, есть кое-что интересное. Я обнаружил уже шесть мостов, но, насколько я знаю, есть еще седьмой, где-то подальше.

— Он называется Розовым, — сказала Франческа, стараясь перекричать шум ветра, скрежет колес и рев двигателя. Голос ее звучал странно, как будто он принадлежал не ей, а кому-то другому — той девочке из Неаполя, которая надеялась увидеть, как с поезда или с корабля сойдет ее единственный, долгожданный возлюбленный и стремительно направится к ней по этой улице. Она продолжала что-то говорить, а сама смотрела, как напрягаются мускулы его руки, когда Роберт переключал скорость.

Рядом с ее сиденьем лежали два рюкзака. Клапан одного из них был застегнут, но край другого загнулся, и Франческа увидела серебристо-серую крышку и черный корпус фотоаппарата, к которому была привязана коробка с пленкой «Кодак-хром-П». Среди пакетов она заметила коричневую безрукавку со множеством карманов. Из одного кармана торчал тонкий провод со штоком на конце.

Под ногами у нее лежали два штатива, покрытые сплошь царапинами. Но на одном из них Франческа сумела прочитать название фирмы: «Джитзо». Еще она разглядела, что в ящичке вперемешку валялись блокноты, карты, ручки, катушки из-под пленки и прочий хлам. Там же лежала разменная мелочь и блок сигарет «Кэмэл».

— За углом сверните направо, — подсказала она и, пользуясь случаем, взглянула на его профиль. Загорелый гладкий лоб блестел от пота, красивый рот — это она заметила почему-то с самого начала, а нос как у индейца. Когда-то давно дети были еще совсем маленькими, они всей семьей ездили отдохнуть на Западное побережье, и Франческа запомнила, как выглядят мужчины-индейцы в профиль.

Он не был красив в общепринятом смысле этого слова, но и простоватым она тоже бы не назвала его. Ни то, ни другое определение не подходили к нему. В нем таилось что-то такое, чему нет названия — нечто очень древнее, на чем годы оставили свой след, — не во внешности, конечно, а в глазах.

На левой руке он носил какие-то замысловатые часы на кожаном, пропитанном потом ремешке, на правой Франческа увидела серебряный браслет со сложным орнаментом. «Браслет не мешало бы почистить», — подумала она, но тут же мысленно обругала себя за провинциальное внимание к мелким проблемам — привычку, против которой сама же боролась все эти годы.

Роберт Кинкейд достал из нагрудного кармана пачку «Кэмэл», вытряхнул из нее сигарету и предложил ей. И снова за последние пять минут Франческе пришлось удивляться самой себе, потому что она взяла сигарету. «Что я делаю?» — задумалась она. Когда-то она не прочь была покурить, но давно уже отказалась от этой привычки под настойчивым давлением со стороны Ричарда.

Он вытряхнул еще одну сигарету, сунул ее в рот и достал зажигалку — золотую «Зиппо». Щелкнув колесиком, он поднес зажигалку к ее сигарете, не отводя взгляда от дороги.

Франческа заслонила огонек ладонями от ветра. Ей пришлось слегка опереться на его руку, потому что из-за тряски в машине она никак не могла коснуться концом сигареты мелькающего пламени. Понадобилась всего секунда, чтобы прикурить, но и за это время она успела почувствовать тепло его руки и крохотные волоски на коже.

Франческа откинулась назад. Он поднес зажигалку к своей сигарете, ловко прикрыл огонек одной рукой и закурил. Это движение заняло у него доли секунды.

Франческа Джонсон, жена фермера из Айовы, удобно устроилась на пыльном сиденье грузовика, курила и показывала дорогу Роберту Кинкейду.

— Ну вот, за поворотом вы увидите его, — наконец произнесла она, вытягивая вперед руку.

Старый мост соединял берега неширокой речки. Он немного покосился от времени, краска в некоторых местах совсем облупилась.

Роберт Кинкейд улыбнулся, потом быстро взглянул на нее и сказал:

— Я приду сюда на восходе. Замечательно получится.

Он остановил грузовик футов за сто от моста и спрыгнул на землю, стащив за собой рюкзак с загнутым клапаном.

— Хочу немного осмотреться, — сказал он Франческе. — Вы не против?

Она не возражала и улыбнулась ему в ответ.

Из окна кабины Франческа наблюдала, как Роберт идет по дороге, на ходу вытаскивая из рюкзака фотоаппарат, а затем закидывает мешок на левое плечо. Судя по легкости движения, он, должно быть, проделывал это тысячу раз. И все время его голова находилась в движении, он смотрел то в одну сторону, то в другую, потом на мост, на деревья рядом с мостом. Один раз Роберт обернулся и взглянул на нее. Его лицо было очень серьезно.

По сравнению с местными жителями, которые питались в основном картошкой с мясом и подливой, некоторые по три раза в день, Роберт Кинкейд выглядел так, словно он ел исключительно фрукты, орехи и овощи.

«Видно, что он физически сильный», — подумала она.

Франческа обратила внимание, на его узкий таз, который так туго обтягивали джинсы, что были видны контуры бумажника в левом кармане и носового платка в правом. Роберт ходил плавно, не делая ни одного лишнего движения.

Вокруг стояла тишина. Краснокрылый дрозд сидел на заборе и посматривал на Франческу черным блестящим глазом. Из придорожной травы доносился зов лугового жаворонка. А больше ни звука, ни движения не было заметно под белым августовским солнцем.

Не дойдя до моста, Роберт Кинкейд остановился. Он постоял немного, потом присел на корточки и посмотрел на мост через объектив. Перешел дорогу и проделал то же самое с другой стороны, после чего углубился под крышу моста и принялся рассматривать балки и доски настила, а затем, выглянув через проем сбоку, посмотрел вниз, на реку.

Франческа потушила окурок, толкнула дверь и выпрыгнула из кабины. Взгляд ее скользнул по дороге: соседских машин как будто не видно. Она направилась к мосту. Полуденное солнце пекло нещадно, а под крышей моста, казалось, можно было найти прохладу. На мгновение силуэт Роберта мелькнул у другого выхода, потом он направился вниз, к ручью, и исчез.

Под крышей негромко ворковали в гнездах голуби. Она положила руку на перила и ощутила мягкий жар, исходивший от дерева. Там и сям на планках попадались следы деяний человека в виде надписей: «Джимбо-Денисон, Айова», «Шерри + Дабби» и «Вперед, „Ястребы“!» Голубиное воркование не умолкало ни на мгновение.

Франческа просунула голову в щель между двумя досками и посмотрела вниз, в ту сторону, куда ушел Роберт Кинкейд. Он стоял на камне посреди речки и смотрел на мост и вдруг помахал ей рукой. Франческа вздрогнула. Он благополучно перебрался на берег и с легкостью принялся взбираться по крутому каменистому склону. Но Франческа не шевельнулась и продолжала смотреть на воду. Только когда она услышала звук его шагов по деревянному настилу, повернула голову.

— Здесь и в самом деле красивое место, — сказал Роберт, и голос его гулким эхом разнесся по всему мосту.

Франческа кивнула.

— Да, вы правы. Но мы, местные жители, привыкли к этим мостам и считаем их за нечто само собой разумеющееся, так что даже перестали их замечать.

Он подошел к ней и протянул букетик полевых цветов.

— Спасибо за экскурсию, — улыбнулся он. — Я приеду сюда через пару дней и сделаю несколько снимков.

Странное чувство, которое она испытала, увидев его в первый раз, вернулось. Цветы. Никто никогда не дарил ей цветов, даже по самым торжественным случаям.

— Я не знаю, как вас зовут, — сказал он, и Франческа вспомнила наконец, что так и не назвала ему своего имени и это смутило ее гораздо больше, чем она могла предположить. Некоторое время Франческа молча смотрела на него, затем представилась. Он кивнул и сказал:

— Я уловил легчайший акцент. Вы из Италии?

— Да, но уже много лет, как уехала оттуда.

И снова они в кабине грузовика, снова едут по каменистой неровной дороге, а солнце потихоньку опускается к горизонту. Дважды им навстречу попадались машины, но людей за рулем Франческа не знала. Дорога назад, на ферму, заняла четыре минуты, и за это время она уплыла в мыслях куда-то очень далеко. Все стало просто и одновременно непонятно. Общение с Робертом Кинкейдом не должно закончиться — вот то, чего она теперь хотела. Ей нужно было знать о нем больше. Франческа сидела, стиснув букет на коленях, как школьница после загородной прогулки. Кровь бросилась ей в лицо — она чувствовала это. Франческа не сделала и не сказала ничего особенного, но ощущение было таким, будто она переступила какую-то границу. Из приемника, едва слышного в шуме ветра и рокоте мотора, донеслись звуки гитары, а затем сразу же началась программа пятичасовых новостей.

Грузовик свернул к ее дому.

— Ричард — это ваш муж?

Они подъехали к почтовому ящику.

— Да, — ответила Франческа каким-то приглушенным голосом. Начав говорить, она уже не могла остановиться и продолжала. — Довольно жарко. Не хотите ли зайти выпить чаю со льдом?

Он испытующе взглянул на нее.

— Если это без проблем, то я с удовольствием зайду.

— Без проблем, — сказала Франческа.

Она попросила его поставить грузовик за дом, надеясь в глубине души, что ее слова прозвучали естественно. Ей, конечно, не хотелось, чтобы, когда Ричард вернется, кто-нибудь из соседей заявил: «Привет, Дик, что-нибудь строишь? Я тут видел на прошлой неделе зеленый грузовик у тебя во дворе. Но Фрэнни-то, я знал, оставалась дома, вот я и не стал проверять кто да что».

Так, а теперь вверх по раскрошившимся от времени цементным ступенькам к заднему крыльцу. Он придержал перед ней дверь. С собой он взял рюкзаки с аппаратурой.

— Зверская жарища. Нельзя оставлять в кабине, — объяснил он, занося рюкзаки в дом.

В кухне было немного прохладнее, но все-таки тоже жарко. Навстречу им поднялся пес — шотландская овчарка — и шумно обнюхал ботинки Кинкейда, после чего отправился на крыльцо и завозился там на ступеньках. Франческа достала металлический поднос со льдом и принялась разливать чай из большой стеклянной банки в стаканы. Спиной она чувствовала, что Роберт Кинкейд смотрит на нее со своего места за столом. Он сидел, вытянув ноги, и время от времени проводил руками по волосам, пытаясь их пригладить.

— С лимоном? — спросила она.

— Да, пожалуйста.

— Сахару?

— Нет, спасибо.

Лимонный сок медленно стекал по стенке стакана, и он это заметил. Роберт Кинкейд замечал все.

Франческа поставила перед ним стакан с чаем. Цветы она поместила в старый пластмассовый бокал с изображением утенка Дональда сбоку. Затем прислонилась к раковине, нагнулась и, балансируя на одной ноге, принялась стаскивать сапог. Потом, переступив на босую ногу, она проделала то же самое со вторым сапогом.

Роберт сделал маленький глоток чая и снова посмотрел на нее. «Примерно пять футов шесть дюймов росту, — определил он. — На вид лет сорок или чуть больше. Прелестное нежное лицо, прекрасное теплое тело». Но в своих путешествиях по миру он часто встречал красивых женщин. Физическое совершенство, бесспорно, было приятно само по себе, но для Роберта действительную ценность представляло другое: интеллект и страсть как проявление жизненного опыта, способность воспринимать тончайшие движения ума и духа и побуждать к этому другого — вот что имело для него значение. Поэтому почти во всех случаях молодые женщины, даже самые красивые, не казались ему привлекательными. Они жили еще слишком мало или слишком легко, чтобы обладать теми качествами, которые интересовали его.

А во Франческе Джонсон что-то привлекло его сразу же. Ум — вот что он почувствовал. И страсть в ней тоже чувствовалась, хотя он не мог определить, на что именно эта страсть направлена, и была ли она направлена вообще.

Позже он сказал ей, что совершенно необъяснимым образом момент, когда она снимала на кухне сапоги, стал для него одним из самых чувственных из всех, которые он когда-либо испытывал в жизни. Почему — роли не играло. В его восприятии жизни причины явлений были несущественны. «Анализ разрушает целое. Есть некоторые вещи, таинственные вещи, которые должны оставаться нетронутыми. Если будешь рассматривать их по частям, они исчезнут». Таковы были его слова.

Франческа села за стол, поджав под себя ногу. Волосы ее растрепались, несколько прядей упали на глаза. Она откинула волосы назад, снова забрала их в хвост, заколов гребнем. Затем, спохватившись, поднялась снова, подошла к буфету, достала оттуда пепельницу и поставила на стол так, чтобы Роберту было удобно стряхивать пепел.

Поняв это как молчаливое разрешение курить, он достал пачку «Кэмэл» и протянул Франческе. Она взяла сигарету и заметила, что сигарета была слегка влажная — так сильно он вспотел. Повторился прежний ритуал: он протянул ей золотую «Зиппо», она оперлась рукой о его руку, ощутила кончиками пальцев тепло его кожи и откинулась назад. Сигарета на вкус была изумительной, и Франческа улыбнулась.

— Чем же вы все-таки занимаетесь — я имею в виду вашу работу как фотографа? — спросила она.

Он посмотрел на кончик своей сигареты и неторопливо заговорил:

— Я — фотограф, работаю по контракту, э-э… с «Нейшнл Джиографик». Это занимает половину моего времени. Я рождаю идеи, продаю их журналу и делаю снимки. Или им приходит что-нибудь в голову, и тогда они связываются со мной и объясняют, что им нужно. Возможностей для самовыражения здесь, конечно, немного. У них довольно-таки консервативные вкусы, но зато хорошо платят. Деньги, понятно, не бешеные, но вполне приличные, и задержек не бывает. Оставшееся время я работаю на себя. Пишу и снимаю, потом посылаю свои работы в другие журналы. Н-ну, если с деньгами начинает поджимать, я беру заказ в какой-нибудь фирме, хотя и не люблю этого — они вечно ставят до черта жесткие условия. Иногда я пишу стихи, но это так, для себя. Время от времени я пытаюсь писать и прозу, но, по-моему, у меня нет к этому таланта. Живу я к северу от Сиэтла и часто брожу по тамошним местам — фотографирую рыбачьи лодки, индейские поселения или просто пейзажи. Это мои любимые сюжеты. «Нейшнл» часто отправляет меня на пару месяцев куда-нибудь вроде бассейна Амазонки или в пустыню Северной Африки. Обычно на такие задания, как это, я лечу на самолете, но в этот раз мне захотелось проехать по стране на машине и разведать, где что можно поснимать в будущем. Полюбовался озером Верхним, обратно поеду через Черные Холмы. А чем занимаетесь вы?

Вопрос застал Франческу врасплох, и она на секунду растерялась.

— О Господи, ничем даже близко похожим на вашу работу. Я закончила университет по специальности «Сравнительная литература». Когда в сорок шестом году я приехала в Уинтерсет, здесь не хватало учителей, а я была замужем за местным жителем, к тому же еще ветераном войны, так что они сочли меня пригодной для преподавания в школе. Я получила диплом учителя и несколько лет преподавала английский у старших школьников. Но Ричарду не нравилось, что я работаю. Он сказал, что может содержать семью сам, а мне незачем работать, тем более что дети были совсем еще маленькие. Так что я бросила работу и стала стопроцентной фермерской женой. Вот и все.

Франческа обратила внимание, что его стакан уже почти пуст, и налила ему еще чаю.

— Спасибо. Нравится вам жить в Айове?

В вопросе заключалась вся суть ее жизни. Ответить на него означало для нее сказать, довольна ли она тем, как прожила жизнь. Она давно поняла это, но обычно отвечала несколькими словами: «Да, здесь прекрасное место. Очень спокойное, и люди просто замечательные».

На этот раз Франческа задумалась.

— Можно мне еще сигарету? — попросила она.

Снова пачка «Кэмэл», зажигалка, прикосновение к его руке.

Солнечный луч переполз на заднее крыльцо, и лежавшая там собака немедленно поднялась и ушла в тень. Франческа впервые за весь разговор посмотрела Роберту Кинкейду в глаза.

— Вообще-то я должна ответить вам, что здесь замечательно, спокойно, вокруг хорошие люди. И это правда. Здесь спокойно. И люди здесь действительно хорошие во многих отношениях. Мы все помогаем друг другу. Например, если кто-нибудь заболеет или получит серьезную травму, соседи берут всю работу на себя, убирают кукурузу и овес и делают все, что нужно. В городе оставляют машины незапертыми, а детей отпускают гулять, не беспокоясь за них. И вообще, о здешних людях можно сказать очень много хорошего, и я уважаю их и ценю. Но… — она заколебалась и снова посмотрела на него, — но это не то, о чем я мечтала в юности.

Вот оно, признание, она наконец сказала ему. Эти слова жили в ней многие годы, но Франческа никогда не позволяла им вырваться наружу. А теперь она открылась человеку с зеленым грузовиком из Беллингхема, штат Вашингтон.

Несколько секунд он молчал, а потом сказал:

— Знаете, я позавчера записал кое-что в свой блокнот, может, в будущем пригодится. Я ехал по дороге и мне пришла в голову одна мысль. Со мной это часто случается. Она звучит примерно так: «Прежние мечты были прекрасны. Они не сбылись, но я рад, что они у меня были». Не знаю, что бы эта мысль могла означать, но, думаю, я найду ей применение. Так что, мне кажется, я понимаю, что вы чувствуете.

И тогда Франческа улыбнулась ему. Впервые она улыбнулась теплой широкой улыбкой. Инстинкт игрока одержал верх над осторожностью, и она сказала:

— Может быть, останетесь поужинать? Муж и дети, правда, сейчас в отъезде, так что еды в доме не слишком много, но я что-нибудь придумаю.

— Вообще-то, если честно, мне здорово надоели рестораны и сухомятка. Это точно. Так что, если не причиню слишком большого беспокойства, я буду рад принять ваше приглашение.

Франческа задумалась.

— Как вы относитесь к свиным отбивным? Я быстро приготовлю их с овощами из своего огорода.

— Овощи — это как раз то, что надо, — ответил Кинкейд. — Я не ем мяса. Уже много лет. Здесь нет никаких идей, просто без мяса я лучше себя чувствую.

Франческа снова улыбнулась.

— В наших краях такая точка зрения не пользовалась бы популярностью. Ричард и его друзья сказали бы, что вы пытаетесь испортить их мужские достоинства. Сама я не ем много мяса, не знаю почему. Просто, наверно, я равнодушна к нему. Но каждый раз, когда я пытаюсь накормить мое семейство вегетарианским ужином, мне приходится выслушивать громкие вопли протеста. Так что я окончательно отказалась от своих попыток. А теперь будет даже приятно приготовить что-то другое, ради разнообразия.

— Замечательно, но только, пожалуйста, не слишком беспокойтесь. Да, вот еще какая штука. Я тут положил пленку охлаждаться. Теперь мне нужно вылить воду и подтаявший лед и еще кое-что сделать. Это займет некоторое время.

Он допил остатки чая и поднялся.

Франческа смотрела ему вслед. Роберт Кинкейд вышел на крыльцо и спустился по ступенькам во двор. Закрывая дверь, он придержал ее, чтобы она тихо закрылась. Обычно людям и в голову не приходило подумать о подобных мелочах, и дверь хлопала со всего размаха. Проходя мимо собаки, он потрепал ее по шее, и шотландская овчарка в знак благодарности облизала ему руки влажным шершавым языком.

Наверху Франческа быстро приняла душ и, вытираясь, выглянула поверх занавески во двор. Роберт Кинкейд открыл чемодан и поливал себя из шланга, пользуясь старым ручным насосом. «Надо было ему сказать, что он может воспользоваться душем, если хочет», — подумала она. И ведь Франческа же хотела это сделать, но мысль о недостаточно близком знакомстве остановила ее, и в конце концов она настолько смутилась, что вообще ничего не сказала.

Но Роберту Кинкейду приходилось мыться и в худших условиях. Например, черпая протухшую воду из ведра в джунглях Амазонки или поливая себя из фляжки посреди пустыни. Теперь же он разделся до пояса и, приспособив грязную рубашку в качестве мочалки и полотенца одновременно, вымылся и принялся вытираться.

«Полотенце, — упрекнула себя Франческа, глядя на него из окна, — уж полотенце-то я могла бы ему дать».

На цементной дорожке рядом с насосом блестела бритва, и Франческа увидела, что он намыливает лицо. И снова она подумала о том, что никакое другое слово не может описать его лучше, чем слово «сильный». Не сказать, чтобы крупный или очень высокий, — шесть футов, возможно, чуть выше и, пожалуй, худой. Но для своего размера он был очень широк в плечах, с плоским мускулистым животом. Франческа затруднялась определить, сколько ему лет — слишком молодо он выглядел и, уж конечно, Роберт совсем не походил на мужчин, которых она привыкла видеть рядом — с их пристрастием к печенью со сладким сиропом по утрам.

В последнюю свою вылазку по магазинам в Де-Мойне она купила новые духи под названием «Песнь южного ветра». Теперь она достала их, открыла крышечку и провела ею по волосам. Хорошо, больше не надо. Но что надеть? Особенно наряжаться не годится — он будет в своей рабочей одежде. Пожалуй, лучше всего так: белая футболка с длинным рукавом — рукава закатать до локтя, чистые джинсы и босоножки. В ушах у нее будут золотые сережки в виде колец, про которые Ричард как-то сказал, что в них она похожа на особу легкого поведения. На руку можно надеть золотой браслет. Волосы она закрепит заколкой по бокам, а сзади распустит по плечам. Да, вот так, хорошо.

Когда она вошла в кухню, Роберт Кинкейд уже сидел там вместе со своими рюкзаками и холодильником. Он надел чистую рубашку цвета хаки и все те же оранжевые подтяжки. На столе перед ним лежали три фотоаппарата, пять объективов и новая пачка «Кэмэл». На всех фотоаппаратах имелась наклейка «Никон». Объективы, она заметила, предназначались для съемок на разном расстоянии и имели такую же наклейку. Аппаратура была сильно поцарапана, в некоторых местах виднелись зазубрины, но обращался он с ней аккуратно, хотя и без особой осторожности: продувал какие-то отверстия, сметал щеточкой пыль, вытирал пластмассовые части.

Услышав ее шаги, он поднял глаза. Лицо его было серьезно — это было лицо человека застенчивого и ранимого.

— У меня там, в холодильнике, есть пиво. Хотите?

— С удовольствием выпью.

Он достал две бутылки «Будвейзера». В холодильнике она заметила пластмассовые коробки с пленкой и еще четыре бутылки пива, помимо тех, что он вынул.

Франческа выдвинула ящик буфета в поисках консервного ножа, но он сказал:

— У меня есть, — и вытащил из футляра нож, тот, что висел у него на поясе. Негромкий щелчок — и пробка отскочила.

Он передал ей бутылку, поднял свою и произнес нечто вроде тоста:

— За крытые мосты в послеполуденную жару. Или нет, лучше за мосты в теплых алых лучах восходящего солнца, — и широко заулыбался.

Франческа ничего не ответила, только слегка улыбнулась в ответ и нерешительно, с неловкостью приподняла бутылку. Странный гость, цветы, духи, пиво и этот тост в жаркий понедельник в конце лета — слишком много всего одновременно.

— Давным-давно жили на свете люди, которые умирали от жажды. Было это в знойный августовский полдень. И вот Некто смотрел, смотрел, как они мучаются, а потом — раз! — и изобрел пиво. Вот откуда оно произошло, и никто больше не мучается жаждой.

Продолжая говорить, он в то же время возился с фотоаппаратом, подкручивал какой-то винт на крышке крошечной отверткой. Казалось, он разговаривает с фотоаппаратом, а не с Франческой.

— Мне нужно на минутку выйти в сад, — сказала она. — Я сейчас вернусь.

Он поднял глаза.

— Нужна моя помощь?

Она покачала головой и прошла к двери, ощущая его пристальный взгляд. Ей подумалось, что он, наверно, провожает ее глазами до самого сада.

Она не ошиблась. Он действительно смотрел на нее. Потом отвел взгляд, покачал головой и снова посмотрел ей вслед. Роберт подумал, что не ошибся, обнаружив в ней глубокий ум, почувствовал, что хотел бы знать, прав ли он и в других своих предположениях. Его тянуло к Франческе, но он как мог сопротивлялся этому желанию.

Солнце уже ушло из сада. Франческа с облупленной белой эмалированной кастрюлей медленно двигалась вдоль грядок, собирая морковку, петрушку, пастернак, лук и репу.

Когда она вернулась на кухню, Роберт Кинкейд перепаковывал рюкзаки, причем очень ловко и умело. Каждая вещь явно имела свое собственное место, куда они и были разложены. Он уже допил свою бутылку и открыл еще две, хотя у нее еще оставалось пиво. Франческа запрокинула голову, допила свою бутылку до конца и протянула ее Кинкейду.

— Могу я чем-нибудь помочь? — спросил он.

— Принесите арбуз с крыльца и несколько картофелин. Корзина рядом с крыльцом.

Легкость, с которой Роберт передвигался, снова поразила ее — так быстро он вернулся с арбузом под мышкой и четырьмя картофелинами в руках.

— Хватит?

Она кивнула. Ей пришло в голову, что он больше похож на дух, чем на человека. Кинкейд положил картофелины на кухонный стол рядом с раковиной, где Франческа мыла овощи, и снова сел на прежнее место и закурил.

— Долго вы собираетесь здесь пробыть? — спросила Франческа, внимательно осматривая каждую морковку.

— Пока еще не знаю. Торопиться мне некуда — на работу с мостами мне дали три недели. Так что, думаю, я уеду, как только отсниму все, что только возможно. Скорее всего через неделю.

— Где вы остановились? В городе?

— Да. Там есть заведение с коттеджами. Мотель. Я только сегодня утром поселился, даже еще не успел распаковать вещи.

— В городе один мотель. Правда, миссис Карлсон принимает постояльцев. Рестораны, боюсь, вас разочаруют, особенно если учесть ваши привычки.

— Я знаю. Обычная история. Но я уже научился обходиться без ресторанов. Тем более в это время года. Я покупаю еду в магазинах и на придорожных лотках. Беру хлеб и что-нибудь еще, так что в принципе особых лишений я не испытываю. Но, конечно, прийти вот так в дом поужинать очень приятно. Большое спасибо за приглашение.

Она включила радио — маленький приемничек всего с двумя программами. Его динамики были затянуты коричневой тканью.

«Погода за меня, и время в кулаке…» — запел голос, а откуда-то снизу донеслось дребезжание гитары. Франческа уменьшила звук.

— Я здорово умею крошить овощи, — сказал он.

— Ладно, вот вам разделочная доска, ножи внизу, в ящике справа. Я собираюсь делать рагу, так что режьте кубиками.

Он стоял в двух шагах от нее и усердно крошил морковку, репу, пастернак и лук. Франческа чистила в мойке картошку, остро ощущая присутствие рядом чужого мужчины. И надо же, ей никогда раньше не приходило в голову, что, когда чистишь картошку, нужно делать так много коротких косых движений ножом.

— Вы играете на гитаре? Я заметила футляр у вас в кузове.

— Совсем чуть-чуть. Гитара составляет мне компанию, если так можно выразиться, и не более того. Моя жена когда-то исполняла песни в стиле «кантри», давно еще, задолго до того, как это стало модным. Она меня и научила двум-трем аккордам.

Франческа сжалась при слове «жена». Почему, она и сама не знала. Он имел полное право иметь семью, хотя это как-то не вязалось с его обликом. Ей не хотелось, чтобы он был женат.

— Не выдержала моих долгих отлучек. Ведь иногда меня не бывало дома месяцами. Я не виню ее. Мы разошлись девять лет назад — она ушла от меня. Через год прислала документы на развод. Детей у нас не было, так что сложности это не представляло. Взяла одну гитару, а другую, попроще, оставила мне.

— Вы что-нибудь знаете о ней?

— Нет, ничего.

Он замолчал, и Франческа больше не стала задавать вопросы. Но, непонятно почему, ей стало легче. Собственная реакция удивила ее — в конце концов, не все ли ей равно? Во всяком случае она не должна принимать его слова так близко к сердцу.

— Я два раза был в Италии, — снова заговорил он. — Вы откуда родом?

— Из Неаполя.

— Нет, туда не заглядывал. Я ездил по северным областям, вдоль реки По. Снимал там. А второй раз я делал фоторепортаж о Сицилии.

Франческа продолжала чистить картошку, ни на секунду не переставая ощущать рядом присутствие Роберта Кинкейда. Мысль об Италии лишь на мгновение задержалась в ее сознании.

Облака переместились на запад, и солнце проглядывало сквозь них, освещая землю узкими лучами, так что свет и тень на траве, домах и деревьях чередовались длинными неровными полосами. Он перегнулся через мойку и выглянул в окно.

— Божий свет. Рекламные издательства обожают делать календари в этом духе. И еще религиозные журналы тоже любят такое освещение.

— Мне кажется, у вас очень интересная работа, — заметила Франческа. Нейтральный стиль разговора был ей абсолютно необходим.

— Да, пожалуй, — согласился он. — Я люблю свою работу. Люблю дороги, люблю создавать картины.

Она обратила внимание на его последние слова.

— Вы хотите сказать, что создаете сами, а не снимаете то, что видите?

— Именно так. Во всяком случае я отношусь к своей работе как творец. В этом и состоит разница между любителем и профессионалом. Когда выйдут фотографии моста, который мы с вами сегодня видели, на них будет вовсе не то, что вы думаете. То есть я именно создаю картину: меняю объективы, веду съемку с разных ракурсов, так что общая композиция получается совсем иной. И чаще всего я пользуюсь несколькими приемами сразу, чтобы выразить на фотографии мое собственное видение предмета или пейзажа.

Я не воспринимаю вещи такими, какие они есть, а стараюсь найти их суть. И вкладываю в эту работу всю душу. Пытаюсь отыскать скрытую поэзию образа. У журналов есть свой стиль и свои требования, и далеко не всегда они совпадают с моими. Откровенно говоря, почти никогда не совпадают. А издателей это раздражает. Думаю, журналисты просто потакают вкусам своих читателей, но мне-то хотелось, чтобы они время от времени бросали публике вызов, а не шли у нее на поводу. Периодически я высказываю им свое мнение, а они злятся.

В этом вся трудность, когда зарабатываешь на жизнь искусством. Работаешь на рынок, а рынок — массовый рынок — призван удовлетворять некий средний вкус. Вот в чем проблема — в так называемой «реальной действительности». Но, как я сказал, при этом не чувствуешь себя свободным. Правда, они разрешают мне оставлять у себя тот материал, который они не используют, так что по крайней мере я имею возможность хранить все свои работы.

А иногда бывает, что какой-нибудь другой журнал возьмет одну-две мои работы, или, например, я пишу статью о местах, где я бывал, и иллюстрирую ее посмелее — не так традиционно, как любит «Нейшнл Джиографик».

У меня часто возникает желание написать очерк под названием «Преимущество любительства». Я бы хотел объяснить всем людям, которые жалеют, что не могут зарабатывать на жизнь искусством, каково это на самом деле. Рынок убивает жажду творить больше, чем что бы то ни было. Знаете, к чему стремится мир, в котором мы живем? К безопасности. Во всяком случае большинство людей думают именно так. Им нужно ощущать себя в безопасности, и журналы вместе с производителями товаров предоставляют им эту возможность, дают почувствовать себя однородной массой, гарантируют все то удобное и знакомое, к чему они привыкли, не тревожат и не дразнят их.

Над искусством господствует прибыль, а прибыль обеспечивают подписчики. Так что нас всех гонят кнутом в одну сторону во имя великого принципа единообразия.

В газетах и передачах на экономические темы часто можно услышать слово «потребитель». И вы знаете, у меня в голове даже сложился мысленный образ, соответствующий этому понятию. Эдакий толстенький маленький человек в мятых бермудах, гавайской рубашке и соломенной шляпе. В одной руке он держит банку с пивом, с открытой крышкой, а в другой сжимает доллары.

Франческа тихонько засмеялась, так как сама всегда думала о безопасности и комфорте.

— Но я в общем-то не слишком жалуюсь. Как я говорил, мне интересно путешествовать и я с удовольствием выделываю всякие штучки с аппаратами и объективами. Мне нравится, что я не сижу в четырех стенах. Музыка оказалась, возможно, и не совсем такой, какой она сочинялась вначале, но песенка, я считаю, получилась неплохая.

Слушая Роберта Кинкейда, Франческа думала, что для него, вероятно, такой разговор — обычное дело, но для нее подобного рода тема была возможна только в литературе. В округе Мэдисон люди так не разговаривают, не обсуждают подобные вещи. Они говорят о плохой погоде или о низких ценах на зерно, о крестинах и похоронах, о новых программах правительства и футбольных командах. Но никогда — об искусстве и мечтах, о том, что реальная действительность не дает музыке звучать, о надеждах, которым не суждено сбыться.

Все овощи были аккуратно покрошены в миску.

— Что-нибудь еще надо сделать? — спросил он. Франческа покачала головой.

— Нет, теперь уже пора мне брать все в свои руки.

Он вернулся на свое место и закурил, время от времени делая глоток-другой из бутылки. Она принялась готовить, но между очередными операциями у плиты она подходила к столу, на котором стояла ее бутылка с пивом, и отпивала из нее по глотку. Алкоголь уже начинал действовать на Франческу, хотя приняла она, в сущности, совсем немного. На Новый год они с Ричардом бывали в Лиджен-Холле и там заказывали себе по паре коктейлей, но других поводов употреблять спиртное практически не бывало, а поэтому горячительные напитки у них в доме не водились. И только однажды, в неизвестно откуда взявшемся порыве надежды на романтику в их семейной жизни, Франческа купила бутылку бренди, которая так и осталась неоткупоренной.

Так, нарезанные овощи надо залить растительным маслом и поставить тушиться до золотистого цвета. Добавить муку и как следует перемешать. Теперь пинту воды. И еще оставшиеся овощи, приправу и соль. Тушить на медленном огне в течение сорока минут.

Франческа снова подсела к столу. Сокровенные чувства неожиданно проснулись в ней. Приготовление пищи каким-то образом пробудило их. Она впервые это делала для незнакомого мужчины. А он, стоя рядом с ней, ловко крошил репу, и тогда ощущение непривычности ушло, уступив место чему-то теплому и глубокому.

Роберт подтолкнул к ней «Кэмэл». На пачке сигарет лежала зажигалка. Франческа попыталась закурить, но у нее ничего не получилось. Пламени не было. Она почувствовала себя глупой и неуклюжей. Роберт слегка улыбнулся, осторожно вынул зажигалку из ее пальцев и дважды щелкнул кремниевым колесиком, прежде чем огонек наконец показался. Она прикурила. Рядом с мужчинами Франческа всегда ощущала себя особенно изящной. Но с Робертом Кинкейдом все было иначе.

Солнце, превратившись в огромный красный диск, мягко улеглось позади кукурузного поля. Из окна кухни Франческа увидела, как в небе, в потоках вечернего прохладного воздуха парит ястреб. По радио передавали семичасовые новости и биржевую сводку. И тогда Франческа, сидя по другую сторону желтого пластмассового стола, посмотрела на Роберта Кинкейда — человека, который прошел длинный путь, чтобы оказаться здесь, в ее, Франчески Джонсон, кухне. Длинный путь, исчисляемый чем-то большим, чем просто расстоянием в милях.

— А пахнет хорошо, — заметил он, кивая в сторону плиты. — Как-то очень спокойно пахнет.

И посмотрел на нее.

«Спокойно? — подумала она. — Разве запах может быть спокойным?»

Она повторила про себя его фразу. Он прав. После всех свиных отбивных, бифштексов и ростбифов, во множестве поедаемых ее домашними, этот ужин и в самом деле был спокойным. Ни одно звено в длинной цепи, которую проходит пища, прежде чем дойти до стола, не несло в себе насилия. Разве что, может быть, выдергивание овощей с грядки. Рагу спокойно тушилось и спокойно пахло. Спокойным было все в ее кухне в этот вечер.

— Если можно, расскажите мне о вашей жизни в Италии, — он вытянул ноги и скрестил их, правая на левой.

С ним она боялась молчания, и поспешила начать рассказ. Она говорила о своем детстве, о частной школе, монахинях, о своих родителях — матери-домохозяйке и отце, управляющем банка, о том, что проводила часы на пристани и смотрела, как со всех концов света приходят в порт огромные корабли. Она рассказала ему об американских солдатах, которые пришли после войны. О Ричарде, о том, как они познакомились в кафе, куда она с подругами заходила выпить кофе. Война унесла много юных жизней, и девушки загадывали, выйдут ли когда-нибудь замуж. О Никколо Франческа умолчала.

Он слушал, не перебивая, и только изредка кивал в знак согласия или понимания. Когда она замолчала, он спросил:

— Вы сказали, у вас есть дети?

— Да. Майклу семнадцать, Кэролин шестнадцать. Ходят в школу в Уинтерсете. Сейчас они на ярмарке в Иллинойсе, выставляют бычка Кэролин. Честно говоря, я не могу понять, как можно окружать животное такой любовью и заботой — и все для того, чтобы потом продать его на убой. Но я не высказываю этого вслух, потому что Ричард с фермерами тут же на меня накинутся. И все-таки в этом есть какое-то холодное бездушное противоречие.

Франческа вдруг почувствовала себя виноватой. Она ничего недостойного не сделала, совсем ничего, но само упоминание о Ричарде заставило ее ощутить свою вину перед ним — вину, рожденную неясными мыслями о каких-то пусть отдаленных, но надеждах. Франческа спрашивала себя, чем закончится этот вечер, не вступила ли она на путь, с которого уже не сможет сойти, или пока не поздно повернуть назад. Впрочем, возможно, Роберт Кинкейд просто встанет и уйдет. Он показался ей очень спокойным, достаточно приятным в общении человеком, немного даже застенчивым.

Они продолжали разговаривать, а вечер постепенно вступал в свои права. Опустились голубые сумерки, трава на лугу подернулась легкой дымкой. Он открыл еще две бутылки пива. Рагу было готово. Она поднялась, опустила в кипящую воду запеченные в тесте яблоки, перевернула их, затем вынула и дала стечь воде. Где-то глубоко внутри ее разливалось тепло, оттого что здесь, в ее кухне, сидел Роберт Кинкейд из Беллингхема, штат Вашингтон. И Франческа надеялась, что он не уйдет слишком рано.

Он съел две порции рагу, обнаружив при этом манеры хорошо воспитанного человека, и два раза повторил, как прекрасно она готовит. Арбуз оказался выше всяких похвал. Пиво было холодным, а вечер из голубого стал синим. Франческе Джонсон было сорок пять, и Хэнк Сноу пел по радио грустную песню о любви.

«Что же теперь? — думала Франческа. — С ужином покончено. Просто сидеть?»

Роберт Кинкейд позаботился о дальнейшем.

— Может быть, прогуляемся немного по лугу? — предложил он. — Мне кажется, что жара уже спала.

Франческа согласилась, и тогда он нагнулся к рюкзаку, достал фотоаппарат и повесил его на плечо.

Они подошли к двери. Роберт Кинкейд распахнул ее и подождал, пока Франческа выйдет, а затем мягко повернул ручку, так что дверь закрылась совсем неслышно. По потрескавшейся бетонной дорожке они прошли через посыпанный гравием двор. Потом дорожка кончилась, и они вступили на траву, обогнули с восточной стороны сарай, где хранилась техника, и пошли дальше. От сарая пахнуло разогретым машинным маслом.

Когда они дошли до забора, Франческа опустила вниз проволоку и перешагнула. На ногах у нее были только босоножки с тонкими ремешками, и она сразу же ощутила холодные капли росы на ступнях и лодыжках. Он с легкостью проделал то же самое, перекинув ноги в ботинках через проволоку.

— Это луг или пастбище? — поинтересовался он.

— Скорее пастбище. Скот не дает траве вырасти. Будьте осторожны: здесь везде лепешки.

Лунный диск, почти полный, появился на восточном краю неба. По сравнению с только что исчезнувшим за горизонтом солнцем он казался светло-голубым. Где-то рядом промчался автомобиль. Звук был негромкий — на двигателе стоял глушитель. Значит, это мальчишка Кларков, защитник уинтерсетской футбольной команды. Едет со свидания с Джуди Леверенсон.

Давно Франческе не случалось выходить вечером погулять. После ужина в пять вечера следовали новости по телевизору, потом вечерняя программа — ее смотрели либо Ричард, либо дети, закончившие уроки. Сама она уходила на кухню почитать. Книги она брала или в библиотеке, или в клубе, членом которого она состояла. Ее интересовала история, поэзия и литература. Если погода была хорошая, она выходила посидеть на крыльцо. Смотреть телевизор ей не хотелось.

Иногда Ричард звал ее.

— Фрэнни, ты только посмотри!

Тогда она возвращалась в гостиную и некоторое время сидела рядом с ним. Чаще всего призыв раздавался, когда на экране появлялся Элвис. Примерно такой же эффект производили «Битлз», когда они только начали появляться в «Шоу Эда Салливэна». Ричард глаз не сводил с их причесок и неодобрительно качал головой, время от времени издавая недоуменные возгласы.

На несколько минут западную часть неба прорезали яркие красные полосы.

— Я называю это «рикошет», — сказал Роберт Кинкейд, показывая рукой в сторону горизонта. — Многие слишком рано убирают в футляры свои фотоаппараты. Ведь на самом деле, после того как солнце сядет, наступает момент, когда цвет и освещение делаются удивительно красивыми. Этот эффект длится всего несколько секунд, когда солнце только что ушло за горизонт, но его лучи как бы рикошетом продолжают освещать небо.

Франческа ничего не ответила, изумляясь, что на свете существует человек, которому не все равно, как называется место, где растет трава, — луг или пастбище. Его волнует цвет неба, он пишет стихи и не пишет прозу, играет на гитаре и зарабатывает на жизнь тем, что создает образы, а все свои орудие труда носит в рюкзаке. Он словно ветер. И двигается так же легко. Может быть, ветер его и принес.

Роберт смотрел вверх, засунув руки в карманы джинсов. Футляр с фотоаппаратом болтался у его левого бедра.

— «Серебряные яблоки луны. Золотые яблоки солнца». — Он произнес эти строчки низким бархатистым голосом, как профессиональный актер.

Она взглянула на него:

— У. Б. Йетс. «Песнь странствующего Энгуса».

— Правильно, У Йетса замечательные стихи. Реалистичные, лаконичные, в них есть чувства, красота, волшебство. Очень привлекают мою ирландскую натуру.

Всего лишь одна фраза — и в ней все. Франческа в свое время приложила немало сил, чтобы объяснить своим ученикам Йетса, но ей так никогда и не удалось достучаться до них. Одной из причин, почему она выбрала тогда Йетса, было именно то, о чем говорил Кинкейд. Ей казалось, что эти качества могли бы привлечь подростков, чьи глотки успешно соперничали со школьным духовым оркестром на футбольном матче. Но предубеждение против поэзии, которое они уже успели впитать в себя, представление о стихах, как о занятии для неполноценных мужчин, было слишком сильным. Никто, даже Йетс, не смог бы преодолеть его.

Франческа вспомнила Мэттью Кларка, который в тот момент, когда она читала «Золотые яблоки солнца», повернулся к своему соседу и сделал выразительный жест руками — будто бы брал женщину за грудь. Оба сидели и давились от смеха, а девочки рядом с ними покраснели.

С таким отношением к стихам они проживут всю свою жизнь. Именно это, она знала, и разочаровало ее окончательно в работе и в самом Уинтерсете. Она чувствовала себя униженной и одинокой, несмотря на внешнюю доброжелательность местных жителей. Поэты не были здесь желанными гостями. А люди, стремясь восполнить комплекс культурной неполноценности жизни в округе Мэдисон, ими же самими созданный, говорили: «Какое прекрасное место, чтобы растить детей». И ей всегда в таких случаях хотелось спросить: «А прекрасное ли это место, чтобы растить взрослых?»

Ни о чем заранее не договариваясь, они брели по пастбищу, обошли его кругом и повернули назад, к дому. К забору они подошли уже в полной темноте. На этот раз он опустил для нее проволоку, а затем прошел сам.

Франческа вспомнила про нераспечатанную бутылку бренди в буфете и сказала:

— У меня есть немного бренди. Или вы предпочитаете кофе?

— А можно сочетать одно с другим? — донесся из темноты его голос, и Франческа поняла, что Роберт улыбается.

Они вступили в круг света, очерченный на траве и гравии фонарем, и Франческа ответила:

— Конечно, можно, — в собственном голосе она уловила непонятные самой себе нотки и почувствовала беспокойство. Она узнала их: это были нотки беззаботного смеха в кафе Неаполя.

Похоже, все чашки в доме имели щербинки, а ей, хотя она и не сомневалась, что в его жизни щербинки и трещины в чашках были делом естественным, хотелось все-таки, чтобы ни одна мелочь не нарушала совершенства этого вечера. Две рюмки, перевернутые вверх основаниями, примостились в самой глубине буфета. Как и бренди, рюмки стояли там без употребления. Чтобы до них дотянуться, ей пришлось встать на цыпочки. Она чувствовала, что он смотрит и на мокрые босоножки, и на джинсы, натянувшиеся на бедрах и ягодицах.

Он сидел на том же стуле, что и раньше, и глядел на нее. Вот они, старые тропы. Он снова вступил на них, и они говорят с ним. Ему хотелось ощутить шелк ее волос под своей ладонью, почувствовать изгиб ее бедер, увидеть ее глаза, когда она будет лежать на спине под тяжестью его тела.

Старые тропы восставали против всего, что считается общепринятым — против понятий о приличиях, вбитых в головы людей столетиями культурного существования, против жестких правил поведения цивилизованного человека. Он пытался думать о чем-нибудь другом: о фотографии, например, о дорогах или о крытых мостах — о чем угодно, только чтобы не думать о ней, о том, какая она.

Но все было бесполезно, и снова он вернулся к мыслям об ощущении ее кожи, когда он коснется ее живота своим животом. Вечные вопросы, всегда одни и те же. Проклятые старые тропы, они прорываются наружу, как их не засыпай. Он топтал их ногами, гнал прочь от себя, затем закурил и глубоко вздохнул.

Франческа все время чувствовала на себе его глаза, хотя взгляд его был очень сдержанным. Роберт не позволял себе ничего лишнего, никакой настойчивости. Она не сомневалась, что он сразу понял — в эти рюмки никогда не наливали бренди. И еще Франческа знала, что он, со свойственным ирландцам чувством трагического, не остался безразличным к пустоте этих рюмок. Но возникшее в нем чувство — не жалость. Он не тот человек. Скорее это печаль. Ей подумалось, что в голове у него могли зазвучать строчки:

«Неоткрытая бутылка
И пустые бокалы.
Она протянула руку,
Чтобы найти их.
Где-то к северу
От Срединной реки.
Это было
В Айове.
Мои глаза смотрели на нее,
Глаза, что видели амазонок
Древнего племени хиваро
И Великий Шелковый путь,
Покрытый пылью времени.
Пыль вздымалась за мной
И улетала п
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

Роберт Кинкейд

Суббота, 01 Июня 2024 г. 19:03 + в цитатник
Роберт Кинкейд
Утром восьмого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года Роберт Кинкейд запер дверь своей маленькой двухкомнатной квартиры на третьем этаже старого дома в Беллинэме, штат Вашингтон. За плечами у него висел рюкзак, набитый всевозможными фотопринадлежностями, в руке он нес большой чемодан. Кинкейд спустился вниз по деревянным ступенькам и прошел к заднему двору, где стоял его видавший виды грузовик марки «Шевроле», который по праву занимал это место — ставить сюда свои машины могли только жильцы дома.

В кабине его уже дожидались еще один рюкзак, средних размеров переносной холодильник, два фотоштатива, несколько блоков сигарет «Кэмэл», термос и большой пакет с фруктами. Футляр с гитарой и чемодан заняли свое место в кузове. Кинкейд устроил оба рюкзака на сиденье, холодильник со штативами остались в кабине. Затем он залез в кузов. Чемодан и футляр с гитарой, припертые запасным колесом, не могли уже никуда сдвинуться, однако для большей безопасности он привязал их к колесу куском бельевой веревки, а под старую шину засунул край брезента.

Кинкейд вернулся в кабину, достал пачку «Кэмэла», закурил и принялся мысленно перебирать, не забыл ли он чего-нибудь: двести коробок пленки, в основном «Кодакхром», штативы, холодильник, три фотоаппарата и к ним пять объективов, затем джинсы и брюки цвета хаки, запасные рубашки и безрукавка на случай холода — все на месте. Порядок. Остальное можно будет купить по дороге.

На себя он надел старые полинявшие джинсы, изрядно поношенные ботинки и рубашку цвета хаки. Джинсы держались на подтяжках оранжевого цвета. На широком кожаном ремне висел нож, какие носят солдаты в швейцарской армии. Нож был в чехле.

Кинкейд взглянул на часы: восемь семнадцать. Мотор завелся со второго раза. Так, задний ход, переключить скорости, а теперь вперед, медленно, сквозь узкий проход между домами, навстречу утреннему солнцу. Уходят назад улицы Беллингхема, путь его лежит на юг, через штат Вашингтон, по Одиннадцатой магистрали, сначала несколько миль вдоль побережья Пьюджет-Саунд и затем на восток, потому что именно туда ведет дорога, а ему нужно попасть на государственную трассу номер двадцать.

Вот он — поворот к солнцу, и теперь ему предстоит долгий извилистый путь через Каскады. Кинкейд всегда любил эти места и поскольку он не спешил, то время от времени останавливался, чтобы запомнить, куда в следующий раз можно приехать поснимать то, что привлекло его внимание. Иногда он доставал фотоаппарат и делал «снимки на память», как он сам их называл. Через какое-то время Кинкейд бегло просматривал отснятый материал. И если что-то казалось ему интересным, то он и в дальнейшем мог снова приехать в эти места, чтобы поработать уже основательно.

К вечеру он добрался до трассы номер двадцать и повернул на север, к Спокану. Ему нужно было доехать до Дулута, Миннесота. Машина прошла уже полпути, а вообще маршрут охватывал все северные штаты Америки.

И в тысячу первый раз Кинкейд пожалел, что у него нет собаки, например, золотистого ретривера, которого он мог бы брать с собой в такие путешествия, да и дома Роберт не был бы один. Однако ему приходилось часто уезжать надолго, далеко, на другие континенты. Эти поездки чрезвычайно осложнили бы жизнь и собаки, и ее хозяина. И все-таки он хотел иметь такого четвероногого друга. Возможно, через несколько лет, когда он уже будет слишком стар для работы, так сказать, в полевых условиях, вот тогда…

— Вот тогда заведу собаку, — вслух произнес он, обращаясь к хвое, которая промелькнула за окном грузовика.

Длительные поездки по дорогам Америки всегда наводили его на философские размышления о самом себе. Собака являлась неотъемлемой частью этих размышлений. Кинкейд был настолько одинок, насколько это вообще возможно в жизни — единственный сын, родители умерли, дальние родственники давно забыли о его существовании, как, впрочем, и он о них. Близких друзей он не имел.

Кинкейд знал, как зовут хозяина продуктовой лавки на углу в Беллинэме и владельца фотомагазина, где он покупал все необходимое для работы. У него были также формальные деловые отношения с редакторами журналов, в которых он печатался. А больше он, в сущности, никого и не знал. Цыгане плохо уживаются с другими людьми, а Роберт Кинкейд по духу был очень близок к цыганам.

Он вспомнил Мэриан, свою жену. Она ушла от него девять лет назад, после пяти лет совместной жизни. Ему сейчас пятьдесят два, значит, ей около сорока. Мэриан мечтала о карьере певицы. Она исполняла фольклорные песни, выучила наизусть «Песни ткачей» и очень недурно пела их по вечерам в кафе, так что ее знал весь Сиэтл. В прежние времена, когда Роберт бывал дома, он отвозил ее на выступления, а сам садился среди публики и слушал.

Но долгие отлучки — слишком серьезное испытание для супружеской жизни. Они в общем-то отдавали себе в этом отчет, когда решили пожениться. Оба надеялись, что все как-нибудь образуется. Но не образовалось. Когда он однажды приехал домой после поездки в Исландию, где делал фотоиллюстрации для какого-то рассказа, Мэриан не оказалось дома. В ее записке он прочитал: «Роберт, ничего не получается. Оставляю тебе гитару. Не исчезай совсем».

Но он исчез. Как, впрочем, и она. А когда через год ему прислали документы для развода, он подписал их и на следующий день улетел в Австралию. Мэриан не просила ничего, кроме свободы.


Поздно вечером он добрался до Келлиспела, штат Монтана, и остался там на ночь. Отель «Коузи Инн» на вид показался ему недорогим. Таковым он и был. Фотопринадлежности Роберт взял с собой в номер.

Из двух настольных ламп работала только одна. Лежа в постели, он читал «Зеленые холмы Африки» и пил небольшими глотками пиво прямо из банки. В комнату просачивался запах с местной бумажной фабрики. С утра он сделал свою обычную сорокаминутную пробежку, потом пятьдесят раз отжался и под конец сделал несколько упражнений, используя фотоаппараты в качестве гантелей.

И снова «Шевроле» катит вперед, оставляя позади землю Монтаны, а впереди расстилается ровная неброская поверхность Северной Дакоты. Но и эта плоская равнина не казалась ему однообразной по сравнению с горами или морем. Он не мог остаться равнодушным к суровой красоте здешних мест и несколько раз останавливался, вытаскивал штатив и делал черно-белые снимки старых ферм. Пейзаж соответствовал его минималистским наклонностям. Индейские резервации мало-помалу приходили в упадок по причинам всем известным и всеми пренебрегаемым. Не лучше обстояло дело с такими поселениями и на северо-западе штата Вашингтон, как, впрочем, и везде, где он их видел.

Утром четырнадцатого августа, когда до Дулута оставалось часа два езды, он свернул на юг, на местную дорогу, и вскоре добрался до Хиббинса и шахт. В воздухе висела красноватая пыль, вокруг громыхали какие-то громадные механизмы. От шахт отходили составы с рудой, которую доставляли к озеру Верхнее, где ее грузили на суда и отправляли дальше. Кинкейд до вечера бродил по улицам Хиббинса и в конце концов решил, что город ему не по вкусу, пусть даже здесь родился Боб Циммерман-Дилан1.

Да и среди песен Дилана по-настоящему ему нравилась только одна: «Девушка из Северного округа». Роберт мог играть и петь ее и, покидая это место с гигантскими красными дырами, вырытыми в земле, он тихонько мурлыкал мотив этой песенки себе под нос. Мэриан когда-то показала ему несколько аккордов и научила, как нужно исполнять арпеджио2, чтобы подыгрывать себе на гитаре. «Она оставила мне больше, чем я ей», — признался он однажды пьяному штурману с речного парохода, когда они сидели вместе в заведении под названием «Бар Макэлроя» среди болотистых низин Амазонки и выпивали. И он был прав.

А вот заповедник вокруг озера Верхнее действительно славный. Страна путешественников. В детстве Роберт мечтал о том, что, когда он вырастет, то пополнит их ряды. Кинкейд проехал через луга, видел трех лосей, лисицу и великое множество оленей. У пруда он остановился — внимание его привлекла необычно изогнутая ветвь дерева, и Роберт сделал несколько снимков ее отражения в воде. Затем он присел на подножку грузовика покурить и выпить кофе. Наверху, в кронах берез, шумел ветер.

«Хорошо бы рядом кто-нибудь был. Женщина, — подумал он, глядя, как дым от сигареты медленно плывет над прудом. — Чем старше становишься, тем чаще приходят подобные мысли». Но жить с таким скитальцем, как он, слишком тяжело для того, кто остается дома. Он уже один раз пробовал.

В Беллингхеме Роберт встречался с женщиной — они познакомились, когда он делал заказ для рекламного агентства в Сиэтле. Она была творческим директором этого агентства — красивая, яркая женщина сорока двух лет и очень милый, славный человек. Но он не любил ее и никогда не смог бы полюбить.

Они встречались, когда обоим становилось одиноко, и проводили вместе вечер: сначала шли в кино, затем заходили куда-нибудь выпить пива, а потом возвращались домой и занимались любовью. Это было совсем неплохо. Жизнь она знала не по рассказам: два брака за спиной, в юности работала официанткой в баре и одновременно училась в колледже. Каждый раз, когда они лежали, отдыхая после очередного акта любви, она говорила: «Роберт, ты лучше всех. И вне конкуренции. Никто даже сравниться с тобой не может».

Вероятно, такие слова хотел бы услышать каждый мужчина, но сам он мало смыслил в этом вопросе, а способа выяснить, насколько искренне она это говорила, у него не было. Но как-то она сказала ему нечто совсем иное, и ее слова потом долго преследовали его: «Роберт, в тебе есть что-то не поддающееся определению, до чего у меня не хватает сил дотянуться. Но я не могу отделаться от ощущения, что будто ты живешь на свете очень-очень долго, дольше, чем обычные люди, и обитаешь в каких-то закрытых таинственных мирах, о которых никто из нас и понятия не имеет. Ты пугаешь, хотя со мной ты всегда ласков и нежен. Знаю, если бы я не старалась всеми силами контролировать себя, то давно бы уже тронулась, и никто и ничто бы меня не вылечило».

Он догадывался, что она имеет в виду, хотя никогда не смог бы выразить это словами. Будучи подростком, Роберт жил в маленьком городке в Огайо. Его часто преследовали какие-то неопределенные мысли, томительное предчувствие трагедии жизни сочеталось в нем со значительными физическими и умственными способностями. И в то время как его сверстники распевали «Плыви, плыви в лодке», он разучивал английские слова к сентиментальной французской песенке.

Роберта интересовали слова и образы. Одним из самых любимых было слово «голубой». Ему нравилось ощущение на губах и в языке, когда он произносил его. «Слова можно ощущать физически, а не только обозначать ими какие-то понятия», — так думал он в дни своей юности. Ему нравились и другие слова: «отдаленный», «дымный», «тракт», «старинный», «странствовать», «мореход» и еще «Индия» — нравилось, как они звучали, нравился их вкус и те образы, которые они вызывали в его сознании. Роберт имел целый список таких слов, которые он повесил на стене у себя в комнате.

Позже Роберт стал соединять слова в целые фразы. Их он выписывал на листах бумаги, которые тоже вешал на стены:

«Слишком близко к огню»;

«Я прибыл с Востока и вместе со мной караван»;

«Крики тех, кто хочет спасти меня, сменяются криками продающих меня. Кто же перекричит?»;

«Талисман, талисман, мне секрет свой открой. Капитан, капитан, поверни-ка домой»;

«Лежу обнаженный на китовом ложе»;

«Она пожелала ему дымящихся рельс, когда состав отойдет на всех парах от зимнего вокзала»;

«Прежде чем стать человеком, я был стрелой — но как давно это было».

Но еще ему нравилось, как звучали некоторые названия: Сомалийское течение, гора Большой Томагавк, Малаккский пролив, и много-много других. В конце концов на стенах его комнаты не осталось ни единого свободного места: все было увешано листами со словами и фразами.

Даже его мать заметила, что Роберт не такой, как другие мальчики его возраста. До трех лет он вообще молчал, зато потом сразу стал говорить целыми предложениями, а к пяти годам уже прекрасно читал. В школе он доводил учителей до отчаяния полнейшим равнодушием ко всем без исключения предметам.

Они просмотрели результаты теста и вызвали его на беседу. Ему долго объясняли про достижения в жизни, убеждали: человек должен делать то, на что он способен. Говорили: он, Роберт Кинкейд, может добиться всего, чего захочет. В старших классах один из учителей написал в его характеристике следующее: «Он (Роберт Кинкейд) считает, что „тест Ай-Кью непригоден для оценки способностей людей, потому что он не принимает в расчет магию, а она очень важна как сама по себе, так и в качестве дополнения к логике“. Предлагаю вызвать на собеседование родителей».

Его мать разговаривала с несколькими учителями, и, когда они начинали говорить ей о молчаливом упорстве Роберта и его способностях, она отвечала: «Роберт живет в придуманном им самим мире. Я знаю, конечно, что он мой сын, но иногда у меня возникает такое чувство, будто он родился не от нас с мужем, появился откуда-то из совсем другого места на земле и теперь пытается туда вернуться. Я очень признательна вам за внимание к нему и попробую еще раз убедить его проявлять больше интереса к учебе».

Но он предпочитал брать в местной библиотеке книги о приключениях и путешествиях и прочел все, какие только нашел в ней. Его не интересовало мнение других о нем самом. Он мог целые дни проводить у воды — их городок стоял на реке. А футбол, вечеринки и прочие подобные развлечения были ему попросту скучны. Он ловил рыбу, купался, бродил вдоль берега или лежал в высокой траве, прислушиваясь к далеким голосам. Ему чудилось, что они исходили из травы, и никто, кроме него, считал он, не мог их слышать. «Там живут гномы-волшебники, — говорил он сам себе, — и если сидеть очень тихо и открыться им навстречу, они выйдут».

В такие минуты ему очень не хватало собаки.

Денег, чтобы продолжать учебу в колледже, не было, да и особого желания тоже. Отец его много работал, и того, что он зарабатывал, хватало, чтобы прокормить семью, но и только. Зарплата рабочего не позволяла никаких лишних трат, в том числе и на собаку. Ему было восемнадцать, когда отец умер, а Великая Депрессия уже сжимала свои железные объятия на шее нации, и он пошел в армию, потому что заботы о матери легли на его плечи, да и за себя теперь отвечал он сам. Четыре года Роберт пробыл в армии, и эти годы полностью изменили его жизнь.

Благодаря каким-то непостижимым соображениям, которыми руководствуется разум военных, его определили в помощники фотографа, хотя он и понятия не имел даже, как заряжать пленку в аппарат. Но именно тогда он и понял, что фотография — это дело его жизни. Техническая сторона не представляла для него затруднений. Через месяц он уже не только помогал печатать снимки двум армейским фотографам, но и получил разрешение самому работать на несложных объектах.

Робертом заинтересовался один из фотографов, Джим Петерсон, и не пожалев времени, объяснил ему многие тонкости своей профессии. Роберт Кинкейд начал ходить в местную библиотеку в Форт Монмуте, где брал альбомы по фотографии и живописи и часами изучал их. Почти сразу Роберт почувствовал, что особенно его восхищают французские импрессионисты и Рембрандт — мастер светотени.

Постепенно он понял, что искусство фотографии заключается в том, чтобы снимать свет, а не предметы. Сам по себе предмет служит просто орудием для отражения света, его проводником. И если освещение хорошее, то всегда можно найти в предмете что-то достойное внимания фотографа. В те времена только начали появляться тридцатипятимиллиметровые аппараты, и он купил себе подержанную «Лейку» в местном магазинчике фотопринадлежностей, которую и взял с собой на мыс Кейп-Мей в Нью-Джерси. Он провел там неделю своего отпуска, фотографируя все живое, что только замечал на берегу.

В следующий свой отпуск Роберт взял билет на автобус и доехал до штата Мэн, а затем, голосуя на дорогах, добрался до Восточного побережья. Там он сел на почтовый пароход, отходивший ночью из Стонингтона и доплыл на нем до острова Оу, разбил палатку и провел там несколько дней. Потом сел на паром и через залив Фанди доплыл до Новой Скотий. Тогда-то он и начал описывать те места, которые хотел бы посетить еще раз. Пейзажам он уделял особое место, так как ему казалось, что они могли бы послужить фоном для какого-нибудь сюжета.

Кинкейду было двадцать два, когда он демобилизовался. Его уже знали как очень приличного фотографа, так что он без труда нашел работу в престижном доме моделей в Нью-Йорке в качестве помощника фотографа.

Девушки-фотомодели были очень красивы, он встречался с несколькими и в одну даже почти влюбился, но потом ей предложили работу в Париже, и они расстались. На прощание она сказала ему: «Роберт, я не знаю, кто ты и что ты такое, но, пожалуйста, приезжай в Париж».

Он обещал, что приедет, как только сможет, и в тот момент сам в это верил — но так и не поехал. Прошло много лет. Как-то ему довелось делать репортаж о пляжах Нормандии. Он нашел ее номер в телефонном справочнике Парижа и позвонил. Они встретились и поболтали, сидя за кофе в уличном кафе. Она вышла замуж за кинорежиссера, и у нее было трое детей.

Само понятие моды он не воспринимал. Люди выбрасывали совершенно новые хорошие вещи или поскорее переделывали их, в угоду требованиям европейских законодателей моды. Это казалось ему настолько глупым, что он чувствовал себя ничтожным, обслуживая эту отрасль человеческой деятельности.

— Я не понимаю, что вы делаете, — сказал Роберт на прощание людям, на которых он работал.

Он уже больше года жил в Нью-Йорке, когда умерла его мать. Роберт поспешил в Огайо, похоронил ее и предстал перед адвокатом для слушания последней воли умершей. Мать оставила немного. Сам он вообще ничего не ожидал и очень удивился, когда оказалось, что маленький домик его родителей был тем капиталом, который они накопили за всю свою жизнь. Роберт продал дом и на эти деньги купил первоклассную фотоаппаратуру. Выписывая чек в магазине, он думал о том, сколько лет его отец зарабатывал эти доллары, и о той предельно скромной жизни, которую вели его родители.

Тем временем его работы начали — потихоньку появляться в различных небольших журналах. А потом позвонили из «Нейшнл Джиографик». Им попался на глаза календарь с одним из его снимков, которые он сделал на мысе Кейп-Мей. Они поговорили с ним и дали маленькое задание, которое он выполнил на высоком профессиональном уровне. С этого момента он вышел на свою дорогу.

В сорок третьем году его снова призвали в армию. Он пошел служить на флот и пропахал весь путь до пляжей в Южных морях с фотоаппаратом на плече. Лежа на спине, он снимал высадку десанта на берег, видел ужас на лицах людей, ощутил его сам, запечатлел, как падают матросы, разрезанные пополам пулеметным огнем, слышал, как они просят у Бога пощады и умоляют своих матерей спасти их от гибели. Многое попало в объектив его фотоаппарата, и при этом он сумел остаться в живых и с тех пор навсегда избавился от заблуждений, именуемых военной романтикой и славой профессии армейского фотографа.

Вернулся Роберт в сорок пятом году и сразу же позвонил в «Нейшнл Джиографик». Они ждали его в любое время. Тогда он купил в Сан-Франциско мотоцикл и погнал его на юг, до Биг-Су. Там Роберт занимался любовью на пляже с виолончелисткой из Кармела, а потом подался на север. Внимание его привлек штат Вашингтон — ему понравились места, и он решил обосноваться там, на северо-западе Соединенных Штатов.

В пятьдесят два года он все еще видел перед собой свет. Теперь он побывал во всех тех местах, которые в детстве представали перед ним только на плакатах, и не переставал удивляться, что ему это удалось. Он видел Райфлз-Бар, поднялся вверх по Амазонке на моторной лодке, которая пыхтела и чихала, выпуская из себя струю вонючего дыма. На спине верблюда пересек пустыню Раджастхан.

Берег озера Верхнее радовал глаз — именно таким Роберт его и представлял — спокойным и безмятежным. Он осмотрел окрестности, нашел несколько мест, привлекательных с точки зрения композиции, и внес их в свой блокнот, а затем двинулся дальше, вдоль Миссисипи в штат Айова. Ему не приходилось раньше бывать здесь, но вид холмов, высившихся на северо-востоке штата, сразу же захватил его. Он остановился в небольшом городке Клейтон и два дня подряд выходил на рассвете фотографировать буксирные катера на реке. В местном баре Роберт познакомился с капитаном одного из буксиров. Капитан пригласил его на катер, где Роберт и провел остаток второго дня.

Отрезок пути по Шестьдесят пятой дороге занял мало времени, и было еще совсем рано, понедельник шестнадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, когда он, проехав Де-Мойн, свернул на Девяносто вторую дорогу штата Айова и покатил в сторону округа Мэдисон, где, в соответствии с указаниями «Нейшнл Джиографик», находились крытые мосты.

— Да-да, их следует искать именно там, — подтвердил человек на бензоколонке «Тексако» и весьма сносно объяснил, как до них добраться.

Шесть мостов Роберт нашел легко и сразу же принялся обдумывать план съемки. Но седьмой — Розовый мост — он никак не мог разыскать. Жара стояла невыносимая. Ему самому было жарко и Гарри — его грузовику — тоже, но он все ехал и ехал вперед, поворачивая то направо, то налево, одна каменистая дорога кончалась, начиналась другая — а больше ничего не происходило.

Путешествуя по разным странам, Роберт придерживался такого правила: «Спроси трижды». Это означало, что когда три раза спросишь, как попасть в то или иное интересующее тебя место, то, даже если все ответы окажутся неверными, ты тем не менее определишь, в каком направлении нужно двигаться. Здесь же, в штате Айова, возможно, хватит и двух раз.

Примерно в ста ярдах от дороги, в конце узкого проезда между кустами он заметил почтовый ящик, на котором было написано: «Ричард Джонсон, РР 2». Он сбавил скорость и свернул в проезд, надеясь спросить дорогу у владельцев почтового ящика.

Кинкейд подъехал к воротам фермы и увидел во дворе дома женщину. Она сидела на ступеньках крыльца. От всего этого места исходила прохлада, и женщина тоже пила что-то, показавшееся ему очень прохладным. Она поднялась со ступенек и направилась ему навстречу. Кинкейд вылез из кабины и посмотрел на нее, потом еще раз и еще. Она была очень красивая, или, возможно, прежде славилась красотой, или могла бы быть красивой. И сразу же он почувствовал неуклюжую стеснительность — ту самую стеснительность, свойственную ему только тогда, когда рядом появлялась женщина, которая хотя бы немного ему нравилась.


Утром восьмого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года Роберт Кинкейд запер дверь своей маленькой двухкомнатной квартиры на третьем этаже старого дома в Беллинэме, штат Вашингтон. За плечами у него висел рюкзак, набитый всевозможными фотопринадлежностями, в руке он нес большой чемодан. Кинкейд спустился вниз по деревянным ступенькам и прошел к заднему двору, где стоял его видавший виды грузовик марки «Шевроле», который по праву занимал это место — ставить сюда свои машины могли только жильцы дома.

В кабине его уже дожидались еще один рюкзак, средних размеров переносной холодильник, два фотоштатива, несколько блоков сигарет «Кэмэл», термос и большой пакет с фруктами. Футляр с гитарой и чемодан заняли свое место в кузове. Кинкейд устроил оба рюкзака на сиденье, холодильник со штативами остались в кабине. Затем он залез в кузов. Чемодан и футляр с гитарой, припертые запасным колесом, не могли уже никуда сдвинуться, однако для большей безопасности он привязал их к колесу куском бельевой веревки, а под старую шину засунул край брезента.

Кинкейд вернулся в кабину, достал пачку «Кэмэла», закурил и принялся мысленно перебирать, не забыл ли он чего-нибудь: двести коробок пленки, в основном «Кодакхром», штативы, холодильник, три фотоаппарата и к ним пять объективов, затем джинсы и брюки цвета хаки, запасные рубашки и безрукавка на случай холода — все на месте. Порядок. Остальное можно будет купить по дороге.

На себя он надел старые полинявшие джинсы, изрядно поношенные ботинки и рубашку цвета хаки. Джинсы держались на подтяжках оранжевого цвета. На широком кожаном ремне висел нож, какие носят солдаты в швейцарской армии. Нож был в чехле.

Кинкейд взглянул на часы: восемь семнадцать. Мотор завелся со второго раза. Так, задний ход, переключить скорости, а теперь вперед, медленно, сквозь узкий проход между домами, навстречу утреннему солнцу. Уходят назад улицы Беллингхема, путь его лежит на юг, через штат Вашингтон, по Одиннадцатой магистрали, сначала несколько миль вдоль побережья Пьюджет-Саунд и затем на восток, потому что именно туда ведет дорога, а ему нужно попасть на государственную трассу номер двадцать.

Вот он — поворот к солнцу, и теперь ему предстоит долгий извилистый путь через Каскады. Кинкейд всегда любил эти места и поскольку он не спешил, то время от времени останавливался, чтобы запомнить, куда в следующий раз можно приехать поснимать то, что привлекло его внимание. Иногда он доставал фотоаппарат и делал «снимки на память», как он сам их называл. Через какое-то время Кинкейд бегло просматривал отснятый материал. И если что-то казалось ему интересным, то он и в дальнейшем мог снова приехать в эти места, чтобы поработать уже основательно.

К вечеру он добрался до трассы номер двадцать и повернул на север, к Спокану. Ему нужно было доехать до Дулута, Миннесота. Машина прошла уже полпути, а вообще маршрут охватывал все северные штаты Америки.

И в тысячу первый раз Кинкейд пожалел, что у него нет собаки, например, золотистого ретривера, которого он мог бы брать с собой в такие путешествия, да и дома Роберт не был бы один. Однако ему приходилось часто уезжать надолго, далеко, на другие континенты. Эти поездки чрезвычайно осложнили бы жизнь и собаки, и ее хозяина. И все-таки он хотел иметь такого четвероногого друга. Возможно, через несколько лет, когда он уже будет слишком стар для работы, так сказать, в полевых условиях, вот тогда…

— Вот тогда заведу собаку, — вслух произнес он, обращаясь к хвое, которая промелькнула за окном грузовика.

Длительные поездки по дорогам Америки всегда наводили его на философские размышления о самом себе. Собака являлась неотъемлемой частью этих размышлений. Кинкейд был настолько одинок, насколько это вообще возможно в жизни — единственный сын, родители умерли, дальние родственники давно забыли о его существовании, как, впрочем, и он о них. Близких друзей он не имел.

Кинкейд знал, как зовут хозяина продуктовой лавки на углу в Беллинэме и владельца фотомагазина, где он покупал все необходимое для работы. У него были также формальные деловые отношения с редакторами журналов, в которых он печатался. А больше он, в сущности, никого и не знал. Цыгане плохо уживаются с другими людьми, а Роберт Кинкейд по духу был очень близок к цыганам.

Он вспомнил Мэриан, свою жену. Она ушла от него девять лет назад, после пяти лет совместной жизни. Ему сейчас пятьдесят два, значит, ей около сорока. Мэриан мечтала о карьере певицы. Она исполняла фольклорные песни, выучила наизусть «Песни ткачей» и очень недурно пела их по вечерам в кафе, так что ее знал весь Сиэтл. В прежние времена, когда Роберт бывал дома, он отвозил ее на выступления, а сам садился среди публики и слушал.

Но долгие отлучки — слишком серьезное испытание для супружеской жизни. Они в общем-то отдавали себе в этом отчет, когда решили пожениться. Оба надеялись, что все как-нибудь образуется. Но не образовалось. Когда он однажды приехал домой после поездки в Исландию, где делал фотоиллюстрации для какого-то рассказа, Мэриан не оказалось дома. В ее записке он прочитал: «Роберт, ничего не получается. Оставляю тебе гитару. Не исчезай совсем».

Но он исчез. Как, впрочем, и она. А когда через год ему прислали документы для развода, он подписал их и на следующий день улетел в Австралию. Мэриан не просила ничего, кроме свободы.


Поздно вечером он добрался до Келлиспела, штат Монтана, и остался там на ночь. Отель «Коузи Инн» на вид показался ему недорогим. Таковым он и был. Фотопринадлежности Роберт взял с собой в номер.

Из двух настольных ламп работала только одна. Лежа в постели, он читал «Зеленые холмы Африки» и пил небольшими глотками пиво прямо из банки. В комнату просачивался запах с местной бумажной фабрики. С утра он сделал свою обычную сорокаминутную пробежку, потом пятьдесят раз отжался и под конец сделал несколько упражнений, используя фотоаппараты в качестве гантелей.

И снова «Шевроле» катит вперед, оставляя позади землю Монтаны, а впереди расстилается ровная неброская поверхность Северной Дакоты. Но и эта плоская равнина не казалась ему однообразной по сравнению с горами или морем. Он не мог остаться равнодушным к суровой красоте здешних мест и несколько раз останавливался, вытаскивал штатив и делал черно-белые снимки старых ферм. Пейзаж соответствовал его минималистским наклонностям. Индейские резервации мало-помалу приходили в упадок по причинам всем известным и всеми пренебрегаемым. Не лучше обстояло дело с такими поселениями и на северо-западе штата Вашингтон, как, впрочем, и везде, где он их видел.

Утром четырнадцатого августа, когда до Дулута оставалось часа два езды, он свернул на юг, на местную дорогу, и вскоре добрался до Хиббинса и шахт. В воздухе висела красноватая пыль, вокруг громыхали какие-то громадные механизмы. От шахт отходили составы с рудой, которую доставляли к озеру Верхнее, где ее грузили на суда и отправляли дальше. Кинкейд до вечера бродил по улицам Хиббинса и в конце концов решил, что город ему не по вкусу, пусть даже здесь родился Боб Циммерман-Дилан1.

Да и среди песен Дилана по-настоящему ему нравилась только одна: «Девушка из Северного округа». Роберт мог играть и петь ее и, покидая это место с гигантскими красными дырами, вырытыми в земле, он тихонько мурлыкал мотив этой песенки себе под нос. Мэриан когда-то показала ему несколько аккордов и научила, как нужно исполнять арпеджио2, чтобы подыгрывать себе на гитаре. «Она оставила мне больше, чем я ей», — признался он однажды пьяному штурману с речного парохода, когда они сидели вместе в заведении под названием «Бар Макэлроя» среди болотистых низин Амазонки и выпивали. И он был прав.

А вот заповедник вокруг озера Верхнее действительно славный. Страна путешественников. В детстве Роберт мечтал о том, что, когда он вырастет, то пополнит их ряды. Кинкейд проехал через луга, видел трех лосей, лисицу и великое множество оленей. У пруда он остановился — внимание его привлекла необычно изогнутая ветвь дерева, и Роберт сделал несколько снимков ее отражения в воде. Затем он присел на подножку грузовика покурить и выпить кофе. Наверху, в кронах берез, шумел ветер.

«Хорошо бы рядом кто-нибудь был. Женщина, — подумал он, глядя, как дым от сигареты медленно плывет над прудом. — Чем старше становишься, тем чаще приходят подобные мысли». Но жить с таким скитальцем, как он, слишком тяжело для того, кто остается дома. Он уже один раз пробовал.

В Беллингхеме Роберт встречался с женщиной — они познакомились, когда он делал заказ для рекламного агентства в Сиэтле. Она была творческим директором этого агентства — красивая, яркая женщина сорока двух лет и очень милый, славный человек. Но он не любил ее и никогда не смог бы полюбить.

Они встречались, когда обоим становилось одиноко, и проводили вместе вечер: сначала шли в кино, затем заходили куда-нибудь выпить пива, а потом возвращались домой и занимались любовью. Это было совсем неплохо. Жизнь она знала не по рассказам: два брака за спиной, в юности работала официанткой в баре и одновременно училась в колледже. Каждый раз, когда они лежали, отдыхая после очередного акта любви, она говорила: «Роберт, ты лучше всех. И вне конкуренции. Никто даже сравниться с тобой не может».

Вероятно, такие слова хотел бы услышать каждый мужчина, но сам он мало смыслил в этом вопросе, а способа выяснить, насколько искренне она это говорила, у него не было. Но как-то она сказала ему нечто совсем иное, и ее слова потом долго преследовали его: «Роберт, в тебе есть что-то не поддающееся определению, до чего у меня не хватает сил дотянуться. Но я не могу отделаться от ощущения, что будто ты живешь на свете очень-очень долго, дольше, чем обычные люди, и обитаешь в каких-то закрытых таинственных мирах, о которых никто из нас и понятия не имеет. Ты пугаешь, хотя со мной ты всегда ласков и нежен. Знаю, если бы я не старалась всеми силами контролировать себя, то давно бы уже тронулась, и никто и ничто бы меня не вылечило».

Он догадывался, что она имеет в виду, хотя никогда не смог бы выразить это словами. Будучи подростком, Роберт жил в маленьком городке в Огайо. Его часто преследовали какие-то неопределенные мысли, томительное предчувствие трагедии жизни сочеталось в нем со значительными физическими и умственными способностями. И в то время как его сверстники распевали «Плыви, плыви в лодке», он разучивал английские слова к сентиментальной французской песенке.

Роберта интересовали слова и образы. Одним из самых любимых было слово «голубой». Ему нравилось ощущение на губах и в языке, когда он произносил его. «Слова можно ощущать физически, а не только обозначать ими какие-то понятия», — так думал он в дни своей юности. Ему нравились и другие слова: «отдаленный», «дымный», «тракт», «старинный», «странствовать», «мореход» и еще «Индия» — нравилось, как они звучали, нравился их вкус и те образы, которые они вызывали в его сознании. Роберт имел целый список таких слов, которые он повесил на стене у себя в комнате.

Позже Роберт стал соединять слова в целые фразы. Их он выписывал на листах бумаги, которые тоже вешал на стены:

«Слишком близко к огню»;

«Я прибыл с Востока и вместе со мной караван»;

«Крики тех, кто хочет спасти меня, сменяются криками продающих меня. Кто же перекричит?»;

«Талисман, талисман, мне секрет свой открой. Капитан, капитан, поверни-ка домой»;

«Лежу обнаженный на китовом ложе»;

«Она пожелала ему дымящихся рельс, когда состав отойдет на всех парах от зимнего вокзала»;

«Прежде чем стать человеком, я был стрелой — но как давно это было».

Но еще ему нравилось, как звучали некоторые названия: Сомалийское течение, гора Большой Томагавк, Малаккский пролив, и много-много других. В конце концов на стенах его комнаты не осталось ни единого свободного места: все было увешано листами со словами и фразами.

Даже его мать заметила, что Роберт не такой, как другие мальчики его возраста. До трех лет он вообще молчал, зато потом сразу стал говорить целыми предложениями, а к пяти годам уже прекрасно читал. В школе он доводил учителей до отчаяния полнейшим равнодушием ко всем без исключения предметам.

Они просмотрели результаты теста и вызвали его на беседу. Ему долго объясняли про достижения в жизни, убеждали: человек должен делать то, на что он способен. Говорили: он, Роберт Кинкейд, может добиться всего, чего захочет. В старших классах один из учителей написал в его характеристике следующее: «Он (Роберт Кинкейд) считает, что „тест Ай-Кью непригоден для оценки способностей людей, потому что он не принимает в расчет магию, а она очень важна как сама по себе, так и в качестве дополнения к логике“. Предлагаю вызвать на собеседование родителей».

Его мать разговаривала с несколькими учителями, и, когда они начинали говорить ей о молчаливом упорстве Роберта и его способностях, она отвечала: «Роберт живет в придуманном им самим мире. Я знаю, конечно, что он мой сын, но иногда у меня возникает такое чувство, будто он родился не от нас с мужем, появился откуда-то из совсем другого места на земле и теперь пытается туда вернуться. Я очень признательна вам за внимание к нему и попробую еще раз убедить его проявлять больше интереса к учебе».

Но он предпочитал брать в местной библиотеке книги о приключениях и путешествиях и прочел все, какие только нашел в ней. Его не интересовало мнение других о нем самом. Он мог целые дни проводить у воды — их городок стоял на реке. А футбол, вечеринки и прочие подобные развлечения были ему попросту скучны. Он ловил рыбу, купался, бродил вдоль берега или лежал в высокой траве, прислушиваясь к далеким голосам. Ему чудилось, что они исходили из травы, и никто, кроме него, считал он, не мог их слышать. «Там живут гномы-волшебники, — говорил он сам себе, — и если сидеть очень тихо и открыться им навстречу, они выйдут».

В такие минуты ему очень не хватало собаки.

Денег, чтобы продолжать учебу в колледже, не было, да и особого желания тоже. Отец его много работал, и того, что он зарабатывал, хватало, чтобы прокормить семью, но и только. Зарплата рабочего не позволяла никаких лишних трат, в том числе и на собаку. Ему было восемнадцать, когда отец умер, а Великая Депрессия уже сжимала свои железные объятия на шее нации, и он пошел в армию, потому что заботы о матери легли на его плечи, да и за себя теперь отвечал он сам. Четыре года Роберт пробыл в армии, и эти годы полностью изменили его жизнь.

Благодаря каким-то непостижимым соображениям, которыми руководствуется разум военных, его определили в помощники фотографа, хотя он и понятия не имел даже, как заряжать пленку в аппарат. Но именно тогда он и понял, что фотография — это дело его жизни. Техническая сторона не представляла для него затруднений. Через месяц он уже не только помогал печатать снимки двум армейским фотографам, но и получил разрешение самому работать на несложных объектах.

Робертом заинтересовался один из фотографов, Джим Петерсон, и не пожалев времени, объяснил ему многие тонкости своей профессии. Роберт Кинкейд начал ходить в местную библиотеку в Форт Монмуте, где брал альбомы по фотографии и живописи и часами изучал их. Почти сразу Роберт почувствовал, что особенно его восхищают французские импрессионисты и Рембрандт — мастер светотени.

Постепенно он понял, что искусство фотографии заключается в том, чтобы снимать свет, а не предметы. Сам по себе предмет служит просто орудием для отражения света, его проводником. И если освещение хорошее, то всегда можно найти в предмете что-то достойное внимания фотографа. В те времена только начали появляться тридцатипятимиллиметровые аппараты, и он купил себе подержанную «Лейку» в местном магазинчике фотопринадлежностей, которую и взял с собой на мыс Кейп-Мей в Нью-Джерси. Он провел там неделю своего отпуска, фотографируя все живое, что только замечал на берегу.

В следующий свой отпуск Роберт взял билет на автобус и доехал до штата Мэн, а затем, голосуя на дорогах, добрался до Восточного побережья. Там он сел на почтовый пароход, отходивший ночью из Стонингтона и доплыл на нем до острова Оу, разбил палатку и провел там несколько дней. Потом сел на паром и через залив Фанди доплыл до Новой Скотий. Тогда-то он и начал описывать те места, которые хотел бы посетить еще раз. Пейзажам он уделял особое место, так как ему казалось, что они могли бы послужить фоном для какого-нибудь сюжета.

Кинкейду было двадцать два, когда он демобилизовался. Его уже знали как очень приличного фотографа, так что он без труда нашел работу в престижном доме моделей в Нью-Йорке в качестве помощника фотографа.

Девушки-фотомодели были очень красивы, он встречался с несколькими и в одну даже почти влюбился, но потом ей предложили работу в Париже, и они расстались. На прощание она сказала ему: «Роберт, я не знаю, кто ты и что ты такое, но, пожалуйста, приезжай в Париж».

Он обещал, что приедет, как только сможет, и в тот момент сам в это верил — но так и не поехал. Прошло много лет. Как-то ему довелось делать репортаж о пляжах Нормандии. Он нашел ее номер в телефонном справочнике Парижа и позвонил. Они встретились и поболтали, сидя за кофе в уличном кафе. Она вышла замуж за кинорежиссера, и у нее было трое детей.

Само понятие моды он не воспринимал. Люди выбрасывали совершенно новые хорошие вещи или поскорее переделывали их, в угоду требованиям европейских законодателей моды. Это казалось ему настолько глупым, что он чувствовал себя ничтожным, обслуживая эту отрасль человеческой деятельности.

— Я не понимаю, что вы делаете, — сказал Роберт на прощание людям, на которых он работал.

Он уже больше года жил в Нью-Йорке, когда умерла его мать. Роберт поспешил в Огайо, похоронил ее и предстал перед адвокатом для слушания последней воли умершей. Мать оставила немного. Сам он вообще ничего не ожидал и очень удивился, когда оказалось, что маленький домик его родителей был тем капиталом, который они накопили за всю свою жизнь. Роберт продал дом и на эти деньги купил первоклассную фотоаппаратуру. Выписывая чек в магазине, он думал о том, сколько лет его отец зарабатывал эти доллары, и о той предельно скромной жизни, которую вели его родители.

Тем временем его работы начали — потихоньку появляться в различных небольших журналах. А потом позвонили из «Нейшнл Джиографик». Им попался на глаза календарь с одним из его снимков, которые он сделал на мысе Кейп-Мей. Они поговорили с ним и дали маленькое задание, которое он выполнил на высоком профессиональном уровне. С этого момента он вышел на свою дорогу.

В сорок третьем году его снова призвали в армию. Он пошел служить на флот и пропахал весь путь до пляжей в Южных морях с фотоаппаратом на плече. Лежа на спине, он снимал высадку десанта на берег, видел ужас на лицах людей, ощутил его сам, запечатлел, как падают матросы, разрезанные пополам пулеметным огнем, слышал, как они просят у Бога пощады и умоляют своих матерей спасти их от гибели. Многое попало в объектив его фотоаппарата, и при этом он сумел остаться в живых и с тех пор навсегда избавился от заблуждений, именуемых военной романтикой и славой профессии армейского фотографа.

Вернулся Роберт в сорок пятом году и сразу же позвонил в «Нейшнл Джиографик». Они ждали его в любое время. Тогда он купил в Сан-Франциско мотоцикл и погнал его на юг, до Биг-Су. Там Роберт занимался любовью на пляже с виолончелисткой из Кармела, а потом подался на север. Внимание его привлек штат Вашингтон — ему понравились места, и он решил обосноваться там, на северо-западе Соединенных Штатов.

В пятьдесят два года он все еще видел перед собой свет. Теперь он побывал во всех тех местах, которые в детстве представали перед ним только на плакатах, и не переставал удивляться, что ему это удалось. Он видел Райфлз-Бар, поднялся вверх по Амазонке на моторной лодке, которая пыхтела и чихала, выпуская из себя струю вонючего дыма. На спине верблюда пересек пустыню Раджастхан.

Берег озера Верхнее радовал глаз — именно таким Роберт его и представлял — спокойным и безмятежным. Он осмотрел окрестности, нашел несколько мест, привлекательных с точки зрения композиции, и внес их в свой блокнот, а затем двинулся дальше, вдоль Миссисипи в штат Айова. Ему не приходилось раньше бывать здесь, но вид холмов, высившихся на северо-востоке штата, сразу же захватил его. Он остановился в небольшом городке Клейтон и два дня подряд выходил на рассвете фотографировать буксирные катера на реке. В местном баре Роберт познакомился с капитаном одного из буксиров. Капитан пригласил его на катер, где Роберт и провел остаток второго дня.

Отрезок пути по Шестьдесят пятой дороге занял мало времени, и было еще совсем рано, понедельник шестнадцатого августа тысяча девятьсот шестьдесят пятого года, когда он, проехав Де-Мойн, свернул на Девяносто вторую дорогу штата Айова и покатил в сторону округа Мэдисон, где, в соответствии с указаниями «Нейшнл Джиографик», находились крытые мосты.

— Да-да, их следует искать именно там, — подтвердил человек на бензоколонке «Тексако» и весьма сносно объяснил, как до них добраться.

Шесть мостов Роберт нашел легко и сразу же принялся обдумывать план съемки. Но седьмой — Розовый мост — он никак не мог разыскать. Жара стояла невыносимая. Ему самому было жарко и Гарри — его грузовику — тоже, но он все ехал и ехал вперед, поворачивая то направо, то налево, одна каменистая дорога кончалась, начиналась другая — а больше ничего не происходило.

Путешествуя по разным странам, Роберт придерживался такого правила: «Спроси трижды». Это означало, что когда три раза спросишь, как попасть в то или иное интересующее тебя место, то, даже если все ответы окажутся неверными, ты тем не менее определишь, в каком направлении нужно двигаться. Здесь же, в штате Айова, возможно, хватит и двух раз.

Примерно в ста ярдах от дороги, в конце узкого проезда между кустами он заметил почтовый ящик, на котором было написано: «Ричард Джонсон, РР 2». Он сбавил скорость и свернул в проезд, надеясь спросить дорогу у владельцев почтового ящика.

Кинкейд подъехал к воротам фермы и увидел во дворе дома женщину. Она сидела на ступеньках крыльца. От всего этого места исходила прохлада, и женщина тоже пила что-то, показавшееся ему очень прохладным. Она поднялась со ступенек и направилась ему навстречу. Кинкейд вылез из кабины и посмотрел на нее, потом еще раз и еще. Она была очень красивая, или, возможно, прежде славилась красотой, или могла бы быть красивой. И сразу же он почувствовал неуклюжую стеснительность — ту самую стеснительность, свойственную ему только тогда, когда рядом появлялась женщина, которая хотя бы немного ему нравилась.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

МОСТЫ ОКРУГА МЭДИСОН

Суббота, 01 Июня 2024 г. 18:54 + в цитатник
Роберт Джеймс Уоллер
МОСТЫ ОКРУГА МЭДИСОН
Начало
Есть на свете песни, рожденные голубоглазой травой, песни, что приносит пыль с тысячи равнинных дорог. Вот одна из них.

Осенью тысяча девятьсот восемьдесят девятого года я как-то засиделся допоздна за работой. Передо мной светился экран компьютера, и я все смотрел и смотрел на мерцающую перед глазами стрелку, но в это время как раз зазвонил телефон.

На другом конце провода я услышал голос человека по имени Майкл Джонсон. Он жил во Флориде, но родился в штате Айова, и недавно друг Майкла прислал ему оттуда одну из моих книг. Джонсон прочитал ее и предложил своей сестре Кэролин. Вот тогда-то они вместе и решили, что мне будет интересно услышать одну историю. Майкл Джонсон оказался человеком осмотрительным и не захотел говорить что-либо по телефону. Но он сообщил, что они с Кэролин хотели бы приехать в Айову и рассказать мне эту историю.

Сразу признаюсь, они разожгли во мне любопытство именно из-за того, что готовы были на такие усилия ради какой-то истории, хотя я и скептически отношусь к подобного рода предложениям. Поэтому я согласился увидеться с ними на следующей неделе в Де-Мойне.

И вот мы встречаемся в отеле «Холидей Инн», недалеко от аэропорта. Неловкость первых минут постепенно исчезает. Мы сидим напротив друг друга, а за окном начинает темнеть, неслышно падает снег.

Они вытягивают из меня обещание: если я решу, что писать об этом не стоит, то не должен рассказывать кому бы то ни было о случившемся в округе Мэдисон, штат Айова, в тысяча девятьсот шестьдесят пятом году, а также и о других, связанных с этой историей, событиях, которые происходили в течение последующих двадцати четырех лет. Что ж, их просьба вполне обоснованна. Да и, в конце концов, это же их история, не моя.

Майкл и его сестра начинают свой рассказ, а я слушаю. Слушаю напряженно и задаю вопросы. Они отвечают на них. Временами Кэролин, не стесняясь, плачет. Майкл изо всех сил пытается удержаться от слез. Они показывают мне документы, вырезки из газет, а также дневники их матери, Франчески.

Горничная приходит и уходит. Мы заказываем кофе, потом еще и еще. В голове у меня постепенно рождаются образы. Такой у меня порядок: сначала образы, и значительно позже — слова. А потом я уже слышу фразы и вижу их на листах рукописи. И в какой-то момент — уже за полночь — я соглашаюсь написать рассказ, или, во всяком случае, попробовать.

Решение предать события гласности далось Майклу и Кэролин нелегко. Ведь деликатные обстоятельства этой истории затрагивают их мать и в немалой степени отца. Они вполне отдавали себе отчет в том, сколько развесистых сплетен может последовать за опубликованием рассказа, каким жестоким унижениям, возможно, подвергнется память о Ричарде и Франческе Джонсон со стороны людей, знавших их близко.

И все-таки они не сомневались в своем решении. Эта красивая легенда стоила того, чтобы рассказать ее миру — тому миру, где обязательства в каких бы то ни было формах считаются вредными для нервной системы, а любовь стала вопросом удобства. Моя личная убежденность в правоте их суждений нисколько не поколебалась со временем — наоборот, она стала еще крепче.

В ходе работы мне пришлось трижды просить Майкла и Кэролин о встрече, и каждый раз они без каких-либо возражений приезжали в Айову, так как стремились, чтобы рассказ вышел как можно более достоверным. Иногда мы просто беседовали, а иногда садились в машину и, не торопясь, ездили по дорогам округа Мэдисон. Они показывали мне те места, где происходили события, связанные с этой историей.

Помимо сведений, которые мне предоставили Майкл и Кэролин, в своем рассказе я использовал также материалы дневников Франчески Джонсон. Кроме того, много существенного открылось мне в процессе поисков, проведенных на северо-западе Соединенных Штатов, особенно в Сиэтле и Беллингхеме, штат Вашингтон. Очень важными оказались мои поездки по округу Мэдисон. Я нахожу неоценимой информацию, почерпнутую мной из очерков Роберта Кинкейда, а также помощь, предоставленную редакторами журналов, с которыми он сотрудничал. Весьма полезными для работы были технические подробности, добытые мной у владельцев фотомагазинов. И, конечно, я глубоко благодарен тем немногим, оставшимся в живых, замечательным старикам, с которыми мне довелось поговорить в доме для престарелых в Барнесвилле, штат Огайо. Они помнили Кинкейда, когда он был еще ребенком.

Однако, несмотря на все мои изыскательские усилия, в его судьбе остается еще много неясного. В ряде случаев мне пришлось призвать на помощь воображение, но только тогда, когда я был уверен, что оценки мои основываются на правильном понимании личностей Франчески Джонсон и Роберта Кинкейда. Тщательные поиски материалов и их скрупулезное изучение позволили мне приблизиться к такому пониманию, и я, прибегая к воображению, очень близко подошел к тому, что имело место в реальной действительности.

Трудно воссоздать в точности подробности поездки Кинкейда через Северные штаты. Мы знаем его маршрут, благодаря многочисленным фотографиям, напечатанным впоследствии в журналах, а также нескольким коротким замечаниям в дневниках Франчески Джонсон и тем запискам, которые он оставлял для редактора «Нейшнл Джиографик». Пользуясь этими источниками как путеводителем, я восстановил, полагаю, достаточно точно, путь, который привел его из Беллингхема в округ Мэдисон в августе тысяча девятьсот шестьдесят пятого года. Когда же странствия мои подошли к концу и я добрался на машине до округа Мэдисон, должен признаться, я почувствовал, что стал во многом самим Робертом Кинкейдом.

Но мне предстояло решить, пожалуй, самую сложную задачу в моей работе: понять личность Роберта Кинкейда. Он был настолько неоднозначен, что определить его сущность в нескольких словах едва ли возможно. Временами Роберт казался вполне обычным человеком. В другой же раз он выглядел каким-то бесплотным, даже призрачным созданием. В работе Кинкейд был, безусловно, мастером своего дела, но себя он относил к представителям особого вида вымирающих животных, места которому нет в обществе, где все систематизировано и властвует порядок. Как-то однажды Роберт сказал, что слышит внутри себя «беспощадный вой времени». А Франческа Джонсон, описывая его, говорила: «Он обитает в странных, никому не ведомых местах, населенных призраками тех существ, что не нашли себе пристанища на ветвях древа Дарвиновой логики».

И еще два вопроса по-прежнему занимают мои мысли. Во-первых, мы так и не выяснили, что сталось с фотографиями. Учитывая, что он был профессиональный фотограф, мы рассчитывали найти сотни, а то и тысячи пачек со снимками. Но в его квартире ничего не обнаружили. Наиболее вероятно — и это вполне согласуется с его представлениями о себе самом и своей роли в этой жизни, — что он попросту уничтожил все фотографии незадолго до смерти.

Второй вопрос связан с его жизнью в период с тысяча девятьсот семьдесят пятого по тысяча девятьсот восемьдесят второй год. Об этом времени мы не имеем практически никаких сведений. Известно только, что он несколько лет перебивался кое-как, делая портретные снимки в Сиэтле и одновременно продолжая работать в окрестностях Пьюджет-Саунд. Однако больше мы не знаем ничего. Но одну любопытную подробность выяснить удалось. Все письма, адресованные ему Управлением социального обеспечения и Комитетом по делам ветеранов вернулись обратно с пометкой «Вернуть отправителю», сделанной рукой Кинкейда.

Должен признаться, что работа над этой книгой очень сильно изменила мое мировоззрение, образ мыслей, и, самое главное, теперь я с гораздо меньшим цинизмом отношусь к тому, что принято называть человеческими отношениями. Благодаря тем исследованиям, которые были проведены мной в связи с написанием книги, я близко узнал Франческу Джонсон и Роберта Кинкейда и понял, что границы отношений между людьми могут расширяться в значительно больших пределах, чем я думал прежде. Возможно, что и вы придете к пониманию того же, когда прочтете эту историю.

Вам будет нелегко. Мы живем в мире, где черствость и безразличие все чаще становятся нормой человеческих отношений, а наши души, как панцирем, покрыты струпьями засохших страданий и обид. Не могу точно сказать, где тот предел, за которым великая страсть перерождается в слащавую сахарную водицу, но наша склонность высмеивать первую и провозглашать истинным и глубоким чувством вторую сильно затрудняет проникновение в область нежности и взаимопонимания. А без этого невозможно до конца понять историю Франчески Джонсон и Роберта Кинкейда. Мне самому пришлось преодолеть эту склонность, прежде чем я смог начать писать свою книгу.

Но, если вы подойдете к тому, что вам предстоит прочитать, с «желанием оставить неверие», как называл это Кольридж, вы испытаете, безусловно, то же, что испытал и я. И в прохладных глубинах вашей души вы, возможно, найдете, как Франческа Джонсон, место для танца.

Лето, 1991 г.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

Стефан Цвейг Амок

Суббота, 02 Марта 2024 г. 01:02 + в цитатник
Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, как злоумышленник… Ни за какие блага в мире не прошел бы я опять по тому залу, где стены еще хранили отзвук ее смеха… Я пошел… точно не знаю, куда я пошел… в какие-то кабаки… и напился, напился, как человек, который хочет все забыть… Но… но мне не удалось одурманить себя… ее смех отдавался во мне, резкий и злобный… этого проклятого смеха я никак не мог заглушить… Потом я бродил по гавани… револьвер я оставил в отеле, а то непременно бы застрелился. Я больше ни о чем и не думал и с одной этой мыслью пошел домой… с мыслью о левом ящике комода, где лежал мой револьвер… с одной этой мыслью.

Если я тогда не застрелился… клянусь вам, это была не трусость… для меня было бы избавлением спустить уже взведенный холодный курок… Но, как бы объяснить это вам… я чувствовал, что на мне еще лежит долг… да, тот самый долг помощи, тот проклятый долг… Меня сводила с ума мысль, что я могу еще быть ей полезен, что я нужен ей. Было ведь уже утро четверга, а в субботу… я ведь говорил вам… в субботу должен был прийти пароход, и я знал, что эта женщина, эта надменная, гордая женщина не переживет своего унижения перед мужем и перед светом. О, как мучили меня мысли о безрассудно потерянном драгоценном времени, о моей безумной опрометчивости, сделавшей невозможной своевременную помощь… Часами, клянусь вам, часами ходил я взад и вперед по комнате и ломал голову, стараясь найти способ приблизиться к ней, исправить свою ошибку, помочь ей… Что она больше не допустит меня к себе, было для меня совершенно ясно… я всеми своими нервами ощущал еще ее смех и гневное вздрагивание ноздрей… Часами, часами метался я по своей тесной комнате… был уже день, время приближалось к полудню…

И вдруг меня толкнуло к столу… я выхватил пачку почтовой бумаги и начал писать ей… я все написал… я скулил, как побитый пес, я просил у нее прощения, называл себя сумасшедшим, преступником… умолял ее довериться мне… Я обещал исчезнуть в тот же час из города, из колонии, умереть, если бы она пожелала… лишь бы она простила мне, и поверила, и позволила помочь ей в этот последний, роковой час… Я исписал двадцать страниц… Вероятно, это было безумное, немыслимое письмо, похожее на горячечный бред. Когда я поднялся из-за стола, я был весь в поту… комната плыла перед глазами, я должен был выпить стакан воды… Я попытался перечитать письмо, но мне стало страшно первых же слов… дрожащими руками сложил я его и собирался уже сунуть в конверт… и вдруг меня осенило. Я нашел истинное, решающее слово. Еще раз схватил я перо и приписал на последнем листке: «Жду здесь, в Странд-отеле, вашего прощения. Если до семи часов не получу ответа, я застрелюсь!»

После этого я позвонил бою и велел ему отнести письмо. Наконец-то было сказано все!

Возле нас что-то зазвенело и покатилось, — неосторожным движением он опрокинул бутылку. Я слышал, как его рука шарила по палубе и, наконец, схватила пустую бутылку; сильно размахнувшись, он бросил ее в море. Несколько минут он молчал, потом заговорил еще более лихорадочно, еще более возбужденно и торопливо.

— Я больше не верую ни во что… для меня нет ни неба, ни ада а если и есть ад, то я его не боюсь — он не может быть ужаснее часов, которые я пережил в то утро, в тот день. Вообразите маленькую комнату, нагретую солнцем, все более накаляемую полуденным зноем комнату, где только стол, стул и кровать… На этом столе — ничего, кроме часов и револьвера, а у стола — человек не сводящий глаз с секундной стрелки, человек, который не ест, не пьет, не курит, не двигается, который все время… слышите, все время, три часа подряд смотрит на белый круг циферблата и на маленькую стрелку, с тиканьем бегущую по этому кругу… Так… так провел я этот день, только ждал, ждал… но так, как гонимый амоком делает все — бессмысленно, тупо, с безумным, прямолинейным упорством.

Не стану описывать вам эти часы… это не поддается описанию… я и сам ведь не понимаю теперь, как можно было это пережить, не… сойдя с ума… И… в двадцать две минуты четвертого… я знаю точно, потому что смотрел ведь на часы… раздался внезапный стук в дверь… Я вскакиваю… вскакиваю, как тигр, бросающийся на добычу, одним прыжком я у двери, распахиваю ее… в коридоре маленький китайчонок робко протягивает мне записку. Я выхватываю сложенную бумажку у него из рук, и он сейчас же исчезает.

Разворачиваю записку, хочу прочесть… и не могу… перед глазами красные круги… Подумайте об этой муке… наконец, наконец, я получил от нее ответ… а тут буквы прыгают и пляшут… Я окунаю голову в воду… становится лучше… Снова берусь за записку и читаю:

«Поздно! Но ждите дома. Может быть, я вас еще позову».

Подписи нет. Бумажка измятая, оторванная от какого-нибудь старого проспекта… слова нацарапаны карандашом, торопливо, кое-как, не обычным почерком… Я сам не знаю, почему эта записка так потрясла меня… Какой-то ужас, какая-то тайна была в этих строках, написанных словно во время бегства, где-нибудь на подоконнике или в экипаже… Каким-то неописуемым страхом и холодом повеяло на меня от этой тайной записки… и все-таки… и все-таки я был счастлив… она написала мне, я не должен был еще умирать, она позволяла мне помочь ей… может быть… я мог бы… о, я сразу исполнился самых несбыточных надежд и мечтаний… Сотни, тысячи раз перечитывал я клочок бумаги, целовал его… рассматривал, в поисках какого-нибудь забытого, незамеченного слова… Все смелее, все фантастичнее становились мои грезы, это был какой-то лихорадочный сон наяву… оцепенение, тупое и в то же время напряженное, между дремотой и бодрствованием, длившееся не то четверть часа, не то целые часы…

Вдруг я встрепенулся… Как будто постучали? Я затаил дыхание… минута, две минуты мертвой тишины… А потом опять тихий, словно мышиный шорох, тихий, но настойчивый стук… Я вскочил — голова у меня кружилась, рванул дверь, за ней стоял бой, ее бой, тот самый, которого я тогда побил… Его смуглое лицо было пепельного цвета, тревожный взгляд говорил о несчастье. Мной овладел ужас…

— Что… что случилось? — с трудом выговорил я.

— Come quickly[4] — ответил он… и больше ничего… Я бросился вниз по лестнице, он за мной… Внизу стояла «садо», маленькая коляска, мы сели…

— Что случилось? — еще раз спросил я…

Он молча взглянул на меня, весь дрожа, стиснув зубы… Я повторил свой вопрос, но он все молчал и молчал… Я охотно еще раз ударил бы его, но… меня трогала его собачья преданность ей… и я не стал больше спрашивать… Колясочка так быстро мчалась по оживленным улицам, что прохожие с бранью отскакивали в сторону. Мы оставили за собой европейский квартал, берегом проехали в нижний город и врезались в шумливую сутолоку китайского квартала… Наконец, мы свернули в узкую уличку, где-то на отлете… остановились перед низкой лачугой… Домишко был грязный, вросший в землю, со стороны улицы — лавчонка, освещенная сальной свечой… одна из тех лавчонок, за которыми прячутся курильни опиума и публичные дома, воровские притоны и склады краденых вещей… Бой поспешно постучался… Дверь приотворилась, из щели послышался сиплый голос… он спрашивал и спрашивал… Я не выдержал, выскочил из экипажа, толкнул дверь… Старуха китаянка, испуганно вскрикнув, убежала… Бой вошел вслед за мной, провел меня узким коридором… открыл другую дверь… в темную комнату, где стоял запах водки и свернувшейся крови… Оттуда слышались стоны… Я ощупью стал пробираться вперед…

Снова голос пресекся. Потом заговорил — но это была уже не речь, а почти рыдание.

— Я… я нащупывал дорогу… и там… там, на грязной циновке… корчась от боли… лежало человеческое существо… лежала она…

Я не видел ее лица… Мои глаза еще не привыкли к темноте… ощупью я нашел ее руку… горячую… как огонь. У нее был жар, сильный жар… и я содрогнулся… я сразу понял все… Она бежала сюда от меня… дала искалечить себя… первой попавшейся грязной старухе… только потому, что боялась огласки… дала какой-то ведьме убить себя, лишь бы не довериться мне… Только потому, что я, безумец… не пощадил ее гордости, не помог ей сразу… потому что смерти она боялась меньше, чем меня…

Я крикнул, чтобы дали свет. Бой вскочил, старуха дрожащими руками внесла коптившую керосиновую лампу. Я едва удержался, чтобы не схватить старую каргу за горло… Она поставила лампу на стол… желтый свет упал на истерзанное тело… И вдруг… вдруг с меня точно рукой сняло всю мою одурь и злобу, всю эту нечистую накипь страстей теперь я был только врач, помогающий, исследующий, вооруженный знаниями человек… Я забыл о себе… мое сознание прояснилось, и я вступил в борьбу с надвигающимся ужасом. Нагое тело, о котором я грезил с такою страстью, я ощущал теперь только как… ну, как бы это сказать… как материю, как организм… я не чувствовал, что это она, я видел только жизнь, борющуюся со смертью, человека, корчившегося в убийственных муках… Ее кровь, ее горячая священная кровь текла по моим рукам, но я не испытывал ни волнения, ни ужаса… я был только врач… я видел только страдание и видел… и видел, что все погибло, что только чудо может спасти ее… Она была изувечена неумелой, преступной рукой, и истекала кровью, а у меня в этом гнусном вертепе не было ничего, чтобы остановить кровь… не было даже чистой воды… Все, до чего я дотрагивался, было покрыто грязью…

— Нужно сейчас же в больницу, — сказал я. Но не успел я это произнести, как больная судорожным усилием приподнялась.

— Нет… нет… лучше смерть чтобы никто не узнал… никто не узнал… Домой… домой!..

Я понял… только за свою тайну, за свою честь боролась она… не за жизнь… И я повиновался. Бой принес носилки… мы уложили ее… обессиленную, в лихорадке… и словно труп понесли сквозь ночную тьму домой. Отстранили недоумевающих, испуганных слуг… как воры проникли в ее комнату… заперли двери. А потом… потом началась борьба, долгая борьба со смертью…

Внезапно в мое плечо судорожно впилась рука, и я чуть не вскрикнул от испуга и боли. Его лицо вдруг приблизилось к моему, и я увидел белые оскаленные зубы и стекла очков, мерцавшие в отблеске лунного света, точно два огромных кошачьих глаза. И он уже не говорил — он кричал в пароксизме гнева:

— Знаете ли вы, вы, чужой человек, спокойно сидящий здесь в удобном кресле, совершающий прогулку по свету, знаете ли вы, что это значит, когда умирает человек? Бывали вы когда-нибудь при этом, видели вы, как корчится тело, как посиневшие ногти впиваются в пустоту, как хрипит гортань, как каждый член борется, каждый палец упирается в борьбе с неумолимым призраком, как глаза вылезают из орбит от ужаса, которого не передать словами? Случалось вам переживать это, вам, праздному человеку, туристу, вам, рассуждающему о долге оказывать помощь? Я часто видел все это, наблюдал как врач… Это были для меня клинические случаи, некая данность… я, так сказать, изучал это — но пережил только один раз… Я вместе с умирающей переживал это и умирал вместе с нею в ту ночь… в ту ужасную ночь, когда я сидел у ее постели и терзал свой мозг, пытаясь найти что-нибудь, придумать, изобрести против крови, которая все лилась и лилась, против лихорадки, сжигавшей эту женщину на моих глазах… против смерти, которая подходила все ближе и которую я не мог отогнать. Понимаете ли вы, что это значит — быть врачом, знать все обо всех болезнях, чувствовать на себе долг помочь, как вы столь основательно заметили, и все-таки сидеть без всякой пользы возле умирающей, знать и быть бессильным… знать только одно, только ужасную истину, что помочь нельзя… нельзя, хотя бы даже вскрыв себе все вены… Видеть беспомощно истекающее кровью любимое тело, терзаемое болью, считать пульс, учащенный и прерывистый… затухающий у тебя под пальцами… быть врачом и не знать ничего, ничего… только сидеть и то бормотать молитву, как дряхлая старушонка, то грозить кулаком жалкому богу, о котором ведь знаешь, что его нет. Понимаете вы это? Понимаете?.. Я… я только… одного не понимаю, как… как можно не умереть в такие минуты… как можно, поспав, проснуться на другое утро и чистить зубы, завязывать галстук… как можно жить после того, что я пережил… чувствуя, что это живое дыхание, что этот первый и единственный человек, за которого я так боролся, которого хотел удержать всеми силами моей души, ускользает от меня куда-то в неведомое, ускользает все быстрее с каждой минутой и я ничего не нахожу в своем воспаленном мозгу, что могло бы удержать этого человека…

И к тому же еще, чтобы удвоить мои муки, еще вот это… Когда я сидел у ее постели — я дал ей морфий, чтобы успокоить боли, и смотрел, как она лежит с пылающими щеками, горячая и истомленная, — да… когда я так сидел, я все время чувствовал за собой глаза, устремленные на меня с неистовым напряжением… Это бой сидел там на корточках, на полу, и шептал какие-то молитвы… Когда наши взгляды встречались, я читал в его глазах нет, я не могу вам описать… читал такую мольбу, такую благодарность, и в эти минуты он протягивал ко мне руки, словно заклинал меня спасти ее… вы понимаете ко мне, ко мне простирал руки, как к богу… ко мне… а я знал, что я бессилен, знал, что все потеряно и что я здесь так же нужен, как ползающий по полу муравей… Ах, этот взгляд, как он меня мучил… эта фанатическая, слепая вера в мое искусство… Мне хотелось крикнуть на него, ударить его ногой, такую боль причинял он мне, и все же я чувствовал, что мы оба связаны нашей любовью к ней… и тайной… Как притаившийся зверь, сидел он, сжавшись клубком, за моей спиной… Стоило мне сказать слово, как он вскакивал и, бесшумно ступая босыми ногами, приносил требуемое и, дрожа, исполненный ожидания, подавал мне просимую вещь, словно в этом была помощь… спасение… Я знаю, он вскрыл бы себе вены, чтобы ей помочь… такова была эта женщина, такую власть имела она над людьми, а я… у меня не было власти спасти каплю ее крови… О, эта ночь, эта ужасная, бесконечная ночь между жизнью и смертью!

К утру она еще раз очнулась… открыла глаза… теперь в них не было ни высокомерия, ни холодности… они горели влажным, лихорадочным блеском, и она с недоумением оглядывала комнату. Потом она посмотрела на меня; казалось, она задумалась, стараясь вспомнить что-то, вглядываясь в мое лицо… и вдруг… я увидел… она вспомнила… Какой-то испуг, негодование, что-то… что-то… враждебное, гневное исказило ее черты… она начала двигать руками, словно хотела бежать… прочь, прочь от меня… Я видел, что она думает о том… о том часе, когда я… Но потом к ней вернулось сознание… она спокойно взглянула на меня, но дышала тяжело… Я чувствовал, что она хочет говорить, что-то сказать… опять ее руки пришли в движение… она хотела приподняться, но была слишком слаба… Я стал ее успокаивать, наклонился над ней… тут она посмотрела на меня долгим, полным страдания взглядом… ее губы тихо шевельнулись… это был последний угасающий звук… Она сказала:

— Никто не узнает… Никто?

— Никто, — сказал я со всей силой убеждения, — обещаю вам.

Но в глазах ее все еще было беспокойство… Невнятно, с усилием она пролепетала:

— Поклянитесь мне… никто не узнает… поклянитесь!

Я поднял руку, как для присяги. Она смотрела на меня неизъяснимым взглядом… нежным, теплым, благодарным… да, поистине, поистине благодарным… она хотела еще что-то сказать, но ей было слишком трудно… Долго лежала она, обессиленная, с закрытыми глазами. Потом начался ужас… ужас… еще долгий, мучительный час боролась она. Только к утру настал конец…

Он долго молчал. Я заметил это только тогда, когда в тишине раздался колокол — один, два, три сильных удара — три часа. Лунный свет потускнел, но в воздухе уже дрожала какая-то новая желтизна, и изредка налетал легкий ветерок. Еще полчаса, час, и настанет день, и весь этот кошмар исчезнет в его ярком свете. Теперь я яснее видел черты рассказчика, так как тени были уже не так густы и черны в нашем углу. Он сиял шапочку, и я увидел его голый череп и измученное лицо, показавшееся мне еще более страшным. Но вот сверкающие стекла его очков опять уставились на меня, он выпрямился, и в его голосе зазвучали резкие, язвительные нотки.

— Для нее настал конец — но не для меня. Я был наедине с трупом — один в чужом доме, один в городе, не терпевшем тайн, а я, — я должен был оберегать тайну… Да, вообразите себе мое положение: женщина из высшего общества колонии, совершенно здоровая, танцевавшая накануне на балу у губернатора, лежит мертвая в своей постели… При ней находится чужой врач, которого будто бы позвал ее слуга никто в доме не видел, когда и откуда он пришел… Ночью внесли ее на носилках и потом заперли дверь… а утром она уже мертва… Тогда лишь зовут слуг, и весь дом вдруг оглашается воплями… В тот же миг об этом узнают соседи, весь город… и только один человек может все это объяснить… это я, чужой человек, врач с отдаленного поста… Приятное положение, не правда ли?

Я знал, что мне предстояло. К счастью, подле меня был бой, надежный слуга, который читал малейшее желание в моих глазах; даже этот полудикарь понимал, что борьба здесь еще не кончена. Мне достаточно было сказать ему «Госпожа желает, чтобы никто не узнал, что произошло». Он посмотрел мне в глаза влажным, преданным, но в то же время решительным взглядом: «Yes, sir»[5]. Больше он ничего не сказал. Но он вытер с пола следы крови, привел все в полный порядок — и эта решительность, с какой он действовал, вернула самообладание и мне. Никогда в жизни не проявлял я подобной энергии и уж, конечно, никогда больше не проявлю. Когда человек потерял все, то за последнее он борется с остервенением, — и этим последним было ее завещание, ее тайна. Я с полным спокойствием принимал людей, рассказывал им всем одну и ту же басню о том, как посланный за врачом бой случайно встретил меня по дороге. Но в то время как я с притворным спокойствием рассказывал все это, я ждал… ждал решительной минуты… ждал освидетельствования тела, без чего нельзя было заключить в гроб ее — и вместе с ней ее тайну… Не забудьте, был уже четверг, а в субботу должен был приехать ее муж…

В девять часов мне, наконец, доложили о приходе городского врача. Я посылал за ним — он был мой начальник и в то же время соперник, — тот самый врач, о котором она так презрительно отзывалась и которому, очевидно, была уже известна моя просьба о переводе. Я почувствовал это, как только он взглянул на меня, — он был моим врагом. Но именно это и придало мне силы.

Уже в передней он спросил: — Когда умерла госпожа? — он назвал ее имя.

— В шесть часов утра.

— Когда она послала за вами?

— В одиннадцать вечера.

— Вы знали, что я ее врач?

— Да, но медлить было нельзя и потом покойная пожелала, чтобы пришел именно я Она запретила звать другого врача.

Он уставился на меня; краска появилась на его бледном, несколько оплывшем лице, — я чувствовал, что его самолюбие уязвлено. Но мне только это и нужно было — я всеми силами стремился к быстрой развязке, зная, что долго мои нервы не выдержат. Он хотел ответить какой-то колкостью, но раздумал и с небрежным видом сказал: — Ну что же, если вы считаете, что можете обойтись без меня… но все-таки мой служебный долг — удостоверить смерть и… от чего она наступила.

Я ничего не ответил и пропустил его вперед. Затем вернулся к двери, запер ее и положил ключ на стол.

Он удивленно поднял брови: — Что это значит?

Я спокойно стал против него.

— Речь идет не о том, чтобы установить причину смерти, а о том, чтобы скрыть ее. Эта женщина обратилась ко мне после… после неудачного вмешательства… Я уже не мог ее спасти, но обещал ей спасти ее честь я исполню это. И я прошу вас помочь мне.

Он широко раскрыл глаза от изумления. — Вы предлагаете мне, проговорил он с запинкой, — мне, должностному лицу, покрыть преступление?

— Да, предлагаю, я должен это сделать.

— Чтобы я за ваше преступление…

— Я уже сказал вам, что я и не прикасался к этой женщине, а то… а то я не стоял бы перед вами и давно бы уже покончил с собой. Она искупила свое прегрешение — если угодно, назовем это так, — и мир ничего не должен об этом знать. И я не потерплю, чтобы честь этой женщины была запятнана.

Мой решительный тон вызвал в нем еще большее раздражение. — Вы не потерпите! Так… Ну, вы ведь мой начальник… или по крайней мере собираетесь стать им… Попробуйте только приказывать мне!.. Я сразу подумал, что тут какая-то грязная история, раз вас вызывают из вашего угла… Недурной практикой вы тут занялись… недурной образец для начала… Но теперь я приступлю к осмотру, я сам, и вы можете быть уверены, что свидетельство, под которым я поставлю свое имя, будет соответствовать истине. Я не подпишусь под ложью.

Я спокойно ответил ему. — На этот раз вам придется все-таки это сделать. Иначе вы не выйдете из этой комнаты.

При этом я сунул руку в карман — револьвера при мне не было. Но он вздрогнул. Я на шаг приблизился к нему и в упор посмотрел на него.

— Послушайте, что я вам скажу… чтобы избежать крайностей. Моя жизнь не имеет для меня никакой цены… чужая — тоже… я дошел уже до такого предела… Единственное, чего я хочу, это выполнить свое обещание и сохранить в тайне причину этой смерти… Слушайте: даю вам честное слово если вы подпишете свидетельство, что смерть вызвана… какой-нибудь случайностью, то я через несколько дней покину город, страну… и, если вы этого потребуете, застрелюсь, как только гроб будет опущен в землю и я буду уверен в том, что никто… вы понимаете — никто не сможет расследовать дело. Это, я надеюсь, вас удовлетворит.

В моем голосе было, вероятно, что-то угрожающее, какая-то опасность, потому что, когда я невольно сделал шаг к нему, он отскочил с тем же выражением ужаса, с каким… ну, с каким люди спасаются от гонимого амоком, когда он мчится, размахивая крисом… И он сразу стал другим… каким-то пришибленным и робким, от его вверенного тона не осталось и следа. В виде слабого протеста он пробормотал еще:

— Не было случая в моей жизни, чтобы я подписал ложное свидетельство… но так или иначе что-нибудь придумаем… мало ли что бывает… Однако не мог же я так, сразу…

— Конечно, не могли, — поспешил я поддакнуть ему. — («Только скорее!.. только скорее!..» — стучало у меня в висках), — но теперь, когда вы знаете, что вы только причинили бы боль живому и жестоко поступили бы с умершей, вы, конечно, не станете колебаться.

Он кивнул. Мы подошли к столу. Через несколько минут удостоверение было готово (оно было опубликовано затем в газетах и вполне правдоподобно описывало картину паралича сердца). После этого он встал и посмотрел на меня:

— Вы уедете на этой же неделе, не правда ли?

— Даю вам честное слово.

Он снова посмотрел на меня. Я заметил, что он хочет казаться строгим и деловитым.

— Я сейчас же закажу гроб, — сказал он, чтобы скрыть свое смущение. Но что-то, видимо, было во мне, какое-то безмерное страдание, — он вдруг протянул мне руку и с неожиданной сердечностью потряс мою. — Желаю вам справиться с этим, — сказал он.

Я не понял, что он имеет в виду. Был ли я болен? Или… сошел с ума? Я проводил его до двери, отпер и, сделав над собой последнее усилие, запер за ним. Потом опять у меня застучало в висках, все закачалось и завертелось передо мной, и у самой ее постели я рухнул на пол… как… как падает в изнеможении гонимый амоком в конце своего безумного бега.

Он опять умолк. Меня знобило — оттого ли, что первый порыв утреннего ветра легкой волной пробегал по кораблю? Но на измученном лице, которое я уже ясно различал во мгле рассвета, снова отразилось усилие воли, и он заговорил опять:

— Не знаю, долго ли пролежал я так на циновке.

Вдруг кто-то тронул меня за плечо. Я вздрогнул. Это был бой, с робким и почтительным видом стоявший передо мной и тревожно заглядывавший мне в глаза.

— Сюда хотят войти… хотят видеть ее…

— Не впускать никого!

— Да… но…

В его глазах был испуг. Он хотел что-то сказать и не решался Его явно что-то мучило.

— Кто это?

Он, дрожа, посмотрел на меня, словно ожидая удара. Потом сказал — он не назвал имени… откуда берется вдруг в таком первобытном существе столько понимания? Почему в иные мгновения необыкновенную чуткость проявляют совсем темные люди?.. Бой сказал… тихо и боязливо: — Это он.

Я вскочил… я сразу понял, и меня охватило жгучее, нетерпеливое желание увидеть этого незнакомца. Дело в том, видите ли, что, как это ни странно… но среди всей этой муки, среди этих лихорадочных волнений, страхов и сумятицы я совершенно забыл о нем… Забыл, что здесь замешан еще один человек — тот, которого любила эта женщина, кому она в пылу страсти отдала то, в чем отказала мне… Двенадцатью часами, сутками раньше я ненавидел бы этого человека, мог бы разорвать его на куски… Но теперь… Я не могу, не могу передать вам, как я жаждал увидеть его, полюбить за то, что она его любила.

Одним прыжком я очутился у двери. Передо мной стоял юный, совсем юный офицер, светловолосый, очень смущенный, очень бледный. Он казался почти ребенком, так… так трогательно молод он был, и невыразимо потрясло меня, как он старался быть мужчиной, показать выдержку скрыть свое волнение. Я сразу заметил, что у него дрожит рука, когда он поднес ее к фуражке… Мне хотелось обнять его… потому что он был именно таким, каким я хотел видеть человека, обладавшего этой женщиной — не соблазнитель, не гордец… Нет, полуребенку, чистому, нежному созданию подарила она себя.

В крайнем смущении стоял передо мною молодой человек. Мой жадный взор и порывистые движения еще более смутили его. Усики над его губой предательски вздрагивали… этот юный офицер, этот мальчик едва удерживался, чтобы не расплакаться.

— Простите, — сказал он, наконец, — я хотел бы еще раз… увидеть… госпожу.

Невольно, сам того не замечая, я обнял его, чужого человека, за плечи и повел, как ведут больного. Он посмотрел на меня изумленным и бесконечно благодарным взглядом… уже в этот миг между нами вспыхнуло сознание какой-то общности. Я подвел его к мертвой… Она лежала, белая на белых простынях… Я почувствовал, что мое присутствие все еще стесняет его, поэтому я отошел в сторону, чтобы оставить его наедине с ней Он медленно приблизился к постели неверными шагами, волоча ноги… по тому, как дергались его плечи, я видел, какая боль разрывает ему сердце… он шел как человек, идущий навстречу чудовищной буре. И вдруг упал на колени перед постелью так же, как раньше упал я.

Я подскочил к нему, поднял его и усадил в кресло. Он больше не стыдился и заплакал навзрыд. Я не мог произнести ни слова и только бессознательно проводил рукой по его светлым, мягким, как у ребенка, волосам. Он схватил меня за руку… с каким то страхом… и вдруг я почувствовал на себе его пристальный взгляд.

— Скажите мне правду, доктор, — проговорил он, — она наложила на себя руки?

— Нет, — ответил я.

— А… кто-нибудь… кто-нибудь… виноват в ее смерти?

— Нет, — повторил я, хотя у меня уже готов был вырваться крик — «Я! Я! Я! И ты! Мы оба! И ее упрямство, ее злосчастное упрямство!» Но я удержался и повторил еще раз:

— Нет, никто не виноват. Судьба!

— Просто не верится, — простонал он, — не верится. Позавчера только она была на балу, улыбалась, кивнула мне. Как это мыслимо, как это могло случиться?

Я начал плести длинную историю. Даже ему не выдал я тайны покойной. Все эти дни мы были как два брата, словно озаренные связывавшим нас чувством… Мы не поверяли его друг другу, но оба знали, что вся наша жизнь принадлежала этой женщине… Иногда запретное слово готово было сорваться с моих уст, но я стискивал зубы — и он не узнал, что она носила под сердцем ребенка от него… что она хотела, чтобы я убил этого ребенка, его ребенка и что она увлекла его с собой в пропасть. И все же мы говорили только о ней в эти дни, пока я скрывался у него потому что — я забыл вам сказать — меня разыскивали… Ее муж приехал, когда гроб был уже закрыт… он не хотел верить официальной версии… ходили темные слухи и он искал меня… Но я не мог решиться на встречу с ним… увидеть его, человека, заставлявшего, как я знал, ее страдать… Я прятался… четыре дня не выходил из дому, четыре дня мы оба не покидали квартиры… Ее возлюбленный купил для меня под чужим именем место на пароходе, чтобы я мог бежать… Словно вор, прокрался я ночью на палубу, чтобы никто меня не узнал.

Я бросил там все, что имел свой дом и работу, на которую потратил семь лет жизни. Все мое добро брошено на произвол судьбы, а начальство, вероятно, уже уволило меня со службы, так как я без разрешения оставил свой пост. Но я больше не мог жить в этом доме, в этом городе в этом мире, где все напоминало мне о ней… Как вор, бежал я ночью, только чтобы уйти от нее… забыть…

Но когда я взошел на борт ночью… в полночь… мой друг был со мной тогда… тогда как раз поднимали что-то краном что-то продолговатое, черное это был ее гроб вы слышите! ее гроб!.. Она преследовала меня, как раньше я преследовал ее… и я должен был стоять тут же, с безучастным видом, потому что он, ее муж, тоже был тут… он везет тело в Англию… может быть, он хочет произвести там вскрытие… Он овладел ею… теперь ода опять принадлежит ему… уже не нам… нам обоим… Но я еще здесь… Я пойду за ней до конца… он не узнает, он не должен узнать… я сумею защитить ее тайну от любого посягательства… от этого негодяя, из-за которого она пошла на смерть… Ничего, ничего ему не узнать… ее тайна принадлежит мне, только мне одному…

Понимаете вы теперь… понимаете… почему я не могу видеть людей… не выношу их смеха… когда они флиртуют и жаждут сближения?.. Потому что там, внизу — внизу, в трюме; между тюками с чаем и кокосовыми орехами, стоит ее гроб… Я не могу пробраться туда, там заперто… но я сознаю, ощущаю это всем своим существом, ощущаю каждую секунду… и тогда, когда здесь играют вальсы или танго… Это ведь глупо, на дне моря лежат миллионы мертвецов; под любой пядью земли, на которую мы ступаем ногой, гниет труп, и все-таки я не могу, не могу вынести, когда устраивают здесь маскарады и так плотоядно смеются. Я чувствую, что она здесь, и знаю, чего она от меня хочет… я знаю, на мне еще лежит долг… еще не конец… ее тайна еще не погребена… Покойная еще не отпустила меня…

На средней палубе зашаркали шаги, зашлепали мокрые швабры — матросы начинали уборку. Он вздрогнул, как человек, застигнутый на месте преступления; на его бескровном лице отразился испуг. Он встал и пробормотал:

— Пойду… пойду уж.

Тяжело было смотреть на него — страшен был пустой взгляд его опухших глаз, красных от виски или от слез. Его стесняло мое участие; я ощущал во всей его сгорбленной фигуре стыд, мучительный стыд за откровенность со мной в эту долгую ночь. Невольно я сказал:

— Вы позволите мне зайти днем к вам в каюту?

Он посмотрел на меня, — жесткая усмешка искривила его губы, с какой-то злобой выдавливал он из себя каждое слово.

— А-а… ваш пресловутый долг… помогать… этим самым словцом вы и подбили меня на болтовню. Ну нет, сударь, спасибо! Пожалуйста, не воображайте, что мне теперь легче, после того как я перед вам вывернул наружу все свои внутренности, вплоть до кишок. Жизнь свою я исковеркал, и никто мне ее не починит. Вышло так, что я даром потрудился для почтенного голландского правительства… Пенсия — тю-тю, бездомным псом возвращаюсь я в Европу… псом, с воем плетущимся за гробом… Безнаказанно не бегут в бреду амока: рано или поздно меня подкосит, и я надеюсь, что конец уж близок… Нет, спасибо, сударь, за любезное желание меня посетить… Я уже завел себе приятелей в своей каюте… две-три бутылки доброго старого виски… они меня иногда утешают, а затем — мой старинный друг, к которому я, к сожалению, своевременно не обратился, — мой славный браунинг… он-то уж поможет лучше всякой болтовни… Прошу вас, не утруждайте себя… у человека всегда остается его единственное право — околеть как ему вздумается… и без непрошенной помощи.

Он еще раз насмешливо, даже вызывающе посмотрел на меня, но я чувствовал — в нем говорил только стыд, бесконечный стыд. Потом он втянул голову в плечи, повернулся и, не прощаясь, пошел кривой и шаркающей походкой по уже светлой палубе к каютам. Больше я его не видал. Напрасно искал я его в ближайшие две ночи на обычном месте. Он исчез, и я мог бы предположить, что все это был сон или галлюцинация, если бы мое внимание не было привлечено одним пассажиром с траурной повязкой на рукаве. Это был крупный голландский коммерсант, и мне рассказали, что он только что потерял жену, скончавшуюся от какой-то тропической болезни. Я видел, как он шагал взад и вперед по палубе в стороне от других, видел замкнутое, скорбное выражение его лица, и мысль о том, что я знаю его сокровенные думы, смущала меня; я всегда сворачивал с дороги, когда встречался с ним, боясь даже взглядом выдать, что знаю о его судьбе больше, чем он сам,

В порту Неаполя произошел потом тот загадочный несчастный случай, объяснение которому нужно, мне кажется, искать в рассказе незнакомца. Большинство пассажиров вечером съехало на берег — я сам отправился в оперу, а оттуда в кафе на Виа Рома. Когда мы в шлюпке возвращались на пароход, мне бросилось в глаза, что несколько лодок с факелами и ацетиленовыми фонарями кружили и искали что-то вокруг корабля, а наверху в темноте расхаживали по палубе карабинеры и жандармы. Я спросил у одного из матросов, что случилось. Он уклонился от ответа, и было ясно, что команде приказано молчать. На следующий день, когда пароход мирно и без всяких происшествий шел дальше, в Геную, на борту по-прежнему ничего нельзя было узнать, и лишь в итальянских газетах я потом прочел романтически разукрашенное сообщение о том, что случилось в Неаполе. В ту ночь, писали газеты, в поздний час, чтобы не обеспокоить печальным зрелищем пассажиров, с борта парохода спускали в лодку гроб с останками знатной дамы из голландских колоний. Матросы, в присутствии мужа, сходили по веревочной лестнице, а муж покойной помогал им. В этот миг что-то тяжелое рухнуло с верхней палубы и увлекло за собой в воду и гроб, и мужа, и матросов. Одна из газет утверждала, что это был какой-то сумасшедший бросившийся сверху на веревочную лестницу. По другой версии, лестница оборвалась сама от чрезмерной тяжести. Как бы то ни было, пароходная компания приняла, очевидно, все меры, чтобы скрыть истину. С большим трудом спасли матросов и мужа покойной, но свинцовый гроб тотчас же пошел ко дну, и его не удалось найти. Появившаяся одновременно короткая заметка о том, что в порту прибило к берегу труп неизвестного сорокалетнего мужчины, не привлекла к себе внимания публики так как, по-видимому, вовсе не стояла в связи с романтически описанным происшествием; но передо мною как только я прочел эти беглые строки, еще раз призрачно выступило из-за газетного листа иссиня-бледное лицо со сверкающими стеклами очков.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

Стефан Цвейг АМОК

Суббота, 02 Марта 2024 г. 00:14 + в цитатник
Стефан Цвейг АМОК

В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого океанского парохода, произошел своеобразный несчастный случаи, по поводу которого в газетах появились подробные, но весьма фантастические сообщения. Хотя я сам был пассажиром «Океании», но, так же как и другие, не мог быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ночное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума, съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все же я лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказывал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены, а давность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.

Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте место для возвращения в Европу на борту «Океании», клерк только с сожалением пожал плечами — он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь, перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура. Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что еще может занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под палубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой, поэтому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.

Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта плохая — тесный четырехугольный закуток недалеко от машинного отделения, освещенный только тусклым глазом иллюминатора. В душном, застоявшемся воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от электрического вентилятора, который, как обезумевшая стальная летучая мышь, вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина кряхтела и стонала, точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по одной и той же лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по палубе. Поэтому, сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов, я поспешил на палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как амбру, мягкий, сладостный воздух, доносимый к нам береговым ветром.

Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая, расхаживали по палубе. Щебетание и трескотня женщин, безостановочное кружение по тесным закоулкам палубы, назойливая болтовня пассажиров, скоплявшихся перед креслами, — все это почему-то причиняло мне боль. Я только что увидел новый для меня мир, передо мной пронеслись пестрые, мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привести в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе, не было ни минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней проходивших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с собой на этой залитой солнцем и полной движения пароходной улице.

Три дня я крепился — смотрел на людей, на море, но море было всегда одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все лица были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал меня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров, моих соседей. Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок дня и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно оглушив себя стаканом-другим пива; это давало мне возможность проспать ужин и вечерние танцы.

Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже совсем темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам, липкий и влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось несколько минут, чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже за полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья ног. Только машина — упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала поскрипывающее тело корабля вперед, в необозримую даль.

Ощупью выбрался я на палубу. Она была пуста. И когда я поднял взор над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим рангоутом, мне вдруг ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом с белизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно бархатный полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся звезды — только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуемый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким сияющим, холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом, излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какой-то таинственной глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания парохода, резко выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры растворялись в этом струящемся блеске. Словно в пустоте висели огни на мачтах, а над ними круглый глаз на марсе — земные желтые звезды среди сверкающих небесных.

Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерцающими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слегка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то опускаясь, подвигался вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал себя как под душем, где сверху падает теплая вода; только это был свет, белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на плечи, нежно струившийся вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное в моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом ощущал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно шипучий, пьянящий воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом дальних островов. Только теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни, я испытал священную радость мечтания и другую, более чувственную; предаться, словно женщина, окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на белые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной палубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и помечтать.

Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохода, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на меня со всех сторон. Мне было почти больно от этого резко белого звездного света, мне хотелось укрыться куда-нибудь в тень, растянуться на циновке, не чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых им предметах, — так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть, как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, врезаясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии, всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я утратил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или несколько минут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость. Мне хотелось спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб. Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза, но в них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под собой я чувствовал тихое журчание воды, вверху — неслышный звон белого потока вселенной. И мало-помалу это журчание наполнило все мое существо — я больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или биение далекого сердца корабля: я словно растворился в этом неумолчном журчании полуночного мира.

Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим даже сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против меня, в тени борта, сверкало что-то похожее на отблеск от очков; потом вспыхнула большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, неподвижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал по-немецки: — Простите! О, пожалуйста… — по-немецки же ответил голос из темноты.

Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он посасывает свою трубку.

Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это было бы уж слишком резко и неучтиво. В смущении я достал папиросу. Вспыхнула спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За стеклами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на борту — ни за обедом, ни на палубе, — и не знаю, резнула ли мне глаза внезапная вспышка, или то была галлюцинация, но лицо показалось мне мрачным, страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я мог отчетливо разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я видел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени круглое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как душный тропический воздух.

Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал: — Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, — ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржавленный, голос.

Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги, торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно остановился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил какую-то робость и удрученность в его походке.

— Простите, — поспешно заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой. Я… я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — я. У меня есть личные… чисто личные причины искать уединения… тяжелая утрата… я избегаю общества пассажиров… Вас я не имею в виду… нет, нет… Я хотел только попросить вас… вы меня очень обяжете, если никому на борту не сообщите о том, что видели меня здесь… На это есть… так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время на людях… Да, так вот, мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью… что я…

Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы пожали друг другу руки. Потом я вернулся в свою каюту и уснул тяжелым, тревожным сном, полным причудливых видении.

Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя искушение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин, завязавшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило желание узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире Я просмотрел судовые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стараясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения; целый день я был во власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в надежде снова встретиться с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают меня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до тех пор, пока мне не удается проникнуть в их тайну, люди со странностями одним своим присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу, которая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь проснусь, что какая-то сила разбудит меня.

И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в единую полоску света. Я поспешно поднялся из душной каюты в еще более душную ночь.

Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший пароход рассеянным светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера, — в тропиках дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, — только во мне не было вчерашнего нежного, баюкающего, мечтательного опьянения. Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к черной путанице снастей на носу — узнать, не сидит ли он там, неподвижный и таинственный. Сверху раздался удар корабельного колокола. Меня словно что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед, нехотя уступая какой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как впереди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, — его трубка. Значит, он там.

Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно, но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг я услышал его голос.

— Простите, — вежливо и как-то виновато сказал он, — вы, очевидно, хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали, когда увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.

Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и что я отошел, чтобы не помешать ему.

— Мне вы не мешаете, — не без горечи возразил он, — напротив, я рад поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни слова… собственно даже несколько лет… и мне тяжело — я задыхаюсь, верно оттого, что должен нести свое бремя молча… Я больше не могу сидеть в каюте, в этом… в этом гробу… я больше не могу… и людей я тоже не переношу, потому что они целый день смеются… Я не могу этого выносить теперь… я слышу это даже в каюте и затыкаю уши… правда, никто ведь не знает, что… они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чужим…

Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: — Но я не хочу стеснять вас… простите мою болтливость.

Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. — Вы нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши… Не хотите ли?

Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал, что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.

Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предложил мне Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, молчал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:

— Вы очень устали?

— Нет, нисколько.

Голос во мраке снова на минуту замер.

— Мне хотелось бы спросить вас кое о чем… то есть я хотел бы вам кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к первому встречному, однако… я… я нахожусь в тяжелом психическом состоянии… Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с кем-нибудь поговорить… не то я погибну… Вы поймете меня, когда я… да, когда я вам расскажу… Я знаю, что вы не можете помочь мне… но я прямо болен от этого молчания… а больной всегда смешон в глазах других…

Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь, расскажет мне все… Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то, естественно, наш долг помочь ему.

— Долг… предложить свою помощь… долг сделать попытку… Так и вы, значит, думаете, что на нас лежит долг… долг предложить свою помощь?

Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого, упорного повторения. Не сумасшедший ли этот человек? Не пьян ли он?

Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух, он вдруг сказал совсем другим голосом:

— Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет, этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня… поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит — лежит ли на нас долг… долг…

Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять заговорил:

— Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи, такие роковые… Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли на тебе долг… долг ведь не один — есть долг перед ближним, есть еще долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой… Нужно помогать, конечно, для этого мы и существуем… но такие правила хороши только в теории… До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой человек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня видели… Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг… Я прошу вас поговорить со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания… Вы готовы выслушать меня… Хорошо… Но это ведь легко… А что, если бы я попросил вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любезность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться… там, где дело касается нашей жизни, нашей личной ответственности… где-то это должно кончаться… где-то должен прекращаться этот долг… или, может быть, как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть каким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-нибудь… когда какой-нибудь пациент является и требует от него благородства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается долг… там, где предел нашим силам, именно там…

Он снова приостановился и затем продолжал:

— Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян… пока еще не пьян… впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бывает в этом дьявольском одиночестве… Подумайте — я семь лет прожил почти исключительно среди туземцев и животных… тут можно отучиться от связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край… Но подождите… да, я уже вспомнил… я хотел вас спросить, хотел рассказать вам один случай… лежит ли на нас долг помочь… с ангельской чистотой, бескорыстно помочь… Впрочем, я боюсь, что это будет слишком длинная история. Вы в самом деле не устали?

— Да нет же, нисколько.

— Я… я очень признателен вам… Не угодно ли?

Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две, три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опрокинул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол: половина первого.

— Итак… я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в одном… в маленьком городке… или, вернее, в деревне… врач, который… врач, который…

Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.

— Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете… Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая… я должен рассказать вам свою историю. Тут не должно быть ни стыда, ни игры в прятки… передо мной ведь тоже люди раздеваются донага и показывают мне свои язвы… Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать… Итак, я не стану рассказывать вам про случаи с неким воображаемым врачом… я раздеваюсь перед вами догола и говорю: «я»… Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.

Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.

— Ах, вы протестуете… понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны очарования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля, из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые приехал сюда. О чем я только не мечтал — я хотел овладеть языками и читать священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне, — стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжает, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи человек теряет силы, лихорадка — от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хинина — подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как медуза. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого, одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, мечтаешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, посидеть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, — уже лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морская ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот день, когда я продал себя в эту вонючую дыру.

Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии, стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при Лейпцигской клинике. В медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, которое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его. Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела, я… да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь лет… я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло наружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но моя карьера погибла. В это время узнал, что голландское правительство вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что могильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было, я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внушительную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня дочиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку. Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палубе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце таяло у меня в груди. Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил довольно Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, а впрочем, название не играет никакой роли — на один из глухих постов в восьми часах езды от ближайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевропейцев из туземных жителей — это было все мое общество, а кроме него вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.

Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Однажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-резидент совершал инспекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощников, сделал ему операцию — об этом много тогда говорили. Я собирал яды и оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила привезенная из Европы сила; потом я завял Европейцы наскучили мне, я прервал общение с ними, пил и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, лежал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы не она… если бы не случилось все это…

Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, боялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его молчание.

Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепенулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался снова, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.

— Да, так вот… постойте… да, вот как это было. Сижу я там, в своей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые месяцы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил по крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо дня в день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами и своим шотландским виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я читал в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня начинали дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это особого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в то же время бессильная тоска по родине.

Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и мечтал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и я увидел своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление. Они докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза меня спрашивает какая-то дама, леди, белая женщина.

Я вскакиваю Я не слышал шума экипажа или автомобиля. Белая женщина здесь, в этой глуши?

Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над собой усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу себя немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.

В передней ждет дама. Увидев меня, она поспешно направляется мне навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться с ней, но она сама начинает говорить.

— Добрый день, доктор, — начинает она по-английски. (Ее речь кажется мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) — Простите, что я врываюсь к вам. Но мы были как раз на станции, наш автомобиль остался там. — «Почему она не подъехала к дому?» — молнией промелькнуло у меня в голове. — И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много слышала о вас, с вице-резидентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично зажила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом, и мы охотно отдали бы нашего ворчливого военного врача и обоих других в придачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не видно? Вы живете, точно йог…

И так она тараторит без конца, торопится и не дает мне вставить ни слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой болтовне, и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много говорит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает вуали? Лихорадка у нее, что ли? Больна она? Сумасшедшая? Я все сильнее волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под неиссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимается по лестнице.

— Как у вас мило, — говорит она, осматривая мою комнату. — О, какая прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! — Она подходит к полке и рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел к ней, она на минуту умолкает.

— Разрешите предложить вам чаю? — спрашиваю я.

Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.

— Нет, спасибо, доктор… нам нужно сейчас же ехать дальше… у меня мало времени… это была ведь просто прогулка… Ах, у вас есть и Флобер, я его так люблю… чудесная, удивительная вещь его «Education sentimentale»…[1]Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только вы не знаете!.. Да, немцы… их всему учат в школе… Право, удивительно — знать столько языков!.. Вице-резидент бредит вами и всегда говорит, что вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож… Наш старый доктор годится только для игры в бридж… Кстати, знаете ли (она все еще говорит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо было бы посоветоваться с вами… а мы как раз проезжали мимо, я и подумала… Ну, вы сегодня, может быть, заняты… я лучше заеду в другой раз.

«Наконец-то ты раскрыла карты!» — сейчас же подумал я. Но я и виду не подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда ей угодно.

— У меня ничего серьезного, — сказала она, полуобернувшись ко мне и в то же время перелистывая книгу, снятую с полки, — ничего серьезного, пустяки… женские неполадки, головокружение, обмороки. Сегодня утром, во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без чувств… бой должен был поднять меня и принести воды… Ну, может быть, шофер слишком быстро ехал… как вы думаете, доктор?

— Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?

— Нет… то есть да… в последнее время… именно в самое последнее время… да… обмороки и тошнота.

Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит книгу на место, вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно, почему это она все перелистывает… так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она снова начинает гоном легкой болтовни:

— Не правда ли, доктор, в этом нет ничего серьезного? Это не какая-нибудь опасная тропическая болезнь?

— Я должен сначала посмотреть, нет ли у вас жара. Позвольте ваш пульс…

Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.

— Нет, нет, у меня нет жара… безусловно, безусловно нет… я измеряю температуру каждый день, с тех пор… с тех пор, как начались эти обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.

Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую, что эта женщина чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту, другую. — Простите, — говорю я затем, — разрешите мне задать вам несколько вопросов?

— Конечно, вы ведь врач! — отвечает она, но тут же опять поворачивается ко мне спиной и начинает перебирать книги.

— У вас есть дети?

— Да, сын.

— А было ли у вас… было ли у вас раньше… я хочу сказать — тогда… были ли у вас подобные явления?

— Да.

Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства и нервности.

— А возможно ли, чтобы вы… простите за вопрос… возможно ли, чтобы сейчас была та же причина?

— Да.

Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в ее лице, которое я видел в профиль.

— Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?

Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.

— Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в причине моего недомогания.

Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.

— Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься во все это: к человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… И вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Я весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщины, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу — не в первый раз женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… тут была железная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она может подчинить меня своей воле… Однако… однако… во мне поднималась какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.

Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я притворялся, что не понял ее, потому что — не знаю, можете ли вы понять это — я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы она попросила… именно она, явившаяся с таким повелительным видом… И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высокомерные, холодные женщины.

Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки в порядке вещей, более того, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских журналов… Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.

И действительно, она резким движением прервала меня, словно отметая все эти успокоительные разговоры.

— Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я носила первого ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уж не та… у меня бывают сердечные припадки…

— Вот как, сердечные припадки? — повторил я, изображая на лице беспокойство. — Сейчас послушаем! — Я сделал вид, что встаю, чтобы достать трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и повелительно, как команда.

— У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования — вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие к вам.

Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.

— Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.

Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо — такое, какое боялся увидеть: непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, Отмеченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие часто бывают у англичанок, — очень спокойные, но скрывающие затаенный огонь. Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взгляд.

Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала: — Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?

— Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?

— Да.

Как нож гильотины, упало это слово.

— А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?

— Да.

— Что закон запрещает их?

— Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.

— Но это требует заключения врача.

— Так вы дайте это заключение. Вы — врач.

Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен. «Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», — нашептывало мне какое-то смутное вожделение.

— Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…

— Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.

— Позвольте узнать, почему именно ко мне?

Она холодно взглянула на меня.

— Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… — она в первый раз запнулась, — вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой значительную сумму.

Меня так и обдало холодом. Эта сухая, чисто коммерческая расчетливость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а потом начала травлю. Я чувствовал, как проникает в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.

— И эту значительную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?

— За вашу помощь и немедленный отъезд.

— Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?

— Я возмещу вам ее.

— Вы говорите очень ясно… Но я хотел бы еще большей ясности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?

— Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.

Я задрожал… задрожал от гнева и… от восхищения. Все она рассчитала — и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной, уверенная в своей власти. Мне хотелось ударить ее по лицу… Но когда я поднялся (она тоже встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянув на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая-то жажда мести, насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни она, ни я уже не скрывали своей ненависти. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, впилась в меня мысль, и я сказал… сказал ей…

Но постойте, так вам не понять, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…

Опять тихонько звякнул во тьме стакан. И голос продолжал с еще большим волнением:

— Не думайте, что я хочу умалять свою вину, оправдываться, обелять себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… А там в моей собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь горсточкой знаний, вколоченных в мозг, сохранить жизнь живому существу… Я чувствовал себя тогда господом богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеиным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, — еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, — сознание, что ты нужен другому.

Но эта женщина — не знаю, сумею ли я объяснить вам, — она волновала, раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом, в мой дом. Своим высокомерием она вызывала меня на сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и с холодным равнодушием предлагает мне сделку, когда речь идет о жизни и смерти. И потом… потом… в конце концов от игры в гольф не родятся дети… я знал… то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал — это и была та мысль, — с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неприступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ… почти негодование, — что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста в поцелуя… Вот это, вот это и была пронзившая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной холодностью, словно английский офицер… И тогда, тогда у меня помутилось в голове… я обезумел от желания унизить ее… С этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я никогда еще не злоупотреблял своим положением врача… но здесь не было влечения, не было ничего сексуального, поверьте мне… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… победить как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой женщины, что я не встречал сопротивления… Здешние женщины, эти щебечущие милые создания, с благоговейным трепетом отдаются белому человеку, «господину»… Они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с тихим гортанным смехом… Но именно из-за этой покорности, из-за этой рабской угодливости чувствуешь себя свиньей… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней страсти… когда она дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что произошло потом. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался и разыграл равнодушие. Я холодно произнес:

— Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.

Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадывалась, что мои отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:

— Сколько же вы хотите?

Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.

— Будем играть в открытую. Я не делец… не бедный аптекарь из «Ромео и Джульетты», продающий яд за corrupted gold[2]; может быть, я меньше всего делец… этим путем вы своего не добьетесь.

— Так вы не желаете?

— За деньги — нет.

На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в первый раз услышал ее дыхание.

— Чего же вы еще можете хотеть?

Тут меня прорвало:

— Прежде всего я хочу, чтобы вы… чтобы вы не обращались ко мне, как к торгашу, а как к человеку… Чтобы вы, если вам нужна помощь, не… совали сразу же ваши гнусные деньги… а попросили… попросили меня, как человека, помочь вам, как человеку… Я не только врач, у меня не только приемные часы… у меня бывают и другие часы… может быть, вы пришли в такой час…

Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быстро произносит:

— Значит, если бы я вас попросила… тогда вы бы это сделали?

— Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны попросить только в том случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я вам отвечу.

Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.

— Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!

Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.

— Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно выражаться яснее — вы знаете, чего я от вас хочу. Тогда… тогда я вам помогу.

Она с изумлением посмотрела на меня. Потом — о, я не могу, не могу передать, как ужасно это было, — на миг ее лицо словно окаменело, а потом… потом она вдруг расхохоталась… с неописуемым презрением расхохоталась мне прямо в лицо… с презрением, которое уничтожило меня… и в то же время еще больше опьянило… Это было похоже на взрыв, внезапный, раскатистый, мощный… Такая огромная сила чувствовалась в этом презрительном смехе, что я… да, я готов был пасть перед ней ниц и целовать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение… словно молния огнем опалила меня… Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.

Я невольно бросился за ней… хотел объяснить ей… умолять ее о прощении… моя сила была ведь окончательно сломлена… но она еще раз оглянулась и проговорила… нет, приказала:

— Посмейте только идти за мной или выслеживать меня… Пожалеете!

В тот же миг за ней захлопнулась дверь.

Снова пауза. Снова молчание… Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света. И, наконец, опять его голос:

— Хлопнула дверь… но я стоял, не двигаясь с места… Я был словно загипнотизирован ее приказом… я слышал, как она спускалась по лестнице, как закрылась входная дверь… я слышал все и всем существом рвался к ней… чтобы ее… я не знаю, что. Чтобы вернуть ее, или ударить, или задушить… но только бежать за ней… за ней… Но я не мог это сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим током… я был поражен, поражен в самое сердце убийственной молнией ее взора… Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать… Это может показаться смешным, но я все стоял и стоял… и. Прошло несколько минут, может быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от земли…

Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и готов был бежать… Вмиг слетел я с лестницы… Она ведь могла пойти только к станции… Я бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что забыл ключ, срываю засов, бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде и несусь ей вдогонку… я должен… я должен догнать ее, прежде чем она сядет в автомобиль… я должен поговорить с ней…

Я мчусь по пыльной улице… теперь только я вижу, как долго я простоял в оцепенении… Но вот… на повороте к лесу, перед самой станцией, я вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя… Но и она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот останавливается, а она идет дальше одна… Что она задумала? Почему хочет быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не слышал?.. Яростно нажимаю на педали… Вдруг что-то кидается мне наперерез на дорогу… ее бой… я едва успеваю рвануть велосипед в сторону и лечу на землю…

Поднимаюсь с бранью… невольно заношу кулак, чтобы дать болвану тумака, но он увертывается… Встряхиваю велосипед, собираясь снова вскочить на него… Но подлец опять тут как тут, хватается за велосипед и говорит на ломаном английском языке: «You remain here»[3].

Вы не жили в тропиках… Вы не знаете, какая это дерзость, когда туземец хватается за велосипед белою «господина» и ему, «господину», приказывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу… он шатается, но все— таки не выпускает велосипеда… Его узкие глаза широко раскрыты и полны страха… но он держит руль, держит его дьявольски крепко… «You remain here», — бормочет он еще раз.

К счастью, при мне не было револьвера, а то я непременно пристрелил бы наглеца.

— Прочь, каналья! — прорычал я.

Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу в ярость… я вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала… Я закатываю ему настоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног… Теперь велосипед опять в моем распоряжении… Вскакиваю в седло, но машина не идет… во время борьбы погнулась спица… Дрожащими руками я пытаюсь выпрямить ее… ничего не выходит… Тогда я швыряю велосипед на дорогу рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону… И тогда — нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец… но я уже не понимал, что делаю… у меня была только одна мысль: за ней, догнать ее… и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской улице, мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у дверей, чтобы посмотреть, как бежит белый человек, как бежит доктор.

Обливаясь потом, примчался я к станции… Мой первый вопрос был: — Где автомобиль? — Только что уехал. — С удивлением смотрели на меня люди — я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в поту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос… На дороге за станцией я вижу клубящийся вдали белый дымок автомобиля. Ей удалось уехать удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения.

Но бегство ей не помогло… В тропиках нет тайн между европейцами… все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие… Не напрасно простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало… через несколько минут я уже знаю все… Знаю, кто она… что живет она в… ну, в главном городе района, в восьми часах езды отсюда по железной дороге… что она… Ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно богата, из хорошей семьи, англичанка… Знаю, что ее муж пробыл пять месяцев в Америке и в ближайшие дни… должен приехать, чтобы увезти ее в Европу…

А она — и эта мысль, как яд, жжет меня, — она беременна не больше двух или трех месяцев…

— До сих пор я еще мог все объяснить вам… может быть, только потому, что до этой минуты сам еще понимал себя… сам, как врач, ставил диагноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка… я потерял способность управлять своими поступками… то есть я ясно сознавал, как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над собой… я уже не понимал самого себя… я как одержимый бежал вперед, видя перед собой только одну цель… Впрочем, подождите… я все же постараюсь объяснить вам… Знаете вы, что такое «амок»?

— Амок?.. Что-то припоминаю… Это род опьянения… у малайцев…

— Это больше чем опьянение… это бешенство, напоминающее собачье… припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую нельзя сравнить ни с каким другим видом алкогольного отравления… Во время моего пребывания там я сам наблюдал несколько случаев — когда речь идет о других, мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! — но мне так и не удалось выяснить причину этой ужасной и загадочной болезни… Это, вероятно, как-то связано с климатом, с этой душной, насыщенной атмосферой, которая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не взрывается… О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок — вот как это бывает: какой— нибудь малаец, человек простой и добродушный, сидит и тянет свою настойку… сидит, отупевший, равнодушный, вялый… как я сидел у себя в комнате… и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу… и бежит все вперед и вперед… сам не зная куда… Кто бы ни попался ему на дороге, человек или животное, он убивает его своим «крисом», и вид крови еще больше разжигает его… Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь… и бежит, бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями, с окровавленным ножом в руке, по своему ужасному, неуклонному пути… Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимого амоком… они кричат, предупреждая других, при его приближении. «Амок! Амок!», и все обращается в бегство… а он мчится, не слыша, не видя, убивая встречных… пока его не пристрелят, как бешеную собаку, или он сам не рухнет на землю…

Я видел это раз из окна своего дома… это было страшное зрелище… но только потому, что я это видел, я понимаю самого себя в те дни… Точно так же, с тем же ужасным, неподвижным взором, с тем же исступлением ринулся я… вслед за этой женщиной… Я не помню, как я все это проделал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло… Через десять минут, нет, что я говорю, через пять, через две… после того как я все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан костюм, захватил денег и помчался на железнодорожную станцию… уехал, не предупредив окружного чиновника… не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи на произвол судьбы… Вокруг меня столпились слуги, изумленные женщины о чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не обернулся… помчался на железную дорогу и первым поездом уехал в город… Прошло не больше часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже поставил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная зачем…

Я мчался вперед очертя голову… В шесть часов вечера я приехал… в десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе… Это было… вы понимаете… самое бессмысленное, самое глупое, что я мог сделать… но у гонимого амоком незрячие глаза, он не видит, куда бежит… Через несколько минут слуга вернулся… сказал вежливо и холодно… госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять…

Я вышел, шатаясь… Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надежде, что она пошлет за мной… лишь после этого я занял номер в Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки виски… Виски и двойная лоза веронала помогли мне… я, наконец, уснул… и навалившийся на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой в этой скачке между жизнью и смертью.

Прозвучал колокол — два твердых, полновесных удара, долго вибрировавших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом неумолчном журчании воды, которое неотступно сопровождало взволнованный рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бутылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он заговорил более ровным голосом:

— То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь я думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае я был в состоянии крайнего возбуждения, граничившего с безумием, — человек, гонимый амоком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу, как я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж; следовательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти ее. Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог говорить с не». Именно эта потребность просить прощения за мое смешное, необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как драгоценно каждое мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти, и все— таки не имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, потому что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это было… да, постойте… как бывает, когда один бежит предостеречь другого, что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и бежит вперед, навстречу своей гибели… Она видела во мне только безумного, который преследует ее, чтобы унизить, а я… в этом и была вся ужасная бессмыслица… я больше и не думал об этом… я был вконец уничтожен, я хотел только помочь ей, услужить… Я пошел бы на преступление, на убийство, чтобы помочь ей… Но она, она этого не понимала. Утром, как только я проснулся, я сейчас же побежал опять к ее дому; у дверей стоял бой, тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня несомненно, он меня поджидал, — проворно юркнул в дверь. Быть может, он это сделал только для того, чтобы предупредить о моем приходе… ах, эта неизвестность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже подготовлено для моего приема… но в тот миг, когда я его увидел и вспомнил о своем позоре, у меня не хватило духу сделать еще одну попытку… У меня дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел… ушел в ту минуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.

Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где улицы, казалось, жгли мне подошвы… Вдруг у меня блеснула мысль; в тот же миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-резиденту, которому я оказал помощь, и велел доложить о себе… В моей внешности было, вероятно, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как-то испуганно, и в его вежливости сквозило беспокойство… может быть, он тогда уже угадал во мне человека, гонимого амоком… Я решительно заявил ему, что прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать на моем посту… я должен переехать немедленно… Он взглянул на меня… не могу вам передать, как он на меня взглянул… ну, примерно так, как смотрит врач на больного…

— У вас не выдержали нервы, милый доктор, — сказал он, — я это прекрасно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только немного… Скажем, недели четыре… мне нужно сначала подыскать вам заместителя.

— Не могу ждать ни единого дня, — ответил я. Он опять окинул меня странным взглядом. — Нужно потерпеть, доктор, — серьезно сказал он, — мы не можем оставить пост без врача. Но обещаю вам, что сегодня же займусь этим

Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я продавшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светской любезностью, опередил меня

— Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не берете отпуска Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях. Приходите по крайней мере сегодня вечером, — сегодня прием у губернатора, там будет вся наша колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.

Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она ли? Я сразу словно переродился и, поблагодарив вице-резидента самым вежливым образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже слишком точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я первый явился в огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сновали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось моему помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В течение четверти часа я был единственным европейцем среди этой бесшумной толпы и настолько одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане. Наконец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и сам губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу; я внимательно слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока мной не овладело вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял самообладание и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной двери зала, но сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяснить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря с губернатором и прислушиваясь к его словам, я в то же время ощущал где-то за собой ее присутствие. К счастью, губернатор вскоре окончил разговор — мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все равно, пренебрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное напряжение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно, не успел я обернуться, как увидел ее на том самом месте, где мысленно представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким вырезом, матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи; она разговаривала, окруженная группой гостей Она улыбалась, но я уловил в ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе — она не видела или не хотела меня видеть — и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежливую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня, потому что она… потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу приходит пароход, на котором едет ее муж… Как может она так улыбаться, так… так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть веером, вместо того чтобы комкать его от волнения? Я… я, чужой… я уже два дня дрожу в ожидании того часа… я, чужой, мучительно переживаю за нее ее страхи, ее отчаяние… а она явилась на бал и улыбается, улыбается…

Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу — но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, как случайному знакомому, сказала «добрый вечер, доктор!» — и скрылась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.

Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде этих серо-зеленых глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Было ли это самозащитой, или шагом к примирению, или просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным выражением лица, а я ведь знал, что она… что она, так же, как и я, думает только об одном… только об одном… что только нам двоим в этой толпе известна ужасная тайна… а она танцевала… В эти минуты мои муки, страстное желание спасти ее и восхищение достигли апогея. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что так искусно скрывала она, — я не мог заставить себя смотреть в другую сторону, я должен был… да, должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, издали впивался в ее невозмутимое лицо — не спадет ли маска хотя бы на миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и он тяготил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая мне складка высокомерного гнева снова прорезала ее лоб…

Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее — этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» — Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она — и с полным основанием — боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.

Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:

— Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!

И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…

Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины — играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал — вы слышите — я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:

— Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..

Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен — как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.

Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, к
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 3 пользователям

Стефан Цвейг Амок

Пятница, 01 Марта 2024 г. 23:45 + в цитатник
Стефан Цвейг
Амок
В марте 1912 года, в Неаполе, при разгрузке в порту большого океанского парохода, произошел своеобразный несчастный случаи, по поводу которого в газетах появились подробные, но весьма фантастические сообщения. Хотя я сам был пассажиром «Океании», но, так же как и другие, не мог быть свидетелем этого необыкновенного происшествия; оно случилось в ночное время, при погрузке угля и выгрузке товаров, и мы, спасаясь от шума, съехали все на берег, чтобы провести время в кафе или театре. Все же я лично думаю, что некоторые догадки, которых я тогда публично не высказывал, содержат в себе истинное объяснение той трагической сцены, а давность события позволяет мне использовать доверие, оказанное мне во время одного разговора, непосредственно предшествовавшего странному эпизоду.

Когда я хотел заказать в пароходном агентстве в Калькутте место для возвращения в Европу на борту «Океании», клерк только с сожалением пожал плечами — он не знает, можно ли еще обеспечить мне каюту, так как теперь, перед самым наступлением дождливого времени, все места бывают распроданы уже в Австралии, и он должен сначала дождаться телеграммы из Сингапура. Но на следующий день он сообщил мне приятную новость, что еще может занять для меня одну каюту, правда не особенно комфортабельную, под палубой и в средней части парохода. Я с нетерпением стремился домой, поэтому, не долго думая, попросил закрепить за мной место.

Клерк правильно осведомил меня. Пароход был переполнен, а каюта плохая — тесный четырехугольный закуток недалеко от машинного отделения, освещенный только тусклым глазом иллюминатора. В душном, застоявшемся воздухе пахло маслом и плесенью; ни на миг нельзя было уйти от электрического вентилятора, который, как обезумевшая стальная летучая мышь, вертелся и визжал над самой головой. Внизу машина кряхтела и стонала, точно грузчик, без конца взбирающийся с кулем угля по одной и той же лестнице; наверху непрерывно шаркали шаги гуляющих по палубе. Поэтому, сунув чемодан в этот затхлый гроб меж серых шпангоутов, я поспешил на палубу и, поднимаясь по трапу, вдохнул, как амбру, мягкий, сладостный воздух, доносимый к нам береговым ветром.

Но и наверху царили сутолока и теснота: тут было полно людей, которые с нервозностью, порожденной вынужденным бездействием, без умолку болтая, расхаживали по палубе. Щебетание и трескотня женщин, безостановочное кружение по тесным закоулкам палубы, назойливая болтовня пассажиров, скоплявшихся перед креслами, — все это почему-то причиняло мне боль. Я только что увидел новый для меня мир, передо мной пронеслись пестрые, мелькающие с бешеной быстротой картины. Теперь я хотел подумать, привести в порядок свои впечатления, воссоздать воображением то, что воспринял глаз, но здесь, на этой шумной, похожей на бульвар палубе, не было ни минуты покоя. Строчки в книге расплывались от мелькания теней проходивших мимо пассажиров. Невозможно было остаться наедине с собой на этой залитой солнцем и полной движения пароходной улице.

Три дня я крепился — смотрел на людей, на море, но море было всегда одинаковое, пустынное и синее, и только на закате вдруг загоралось всеми цветами радуги; а людей я уже через трое суток знал наперечет. Все лица были мне знакомы до тошноты; резкий смех женщин больше не раздражал меня, и не сердили вечные споры двух голландских офицеров, моих соседей. Мне оставалось только бегство; но в каюте было жарко и душно, а в салоне английские мисс беспрерывно барабанили на рояле, выбирая для этого самые затасканные вальсы. Кончилось тем, что я решительно изменил порядок дня и нырял в каюту сразу после обеда, предварительно оглушив себя стаканом-другим пива; это давало мне возможность проспать ужин и вечерние танцы.

Как-то раз я проснулся, когда в моем маленьком гробу было уже совсем темно и тихо. Вентилятор я выключил, и воздух полз по вискам, липкий и влажный. Чувства были притуплены, и мне потребовалось несколько минут, чтобы сообразить, где я и который может быть час. Очевидно, было уже за полночь, потому что я не слышал ни музыки, ни неустанного шарканья ног. Только машина — упрямое сердце левиафана, пыхтя, толкала поскрипывающее тело корабля вперед, в необозримую даль.

Ощупью выбрался я на палубу. Она была пуста. И когда я поднял взор над дымящейся башней трубы и призрачно мерцающим рангоутом, мне вдруг ударил в глаза яркий свет. Небо сияло. Оно казалось темным рядом с белизной пронизывавших его звезд, но все-таки оно сияло, словно бархатный полог застлал какую-то ярко светящуюся поверхность, а искрящиеся звезды — только отверстия и прорези, сквозь которые просвечивает этот неописуемый блеск. Никогда не видел я неба таким, как в ту ночь, таким сияющим, холодным как сталь и в то же время переливчато-пенистым, залитым светом, излучаемым луной и звездами, и будто пламенеющим в какой-то таинственной глубине. Белым лаком блестели в лунном свете очертания парохода, резко выделяясь на темном бархате неба; канаты, реи, все контуры растворялись в этом струящемся блеске. Словно в пустоте висели огни на мачтах, а над ними круглый глаз на марсе — земные желтые звезды среди сверкающих небесных.

Над самой головой стояло таинственное созвездие Южного Креста, мерцающими алмазными гвоздями прибитое к небу; казалось, оно колышется, тогда как движение создавал только ход корабля, пловца-гиганта, который, слегка дрожа и дыша полной грудью, то поднимаясь, то опускаясь, подвигался вперед, рассекая темные волны. Я стоял и смотрел вверх. Я чувствовал себя как под душем, где сверху падает теплая вода; только это был свет, белый и теплый, изливавшийся мне на руки, на плечи, нежно струившийся вокруг головы и, казалось, проникавший внутрь, потому что все смутное в моей душе вдруг прояснилось. Я дышал свободно, легко и с восторгом ощущал на губах, как прозрачный напиток, мягкий, словно шипучий, пьянящий воздух, напоенный дыханием плодов и ароматом дальних островов. Только теперь, впервые с тех пор как я ступил на сходни, я испытал священную радость мечтания и другую, более чувственную; предаться, словно женщина, окружающей меня неге. Мне хотелось лечь и устремить взоры вверх, на белые иероглифы. Но кресла были все убраны, и нигде на всей пустынной палубе я не видел удобного местечка, где можно было бы отдохнуть и помечтать.

Я начал ощупью пробираться вперед, подвигаясь к носовой части парохода, совершенно ослепленный светом, все сильнее изливавшимся на меня со всех сторон. Мне было почти больно от этого резко белого звездного света, мне хотелось укрыться куда-нибудь в тень, растянуться на циновке, не чувствовать блеска на себе, а только над собой и на залитых им предметах, — так смотрят на пейзаж из затемненной комнаты. Спотыкаясь о канаты и обходя железные лебедки, я добрался, наконец, до бака и стал смотреть, как форштевень рассекает мрак и расплавленный лунный свет вскипает пеной по обе стороны лезвия. Неустанно поднимался плуг и вновь опускался, врезаясь в струящуюся черную почву, и я ощущал всю муку побежденной стихии, всю радость земной мощи в этой искрометной игре. И в созерцании я утратил чувство времени. Не знаю, час ли я так простоял, или несколько минут; качание огромной колыбели корабля унесло меня за пределы земного. Я чувствовал лишь, что мной овладевает блаженная усталость. Мне хотелось спать, грезить, но жаль было уходить от этих чар, спускаться в мой гроб. Бессознательно я нащупал ногой бухту каната. Я сел, закрыл глаза, но в них все-таки проникал струившийся отовсюду серебристый блеск. Под собой я чувствовал тихое журчание воды, вверху — неслышный звон белого потока вселенной. И мало-помалу это журчание наполнило все мое существо — я больше не сознавал самого себя, не отличал, мое ли это дыхание, или биение далекого сердца корабля: я словно растворился в этом неумолчном журчании полуночного мира.

Тихий сухой кашель послышался возле меня. Я вздрогнул и сразу очнулся от своего опьянения. Глаза, ослепленные белым блеском, проникавшим даже сквозь закрытые веки, с трудом открылись: как раз против меня, в тени борта, сверкало что-то похожее на отблеск от очков; потом вспыхнула большая круглая искра, несомненно огонек трубки. Очевидно, любуясь пеной у носа корабля и Южным Крестом вверху, я не заметил этого соседа, неподвижно сидевшего здесь все время. Невольно, не придя еще в себя, я сказал по-немецки: — Простите! О, пожалуйста… — по-немецки же ответил голос из темноты.

Не могу передать, как странно и жутко было сидеть безмолвно во мраке возле человека, которого я не видел. Я чувствовал, что он смотрит на меня так же напряженно, как и я на него; струящийся и мерцающий белый свет над нами был так ярок, что каждый из нас видел в тени только контур другого. Но мне казалось, что я слышу, как дышит этот человек и как он посасывает свою трубку.

Молчание стало невыносимым. Охотнее всего я ушел бы, но это было бы уж слишком резко и неучтиво. В смущении я достал папиросу. Вспыхнула спичка, и трепетный огонек на секунду осветил наш тесный угол. За стеклами очков я увидел чужое лицо, которого ни разу не замечал на борту — ни за обедом, ни на палубе, — и не знаю, резнула ли мне глаза внезапная вспышка, или то была галлюцинация, но лицо показалось мне мрачным, страшно искаженным, нечеловеческим. Однако, прежде чем я мог отчетливо разглядеть его, темнота опять поглотила осветившиеся на миг черты; я видел лишь контур фигуры, темной на темном фоне, и время от времени круглое огненное кольцо трубки. Мы оба молчали, и это молчание угнетало, как душный тропический воздух.

Наконец, я не выдержал. Вскочив на ноги, я вежливо сказал: — Спокойной ночи!

— Спокойной ночи, — ответил из мрака хриплый, жесткий, словно заржавленный, голос.

Я побрел, спотыкаясь о стойки и такелаж. Вдруг позади раздались шаги, торопливые и нетвердые. Это был все тот же незнакомец. Я невольно остановился. Он не подошел вплотную ко мне, и я сквозь мрак ощутил какую-то робость и удрученность в его походке.

— Простите, — поспешно заговорил он, — что я обращаюсь к вам с просьбой. Я… я, — он запнулся и от смущения не сразу мог продолжать, — я. У меня есть личные… чисто личные причины искать уединения… тяжелая утрата… я избегаю общества пассажиров… Вас я не имею в виду… нет, нет… Я хотел только попросить вас… вы меня очень обяжете, если никому на борту не сообщите о том, что видели меня здесь… На это есть… так сказать, личные причины, мешающие мне быть в настоящее время на людях… Да, так вот, мне было бы чрезвычайно неприятно, если бы вы упомянули о том, что кто-то здесь ночью… что я…

Слова опять застряли у него в горле. Я поспешил вывести его из замешательства, тотчас же обещав ему исполнить его просьбу. Мы пожали друг другу руки. Потом я вернулся в свою каюту и уснул тяжелым, тревожным сном, полным причудливых видении.

Я сдержал слово и никому не рассказал о странной встрече, хотя искушение было велико. Во время морского путешествия всякая мелочь событие, будь то парус на горизонте, взметнувшийся над водой дельфин, завязавшийся новый флирт или случайная шутка. Кроме того, меня мучило желание узнать что-нибудь об этом необыкновенном пассажире Я просмотрел судовые списки в поисках подходящего имени, присматривался к людям, стараясь отгадать, не имеют ли они к нему отношения; целый день я был во власти лихорадочного нетерпения и ждал вечера, в надежде снова встретиться с незнакомцем. Психологические загадки неодолимо притягивают меня; они волнуют меня до безумия, и я не успокаиваюсь до тех пор, пока мне не удается проникнуть в их тайну, люди со странностями одним своим присутствием могут зажечь во мне такую жажду заглянуть им в душу, которая немногим отличается от страстного влечения к женщине. День показался мне бесконечно долгим. Я рано лег в постель, я знал, что в полночь проснусь, что какая-то сила разбудит меня.

И действительно, я проснулся в тот же час, что и вчера. На светящемся циферблате часов стрелки, перекрывая одна другую, слились в единую полоску света. Я поспешно поднялся из душной каюты в еще более душную ночь.

Звезды сверкали, как вчера, и обливали дрожавший пароход рассеянным светом; в вышине горел Южный Крест. Все было, как вчера, — в тропиках дни и ночи более похожи на близнецов, чем в наших широтах, — только во мне не было вчерашнего нежного, баюкающего, мечтательного опьянения. Что-то влекло меня, тревожило, и я знал, куда меня влечет: туда, к черной путанице снастей на носу — узнать, не сидит ли он там, неподвижный и таинственный. Сверху раздался удар корабельного колокола. Меня словно что-то толкнуло. Шаг за шагом я подвигался вперед, нехотя уступая какой-то притягательной силе. Не успел я еще добраться до места, как впереди что-то вспыхнуло, точно красный глаз, — его трубка. Значит, он там.

Я невольно вздрогнул и остановился. Еще миг, и я повернул бы обратно, но что-то зашевелилось в темноте, кто-то встал, сделал два шага, и вдруг я услышал его голос.

— Простите, — вежливо и как-то виновато сказал он, — вы, очевидно, хотите пройти на ваше место, но мне показалось, что вы раздумали, когда увидели меня. Прошу вас, садитесь, я сейчас уйду.

Я, со своей стороны, поспешил ответить, что прошу его остаться и что я отошел, чтобы не помешать ему.

— Мне вы не мешаете, — не без горечи возразил он, — напротив, я рад поговорить с кем-нибудь. Уже десять дней, как я не произнес ни слова… собственно даже несколько лет… и мне тяжело — я задыхаюсь, верно оттого, что должен нести свое бремя молча… Я больше не могу сидеть в каюте, в этом… в этом гробу… я больше не могу… и людей я тоже не переношу, потому что они целый день смеются… Я не могу этого выносить теперь… я слышу это даже в каюте и затыкаю уши… правда, никто ведь не знает, что… они ничего не знают, а потом, какое дело до этого чужим…

Он снова запнулся и вдруг неожиданно и поспешно сказал: — Но я не хочу стеснять вас… простите мою болтливость.

Он поклонился и хотел уйти. Но я стал настойчиво удерживать его. — Вы нисколько не стесняете меня. Я тоже рад побеседовать здесь, в тиши… Не хотите ли?

Я протянул ему портсигар, и он взял папиросу. Я зажег спичку. Снова в колеблющемся свете появилось его лицо, оторвавшееся от черного фона; на этот раз оно было прямо обращено ко мне. Глаза из-за очков впились в мое лицо жадно и с какой-то безумной силой. Мне стало жутко. Я чувствовал, что этот человек хочет говорить, что он должен говорить. И я знал, что мне нужно молчать, чтобы облегчить ему это.

Мы снова сели. В его углу стояло второе кресло, которое он и предложил мне Мы курили, и по тому, как беспокойно прыгало в темноте световое колечко от его папиросы, я видел, что его рука дрожит. Но я молчал, молчал и он. Потом вдруг его голос тихо спросил:

— Вы очень устали?

— Нет, нисколько.

Голос во мраке снова на минуту замер.

— Мне хотелось бы спросить вас кое о чем… то есть я хотел бы вам кое-что рассказать. Я знаю, я прекрасно знаю, как нелепо обращаться к первому встречному, однако… я… я нахожусь в тяжелом психическом состоянии… Я дошел до предела, когда мне во что бы то ни стало нужно с кем-нибудь поговорить… не то я погибну… Вы поймете меня, когда я… да, когда я вам расскажу… Я знаю, что вы не можете помочь мне… но я прямо болен от этого молчания… а больной всегда смешон в глазах других…

Я прервал его и просил не терзаться напрасно. Пусть он, не стесняясь, расскажет мне все… Конечно, я не могу ему ничего обещать, но на всяком человеке лежит долг предложить свою помощь. Когда мы видим ближнего в беде, то, естественно, наш долг помочь ему.

— Долг… предложить свою помощь… долг сделать попытку… Так и вы, значит, думаете, что на нас лежит долг… долг предложить свою помощь?

Трижды повторил он эти слова. Мне стало страшно от этого тупого, упорного повторения. Не сумасшедший ли этот человек? Не пьян ли он?

Но, совершенно точно угадав мою мысль, как будто я произнес ее вслух, он вдруг сказал совсем другим голосом:

— Вы, может быть, принимаете меня за безумного или за пьяного? Нет, этого нет, пока еще нет. Только сказанное вами странно поразило меня… поразило потому, что это как раз то, что меня сейчас мучит — лежит ли на нас долг… долг…

Он снова начал запинаться. Потом умолк и немного погодя опять заговорил:

— Дело в том, что я врач. В нашей практике часто бывают такие случаи, такие роковые… Ну, скажем, неясные случаи, когда не знаешь, лежит ли на тебе долг… долг ведь не один — есть долг перед ближним, есть еще долг перед самим собой, и перед государством, и перед наукой… Нужно помогать, конечно, для этого мы и существуем… но такие правила хороши только в теории… До каких пределов нужно помогать?.. Вот вы чужой человек, и я для вас чужой, и я прошу вас молчать о том, что вы меня видели… Хорошо, вы молчите, исполняете этот долг… Я прошу вас поговорить со мной, потому что я прямо подыхаю от своего молчания… Вы готовы выслушать меня… Хорошо… Но это ведь легко… А что, если бы я попросил вас взять меня в охапку и бросить за борт?.. Тут уж кончается любезность, готовность помочь. Где-то она должна кончаться… там, где дело касается нашей жизни, нашей личной ответственности… где-то это должно кончаться… где-то должен прекращаться этот долг… или, может быть, как раз у врача он не должен кончаться? Неужели врач должен быть каким-то спасителем, каким-то всесветным помощником только потому, что у него есть диплом с латинскими словами; неужели он действительно должен исковеркать свою жизнь и подлить себе воды в кровь, когда какая-нибудь… когда какой-нибудь пациент является и требует от него благородства, готовности помочь, добронравия? Да, где-нибудь кончается долг… там, где предел нашим силам, именно там…

Он снова приостановился и затем продолжал:

— Простите, я говорю с таким возбуждением, но я не пьян… пока еще не пьян… впрочем, не скрою от вас, что и это со мной теперь часто бывает в этом дьявольском одиночестве… Подумайте — я семь лет прожил почти исключительно среди туземцев и животных… тут можно отучиться от связной речи. А как начнешь говорить, так сразу и хлынет через край… Но подождите… да, я уже вспомнил… я хотел вас спросить, хотел рассказать вам один случай… лежит ли на нас долг помочь… с ангельской чистотой, бескорыстно помочь… Впрочем, я боюсь, что это будет слишком длинная история. Вы в самом деле не устали?

— Да нет же, нисколько.

— Я… я очень признателен вам… Не угодно ли?

Он пошарил где-то за собой в темноте. Звякнули одна о другую две, три, а то и больше бутылок, которые он, видимо, поставил возле себя. Он предложил мне виски; я только пригубил свой стакан, но он разом опрокинул свой. На миг между нами воцарилось молчание. Громко ударил колокол: половина первого.

— Итак… я хочу рассказать вам один случай. Предположите, что врач в одном… в маленьком городке… или, вернее, в деревне… врач, который… врач, который…

Он снова запнулся. Потом вдруг, вместе с креслом, рванулся ко мне.

— Так ничего не выйдет. Я должен рассказать вам все напрямик, с самого начала, а то вы не поймете… Это нельзя изложить в виде примера, в виде отвлеченного случая… я должен рассказать вам свою историю. Тут не должно быть ни стыда, ни игры в прятки… передо мной ведь тоже люди раздеваются донага и показывают мне свои язвы… Если хочешь, чтобы тебе помогли, то нечего вилять и утаивать… Итак, я не стану рассказывать вам про случаи с неким воображаемым врачом… я раздеваюсь перед вами догола и говорю: «я»… Стыдиться я разучился в этом собачьем одиночестве, в этой проклятой стране, которая выедает душу и высасывает мозг из костей.

Вероятно, я сделал какое-то движение, так как он вдруг остановился.

— Ах, вы протестуете… понимаю. Вы в восторге от тропиков, от храмов и пальм, от всей романтики двухмесячной поездки. Да, тропики полны очарования, если видеть их только из вагона железной дороги, из автомобиля, из колясочки рикши: я сам это испытал, когда семь лет назад впервые приехал сюда. О чем я только не мечтал — я хотел овладеть языками и читать священные книги в подлинниках, хотел изучать местные болезни, работать для науки, изучать психику туземцев, как говорят на европейском жаргоне, — стать миссионером человечности и цивилизации. Всем, кто сюда приезжает, грезится тот же сон. Но за невидимыми стеклами этой оранжереи человек теряет силы, лихорадка — от нее ведь не уйти, сколько ни глотать хинина — подтачивает нервы, становишься вялым и ленивым, рыхлым, как медуза. Европеец невольно теряет свой моральный облик, когда попадает из больших городов в этакую проклятую болотистую дыру. Рано или поздно пристукнет всякого, одни пьянствуют, другие курят опиум, третьи звереют и свирепствуют — так или иначе, но дуреют все. Тоскуешь по Европе, мечтаешь о том, чтобы когда-нибудь опять пройти по городской улице, посидеть в светлой комнате каменного дома, среди белых людей; год за годом мечтаешь об этом, а наступит срок, когда можно бы получить отпуск, — уже лень двинуться с места. Знаешь, что всеми забыт, что ты чужой, как морская ракушка, на которую всякий наступает ногой. И остаешься, завязнув в своем болоте, и погибаешь в этих жарких, влажных лесах. Будь проклят тот день, когда я продал себя в эту вонючую дыру.

Впрочем, сделал я это не так уж добровольно. Я учился в Германии, стал врачом, даже хорошим врачом, и работал при Лейпцигской клинике. В медицинских журналах того времени много писали о новом впрыскивании, которое я первый ввел в практику. Тут я влюбился в одну женщину, с которой познакомился в больнице; она довела своего любовника до исступления, и он выстрелил в нее из револьвера; вскоре и я безумствовал не хуже его. Она обращалась со мной высокомерно и холодно, это и сводило меня с ума властные и дерзкие женщины всегда умели прибрать меня к рукам, а эта так скрутила меня, что я совсем потерял голову. Я делал все, что она хотела, я… да что там, отчего мне не сказать всего, ведь прошло уже семь лет… я растратил из-за нее больничные деньги, и когда это выплыло наружу, разыгрался скандал. Правда, мой дядя внес недостающую сумму, но моя карьера погибла. В это время узнал, что голландское правительство вербует врачей для колоний и предлагает подъемные. Я сразу подумал, что это, верно, не сахар, если предлагают деньги вперед! Я знал, что могильные кресты на этих рассадниках малярии растут втрое быстрее, чем у нас; но когда человек молод, ему всегда кажется, что болезнь и смерть грозят кому угодно, но только не ему. Ну, что же, выбора у меня не было, я поехал в Роттердам, подписал контракт на десять лет и получил внушительную пачку банкнот. Половину я отослал домой, дяде, а другую выудила у меня в портовом квартале одна особа, которая сумела обобрать меня дочиста только потому, что была удивительно похожа на ту проклятую кошку. Без денег, без часов, без иллюзий покидал я Европу и не испытывал особой грусти, когда наш пароход выбирался из гавани. А потом я сидел на палубе, как сидите вы, как сидят все, и видел Южный Крест и пальмы. Сердце таяло у меня в груди. Ах, леса, одиночество, тишина! мечтал я. Ну, одиночества-то я получил довольно Меня назначили не в Батавию или Сурабайю, в город, где есть люди, и клубы, и гольф, и книги, и газеты, а впрочем, название не играет никакой роли — на один из глухих постов в восьми часах езды от ближайшего города. Два-три скучных, иссохших чиновника, несколько полуевропейцев из туземных жителей — это было все мое общество, а кроме него вширь и вдаль только лес, плантации, заросли и болота.

Вначале еще было сносно. Я много занимался научными наблюдениями. Однажды, когда опрокинулась машина, в которой вице-резидент совершал инспекционную поездку, и он сломал себе ногу, я один, без всяких помощников, сделал ему операцию — об этом много тогда говорили. Я собирал яды и оружие туземцев, занимался множеством мелочей, лишь бы не опуститься. Но все это оказалось возможным только до тех пор, пока во мне жила привезенная из Европы сила; потом я завял Европейцы наскучили мне, я прервал общение с ними, пил и отдавался думам. Мне оставалось ведь всего три года, потом я мог выйти на пенсию, вернуться в Европу, сызнова начать жить. Собственно говоря, я уже ровно ничего не делал и только ждал, лежал в своей берлоге и ждал. И так я торчал бы там и по сей день, если бы не она… если бы не случилось все это…

Голос во мраке умолк. И трубка больше не тлела. Стало так тихо, что я опять услышал плеск воды, пенившейся под носом парохода, и отдаленный глухой стук машины. Мне хотелось курить, но я боялся зажечь спичку, боялся резкой вспышки огня и отсвета на его лице. Он все молчал. Я не знал, кончил ли он, дремлет ли, или спит, таким мертвым казалось мне его молчание.

Вдруг прозвучал отрывистый, сильный удар колокола: час. Он встрепенулся, и я снова услышал звон стакана. Очевидно, его рука ощупью искала виски. Стало слышно, как он глотает, затем вдруг его голос раздался снова, но на этот раз он заговорил более напряженно и страстно.

— Да, так вот… постойте… да, вот как это было. Сижу я там, в своей проклятой дыре, сижу неподвижно, как паук в паутине, уже целые месяцы. Это было как раз после ливней. Неделю за неделей дождь барабанил по крыше, ни одна душа не заглядывала ко мне, ни один европеец; изо дня в день сидел я дома со своими желтолицыми женщинами и своим шотландским виски. Я тогда очень хандрил, я был просто болен Европой: когда я читал в каком-нибудь романе про светлые улицы и белых женщин, у меня начинали дрожать пальцы. Я не могу в точности описать вам это состояние, это особого рода тропическая болезнь: яростная, лихорадочная и в то же время бессильная тоска по родине.

Так я сидел тогда, кажется, с географическим атласом в руках, и мечтал о путешествиях. Вдруг раздается тревожный стук в дверь, и я увидел своего боя и одну из женщин. Лица обоих выражают крайнее изумление. Они докладывают, перебивая друг друга и вытаращив глаза меня спрашивает какая-то дама, леди, белая женщина.

Я вскакиваю Я не слышал шума экипажа или автомобиля. Белая женщина здесь, в этой глуши?

Я готов уже сбежать с лестницы, но делаю над собой усилие и останавливаюсь. Смотрю мельком в зеркало, наскоро привожу себя немного в порядок. Я нервничаю, чувствую беспокойство, меня мучит дурное предчувствие, так как я не знаю никого на свете, кто по дружбе пришел бы ко мне. Наконец, я спускаюсь вниз.

В передней ждет дама. Увидев меня, она поспешно направляется мне навстречу. Густая дорожная вуаль закрывает ее лицо. Я хочу поздороваться с ней, но она сама начинает говорить.

— Добрый день, доктор, — начинает она по-английски. (Ее речь кажется мне слишком плавной и как бы наперед заученной.) — Простите, что я врываюсь к вам. Но мы были как раз на станции, наш автомобиль остался там. — «Почему она не подъехала к дому?» — молнией промелькнуло у меня в голове. — И вот я вспомнила, что вы живете здесь. Я так много слышала о вас, с вице-резидентом вы проделали прямо чудо, его нога отлично зажила, он опять уже играет в гольф. Да, да, у нас все говорят об этом, и мы охотно отдали бы нашего ворчливого военного врача и обоих других в придачу, если бы вы переехали к нам. Вообще, почему вас никогда не видно? Вы живете, точно йог…

И так она тараторит без конца, торопится и не дает мне вставить ни слова. Что-то нервное и неспокойное чувствуется в этой пустой болтовне, и я сам заражаюсь беспокойством своей гостьи. Почему она так много говорит, задаю я себе вопрос, почему не называет себя? Почему не снимает вуали? Лихорадка у нее, что ли? Больна она? Сумасшедшая? Я все сильнее волнуюсь, чувствую себя в смешном положении, стоя так перед ней под неиссякаемым потоком ее болтовни. Наконец, она на миг останавливается, и я прошу ее наверх. Она делает своему бою знак остаться и первая поднимается по лестнице.

— Как у вас мило, — говорит она, осматривая мою комнату. — О, какая прелесть, книги! Я хотела бы их все прочесть! — Она подходит к полке и рассматривает названия книг. В первый раз с тех пор как я вышел к ней, она на минуту умолкает.

— Разрешите предложить вам чаю? — спрашиваю я.

Она, не оборачиваясь, продолжает рассматривать корешки книг.

— Нет, спасибо, доктор… нам нужно сейчас же ехать дальше… у меня мало времени… это была ведь просто прогулка… Ах, у вас есть и Флобер, я его так люблю… чудесная, удивительная вещь его «Education sentimentale»…[1]Я вижу, вы читаете и по-французски. Чего только вы не знаете!.. Да, немцы… их всему учат в школе… Право, удивительно — знать столько языков!.. Вице-резидент бредит вами и всегда говорит, что вы единственный хирург, к кому он лег бы под нож… Наш старый доктор годится только для игры в бридж… Кстати, знаете ли (она все еще говорит, не оборачиваясь), сегодня мне самой пришло в голову, что хорошо было бы посоветоваться с вами… а мы как раз проезжали мимо, я и подумала… Ну, вы сегодня, может быть, заняты… я лучше заеду в другой раз.

«Наконец-то ты раскрыла карты!» — сейчас же подумал я. Но я и виду не подал и заверил ее, что сочту за честь быть полезным ей теперь или когда ей угодно.

— У меня ничего серьезного, — сказала она, полуобернувшись ко мне и в то же время перелистывая книгу, снятую с полки, — ничего серьезного, пустяки… женские неполадки, головокружение, обмороки. Сегодня утром, во время езды, на повороте мне вдруг стало дурно, я упала без чувств… бой должен был поднять меня и принести воды… Ну, может быть, шофер слишком быстро ехал… как вы думаете, доктор?

— Так трудно сказать. У вас часто подобные обмороки?

— Нет… то есть да… в последнее время… именно в самое последнее время… да… обмороки и тошнота.

Она уже опять повернулась к книжному шкафу, ставит книгу на место, вынимает другую и начинает перелистывать. Удивительно, почему это она все перелистывает… так нервно, почему не подымает глаз из-под вуали? Я намеренно ничего не говорю. Мне хочется заставить ее ждать. Наконец, она снова начинает гоном легкой болтовни:

— Не правда ли, доктор, в этом нет ничего серьезного? Это не какая-нибудь опасная тропическая болезнь?

— Я должен сначала посмотреть, нет ли у вас жара. Позвольте ваш пульс…

Я направляюсь к ней, но она слегка отстраняется.

— Нет, нет, у меня нет жара… безусловно, безусловно нет… я измеряю температуру каждый день, с тех пор… с тех пор, как начались эти обмороки. Жара нет, всегда тридцать шесть и четыре. И желудок в порядке.

Я медлю. Во мне все растет подозрение: я чувствую, что эта женщина чего-то от меня хочет, в такую глушь ведь не приезжают, чтобы поговорить о Флобере. Я заставляю ее ждать минуту, другую. — Простите, — говорю я затем, — разрешите мне задать вам несколько вопросов?

— Конечно, вы ведь врач! — отвечает она, но тут же опять поворачивается ко мне спиной и начинает перебирать книги.

— У вас есть дети?

— Да, сын.

— А было ли у вас… было ли у вас раньше… я хочу сказать — тогда… были ли у вас подобные явления?

— Да.

Ее голос стал теперь совсем другим, отчетливым, без всякого жеманства и нервности.

— А возможно ли, чтобы вы… простите за вопрос… возможно ли, чтобы сейчас была та же причина?

— Да.

Резко, словно острым ножом, отрезала она это. Ничто не дрогнуло в ее лице, которое я видел в профиль.

— Лучше всего, сударыня, если я осмотрю вас… вы разрешите попросить вас… перейти в другую комнату?

Тут она вдруг оборачивается. Сквозь вуаль я чувствую ее холодный, решительный взгляд, устремленный на меня.

— Нет… в этом нет надобности… я вполне уверена в причине моего недомогания.

Голос на мгновение умолк. В темноте снова блеснул наполненный стакан.

— Итак, слушайте… но сначала постарайтесь вдуматься во все это: к человеку, погибающему от одиночества, вторгается женщина, впервые за много лет белая женщина переступает порог его комнаты… И вдруг я чувствую присутствие в комнате чего-то зловещего, какой-то опасности. Я весь похолодел: мной овладел страх перед железной решимостью этой женщины, начавшей с беспечной болтовни, а потом вдруг обнажившей свое требование, словно сверкнувший клинок. Я знал ведь, чего она от меня хотела, угадал это сразу — не в первый раз женщина обращалась ко мне с такой просьбой, но они приходили не так, приходили пристыженные и умоляющие, плакали и заклинали спасти их. Но тут была… тут была железная, чисто мужская решимость… с первой секунды почувствовал я, что эта женщина сильнее меня… что она может подчинить меня своей воле… Однако… однако… во мне поднималась какая-то злоба… гордость мужчины, обида, потому что… я сказал уже, что с первой секунды, даже раньше чем я увидел эту женщину, я почувствовал в ней врага.

Сначала я молчал. Молчал упорно и ожесточенно. Я чувствовал, что она смотрит на меня из-под вуали, смотрит прямо, требовательно и хочет заставить меня говорить. Но я не уступал. Я заговорил, но… уклончиво… невольно переняв ее болтливый, равнодушный тон. Я притворялся, что не понял ее, потому что — не знаю, можете ли вы понять это — я хотел заставить ее высказаться яснее, я не хотел предлагать, наоборот… хотел, чтобы она попросила… именно она, явившаяся с таким повелительным видом… И, кроме того, я знал, какую власть надо мной имеют такие высокомерные, холодные женщины.

Я ходил вокруг да около, говорил, что ей нечего опасаться, что такие обмороки в порядке вещей, более того, они даже являются залогом нормального развития беременности. Я приводил случаи из медицинских журналов… Я говорил, говорил спокойно и легко, рассматривая ее недомогание как нечто весьма обычное, и… все ждал, что она меня остановит. Я знал, что она не выдержит.

И действительно, она резким движением прервала меня, словно отметая все эти успокоительные разговоры.

— Меня, доктор, не это тревожит. В тот раз, когда я носила первого ребенка, мое здоровье было в лучшем состоянии… но теперь я уж не та… у меня бывают сердечные припадки…

— Вот как, сердечные припадки? — повторил я, изображая на лице беспокойство. — Сейчас послушаем! — Я сделал вид, что встаю, чтобы достать трубку. Но она мгновенно остановила меня. Голос ее звучал теперь резко и повелительно, как команда.

— У меня бывают припадки, доктор, и я попрошу вас верить моим словам. Я не хотела бы терять время на исследования — вы могли бы, думается, оказать мне немного больше доверия. Я, со своей стороны, достаточно доказала свое доверие к вам.

Теперь это была уже борьба, открыто брошенный вызов. И я принял его.

— Доверие требует откровенности, полной откровенности. Говорите ясно, я ведь врач. И первым делом снимите вуаль, садитесь сюда, оставьте книги и все эти уловки. К врачу не приходят под вуалью.

Гордо выпрямившись, она окинула меня взглядом. Минуту помедлила. Потом села и подняла вуаль. Я увидел лицо — такое, какое боялся увидеть: непроницаемое, свидетельствующее о твердом, решительном характере, Отмеченное не зависящей от возраста красотою, с серыми глазами, какие часто бывают у англичанок, — очень спокойные, но скрывающие затаенный огонь. Эти тонкие сжатые губы умели хранить тайну. Она смотрела на меня повелительно и испытующе, с такой холодной жестокостью, что я не выдержал и невольно отвел взгляд.

Она слегка постукивала пальцами по столу. Значит, и она нервничала. Затем она вдруг сказала: — Знаете вы, доктор, чего я от вас хочу, или не знаете?

— Кажется, знаю. Но лучше поговорим начистоту. Вы хотите освободиться от вашего состояния… хотите, чтобы я избавил вас от обмороков и тошноты, устранив… устранив причину. В этом все дело?

— Да.

Как нож гильотины, упало это слово.

— А вы знаете, что подобные эксперименты опасны… для обеих сторон?

— Да.

— Что закон запрещает их?

— Бывают случаи, когда это не только не запрещено, но, напротив, рекомендуется.

— Но это требует заключения врача.

— Так вы дайте это заключение. Вы — врач.

Ясно, твердо, не мигая, смотрели на меня ее глаза. Это был приказ, и я, малодушный человек, дрожал, пораженный демонической силой ее воли. Но я еще корчился, не хотел показать, что уже раздавлен. «Только не спешить! Всячески оттягивать! Принудить ее просить», — нашептывало мне какое-то смутное вожделение.

— Это не всегда во власти врача. Но я готов… посоветоваться с коллегой в больнице…

— Не надо мне вашего коллеги… я пришла к вам.

— Позвольте узнать, почему именно ко мне?

Она холодно взглянула на меня.

— Не вижу причины скрывать это от вас. Вы живете в стороне, вы меня не знаете, вы хороший врач, и вы… — она в первый раз запнулась, — вероятно, недолго пробудете в этих местах, особенно если… если вы сможете увезти домой значительную сумму.

Меня так и обдало холодом. Эта сухая, чисто коммерческая расчетливость ошеломила меня. До сих пор губы ее еще не раскрылись для просьбы, но она давно уже все вычислила и сначала выследила меня, как дичь, а потом начала травлю. Я чувствовал, как проникает в меня ее демоническая воля, но сопротивлялся с ожесточением. Еще раз заставил я себя принять деловитый, почти иронический тон.

— И эту значительную сумму вы… вы предоставили бы в мое распоряжение?

— За вашу помощь и немедленный отъезд.

— Вы знаете, что я, таким образом, теряю право на пенсию?

— Я возмещу вам ее.

— Вы говорите очень ясно… Но я хотел бы еще большей ясности. Какую сумму имели вы в виду в качестве гонорара?

— Двенадцать тысяч гульденов, с выплатой по чеку в Амстердаме.

Я задрожал… задрожал от гнева и… от восхищения. Все она рассчитала — и сумму, и способ платежа, принуждавший меня к отъезду; она меня оценила и купила, не зная меня, распорядилась мной, уверенная в своей власти. Мне хотелось ударить ее по лицу… Но когда я поднялся (она тоже встала) и посмотрел ей прямо в глаза, взглянув на этот плотно сжатый рот, не желавший просить, на этот надменный лоб, не желавший склониться, мной вдруг овладела… овладела… какая-то жажда мести, насилия. Должно быть, и она это почувствовала, потому что высоко подняла брови, как делают, когда хотят осадить навязчивого человека; ни она, ни я уже не скрывали своей ненависти. Я знал, что она ненавидит меня, потому что нуждается во мне, а я ее ненавидел за то… за то, что она не хотела просить. В эту секунду, в эту единственную секунду молчания мы в первый раз заговорили вполне откровенно. Потом, словно липкий гад, впилась в меня мысль, и я сказал… сказал ей…

Но постойте, так вам не понять, что я сделал… что сказал… мне нужно сначала объяснить вам, как… как зародилась во мне эта безумная мысль…

Опять тихонько звякнул во тьме стакан. И голос продолжал с еще большим волнением:

— Не думайте, что я хочу умалять свою вину, оправдываться, обелять себя… Но вы без этого не поймете… Не знаю, был ли я когда-нибудь хорошим человеком… но, кажется, помогал я всегда охотно… А там в моей собачьей жизни это была ведь единственная радость: пользуясь горсточкой знаний, вколоченных в мозг, сохранить жизнь живому существу… Я чувствовал себя тогда господом богом… Право, это были мои лучшие минуты, когда приходил этакий желтый парнишка, посиневший от страха, с змеиным укусом на вспухшей ноге, слезно умоляя, чтобы ему не отрезали ногу, и я умудрялся спасти его. Я ездил в самые отдаленные места, чтобы помочь лежавшей в лихорадке женщине; случалось мне оказывать и такую помощь, какой ждала от меня сегодняшняя посетительница, — еще в Европе, в клинике. Но тогда я чувствовал, что я кому-то нужен, тогда я знал, что спасаю кого-то от смерти или от отчаяния, а это и нужно самому помогающему, — сознание, что ты нужен другому.

Но эта женщина — не знаю, сумею ли я объяснить вам, — она волновала, раздражала меня с той минуты, как вошла, словно мимоходом, в мой дом. Своим высокомерием она вызывала меня на сопротивление, будила во мне все… как бы это сказать… будила все подавленное, все скрытое, все злое. Меня сводило с ума, что она разыгрывает передо мной леди и с холодным равнодушием предлагает мне сделку, когда речь идет о жизни и смерти. И потом… потом… в конце концов от игры в гольф не родятся дети… я знал… то есть я вдруг с ужасающей ясностью подумал — это и была та мысль, — с ужасающей ясностью подумал о том, что эта спокойная, эта неприступная, эта холодная женщина, презрительно поднявшая брови над своими стальными глазами, когда прочла в моем взгляде отказ… почти негодование, — что она два-три месяца назад лежала в постели с мужчиной и, может быть, стонала от наслаждения, и тела их впивались друг в друга, как уста в поцелуя… Вот это, вот это и была пронзившая меня мысль, когда она посмотрела на меня с таким высокомерием, с такой надменной холодностью, словно английский офицер… И тогда, тогда у меня помутилось в голове… я обезумел от желания унизить ее… С этого мгновения я видел сквозь платье ее голое тело… с этого мгновения я только и жил мыслью овладеть ею, вырвать стон из ее жестоких губ, видеть эту холодную, эту гордую женщину в угаре страсти, как тот, другой, которого я не знал. Это… это я и хотел вам объяснить… Как я ни опустился, я никогда еще не злоупотреблял своим положением врача… но здесь не было влечения, не было ничего сексуального, поверьте мне… я ведь не стал бы отпираться… только страстное желание победить ее гордость… победить как мужчина… Я, кажется, уже говорил вам, что высокомерные, по виду холодные женщины всегда имели надо мной особую власть… но теперь, теперь к этому прибавлялось еще то, что я уже семь лет не знал белой женщины, что я не встречал сопротивления… Здешние женщины, эти щебечущие милые создания, с благоговейным трепетом отдаются белому человеку, «господину»… Они смиренны и покорны, всегда доступны, всегда готовы угождать вам с тихим гортанным смехом… Но именно из-за этой покорности, из-за этой рабской угодливости чувствуешь себя свиньей… Понимаете ли вы теперь, понимаете ли вы, как ошеломляюще подействовало на меня внезапное появление этой женщины, полной презрения и ненависти, наглухо замкнутой и в то же время дразнящей своей тайной и напоминанием о недавней страсти… когда она дерзко вошла в клетку такого мужчины, как я, такого одинокого, изголодавшегося, отрезанного от всего мира полузверя… Это… вот это я хотел вам сказать, чтобы вы поняли все остальное… поняли то, что произошло потом. Итак… полный какого-то злого желания, отравленный мыслью о ней, обнаженной, чувственной, отдающейся, я внутренне весь подобрался и разыграл равнодушие. Я холодно произнес:

— Двенадцать тысяч гульденов?.. Нет, на это я не согласен.

Она взглянула на меня, немного побледнев. Вероятно, она уже догадывалась, что мои отказ вызван не алчностью. Все же она спросила:

— Сколько же вы хотите?

Но я не желал продолжать разговор в притворно равнодушном тоне.

— Будем играть в открытую. Я не делец… не бедный аптекарь из «Ромео и Джульетты», продающий яд за corrupted gold[2]; может быть, я меньше всего делец… этим путем вы своего не добьетесь.

— Так вы не желаете?

— За деньги — нет.

На миг между нами воцарилось молчание. Было так тихо, что я в первый раз услышал ее дыхание.

— Чего же вы еще можете хотеть?

Тут меня прорвало:

— Прежде всего я хочу, чтобы вы… чтобы вы не обращались ко мне, как к торгашу, а как к человеку… Чтобы вы, если вам нужна помощь, не… совали сразу же ваши гнусные деньги… а попросили… попросили меня, как человека, помочь вам, как человеку… Я не только врач, у меня не только приемные часы… у меня бывают и другие часы… может быть, вы пришли в такой час…

Она минуту молчит. Потом ее губы слегка кривятся, дрожат, и она быстро произносит:

— Значит, если бы я вас попросила… тогда вы бы это сделали?

— Вот вы уже опять торгуетесь! Вы согласны попросить только в том случае, если я сначала обещаю! Сначала вы должны меня попросить, тогда я вам отвечу.

Она вскидывает голову, как норовистый конь. С гневом смотрит на меня.

— Нет, я не стану вас просить. Лучше погибнуть!

Тут мною овладевает гнев, неистовый, безумный гнев.

— Тогда требую я, раз вы не хотите просить. Я думаю, мне не нужно выражаться яснее — вы знаете, чего я от вас хочу. Тогда… тогда я вам помогу.

Она с изумлением посмотрела на меня. Потом — о, я не могу, не могу передать, как ужасно это было, — на миг ее лицо словно окаменело, а потом… потом она вдруг расхохоталась… с неописуемым презрением расхохоталась мне прямо в лицо… с презрением, которое уничтожило меня… и в то же время еще больше опьянило… Это было похоже на взрыв, внезапный, раскатистый, мощный… Такая огромная сила чувствовалась в этом презрительном смехе, что я… да, я готов был пасть перед ней ниц и целовать ее ноги. Это продолжалось одно мгновение… словно молния огнем опалила меня… Вдруг она повернулась и быстро пошла к двери.

Я невольно бросился за ней… хотел объяснить ей… умолять ее о прощении… моя сила была ведь окончательно сломлена… но она еще раз оглянулась и проговорила… нет, приказала:

— Посмейте только идти за мной или выслеживать меня… Пожалеете!

В тот же миг за ней захлопнулась дверь.

Снова пауза. Снова молчание… Снова неумолчный шелест, словно от струящегося лунного света. И, наконец, опять его голос:

— Хлопнула дверь… но я стоял, не двигаясь с места… Я был словно загипнотизирован ее приказом… я слышал, как она спускалась по лестнице, как закрылась входная дверь… я слышал все и всем существом рвался к ней… чтобы ее… я не знаю, что. Чтобы вернуть ее, или ударить, или задушить… но только бежать за ней… за ней… Но я не мог это сделать, не мог шевельнуться, словно меня парализовало электрическим током… я был поражен, поражен в самое сердце убийственной молнией ее взора… Я знаю, что этого не объяснить и не рассказать… Это может показаться смешным, но я все стоял и стоял… и. Прошло несколько минут, может быть пять, может быть десять, прежде чем я мог оторвать ногу от земли…

Но как только я сделал шаг, я уже весь горел и готов был бежать… Вмиг слетел я с лестницы… Она ведь могла пойти только к станции… Я бросаюсь в сарай за велосипедом, вижу, что забыл ключ, срываю засов, бамбук трещит и разлетается в щепы, и вот я уже на велосипеде и несусь ей вдогонку… я должен… я должен догнать ее, прежде чем она сядет в автомобиль… я должен поговорить с ней…

Я мчусь по пыльной улице… теперь только я вижу, как долго я простоял в оцепенении… Но вот… на повороте к лесу, перед самой станцией, я вижу ее, она идет торопливым твердым шагом в сопровождении боя… Но и она, очевидно, заметила меня, потому что говорит что-то бою, и тот останавливается, а она идет дальше одна… Что она задумала? Почему хочет быть одна? Может быть, она хочет поговорить со мной наедине, чтобы он не слышал?.. Яростно нажимаю на педали… Вдруг что-то кидается мне наперерез на дорогу… ее бой… я едва успеваю рвануть велосипед в сторону и лечу на землю…

Поднимаюсь с бранью… невольно заношу кулак, чтобы дать болвану тумака, но он увертывается… Встряхиваю велосипед, собираясь снова вскочить на него… Но подлец опять тут как тут, хватается за велосипед и говорит на ломаном английском языке: «You remain here»[3].

Вы не жили в тропиках… Вы не знаете, какая это дерзость, когда туземец хватается за велосипед белою «господина» и ему, «господину», приказывает оставаться на месте. В ответ на это я бью его по лицу… он шатается, но все— таки не выпускает велосипеда… Его узкие глаза широко раскрыты и полны страха… но он держит руль, держит его дьявольски крепко… «You remain here», — бормочет он еще раз.

К счастью, при мне не было револьвера, а то я непременно пристрелил бы наглеца.

— Прочь, каналья! — прорычал я.

Он глядит на меня, весь съежившись, но не отпускает руль. Я снова бью его по голове, он все еще не отпускает. Тогда я прихожу в ярость… я вижу, что ее уже нет, может быть она уже уехала… Я закатываю ему настоящий боксерский удар под подбородок, сшибающий его с ног… Теперь велосипед опять в моем распоряжении… Вскакиваю в седло, но машина не идет… во время борьбы погнулась спица… Дрожащими руками я пытаюсь выпрямить ее… ничего не выходит… Тогда я швыряю велосипед на дорогу рядом с негодяем, тот встает весь в крови и отходит в сторону… И тогда — нет, вы не можете понять, какой это позор там, если европеец… но я уже не понимал, что делаю… у меня была только одна мысль: за ней, догнать ее… и я побежал, побежал, как сумасшедший, по деревенской улице, мимо лачуг, где туземцы в изумлении теснились у дверей, чтобы посмотреть, как бежит белый человек, как бежит доктор.

Обливаясь потом, примчался я к станции… Мой первый вопрос был: — Где автомобиль? — Только что уехал. — С удивлением смотрели на меня люди — я должен был показаться им сумасшедшим, когда прибежал весь в поту и грязи, еще издали выкрикивая свой вопрос… На дороге за станцией я вижу клубящийся вдали белый дымок автомобиля. Ей удалось уехать удалось, как должны удаваться все ее твердые, жестокие намерения.

Но бегство ей не помогло… В тропиках нет тайн между европейцами… все знают друг друга, всякая мелочь вырастает в событие… Не напрасно простоял ее шофер целый час перед правительственным бунгало… через несколько минут я уже знаю все… Знаю, кто она… что живет она в… ну, в главном городе района, в восьми часах езды отсюда по железной дороге… что она… Ну, скажем, жена крупного коммерсанта, страшно богата, из хорошей семьи, англичанка… Знаю, что ее муж пробыл пять месяцев в Америке и в ближайшие дни… должен приехать, чтобы увезти ее в Европу…

А она — и эта мысль, как яд, жжет меня, — она беременна не больше двух или трех месяцев…

— До сих пор я еще мог все объяснить вам… может быть, только потому, что до этой минуты сам еще понимал себя… сам, как врач, ставил диагноз своего состояния. Но тут мной словно овладела лихорадка… я потерял способность управлять своими поступками… то есть я ясно сознавал, как бессмысленно все, что я делаю, но я уже не имел власти над собой… я уже не понимал самого себя… я как одержимый бежал вперед, видя перед собой только одну цель… Впрочем, подождите… я все же постараюсь объяснить вам… Знаете вы, что такое «амок»?

— Амок?.. Что-то припоминаю… Это род опьянения… у малайцев…

— Это больше чем опьянение… это бешенство, напоминающее собачье… припадок бессмысленной, кровожадной мономании, которую нельзя сравнить ни с каким другим видом алкогольного отравления… Во время моего пребывания там я сам наблюдал несколько случаев — когда речь идет о других, мы всегда ведь очень рассудительны и деловиты! — но мне так и не удалось выяснить причину этой ужасной и загадочной болезни… Это, вероятно, как-то связано с климатом, с этой душной, насыщенной атмосферой, которая, как гроза, давит на нервную систему, пока, наконец, она не взрывается… О чем я говорил? Об амоке?.. Да, амок — вот как это бывает: какой— нибудь малаец, человек простой и добродушный, сидит и тянет свою настойку… сидит, отупевший, равнодушный, вялый… как я сидел у себя в комнате… и вдруг вскакивает, хватает нож, бросается на улицу… и бежит все вперед и вперед… сам не зная куда… Кто бы ни попался ему на дороге, человек или животное, он убивает его своим «крисом», и вид крови еще больше разжигает его… Пена выступает у него на губах, он воет, как дикий зверь… и бежит, бежит, бежит, не смотрит ни вправо, ни влево, бежит с истошными воплями, с окровавленным ножом в руке, по своему ужасному, неуклонному пути… Люди в деревнях знают, что нет силы, которая могла бы остановить гонимого амоком… они кричат, предупреждая других, при его приближении. «Амок! Амок!», и все обращается в бегство… а он мчится, не слыша, не видя, убивая встречных… пока его не пристрелят, как бешеную собаку, или он сам не рухнет на землю…

Я видел это раз из окна своего дома… это было страшное зрелище… но только потому, что я это видел, я понимаю самого себя в те дни… Точно так же, с тем же ужасным, неподвижным взором, с тем же исступлением ринулся я… вслед за этой женщиной… Я не помню, как я все это проделал, с такой чудовищной, безумной быстротой это произошло… Через десять минут, нет, что я говорю, через пять, через две… после того как я все узнал об этой женщине, ее имя, адрес, историю ее жизни, я уже мчался на одолженном мне велосипеде домой, швырнул в чемодан костюм, захватил денег и помчался на железнодорожную станцию… уехал, не предупредив окружного чиновника… не назначив себе заместителя, бросив дом и вещи на произвол судьбы… Вокруг меня столпились слуги, изумленные женщины о чем-то спрашивали меня, но я не отвечал, даже не обернулся… помчался на железную дорогу и первым поездом уехал в город… Прошло не больше часа с того мгновения, как эта женщина вошла в мою комнату, а я уже поставил на карту всю свою будущность и мчался, гонимый амоком, сам не зная зачем…

Я мчался вперед очертя голову… В шесть часов вечера я приехал… в десять минут седьмого я был у нее в доме и велел доложить о себе… Это было… вы понимаете… самое бессмысленное, самое глупое, что я мог сделать… но у гонимого амоком незрячие глаза, он не видит, куда бежит… Через несколько минут слуга вернулся… сказал вежливо и холодно… госпожа плохо себя чувствует и не может меня принять…

Я вышел, шатаясь… Целый час я бродил вокруг дома, в безумной надежде, что она пошлет за мной… лишь после этого я занял номер в Странд-отеле и потребовал себе в комнату две бутылки виски… Виски и двойная лоза веронала помогли мне… я, наконец, уснул… и навалившийся на меня тяжелый, мутный сон был единственной передышкой в этой скачке между жизнью и смертью.

Прозвучал колокол — два твердых, полновесных удара, долго вибрировавших в мягком, почти неподвижном воздухе и постепенно угасших в тихом неумолчном журчании воды, которое неотступно сопровождало взволнованный рассказ человека, сидевшего во мраке против меня; мне показалось, что он вздрогнул, речь его оборвалась. Я опять услышал, как рука нащупывает бутылку, услышал тихое бульканье. Потом, видимо, успокоившись, он заговорил более ровным голосом:

— То, что последовало за этим, я едва ли сумею вам описать. Теперь я думаю, что у меня была лихорадка, во всяком случае я был в состоянии крайнего возбуждения, граничившего с безумием, — человек, гонимый амоком. Но не забудьте, что я приехал во вторник вечером, а в субботу, как я успел узнать, должен был прибыть пароходом из Иокогамы ее муж; следовательно, оставалось только три дня, три коротких дня, чтобы спасти ее. Поймите: я знал, что должен оказать ей немедленную помощь, и не мог говорить с не». Именно эта потребность просить прощения за мое смешное, необузданное поведение и разжигала меня. Я знал, как драгоценно каждое мгновение, знал, что для нее это вопрос жизни и смерти, и все— таки не имел возможности шепнуть ей словечко, подать ей какой-нибудь знак, потому что именно мое неистовое и нелепое преследование испугало ее. Это было… да, постойте… как бывает, когда один бежит предостеречь другого, что его хотят убить, а тот принимает его самого за убийцу и бежит вперед, навстречу своей гибели… Она видела во мне только безумного, который преследует ее, чтобы унизить, а я… в этом и была вся ужасная бессмыслица… я больше и не думал об этом… я был вконец уничтожен, я хотел только помочь ей, услужить… Я пошел бы на преступление, на убийство, чтобы помочь ей… Но она, она этого не понимала. Утром, как только я проснулся, я сейчас же побежал опять к ее дому; у дверей стоял бой, тот самый бой, которого я ударил по лицу, и заметив меня несомненно, он меня поджидал, — проворно юркнул в дверь. Быть может, он это сделал только для того, чтобы предупредить о моем приходе… ах, эта неизвестность, как мучит она меня теперь!.. быть может, тогда все было уже подготовлено для моего приема… но в тот миг, когда я его увидел и вспомнил о своем позоре, у меня не хватило духу сделать еще одну попытку… У меня дрожали колени. Перед самым порогом я повернулся и ушел… ушел в ту минуту, когда она, может быть, ждала меня и мучилась не меньше моего.

Теперь я уже совсем не знал, что делать в этом чужом городе, где улицы, казалось, жгли мне подошвы… Вдруг у меня блеснула мысль; в тот же миг я окликнул экипаж, поехал к тому самому вице-резиденту, которому я оказал помощь, и велел доложить о себе… В моей внешности было, вероятно, что-то странное, потому что он посмотрел на меня как-то испуганно, и в его вежливости сквозило беспокойство… может быть, он тогда уже угадал во мне человека, гонимого амоком… Я решительно заявил ему, что прошу перевести меня в город, так как не могу больше выдержать на моем посту… я должен переехать немедленно… Он взглянул на меня… не могу вам передать, как он на меня взглянул… ну, примерно так, как смотрит врач на больного…

— У вас не выдержали нервы, милый доктор, — сказал он, — я это прекрасно понимаю. Ну, это можно будет как-нибудь устроить, подождите только немного… Скажем, недели четыре… мне нужно сначала подыскать вам заместителя.

— Не могу ждать ни единого дня, — ответил я. Он опять окинул меня странным взглядом. — Нужно потерпеть, доктор, — серьезно сказал он, — мы не можем оставить пост без врача. Но обещаю вам, что сегодня же займусь этим

Я стоял перед ним, стиснув зубы, в первый раз ясно ощущая, что я продавшийся человек, раб. Во мне уже закипало негодование, но он, со светской любезностью, опередил меня

— Вы отвыкли от людей, доктор, а это тоже своего рода болезнь. Мы тут все удивлялись, почему вы никогда не приезжаете, никогда не берете отпуска Вы нуждаетесь в обществе, в развлечениях. Приходите по крайней мере сегодня вечером, — сегодня прием у губернатора, там будет вся наша колония. Многие давно уже хотят познакомиться с вами, спрашивают о вас и высказывают пожелание, чтобы вы перебрались сюда.

Последние его слова поразили меня. Спрашивают обо мне? Не она ли? Я сразу словно переродился и, поблагодарив вице-резидента самым вежливым образом за приглашение, обещал быть точным. И я был точен, даже слишком точен. Нужно ли говорить, что, гонимый нетерпением, я первый явился в огромный зал правительственного здания; безмолвные желтокожие слуги сновали взад и вперед, мягко ступая босыми ногами, и, как мерещилось моему помраченному сознанию, посмеивались за моей спиной. В течение четверти часа я был единственным европейцем среди этой бесшумной толпы и настолько одинок, что слышал тиканье часов в своем жилетном кармане. Наконец, пришли два-три чиновника со своими семьями, а затем появился и сам губернатор, вступивший со мною в продолжительную беседу; я внимательно слушал его и, как мне казалось, удачно отвечал, пока мной не овладело вдруг какое-то необъяснимое нервное беспокойство. Я потерял самообладание и стал отвечать невпопад. Я стоял спиной к входной двери зала, но сразу почувствовал, что вошла она, что она уже здесь. Я не мог бы объяснить вам, как возникла во мне эта смутившая меня уверенность, но, говоря с губернатором и прислушиваясь к его словам, я в то же время ощущал где-то за собой ее присутствие. К счастью, губернатор вскоре окончил разговор — мне кажется, если бы он не отпустил меня, я все равно, пренебрегая вежливостью, обернулся бы, так сильно было это странное напряжение моих нервов, так мучительна была эта потребность. И действительно, не успел я обернуться, как увидел ее на том самом месте, где мысленно представил себе ее. На ней было желтое бальное платье с низким вырезом, матово поблескивали, как слоновая кость, ее прекрасные узкие плечи; она разговаривала, окруженная группой гостей Она улыбалась, но я уловил в ее лице какую-то напряженность. Я подошел ближе — она не видела или не хотела меня видеть — и вгляделся в эту улыбку, любезную и холодно-вежливую, игравшую на тонких губах. И эта улыбка снова опьянила меня, потому что она… потому что я знал, что это ложь, лицемерие, виртуозное уменье притворяться. Сегодня среда, мелькнуло у меня в голове, в субботу приходит пароход, на котором едет ее муж… Как может она так улыбаться, так… так уверенно, так беззаботно улыбаться и небрежно играть веером, вместо того чтобы комкать его от волнения? Я… я, чужой… я уже два дня дрожу в ожидании того часа… я, чужой, мучительно переживаю за нее ее страхи, ее отчаяние… а она явилась на бал и улыбается, улыбается…

Где-то позади заиграла музыка. Начались танцы. Пожилой офицер пригласил ее; она, извинившись перед своими собеседниками, прошла под руку с ним мимо меня в другой зал. Когда она заметила меня, внезапная судорога пробежала по ее лицу — но только на секунду, потом она вежливо кивнула мне, как случайному знакомому, сказала «добрый вечер, доктор!» — и скрылась, прежде чем я успел решить, поклониться ей или нет.

Никто не мог бы разгадать, что таилось во взгляде этих серо-зеленых глаз, и я, я сам этого не знал. Почему она поклонилась… почему вдруг узнала меня?.. Было ли это самозащитой, или шагом к примирению, или просто замешательством? Не могу вам выразить, в каком я был волнении, во мне все всколыхнулось и готово было вырваться наружу. Я смотрел на нее, спокойно вальсирующую в объятиях офицера, с невозмутимым и беспечным выражением лица, а я ведь знал, что она… что она, так же, как и я, думает только об одном… только об одном… что только нам двоим в этой толпе известна ужасная тайна… а она танцевала… В эти минуты мои муки, страстное желание спасти ее и восхищение достигли апогея. Не знаю, наблюдал ли кто-нибудь за мной, но, несомненно, я своим поведением мог выдать то, что так искусно скрывала она, — я не мог заставить себя смотреть в другую сторону, я должен был… да, должен был смотреть на нее, я пожирал ее глазами, издали впивался в ее невозмутимое лицо — не спадет ли маска хотя бы на миг. Она, должно быть, чувствовала на себе этот упорный взгляд, и он тяготил ее. Возвращаясь под руку со своим кавалером, она сверкнула на меня глазами повелительно, словно приказывая уйти. Уже знакомая мне складка высокомерного гнева снова прорезала ее лоб…

Но… но… я ведь уже говорил вам… меня гнал амок, я не смотрел ни вправо, ни влево. Я мгновенно понял ее — этот взгляд говорил: «Не привлекай внимания! возьми себя в руки!» — Я знал, что она… как бы это выразить?.. что она требует от меня сдержанности здесь, в большом зале… я понимал, что, уйди я теперь домой, я мог бы завтра с уверенностью рассчитывать быть принятым ею… Она хотела только избавиться от моей назойливости здесь… я знал, что она — и с полным основанием — боится какой-нибудь моей неловкой выходки… Вы видите… я знал все, я понял этот повелительный взгляд, но… но это было свыше моих сил, я должен был говорить с нею. Итак, я поплелся к группе гостей, среди которых она стояла, разговаривая, и присоединился к ним, хотя знал лишь немногих из них… Я хотел слышать, как она говорит, но каждый раз съеживался, точно побитая собака, под ее взглядом, изредка так холодно скользившим по мне, словно я был холщовой портьерой, к которой я прислонился, или воздухом, который слегка эту портьеру колыхал. Но я стоял в ожидании слова от нее, какого-нибудь знака примирения, стоял столбом, не сводя с нее глаз, среди общего разговора. Безусловно, на это уже обратили внимание… безусловно… потому что никто не сказал мне ни слова; и она, наверно, страдала от моего нелепого поведения.

Сколько бы я так простоял, не знаю… может быть, целую вечность… я не мог разбить чары, сковывавшие мою волю… Я был словно парализован яростным своим упорством… Но она не выдержала… Со свойственной ей восхитительной непринужденностью она внезапно сказала, обращаясь к окружавшим ее мужчинам:

— Я немного утомлена… хочу сегодня пораньше лечь… Спокойной ночи!

И вот она уже прошла мимо меня, небрежно и холодно кивнув головой. Я успел еще заметить складку на ее лбу, а потом видел уже только спину, белую, гордую, обнаженную спину. Прошла минута, прежде чем я понял, что она уходит… что я больше не увижу ее, не смогу говорить с ней в этот вечер, в этот последний вечер, когда еще возможно спасение… и так я простоял целую минуту, окаменев на месте, пока не понял этого… а тогда… тогда…

Однако погодите… погодите… Так вы не поймете всей бессмысленности, всей глупости моего поступка… сначала я должен описать вам место действия… Это было в большом зале правительственного здания, в огромном зале, залитом светом и почти пустом… пары ушли танцевать, мужчины — играть в карты… только по углам беседовали небольшие кучки гостей… Итак, зал был пуст, малейшее движение бросалось в глаза под ярким светом люстр… и она неторопливой легкой походкой шла по этому просторному залу, изредка отвечая на поклоны… шла с тем великолепным, высокомерным, невозмутимым спокойствием, которое так восхищало меня в ней… Я… я оставался на месте, как я вам уже говорил. Я был словно парализован, пока не понял, что она уходит, а когда я это понял, она была уже на другом конце зала у самого выхода. Тут… о, до сих пор мне стыдно вспоминать об этом… тут что-то вдруг толкнуло меня, и я побежал — вы слышите — я побежал… я не пошел, а побежал за ней, и стук моих каблуков громко отдавался от стен зала… Я слышал свои шаги, видел удивленные взгляды, обращенные на меня… я сгорал со стыда я уже во время бега сознавал свое безумие… но я не мог не мог остановиться… Я догнал ее у дверей Она обернулась… ее глаза серой сталью вонзились в меня, ноздри задрожали от гнева… Я только открыл было рот… как она… вдруг громко рассмеялась… звонким, беззаботным, искренним смехом и сказала… громко, чтобы все слышали:

— Ах, доктор, только теперь вы вспомнили о рецепте для моего мальчика… уж эти ученые!..

Стоявшие вблизи добродушно засмеялись… Я понял, я был поражен — как мастерски спасла она положение. Порывшись в бумажнике, я второпях вырвал из блокнота чистый листок… она спокойно взяла его и… ушла… поблагодарив меня холодной улыбкой… В первую секунду я обрадовался… я видел, что она искусно загладила неловкость моего поступка, спасла положение… но тут же я понял, что для меня все потеряно, что эта женщина ненавидит меня за мою нелепую горячность… ненавидит больше смерти… понял, что могу сотни раз подходить к ее дверям, и она будет отгонять меня, как собаку.

Шатаясь, шел я по залу и чувствовал, что на меня смотрят… у меня был, вероятно, очень странный вид… Я пошел в буфет, выпил подряд две, три… четыре рюмки коньяку… Это спасло меня от обморока… нервы больше не выдерживали, они словно оборвались… Потом я выбрался через боковой выход, тайком, ка

Метки:  

Понравилось: 3 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 18:43 + в цитатник
Глава 20
26.09.1943

Привет мои дорогие тетушка Клава и сестренка Надюша!

Пишу вам из солнечной Баварии. Находимся мы с Анькой в городе Эрдингер, близ Мюнхена, адрес почты нашей предоставляю. Я жива, здорова и более чем прекрасно себя чувствую. Аннушка моя сейчас работает в прачечной под Мюнхеном, все это время мы и не виделись ни разу. Но я встречусь с ней после католического Рождества. Благодарю бога, что не раскидало нас по разным частям Германии.

Мне очень повезло, работаю я на ферме у фрау одной. У нее хозяйство здесь знатное, в руках рабочих нуждается остро. Помимо меня здесь еще две девочки из Одессы и два хлопца из Харькова, а также моя подруга Ася из Свибло. Живем хорошо, едой и жалованием не обижают. Фрау наша хорошая, мудрая и справедливая хозяйка. Руку на нас ни разу не подымала, и слов плохих мы от нее не слышим.

Сын у нее младший болен неизвестным душевным недугом… А так с виду смышленый малый, наукам разным хорошо обучен, примеры и задачки математические как семечки щелкает. Вот только ни один врач германский не может точный диагноз поставить, да лечение верное выписать. К тому же, долгое время он и слова не мог сказать, хоть и понимал все. Вот и страдает наша фрау… безумно мне ее жаль. Даже несмотря на то, что немка она и вроде как враг наш… но сердце мое кровью обливается, когда я слезы ее вижу или взгляд уставший с грустной улыбкой.

Родные, надеюсь вы в Кедайняе хорошо обустроились. Вы моя единственная ниточка, связующая с родиной. Каждую ночь молю бога о встрече с вами. Как только все закончится, мы с Анькой сразу к вам приедем. Только путь наш будет не близкий, месяца два займет, если не больше…

Если все получится, прочтете это письмо без жесткой немецкой цензуры. Ежели так не будет, значит уповайте на бога и молитесь, чтобы у меня все получилось…

Целую и обнимаю вас крепко-крепко,

ваша Катерина.
В конце ноября 1943 фрау Шульц отпустила нас на прогулку в Мюнхен в сопровождении очередного рядового полицейского. Каково же было мое счастье, когда я увидела рядового Вальтера. На тот момент он не сопровождал нас уже более месяца, и как только мы с Артуром заприметили его широкую улыбку и добрые глаза, сверкавшие зеленцой, едва сдержались, чтобы не подпрыгнуть от радости.

— Могу я попросить вас об одной просьбе? — осторожно спросила я, когда мы остановились на центральной площади.

Артур в это время резвился с голубями, поедая фруктовый лед, а мы с рядовым сидели на лавочке чуть поодаль от мальчика.

— Все, что угодно, фройляйн… в рамках закона, — в привычной манере усмехнулся Макс, щурясь от назойливых солнечных лучей.

— Можете передать гер Мюллеру одно письмо? Его нужно отправить без лишних глаз в Литву, — сообщила я, внимательно понаблюдав за рядовым.

Лицо Вальтера тут же вытянулось, а от прежней лучезарной улыбки остался лишь намек. В какой-то момент мне даже показалось, что он побледнел.

— В Литву? — переспросил он. — Вы уверены, фройляйн?

Я убедительно кивнула, наблюдая, как Артур запнулся и едва не уронил мороженое на голубей.

— Но зачем вам обходить цензуру? — все еще недоумевал Макс, нахмурив брови. — У вас есть родственники на Восточном фронте?

— Мой брат… он еще в сорок втором уехал в Литву в составе дивизии Вермахта, — постаралась как можно убедительнее соврать я. — С тех пор я получала от него всего одно письмо. Я переживаю… ведь могло случиться все, что угодно.

— Вы напрасно переживаете, фройляйн Штольц. Как правило, части, которые оккупируют территории врагов, редко вступают в боевые действия… разве что с партизанами, — сообщил он, и я нервно прикусила внутреннюю сторону щеки. — Да и потом… почему бы вам самой не передать Алексу письмо? Мы можем прямо сейчас пойти в часть. Тут недалеко… буквально в паре кварталов.

Я мгновенно поднялась со скамьи, нервозно стиснув сумочку. От одной мысли, что я могла встретиться в Мюллером… увидеть его и поговорить, посмотреть на него со стороны и ощутить его взгляд на себе — дыхание тотчас же перехватывало, а сердце заколотилось в груди неприлично быстро.

— А мы… — я запнулась на мгновение, неловко прочистив горло. — Мы действительно можем пойти в часть?

Рядовой Макс Вальтер улыбнулся забавной мальчишечьей улыбкой, глядя на мое растерянное лицо.

— Мне приказано сопровождать вас с Артуром. А куда отправиться — решать исключительно вам. Я могу прогуляться с мальчиком пока вы будете в штабе. Там поблизости разбили ярмарку.

Парень встал со скамьи вслед за мной и слегка поправил темно-зеленый китель, который так сильно подчеркивал его глаза. Я подавила нервный смешок и глупо улыбнулась. Всю дорогу до штаба в груди зарождалось приятное волнение от предстоящей встречи. Но в то же время я боялась напортачить, сделать что-то не так и выставить себя в дурном свете перед Мюллером. Прежде меня не заботили подобные мысли, ведь было совершенно неважно что обо мне подумает немецкий офицер.

Непонятно было в какой момент все кардинально переменилось… и пугало то, с какой скоростью это произошло.

Мы втроем зашли в прохладное помещение штаба, где Вальтер на посту предупредил другого рядового к кому и куда я иду. После Макс вскинул руку на прощание и удалился с Артуром в сторону ярмарки, а я затаила дыхание и ощутила, как пальцы, державшие сумочку, поразила мелкая дрожь. Парень, сидящий на посту, подозвал мимо проходящего офицера и объяснил куда меня следует проводить. Офицер с короткими черными усами оглядел меня неоднозначным взглядом и равнодушно приказал следовать за ним. Когда уловила знакомую дверь кабинета, в легких мигом закончился воздух, но я тут же собрала себя в руки и приготовилась к встрече.

— Алекс, к тебе посетитель, — громко произнес мужчина, предварительно постучав по двери. Он не заходил в кабинет, лишь выглянул в помещение, ожидая поручения Мюллера.

— Можешь быть свободен, — раздался безучастный командирский голос офицера из глубины кабинета.

— Есть, — тут же отозвался усатый мужчина и прикрыл дверь.

Напоследок он бросил на меня странный взгляд в сочетании с вздернутой бровью и вялой ухмылкой. Я собралась с мыслями и отворила дверь, войдя в прохладное помещение. Алекс все еще не поднимал взгляд с документации, увлеченно листая бумаги. Увидев его, я замерла на месте, так и оставшись стоять у двери.

— Слушаю, — требовательно произнес он, не отрывая взгляда от бумаг.

Я молча принялась рассматривать его привычную белую рубашку с расстегнутым воротом ровно на две пуговицы, и неизменные черные подтяжки на плечах. Правой рукой он удерживал черную перьевую ручку, а второй увлеченно перелистывал страницы. Его сосредоточенный взгляд бегло скользил по бумагам. Но в какой-то определенный момент из-за отсутствия ответа с моей стороны, два синих сапфира впервые взглянули на меня.

Он мгновенно поднялся со стула, как только заметил кто именно к нему пожаловал. Перьевая ручка тут же выпала из рук и с характерным звуком покатилась по полу, но никто из нас в упор не замечал ее. Наши глаза встретились, и в воздухе повис немой вопрос. С минуту мы молча стояли, глядя друг на друга: он удивленно, но хмуро, а я испуганно и взволнованно, пытаясь совладать с чувствами.

— Катарина, зачем…

— Мне нужна помощь…

Мы одновременно начали разговор, ощутив неловкость, повисшую тогда между нами. Я беспомощно пропищала три слова и сразу же замолкла. Мюллер медленно вышел из-за стола, но остановился в нескольких шагах от меня, будто не решался подойти ближе. Будто боялся пересечь опасную дистанцию, чтобы не случилось непоправимое. Мужчина впервые заметно нервничал в моем присутствии. Я уловила это его по непривычным жестам: за считанные минуты он устало провел рукой лицу, запустил пальцы в волосы, растрепав светло-русую копну, а взгляд его растерянно блуждал по моему лицу.

Непослушными руками я кое-как достала скомканный желтый конверт и сказала несмелым дрожащим голосом:

— Пожалуйста, помогите отправить письмо в Литву… в обход цензуре.

Он преподнес кулак ко рту и неловко прокашлялся, в ту же секунду нацепив прежнее невозмутимое выражение. Всегда хладнокровное, полное стальной беспристрастной решимости лицо.

— Там ваши родственники? — низким хрипловатым голосом спросил он, спрятав руки в карманы серых брюк галифе.

Я робко кивнула, уловив на его лице тяжелую межбровную морщину.

— Сделаю все, что в моих силах, — твердо произнес он, не сводя с меня пристального взгляда.

Сердце мое тотчас же сжималось под таким внимательным взглядом Мюллера.

Спустя минуту неловкого молчания он шагнул вперед и взялся за конверт. В воздухе раздался знакомый аромат его парфюма вперемешку с табаком. Пальцы наши мгновенно соприкоснулись, отчего я испытала укол смущения, и нервно дернулась назад, крепче цепляясь за конверт. В конце концов, мне удалось вырвать письмо, но Мюллер продолжил стоять в непосредственной близости от меня.

— Это еще не все… — было практически невозможно собраться, ведь он стоял от меня всего в паре шагов, но спустя минуту я прочистила горло и проговорила чуть смелее. — Мне нужно знать, что немцы делают с беременными русскими женщинами.

Он недоуменно вскинул бровь, но продолжил глядеть на меня в упор.

— До сорок третьего отправляли обратно в Россию. Но, когда девушки начали массово беременеть, чтобы уехать домой, стали отправлять на принудительный аборт.

В тот момент я забыла сделать очередной вздох. Стало жутко страшно за Асю.

— Всех без исключения? — несмело спросила я.

— Зависит от того, кто отец, — тихим голосом сообщил Алекс. — Если немец, еще к тому же и военнослужащий, а она русская, украинка или полячка… то в этом случае оба попадают под расстрел.

Мужчина не задавал лишних неудобных вопросов. Но от его слов становилось дурно. На глаза мгновенно навернулись слезы. Я прикусила нижнюю губу, чтобы остановить предательскую дрожь, но подбородок начинал дрожать пуще прежнего.

— А если отец… если отец тоже русский? — полушепотом произнесла я, в полной мере ощутив, как первые слезы скатились по щекам.

Мое нервное состояние не осталось незамеченным офицером. Его ровные черты лица расплылись перед глазами из-за набивавшихся слез, а ярко выраженные скулы заметно напряглись. Глаза с пронзительной синевой впервые взглянули с нескрываемым беспокойством.

— Катарина, не ходи вокруг да около… — ровным тоном сказал Мюллер, напряженно поджав губы. — Говори сразу, у тебя проблемы?

Сама не понимая от чего, но я нервно усмехнулась в ответ на его вопрос и принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони.

— Да нет же… Боже… — я подавила короткий смешок и подняла взгляд, чтобы хоть как-то остановить поток слез. — Моя подруга Ася… она родит зимой. И мы до сих пор не знаем… точнее фрау Шульц еще не знает…

Он едва заметно кивнул, направив задумчивый взгляд куда-то сквозь меня.

— Если ты уверена, что отец не немец, то ситуация вполне решаема.

— Уве… уверена, — я запнулась от волнения, шмыгнув носом.

— Асе повезло, она работает у фермера, а не на предприятии. В таком случае оставлять ребенка или нет, решает исключительно помещик, — уверенно произнес офицер. — Думаю, фрау Шульц будет не против. Насколько мне известно, у остарбайтеров за все это время родилось порядка десяти детей на фермах Баварии. Они не являются гражданами Германии, но…

Не дав ему договорить, я обрушилась на него с объятиями, обвив руками его сильную спину. Поначалу его тело было заметно напряжено то ли от неожиданности, то ли просто от того, что я была рядом. Но постепенно его руки неторопливыми и неловкими движениями обняли меня в ответ. Я и сама поразилась своему неоднозначному проявлению чувств. Но его слова о том, что Асе все же удастся родить, вселили в меня высокую надежду. Подругу терять было страшно, да и не заслуживала она подобной участи.

А после в голове запульсировала отчаянная мысль — я сошла с ума!

Как только осознание того, что я натворила, обрушилось на меня ледяным потоком, я тут же вырвалась из объятий. А после отвернулась, буравя округленными глазами дверь кабинета. Сердце испуганно колотилось в груди, и я опасалась, что Мюллер мог его услышать. От волнения дыхание участилось, я дышала ртом словно рыба, а затем и вовсе прикрыла губы обеими руками, как бы запрещая себе дышать настолько громко. Кровь прильнула к щекам, и они тотчас же загорелись предательским пламенем вместе с горящими мочками ушей. Стыд, который я прежде не испытывала, накрыл с головой, вознамерившись окончательно свести с ума.

— Катерина, — наконец прозвучал его тихий встревоженный голос за спиной. И я удивилась, что он обратился ко мне не на привычной немецкий манер. — Нам не следует видеться. Кристоф… он все роет и роет, и я не хочу, чтобы ты упала в эту яму.

Его слова хлыстали розгами по сердцу.

Я хотела кричать изо всех сил, ведь он задел мою гордость. Как же… как же он мог подумать, что я вдруг посмотрю на немца в романтическом плане? Как же я могла допустить чувства к нему?! Как же я ненавидела себя в тот момент! Его слова дали мне невидимую пощечину и вмиг отрезвили. Я прикрыла веки, утопающие в слезах, и покачала головой, в надежде избавиться от навязчивых мыслей.

Я хотела сказать, что запуталась. Хотела признаться ему, что страдаю каждую ночь, что день за днем вижу его во снах. Я хотела сказать, что душа моя неровен час разорвется на части от ненависти, непонимания и какой-то скрытой привязанности к нему, совладать с которой я не была в силах.

Но вместо этого прочистила горло и проговорила самым холодным голосом, на который только была способна в тот момент:

— Вы правы. Мне живется намного легче, когда меня не буравят тяжелым взглядом и не отдают приказы вместо обычных просьб.

Я обернулась, чтобы передать ему наконец конверт с письмом. Но он шагнул ко мне в ту самую секунду, и через мгновение взор заполонила его широкая грудная клетка. Он с осторожностью преподнес ладонь к моему лицу, она пахла примесью табака и железа… А после большим пальцем словил пару слезинок, и мягко приложил ладонь к моей щеке. Будто выражал этим действием то, что не мог произнести вслух…

Он не улыбался, и в целом лицо его не выказывало никаких чувств. Вот только глаза с загадочной глубокой синевой отображали все то, что говорить он был не в силах. Напротив, слова его и взгляд разнились в показаниях, и от этого становилось лишь хуже. Я не понимала, чему мне верить и разрывалась на части от того еще сильнее.

Молча прикрыла глаза, пытаясь совладать с чувствами, которые накрывали с головой рядом с ним. Я приложилась к его горячей руке с шероховатой ладонью словно бездомный котенок, жаждущий ласки и внимания. Так горько мне было от осознания того, что слезы не переставали течь рекой. Несколько месяцев я жаждала его прикосновений, но как только это случилось мне вдруг стало ужасно больно, но оттого и не менее приятно.

— Мама и сестра ужасно расстроились, что не познакомились с тобой. По сей день спрашивают, когда же ты приедешь погостить, — его низкий, слегка хрипловатый голос заставил коленки дрожать, а закрытые веки дрогнуть и распахнуться. Я молча кивнула, поборов смущение и стыд за тогдашний поступок. — Тебя видели много лишних глаз. Я отправлю твое письмо, об этом можешь не беспокоиться.

На этих словах Мюллер слегка прикоснулся до моей ладони и осторожно взял конверт. А я сделала шаг назад и вновь отвернулась, намереваясь уходить.

— Имя получателя и город на конверте, — произнесла я робко, направившись к выходу.

Его голос с нотками беспокойства догнал уже у самой двери:

— Катерина, пожалуйста, будь осторожна.

Поначалу я опешила, а потом ощутила, как губы растянулись в улыбке. Я не ответила и не оглянулась, лишь на секунду замерла у двери, а затем выскользнула в коридор.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 18:29 + в цитатник
Глава 19
— Добрый… добрый вечер, фрау, — растерянно пролепетала я. — Извините за…

— К твоему сведению, юная леди, хозяевам следует кланяться, — она перебила меня холодным бесцветным голосом, укоризненно оглядев мой внешний вид. — В особенности, если извиняешься за что-то. Книксен обязателен во время приветствия и после завершения разговора. Чего ты смотришь на меня так? Не знаешь, что такое книксен? Присядь чуток и опусти голову… вот так… и лицо сделай приветливее, а то я будто на похороны приехала, а не к внучке на свадьбу. Ох, неужто Генриетта вас настолько избаловала? Надо бы вплотную заняться вашей дисциплиной! Хотя… стоит признать, немецкий у тебя неплохой… А теперь немедленно возьми мой чемодан и проводи в гостиную.

Я нервно сглотнула слюну и проводила женщину изумленным взглядом, а затем впопыхах взяла ее тяжелый чемодан и последовала за ней в дом.

Свекровь нашей хозяйки выглядела как ее копия, умноженная на десять. Женщина с благородной серой сединой, аккуратно уложенной в пучок, действительно и выглядела, и вела себя словно царица. Чего только стоила ее железная осанка и строгий убийственный взгляд. Несмотря на относительно теплый июльский вечер, она приехала в распахнутом бежевом пальто легкого фасона и белоснежных перчатках, а голову ее украшала небольшая светлая шляпка с короткой вуалью. Возраст ее определить было практически невозможно. За счет гордой стати и относительно худощавого телосложения она выглядела значительно моложе сверстниц из нашей деревни, да и старческих морщин на ее лице можно было сосчитать по пальцам одной руки. Несмотря на все признаки, я предположила, что ей было не больше шестидесяти.

— Мама, вы уже приехали? Какое счастье! — воскликнула Генриетта с нервозной улыбкой на устах. — Я сейчас же распоряжусь подать ужин.

— Не торопись, я еще не привела себя в порядок после дороги. Водитель ехал чересчур быстро, мы собрали все кочки и мне стало ужасно дурно, — недовольным тоном сообщила женщина, оценивающим взглядом разглядев гостиную. — Опять убираешься, чтобы угодить мне?

— Но, мама, вы же…

— Сколько раз я говорила называть меня Маргарет! Никакая я тебе не мама, — сухо проговорила женщина, сняв белоснежные перчатки. — В какой комнате я могу остановиться?

Следующие пару часов прошли как в тумане.

Все ребята пребывали в полном недоумении от неожиданной гостьи. За столь короткий промежуток времени она успела сделать замечания каждому, кто оказался на ее пути. Маргарет научила всех девушек в доме делать книксен — легкий поклон с приседанием в знак приветствия или благодарности. Хлопцы же обязаны были обойтись коротким кивком.

В обеденной зале за ужином были лишь Генриетта, Маргарет и Артур. Мальчик бесконечно досаждал бабушку непривычным и непростительным поведением за столом. Она строго отчитывала его каждый раз, как только он вслух принимался считать ложки, отправленные в рот, или играться с кусочками хлеба, пересчитывая их снова и снова.

Мы с ребятами ужинали в непривычной тишине. Лёлька пускала в мою сторону ненавистные взгляды, Танька делала вид, будто ничего не происходило, Ванька пытался как-то заговорить со мной, но я отвечала холодно и отстраненно, из-за чего разговор совсем не шел, а Колька на протяжении всего ужина спрашивал о самочувствии Аси.

Я первая вышла из кухни, чтобы больше не ощущать на себе убийственный взгляд Оли. И направилась в обеденную залу, чтобы принести горячий чайник и собрать все пустующие тарелки. Не доходя до залы, где ужинали хозяева, я уловила обрывки их разговоров:

— …я звонила ему, но он не смог приехать из-за службы, — раздался голос фрау Шульц.

— Он все еще не женился?

— Нет, Алекс…

Я замерла в коридоре как статуя, услышав его имя.

— В его-то годы быть холостяком… Вздор! — упрекнула Маргарет. — Его отец и деды в его возрасте уже имели по двое детей. К тому же, он бывший герцог… и я уже не раз говорила Фридриху, что было бы неплохо выдать за него Амалию. Но ты будто когтями вцепилась за Нойманна. Вечно упрямишься…

— Молодежь сейчас придерживается других более свободных взглядов. К тому же, Алексу всего тридцать два, а не семьдесят. Все еще впереди, — твердо произнесла Генриетта, защищая Мюллера.

— Знаю я их взгляды. Жениться не хотят, брать на себя ответственность в виде детей, тоже. Зато быть завсегдатаем борделей — пожалуйста! — ядовито усмехнулась Маргарет. — К тому же, он работает в полиции. Всем известно о похождениях полицей…

— Прошу вас, только не при ребенке! — сердито воскликнула фрау Шульц.

— Не уверена, что Артур вообще понимает, о чем идет речь, — с холодным равнодушием изрекла старшая фрау Шульц. — Ты водила его к доктору, которого я тебе рекомендовала?

Генриетта замолкла. Некоторое время в помещении раздавался лишь напряженный звон приборов.

— Я не пойду к нему ни под каким предлогом, — твердо заявила помещица. — Доктор Циглер состоит в партии…

— Ты с ума сошла?! — возмутилась Маргарет, бренча приборами об тарелку. — Хочешь, чтобы ребенок до конца дней своих остался никому ненужным шизофреником?!

— Пусть лучше он останется никому ненужным, но он будет рядом со мной, а не в газовой камере! — сквозь зубы процедила Генриетта. Ее голос дрожал, и от осознания этого сердце болезненно сжалось. — И ни один доктор… слышите меня?.. Ни один доктор не поставил ему шизофрению! И не смейте так говорить об Артуре! Он все слышит и все понимает!

В тот момент я не выдержала и вступила в просторы обеденной залы с горячим чайником в руках. Женщины тут же умолкли, как только увидели меня. Фрау Шульц опустила рассерженный взгляд в тарелку, а свекровь ее презрительно разглядывала мой внешний вид.

— Ты что не знаешь элементарных вещей? — возмутилась Маргарет. — Прежде чем зайти к хозяевам нужно стучаться. И не смей забирать тарелки без спроса! Кому-то из присутствующих они могут пригодиться.

Я испуганно отпрянула от стола, пряча руки за спиной.

— Бабушка, не кричите на Китти! Она мой хороший друг! — раздался обиженный голос Артура.

Мальчик встал со стула и подбежал ко мне, крепко обвив мою талию руками. Я невольно обняла его в ответ, потрепав пшеничные волосы.

— Что за вздор, мальчик мой? Ты не можешь с ней дружить! — рассердилась Маргарет, изумленно похлопав ресницами. Ее растерянный взгляд тут же направился в сторону Генриетты.

— В последнем письме я говорила вам о… Китти, — безучастным голосом произнесла фрау Шульц. — Артур заговорил во многом благодаря ей. И с помощью Китти повысилась его успеваемость. Это может подтвердить профессор Шмидт.

— Это неслыханно! — возмутилась женщина, сдержанно всплеснув руками. — Мой внук не должен иметь в друзьях какую-то русскую девку!

— Довольно! — воскликнула Генриетта, не выдержав давление со стороны свекрови. Она молниеносно встала из-за стола, скрипя ножками стула, и возмущенно хлопнула руками по столу. — Китти, уведи Артура в свою комнату, и не покидай его пока он не заснет. И позови сюда Тату, пусть обслужит фрау Шульц.

Я изобразила книксен под строгим взглядом Маргарет и забрала мальчика на второй этаж. Всю дорогу до комнаты он спрашивал почему его бабушка назвала меня русской. Я уклонялась от ответа и старалась отвлечь его различными игрушками, пока его выбор не пал на солдатиков. Артур достаточно быстро отвлекся от выходок сварливой женщины и принялся играть в солдатики за немцев, а я, по обыкновению, играла за русских.

Вечер плавно перешел в ночь. Я поцеловала спящего Артура на прощание и последовала в свою новую комнату, принадлежавшую когда-то Амалии. Еще днем я перенесла свои немногочисленные вещи, поэтому принялась снимать фартук, а затем и платье горничной. Но как только руки дотянулись до молнии на платье, я услыхала, что в комнате уже была не одна.

— И как только она позволила тебе поселиться в спальне Амалии, — с презрением процедила Маргарет, стоя в дверном проеме. В ее голосе отсутствовала вопросительная интонация, а высокомерный взгляд холодных серых глаз скользил по моему лицу.

Я застыла на месте, оставаясь в черном платье горничной без передника. Глаза растерянно блуждали от двери до женщины. Я не знала, чего от нее было ожидать, поэтому решила помалкивать.

— Раз Генриетта не занялась вашей дисциплиной, этим займусь я. С сегодняшнего дня я буду строго следить за всеми вами. Если замечу малейшее нарушение, каждый из вас будет наказан, — заявила она суровым голосом, гордо вздернув подбородок. — Ты первая, кто попался мне на глаза сегодня вечером. Поэтому первой и пойдешь отбывать свое наказание. На кухню. Живо!

Я испуганно заморгала, не понимая, что она имела в виду. Но женщина тут же подошла и грубо схватила меня за платье в области плеча, с силой потащив в сторону двери, будто я была каким-то беспризорником. Я покорно последовала на кухню и после того, как прошла лестницу Маргарет наконец отпустила меня.

Некоторое время она открывала все дверцы кухонного шкафа в надежде отыскать что-то, пока наконец не наткнулась на железные банки с крупами. После женщина взяла большую миску, высыпала в нее две крупы с поднявшейся пылью, а затем положила на стол парочку небольших тарелок.

— Одно из самых эффективных наказаний — делать бесполезную работу, — заявила Маргарет, сухо улыбаясь. — Перебирай крупы для скота и заодно переберешь языческое зерно от шелухи и неочищенных зерен. Строгая дисциплина, ответственность и порядок — основа всего. Именно этих трех правил вы должны беспрекословно придерживаться, а не надеяться на снисходительность хозяйки! Я не позволю ферму покойного сына превратить в кавардак! И только попробуй уснуть! Утром я все тщательно проверю.

С этими словами она вышла из кухни, оставив меня один на один с пыльными крупами. Я бросила скучающий взгляд на гречку и рис и не могла понять, какую именно крупу она назвала языческим зерном. Странные обычаи были у немцев… и крупы называли по-иному, и гречкой скот кормили, когда мы в деревнях только ею и питались. Я грустно выдохнула и взяла горсть круп в ладонь, вспомнив, как мы с Анкой ночами перебирали пол мешка гречки. Мысль та возбудила дикую тоску по родине. Вдруг отчаянно захотелось дышать ее воздухом, сходить в баньку и хорошенько попариться, а после за горячим чаем из полевых трав собраться всей семьей на кухне перед сном… и говорить о чем-то бытовом и невероятно простом.

Спустя пару часов веки тяжелели с каждой секундой и сознание беспощадно клонило в сон. После свадьбы я спала всего около трех часов, и за день усталость накопилась в удвоенном объеме. Пальцы почернели от пыли и грязи, а под ногти заползала мелкая надоедливая шелуха. Я постоянно чесала сонные глаза и невольно размазывала пыль по лицу. Наконец, в какой-то момент не выдержала и провалилась в сон, обессиленно опустив голову на руки.

Распущенные волосы переливаются в утренних лучах солнца, а хлопковое платье из белого ситца свободно развивается на ветру. Я смеюсь. Мой смех звонко разливается по душистому саду, в параллель пению птиц. Вокруг благоухают цветущие яблони, словно накрытые белым инеем, а я кружусь на месте будто озорной ребенок, и не могу поверить, что смеюсь.

Смеюсь впервые за долгое время.

А после наталкиваюсь на протянутую мужскую руку — ее обладателем оказывается Мюллер. На его устах играет сияющая обаятельная улыбка, увидеть которую было настоящей редкостью. А глаза его — с манящей таинственной синевой — схожи с сиянием самого чистого драгоценного сапфира. На нем красовалась белоснежная рубашка с расстегнутым воротом и закатанными по локоть рукавами, а черные подтяжки на плечах от брюк галифе заметно выделялись на фоне светлой рубахи.

Ни секунды не сомневаясь, я вкладываю руку в его протянутую ладонь, и утопаю в его объятиях. В какой-то момент он отодвигается от меня, а я наблюдаю, как легкий ветерок взъерошивает его светло-русые волосы. Указательным пальцем он слегка приподнимает мой подбородок, заглядывая в глаза с немым вопросом.

— Все еще хочешь уехать? — спрашивает он негромким голосом.

Я отвечаю одним коротким кивком.

— Тогда оставь мне свое сердце…

Он смотрит на мое лицо словно художник на свое творение… требовательно, с неким восхищением. Проводит по моей шее одними кончиками пальцев, чем вызывает непроизвольные мурашки по всему телу. А затем вмиг накрывает мои губы своими требовательными, от неожиданности лишая дыхания…

— Ти що тут забыла, Катька? — раздался в голове недоуменный голос Таты. — Ночувала чи що?

С большим усилием пришла в себя и разлепила сонные веки. Последняя фраза офицера все еще вертелась на кончике языка. Точно такую же говорила мне та странная бабушка из антикварной лавки. А его горячий поцелуй все еще остывал на моих губах.

От осознания этого по рукам тотчас же пробежали приятные мурашки, а в животе зародилось необъяснимое трогательное волнение. Но я мысленно тряхнула головой и продолжила успокаивать себя, что это был всего лишь очередной странный сон с участием Мюллера в главной роли.

Приподняв голову со стола, отчетливо ощутила, как несколько крупиц гречки прилипли к щеке, оставив после себя глубокие следы. Потерла глаза пыльными от круп руками и потянулась.

— Фрау Шульц старшая… решила меня наказать и заставила перебирать крупы, — призналась я сонным охрипшим голосом.

— А ты, я погляжу, и с половиной не справилась, — девушка оценивающим взглядом прошлась по столу и устало выдохнула. — Ладно, иди. В порядок себя приведи пока хозяйки не встали, а я быстренько переберу.

Я искренне поблагодарила девушку и выбежала прочь из кухни, невольно приложив пальцы к полыхающим губам.

* * *
С того дня в доме семейства Шульц начался кромешный ад. Жизнь до приезда Маргарет показалась настоящим раем, ведь в последние месяцы Генриетта относилась к нам более чем снисходительно. Но свекровь ее решила внести свою лепту в воспитание «этих бестолковых русских» и содержать нас в соответствии с придуманными ею правилами.

Отныне нам запрещалось покидать пределы фермы без особой на то надобности, а также заводить знакомства и, упаси боже, разговаривать с немцами. Исключила она и выходные, которыми так щедро награждала фрау Шульц. Остались мы также без небольших сладких подарков на праздники и дни рождения. Мы буквально ходили на цыпочках в ее присутствии: лишь бы она не заметила нас, лишь бы не влепила очередной выговор, лишь бы мы провели следующую ночь в постели, а не за очередным бесполезным и унизительным наказанием.

Казалось, каждый в усадьбе боялся и одновременно недолюбливал Маргарет.

Лето, к несчастью фрау Шульц младшей, выдалось дождливым, прохладным и чрезмерно сырым. Урожая тогда удалось собрать вдвое меньше, чем год назад при знойной жаре. Хлопцы и Лёлька постоянно тонули в сырой земле, которая едва успевала приходить в себя после ливня с грозой, как накатывала новая волна непогоды. Гектары земли едва ли не превращались в настоящие болота. Спасали разве что кратковременные периоды затишья, в которые солнце, если повезет, несмело выглядывало из-за хмурых туч. Бывали конечно и полноценные жаркие денечки с чистой небесной гладью, во время которых верхние слои земли успевали просохнуть от бесконечной влаги, но их за все лето можно было перечесть по пальцам.

Шел уже пятый месяц с того момента, когда мы с Мюллером побывали на свадьбе в качестве фиктивной пары. Но еще хуже — ровно пять месяцев он не выходил из моей головы. Что-то переменилось во мне после той злосчастной свадьбы. Вот только что именно, понять я была не в силах. И каждый раз, когда кто-то в «Розенхоф» упоминал в разговоре его имя, сердце мое тотчас же подскакивало. Казалось, мысли о нем учащались с пугающей скоростью. Думала я о нем в большинстве своем перед сном, или, как это частенько бывало, утром, когда он в очередной раз становился главным героем моих сновидений.

Виделись мы за все то время редко, от силы пару-тройку раз. Оба раза это были мимолетные и случайные встречи в гостиной или в коридоре, и всегда они сопровождались напряженным присутствием фрау Маргарет. Отчего мы могли обменяться лишь многозначительными взглядами всего на мгновение. В них мы выражали невысказанные слова, тоску и какое-то необъяснимое желание, рвущее душу на части.

Последний раз был пару недель назад, когда мы с Артуром в сопровождении незнакомого рядового гуляли по многолюдным улочкам Мюнхена. Сначала я заприметила автомобиль со знакомыми номерами, а после уловила Алекса, выходящего из незнакомого здания. Шофер любезно открыл ему дверь, и в самый последний момент Мюллер оглянулся в нашу сторону. Взгляды наши встретились, и я едва не задохнулась от столь неожиданной встречи. Я нервно сглотнула слюну и с трепетом прикусила нижнюю губу. Мы находились друг от друга через дорогу, и в какой-то момент мне показалось, что прямо сейчас он сорвется и пойдет в нашу сторону… Но мужчина лишь едва заметно кивнул, снял офицерскую фуражку и молча сел в машину. Смешанные чувства меня одолевали тогда: не то грусть и тоска, не то разочарование, не то злость и ненависть к самой себе из-за собственной наивности…

Как и предполагала ранее, после замужества Амалии его визиты на ферму заметно сократились. Я все гадала: было ли связано это с тем, что после свадьбы семья Шульц находилась под негласным попечением семьи Кристофа… или же его редкие визиты каким-то образом были связано со мной. Ведь во время нашего с ним разговора он твердо разъяснил, что более нам так часто видеться не стоит. И, как это обычно бывает, сдержал свое обещание.

Но отчего-то с каждым новым днем становилось мне дурно.

Сама того не осознавая, на каждой прогулке в Эрдинг и Мюнхен с очередным рядовым, я начала искать Алекса в каждом мужчине. Даже если это был мужчина в штатском. Даже если это был моложавый рядовой. Жизнь моя превратилась в томительное ожидание его присутствия. Я искала его в каждом офицере, отчаянно желала увидеть его лицо, жаждала ощутить на себе его изучающий взгляд… завести непринужденную беседу, с упоением слушать его рассказ о себе, чертовой политике или услышать очередную заумную цитату Канта, которую пойму лишь спустя время.

Если бы кто-то два года назад осмелился мне сказать, что я буду жаждать встречи с немецким офицером, я бы покрутила пальцем у виска. Настолько невозможно это было тогда… Столько во мне было злобы и презрения к этому человеку, что я восприняла бы это как очередную нелепую шутку, недостойную внимания.

Поначалу старалась отчаянно переубедить себя. Я не могла признаться самой себе, что начинала испытывать к Мюллеру что-то кроме ненависти и презрения. Долгое время не могла усмирить бушующее во мне предубеждение об этом человеке. Он в первую очередь немец, а все немцы поголовно — враги. Враги каждого советского гражданина. Нет исключений. Не бывает исключений во время страшной кровопролитной войны.

Я боролась с гордостью, пыталась душить ее и подавить саму себя, ведь не могла поверить, что начинала ощущать к нему какие-то чувства, не поддававшиеся никакому объяснению. На протяжении пяти месяцев я пыталась задушить столь странную нарастающую привязанность. Я ненавидела себя. Не могла глядеть в отражение зеркала и не испытывать отвращение к самой себе… и душевную боль, так сильно терзавшую сердце.

Подобные пытки сердца сравнимы были разве что с пытками Гестапо. Различие было лишь в методах и ожидании конца. В моем случае же я не знала когда этот конец настанет и что будет со мной по итогу. Но точно чувствовала, что образ его надолго засел мне в сердце. И не знала я тогда зачем все это было… Для чего?.. Ответы я искала долго… но так и не смогла ответить на терзающие вопросы.

Я не понимала, отчего меня так тянуло к нему!

Благо днем мне было не до мук совести. У нас с Артуром появилось новое увлечение — игра на фортепиано в музыкальной комнате. Правда учились играть мы лишь в отсутствие Маргарет, иначе рисковали нарваться на ее грозные упреки. Ей, видите ли, не нравилась наша игра, и она была убеждена, что мы своим бездарным исполнением лишь расстраивали старый инструмент и портили ее безупречный музыкальный слух.

Одному я была благодарна — уезжала из усадьбы она едва ли не каждый день. Пару раз даже оставалась на ночь у каких-то хороших друзей в Мюнхене, и в те дни вся ферма выдыхала с облегчением. В те счастливые часы отсутствия Маргарет, фрау Шульц в тайне от свекрови приглашала милую женщину из Эрдинга — фрау Беккер, которая послужила нам неплохим учителем игры на фортепиано.

Артуру удавалось попадать в ноты гораздо реже, чем мне. Неудача его нисколько не расстраивала, поскольку он был искренне рад, что у меня получалось лучше. Вот только с изучением нотной грамоты у меня возникли некоторые сложности. Поначалу мы изучали простейшие детские мелодии, но постепенно переходили и к более сложным. Мне было намного легче воспринимать мелодию на слух, и уже потом пытаться повторить ее без предложенных нот. Фрау Беккер хвалила мой слух и неистовые старания, но все же настойчиво рекомендовала привыкнуть к нотам. Чистейшую и простейшую мелодию без фальшивых нот мне удавалось сыграть лишь раза с десятого. Я отлично запоминала ее на слух и упорно не замечала ноты перед глазами, которые служили мне огромной подсказкой.

Как только я осознавала, что впервые сыграла чисто, меня уже было не остановить. Меня охватывал какой-то необъяснимый азарт и желание играть сутками напролет, пока руки не привыкнут к клавишам, а спина не отвалится от бесконечного сидения. Временами, поглощенные обучением, мы с фрау Беккер и вовсе забывали, что с нами был еще и Артур. Мальчик не проявлял особого интереса к игре на пианино, но с удовольствием поддерживал и искренне радовался моим маленьким успехам, внимательно наблюдая со стороны.

Что же касается Лёльки и Ваньки…

Они оба потихоньку смирились с тем, что Мюллер практически не появлялся на ферме и не забирал меня в город. Иван остыл первее Оли, и мы старались сохранить прежнее общение. А вот Лёля еще с месяц после свадьбы дулась на меня, но вскоре проглотила обиды, извинилась за грубости, и в июле мы вновь вплотную принялись дорабатывать план моего побега.

Беспокоила меня и Аська с ее округляющимся животиком. Она старалась прятать его за платьем горничной, а всю тяжелую работу по дому выполняли мы с Танькой поровну. Хозяйки дома все еще не догадывались о положении подруги. Но в определенные моменты казалось, что сочувствующий взгляд Генриетты был в ее сторону вполне обоснован догадками.

Положа руку на сердце, у меня не хватало духу спросить у фрау Шульц о дальнейшей судьбе Аси и ее ребенка. Мы все тянули и тянули, в надежде, что мне все же удастся поговорить об этом с Мюллером наедине хотя бы пару минут. Но такой возможности все не представлялось, а напрямую просить о встрече с ним у хозяек дома было крайне недопустимо. Все это время я делала вид, будто жаждала встречи с ним только лишь из-за того вопроса, когда истинная причина скрывалась в другом… В том, в чем я никому не могла признаться. Даже самой себе.

В перерыве между наказаниями Маргарет, проведением дня с Артуром и помощью по хозяйству, я пыталась забыться в книгах. Но тот факт, что одна из них была любезно подарена Алексом, лишь сбивал меня с философских мыслей Канта, и вновь погружал в муки совести. Утешение и здравый ум я находила лишь в книге по врачеванию на немецком. Только она могла привести меня в чувство и служила неким ведром ледяной воды, которое отрезвляло и сводило душевные терзания на нет.

Глава 20
26.09.1943

Привет мои дорогие тетушка Клава и сестренка Надюша!

Пишу вам из солнечной Баварии. Находимся мы с Анькой в городе Эрдингер, близ Мюнхена, адрес почты нашей предоставляю. Я жива, здорова и более чем прекрасно себя чувствую. Аннушка моя сейчас работает в прачечной под Мюнхеном, все это время мы и не виделись ни разу. Но я встречусь с ней после католического Рождества. Благодарю бога, что не раскидало нас по разным частям Германии.

Мне очень повезло, работаю я на ферме у фрау одной. У нее хозяйство здесь знатное, в руках рабочих нуждается остро. Помимо меня здесь еще две девочки из Одессы и два хлопца из Харькова, а также моя подруга Ася из Свибло. Живем хорошо, едой и жалованием не обижают. Фрау наша хорошая, мудрая и справедливая хозяйка. Руку на нас ни разу не подымала, и слов плохих мы от нее не слышим.

Сын у нее младший болен неизвестным душевным недугом… А так с виду смышленый малый, наукам разным хорошо обучен, примеры и задачки математические как семечки щелкает. Вот только ни один врач германский не может точный диагноз поставить, да лечение верное выписать. К тому же, долгое время он и слова не мог сказать, хоть и понимал все. Вот и страдает наша фрау… безумно мне ее жаль. Даже несмотря на то, что немка она и вроде как враг наш… но сердце мое кровью обливается, когда я слезы ее вижу или взгляд уставший с грустной улыбкой.

Родные, надеюсь вы в Кедайняе хорошо обустроились. Вы моя единственная ниточка, связующая с родиной. Каждую ночь молю бога о встрече с вами. Как только все закончится, мы с Анькой сразу к вам приедем. Только путь наш будет не близкий, месяца два займет, если не больше…

Если все получится, прочтете это письмо без жесткой немецкой цензуры. Ежели так не будет, значит уповайте на бога и молитесь, чтобы у меня все получилось…

Целую и обнимаю вас крепко-крепко,

ваша Катерина.
В конце ноября 1943 фрау Шульц отпустила нас на прогулку в Мюнхен в сопровождении очередного рядового полицейского. Каково же было мое счастье, когда я увидела рядового Вальтера. На тот момент он не сопровождал нас уже более месяца, и как только мы с Артуром заприметили его широкую улыбку и добрые глаза, сверкавшие зеленцой, едва сдержались, чтобы не подпрыгнуть от радости.

— Могу я попросить вас об одной просьбе? — осторожно спросила я, когда мы остановились на центральной площади.

Артур в это время резвился с голубями, поедая фруктовый лед, а мы с рядовым сидели на лавочке чуть поодаль от мальчика.

— Все, что угодно, фройляйн… в рамках закона, — в привычной манере усмехнулся Макс, щурясь от назойливых солнечных лучей.

— Можете передать гер Мюллеру одно письмо? Его нужно отправить без лишних глаз в Литву, — сообщила я, внимательно понаблюдав за рядовым.

Лицо Вальтера тут же вытянулось, а от прежней лучезарной улыбки остался лишь намек. В какой-то момент мне даже показалось, что он побледнел.

— В Литву? — переспросил он. — Вы уверены, фройляйн?

Я убедительно кивнула, наблюдая, как Артур запнулся и едва не уронил мороженое на голубей.

— Но зачем вам обходить цензуру? — все еще недоумевал Макс, нахмурив брови. — У вас есть родственники на Восточном фронте?

— Мой брат… он еще в сорок втором уехал в Литву в составе дивизии Вермахта, — постаралась как можно убедительнее соврать я. — С тех пор я получала от него всего одно письмо. Я переживаю… ведь могло случиться все, что угодно.

— Вы напрасно переживаете, фройляйн Штольц. Как правило, части, которые оккупируют территории врагов, редко вступают в боевые действия… разве что с партизанами, — сообщил он, и я нервно прикусила внутреннюю сторону щеки. — Да и потом… почему бы вам самой не передать Алексу письмо? Мы можем прямо сейчас пойти в часть. Тут недалеко… буквально в паре кварталов.

Я мгновенно поднялась со скамьи, нервозно стиснув сумочку. От одной мысли, что я могла встретиться в Мюллером… увидеть его и поговорить, посмотреть на него со стороны и ощутить его взгляд на себе — дыхание тотчас же перехватывало, а сердце заколотилось в груди неприлично быстро.

— А мы… — я запнулась на мгновение, неловко прочистив горло. — Мы действительно можем пойти в часть?

Рядовой Макс Вальтер улыбнулся забавной мальчишечьей улыбкой, глядя на мое растерянное лицо.

— Мне приказано сопровождать вас с Артуром. А куда отправиться — решать исключительно вам. Я могу прогуляться с мальчиком пока вы будете в штабе. Там поблизости разбили ярмарку.

Парень встал со скамьи вслед за мной и слегка поправил темно-зеленый китель, который так сильно подчеркивал его глаза. Я подавила нервный смешок и глупо улыбнулась. Всю дорогу до штаба в груди зарождалось приятное волнение от предстоящей встречи. Но в то же время я боялась напортачить, сделать что-то не так и выставить себя в дурном свете перед Мюллером. Прежде меня не заботили подобные мысли, ведь было совершенно неважно что обо мне подумает немецкий офицер.

Непонятно было в какой момент все кардинально переменилось… и пугало то, с какой скоростью это произошло.

Мы втроем зашли в прохладное помещение штаба, где Вальтер на посту предупредил другого рядового к кому и куда я иду. После Макс вскинул руку на прощание и удалился с Артуром в сторону ярмарки, а я затаила дыхание и ощутила, как пальцы, державшие сумочку, поразила мелкая дрожь. Парень, сидящий на посту, подозвал мимо проходящего офицера и объяснил куда меня следует проводить. Офицер с короткими черными усами оглядел меня неоднозначным взглядом и равнодушно приказал следовать за ним. Когда уловила знакомую дверь кабинета, в легких мигом закончился воздух, но я тут же собрала себя в руки и приготовилась к встрече.

— Алекс, к тебе посетитель, — громко произнес мужчина, предварительно постучав по двери. Он не заходил в кабинет, лишь выглянул в помещение, ожидая поручения Мюллера.

— Можешь быть свободен, — раздался безучастный командирский голос офицера из глубины кабинета.

— Есть, — тут же отозвался усатый мужчина и прикрыл дверь.

Напоследок он бросил на меня странный взгляд в сочетании с вздернутой бровью и вялой ухмылкой. Я собралась с мыслями и отворила дверь, войдя в прохладное помещение. Алекс все еще не поднимал взгляд с документации, увлеченно листая бумаги. Увидев его, я замерла на месте, так и оставшись стоять у двери.

— Слушаю, — требовательно произнес он, не отрывая взгляда от бумаг.

Я молча принялась рассматривать его привычную белую рубашку с расстегнутым воротом ровно на две пуговицы, и неизменные черные подтяжки на плечах. Правой рукой он удерживал черную перьевую ручку, а второй увлеченно перелистывал страницы. Его сосредоточенный взгляд бегло скользил по бумагам. Но в какой-то определенный момент из-за отсутствия ответа с моей стороны, два синих сапфира впервые взглянули на меня.

Он мгновенно поднялся со стула, как только заметил кто именно к нему пожаловал. Перьевая ручка тут же выпала из рук и с характерным звуком покатилась по полу, но никто из нас в упор не замечал ее. Наши глаза встретились, и в воздухе повис немой вопрос. С минуту мы молча стояли, глядя друг на друга: он удивленно, но хмуро, а я испуганно и взволнованно, пытаясь совладать с чувствами.

— Катарина, зачем…

— Мне нужна помощь…

Мы одновременно начали разговор, ощутив неловкость, повисшую тогда между нами. Я беспомощно пропищала три слова и сразу же замолкла. Мюллер медленно вышел из-за стола, но остановился в нескольких шагах от меня, будто не решался подойти ближе. Будто боялся пересечь опасную дистанцию, чтобы не случилось непоправимое. Мужчина впервые заметно нервничал в моем присутствии. Я уловила это его по непривычным жестам: за считанные минуты он устало провел рукой лицу, запустил пальцы в волосы, растрепав светло-русую копну, а взгляд его растерянно блуждал по моему лицу.

Непослушными руками я кое-как достала скомканный желтый конверт и сказала несмелым дрожащим голосом:

— Пожалуйста, помогите отправить письмо в Литву… в обход цензуре.

Он преподнес кулак ко рту и неловко прокашлялся, в ту же секунду нацепив прежнее невозмутимое выражение. Всегда хладнокровное, полное стальной беспристрастной решимости лицо.

— Там ваши родственники? — низким хрипловатым голосом спросил он, спрятав руки в карманы серых брюк галифе.

Я робко кивнула, уловив на его лице тяжелую межбровную морщину.

— Сделаю все, что в моих силах, — твердо произнес он, не сводя с меня пристального взгляда.

Сердце мое тотчас же сжималось под таким внимательным взглядом Мюллера.

Спустя минуту неловкого молчания он шагнул вперед и взялся за конверт. В воздухе раздался знакомый аромат его парфюма вперемешку с табаком. Пальцы наши мгновенно соприкоснулись, отчего я испытала укол смущения, и нервно дернулась назад, крепче цепляясь за конверт. В конце концов, мне удалось вырвать письмо, но Мюллер продолжил стоять в непосредственной близости от меня.

— Это еще не все… — было практически невозможно собраться, ведь он стоял от меня всего в паре шагов, но спустя минуту я прочистила горло и проговорила чуть смелее. — Мне нужно знать, что немцы делают с беременными русскими женщинами.

Он недоуменно вскинул бровь, но продолжил глядеть на меня в упор.

— До сорок третьего отправляли обратно в Россию. Но, когда девушки начали массово беременеть, чтобы уехать домой, стали отправлять на принудительный аборт.

В тот момент я забыла сделать очередной вздох. Стало жутко страшно за Асю.

— Всех без исключения? — несмело спросила я.

— Зависит от того, кто отец, — тихим голосом сообщил Алекс. — Если немец, еще к тому же и военнослужащий, а она русская, украинка или полячка… то в этом случае оба попадают под расстрел.

Мужчина не задавал лишних неудобных вопросов. Но от его слов становилось дурно. На глаза мгновенно навернулись слезы. Я прикусила нижнюю губу, чтобы остановить предательскую дрожь, но подбородок начинал дрожать пуще прежнего.

— А если отец… если отец тоже русский? — полушепотом произнесла я, в полной мере ощутив, как первые слезы скатились по щекам.

Мое нервное состояние не осталось незамеченным офицером. Его ровные черты лица расплылись перед глазами из-за набивавшихся слез, а ярко выраженные скулы заметно напряглись. Глаза с пронзительной синевой впервые взглянули с нескрываемым беспокойством.

— Катарина, не ходи вокруг да около… — ровным тоном сказал Мюллер, напряженно поджав губы. — Говори сразу, у тебя проблемы?

Сама не понимая от чего, но я нервно усмехнулась в ответ на его вопрос и принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони.

— Да нет же… Боже… — я подавила короткий смешок и подняла взгляд, чтобы хоть как-то остановить поток слез. — Моя подруга Ася… она родит зимой. И мы до сих пор не знаем… точнее фрау Шульц еще не знает…

Он едва заметно кивнул, направив задумчивый взгляд куда-то сквозь меня.

— Если ты уверена, что отец не немец, то ситуация вполне решаема.

— Уве… уверена, — я запнулась от волнения, шмыгнув носом.

— Асе повезло, она работает у фермера, а не на предприятии. В таком случае оставлять ребенка или нет, решает исключительно помещик, — уверенно произнес офицер. — Думаю, фрау Шульц будет не против. Насколько мне известно, у остарбайтеров за все это время родилось порядка десяти детей на фермах Баварии. Они не являются гражданами Германии, но…

Не дав ему договорить, я обрушилась на него с объятиями, обвив руками его сильную спину. Поначалу его тело было заметно напряжено то ли от неожиданности, то ли просто от того, что я была рядом. Но постепенно его руки неторопливыми и неловкими движениями обняли меня в ответ. Я и сама поразилась своему неоднозначному проявлению чувств. Но его слова о том, что Асе все же удастся родить, вселили в меня высокую надежду. Подругу терять было страшно, да и не заслуживала она подобной участи.

А после в голове запульсировала отчаянная мысль — я сошла с ума!

Как только осознание того, что я натворила, обрушилось на меня ледяным потоком, я тут же вырвалась из объятий. А после отвернулась, буравя округленными глазами дверь кабинета. Сердце испуганно колотилось в груди, и я опасалась, что Мюллер мог его услышать. От волнения дыхание участилось, я дышала ртом словно рыба, а затем и вовсе прикрыла губы обеими руками, как бы запрещая себе дышать настолько громко. Кровь прильнула к щекам, и они тотчас же загорелись предательским пламенем вместе с горящими мочками ушей. Стыд, который я прежде не испытывала, накрыл с головой, вознамерившись окончательно свести с ума.

— Катерина, — наконец прозвучал его тихий встревоженный голос за спиной. И я удивилась, что он обратился ко мне не на привычной немецкий манер. — Нам не следует видеться. Кристоф… он все роет и роет, и я не хочу, чтобы ты упала в эту яму.

Его слова хлыстали розгами по сердцу.

Я хотела кричать изо всех сил, ведь он задел мою гордость. Как же… как же он мог подумать, что я вдруг посмотрю на немца в романтическом плане? Как же я могла допустить чувства к нему?! Как же я ненавидела себя в тот момент! Его слова дали мне невидимую пощечину и вмиг отрезвили. Я прикрыла веки, утопающие в слезах, и покачала головой, в надежде избавиться от навязчивых мыслей.

Я хотела сказать, что запуталась. Хотела признаться ему, что страдаю каждую ночь, что день за днем вижу его во снах. Я хотела сказать, что душа моя неровен час разорвется на части от ненависти, непонимания и какой-то скрытой привязанности к нему, совладать с которой я не была в силах.

Но вместо этого прочистила горло и проговорила самым холодным голосом, на который только была способна в тот момент:

— Вы правы. Мне живется намного легче, когда меня не буравят тяжелым взглядом и не отдают приказы вместо обычных просьб.

Я обернулась, чтобы передать ему наконец конверт с письмом. Но он шагнул ко мне в ту самую секунду, и через мгновение взор заполонила его широкая грудная клетка. Он с осторожностью преподнес ладонь к моему лицу, она пахла примесью табака и железа… А после большим пальцем словил пару слезинок, и мягко приложил ладонь к моей щеке. Будто выражал этим действием то, что не мог произнести вслух…

Он не улыбался, и в целом лицо его не выказывало никаких чувств. Вот только глаза с загадочной глубокой синевой отображали все то, что говорить он был не в силах. Напротив, слова его и взгляд разнились в показаниях, и от этого становилось лишь хуже. Я не понимала, чему мне верить и разрывалась на части от того еще сильнее.

Молча прикрыла глаза, пытаясь совладать с чувствами, которые накрывали с головой рядом с ним. Я приложилась к его горячей руке с шероховатой ладонью словно бездомный котенок, жаждущий ласки и внимания. Так горько мне было от осознания того, что слезы не переставали течь рекой. Несколько месяцев я жаждала его прикосновений, но как только это случилось мне вдруг стало ужасно больно, но оттого и не менее приятно.

— Мама и сестра ужасно расстроились, что не познакомились с тобой. По сей день спрашивают, когда же ты приедешь погостить, — его низкий, слегка хрипловатый голос заставил коленки дрожать, а закрытые веки дрогнуть и распахнуться. Я молча кивнула, поборов смущение и стыд за тогдашний поступок. — Тебя видели много лишних глаз. Я отправлю твое письмо, об этом можешь не беспокоиться.

На этих словах Мюллер слегка прикоснулся до моей ладони и осторожно взял конверт. А я сделала шаг назад и вновь отвернулась, намереваясь уходить.

— Имя получателя и город на конверте, — произнесла я робко, направившись к выходу.

Его голос с нотками беспокойства догнал уже у самой двери:

— Катерина, пожалуйста, будь осторожна.

Поначалу я опешила, а потом ощутила, как губы растянулись в улыбке. Я не ответила и не оглянулась, лишь на секунду замерла у двери, а затем выскользнула в коридор.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 17:23 + в цитатник
Глава 18
В помещении раздался неторопливый дверной стук.

Судя по тому, что раздавался он чуть больше минуты, я все же заснула. Распахнуть глаза оказалось непосильной задачей, но я силком заставила себя встать с постели и открыть замок. За дверью стояла женщина лет тридцати-тридцати пяти с серебряным подносом еды в руках. Кажется, ее звали Эмма.

— Доброе утро, — прохрипела я, прокашлявшись в кулак.

— Доброе утро, фройляйн, — холодным тоном произнесла она, оглядев меня высокомерным взглядом, а затем последовала в комнату. — Гер Мюллер распорядился подать вам завтрак.

— Спасибо, — поблагодарила я и уселась на кровать.

Женщина в это время поставила поднос на прикроватную тумбу. Отчего-то мне было неловко принимать завтрак с рук такой же обычной девушки-горничной, коей являлась и я в той стране. Но, судя по ее имени, она являлась коренной немкой.

Эмма с нескрываемым презрением в бледно-зеленых глазах рассмотрела мой внешний вид. Затем поправила собранные в пучок волосы цвета пшеницы и без особой на то надобности стряхнула невидимые пылинки с одежды. На ней было светло-розовое платье с белым воротником и таким же белоснежным фартуком.

— Гер Мюллер велел передать что-то еще? — осторожно спросила я, когда женщина продолжила стоять посреди комнаты. — Он еще здесь?

— Оберштурмбанфюрер отъехал час назад. Его водитель ожидает вас внизу. А вам гер Мюллер просил передать, чтобы вы не задерживались и не доставляли лишние неудобства его семье, — бесцветным голосом произнесла Эмма, гордо вздернув подбородок. Больше ее надменные глаза с зеленцой не касались моего лица. — Такие как вы не должны смущать приличных дам и вообще находиться в доме уважаемых людей…

Я тут же вскочила с кровати, раскрыв рот от возмущения. Но женщина быстро покинула комнату, громко прикрыв за собой дверь. Я нервно провела руками по лицу, а затем и по распущенным волосам, накручивая кончики на указательный палец.

Как же она… Неужто Эмма приняла меня за… проститутку?!

Завтрак так и остался нетронутым. Слова горничной Мюллера отбили всякий аппетит и только разозлили меня, испортив настроение на весь день. Что о себе возомнил этот немец? А Эмма? Это еще раз доказывало, что все немцы были чересчур высокомерными…

Я наспех причесалась, с горем пополам прикрепила шляпку и накинула белоснежный пиджак. А после спустилась на первый этаж, где в гостиной обнаружила седовласую женщину лет шестидесяти. Она сидела в кресле напротив окна и молча вязала что-то наподобие носков. У нее была железная осанка, на удивление осиная талия для тех лет и тонкий вздернутый подбородок. А стеклянный и рассредоточенный взгляд ее странным образом был направлен не на спицы и пряжу, а в сторону окна.

Я остановилась на половине лестницы, не решаясь пройти дальше. Старушка — а в тот момент я была уверена, что передо мной сидела Мария Александровна — медленно оглянулась в мою сторону, и ее пустой взгляд мельком скользнул по мне. Моему взору открылись ее милые благородные черты лица с ровным носом со вздернутым кончиком, выраженными скулами и бледно-синими глазами. Но вместо того, чтобы поздороваться, она осторожно поинтересовалась на чистом русском:

— Леночка, это ты? Что-то забыла?

В тот момент до меня дошло очевидное — мать Мюллера была незрячей. Горькое осознание мгновенно подскочило к горлу и проявилось в виде застилающих взор слез. Ее рассеянный взгляд застыл возле моего лица, а я растерянно прикрыла губы, чтобы перестать дышать… чтобы исчезнуть, раствориться, и больше не испытывать то изматывающее смущение.

Так горько и мерзко стало на душе, поэтому я тотчас же стыдливо выбежала в гостиную и направилась в коридор. Мюллер не упоминал прежде, что его мать незрячая… вероятно, чтобы не вызвать у меня чувство жалости и сострадания. Быть может, он не желал таким образом раскрывать все секреты своей семьи?

На ходу сглатывая слезы, я не могла отделаться от ощущения, что поступила гадко и подло. Словно нарушила парочку законов и стыдливо убегала из дома, не поздоровавшись и не представившись его матери. Горько мне было и от того, что еще буквально несколько минут назад я едва ли не презирала Мюллера и всех немцев в придачу… А оказалось, он ухаживал за незрячей мамой и содержал не только ее, но и младшую сестру.

Проскользнув через парочку длинных коридоров, я вышла к крыльцу, где уже вовсю тарахтел автомобиль со скучающим незнакомым шофером внутри. Рядовой в привычной зеленой полицейской форме выскочил из машины и открыл мне дверь. Я благодарно кивнула, села на заднее сидение и облегченно выдохнула, что покидаю наконец дом Мюллера.

— Китти! — вдруг раздался женский незнакомый голос позади, прерываемый грохочущим мотором. — Постойте, Китти!

Я невольно оглянулась, когда автомобиль уже тронулся с места. Вдалеке обнаружила молодую девушку в окружении двух маленьких деток в возрасте около двух и пяти лет. Вероятно, это была сестра Мюллера. Она бежала в мою сторону, одной рукой придерживая соломенную шляпку, а другой длинную бежевую юбку. Девушка кричала мое имя, но я молча отвернулась и попыталась забыть тот странный инцидент.

Я покинула его дом и не соблюла даже элементарные правила приличия…

* * *
— О, з'явилася-таки, — съязвила Ольга, встретив меня в коридоре. — Поки ти по свадьбам шлялася да у Мюллера знову ночувала, Аська твоя в обморок падала! Ага… целых три раза падала, а тебя все нет и нет!

— Как падала? — впопыхах спросила я, расстегнув пиджак. — Что стряслось?

Мы быстрым шагом поднялись в нашу спальню. Я застала бледную Асю лежачей на кровати и накрытую одеялом, а подле нее находился обеспокоенный Колька.

— Катенька, слава богу ты пришла… — пролепетала подруга.

— О, а вона все Бога вспоминает… Бога, Асенька, у нас вже давно отменили! — Ольга закатила глаза, переплетая руки на груди.

— Ася… что с тобой? Хворь какую подцепила? — я бросилась к кровати, трогая ее прохладный лоб и ледяные руки. — Как же так? Ты вся дрожишь… а на улице солнце печет с раннего утра.

— А ти спроси, коли у нее в последний раз женские дела були! — возмущенно воскликнула Лёлька, взмахнув руками. — Колька и Аська те еще партизани!

Я недоуменно оглядела всех присутствующих в спальне.

— Что ты… что ты такое говоришь…

— То й кажу, Катруся! Пошли, Колька, дел по горло накопичилося, — в командном тоне произнесла Оля, выходя из комнаты.

Николай с нежностью сжал руку Аси и покинул помещение вслед за Лёлькой. Я нервно сглотнула, болезненно закусила внутреннюю сторону щеки и мысленно отругала себя за столь очевидные вещи. Мы уже больше полутора лет работали у фрау Шульц, но за все то время я в упор не замечала роман Кольки и Аси. В последние месяцы я настолько погрузилась в изучение немецкого, прочтение книг и в разработку плана по спасению сестры, что вовсе позабыла про единственную близкую подругу.

— Ася, это правда? — осторожно спросила я полушепотом.

— Я не знаю, Катенька… я думала… — она запнулась, и глаза ее тотчас же заблестели от слез. — Я думала задержка она из-за… ну из-за переживаний и волнений… из-за войны, в конце концов. А тут вон оно как оказалось…

— Что же ты молчала? — прошептала я, накрыв ее прохладную ладонь своей шершавой от вчерашних ссадин. — Я и знать не знала, что у вас с Колей все серьезно…

— Катенька, я в нем родную душу отыскала! Мы так сблизились с ним, что теперь ни о ком другом и думать не могу! Не могу и не хочу! — сквозь слезы и улыбку прощебетала подруга. — Все настолько быстро произошло… Но теперь мне кажется, что мы и вовсе всю жизнь были знакомы! Что он будто на соседней улице рос, как и мы с тобой.

— Я рада за тебя, — призналась я, погладив ее ладонь. — Но что же теперь будет? Фрау Шульц знает?

Карие глаза Асеньки испуганно округлились.

— Нет! Конечно нет! Я же ж не знаю, что происходит с такими, как я в Германии… Кто знает, что немцы с беременными остарбайтерами делают. Страшно мне признаться, — подруга вытерла слезы и шмыгнула носом, понуро опустив взгляд. — К тому же, сегодня утром она известила всех, что мясо теперь будем есть только по большим праздникам. Все продовольствие с фермы уходит на фронт, оттого и экономить начали на всем подряд. А вдруг она на производство меня сошлет…в прачечную или в лагерь? Какой теперь из меня работяга? Катенька, душечка моя, прошу тебя, разузнай у Мюллера, что же делают здесь с такими как я…

Я резко отпрянула от нее, встав на ноги, как только услышала его имя. Громко выдохнула и устало провела рукой по лицу.

— Нет, Ася… Нет и даже не проси, — быстро произнесла я, отводя взгляд к окну.

— Отчего же? — поинтересовалась подруга, привстав с кровати. — Ты единственная из всех, кто проводит с ним больше всего времени. Лёлька вон как бесится… пол ночи сегодня не спала, пока тебя не было. А Ванька так вообще, угрюмый ходил вчера, не разговорчивый, сам себе на уме.

Я покачала головой.

— Нет. Лучше у Амалии спрошу как-нибудь осторожно. Или у фрау Шульц поинтересуюсь издалека, не наводя подозрений никаких.

— Как же ты спросишь у Амалии, если она больше не живет здесь? — удивилась Ася. — А наша фрау шустро заподозрит что-то эдакое.

— Считаешь, Мюллер не заподозрит?

Подруга беззаботно пожала плечами, разглядев узор на пододеяльнике.

— Ты знаешь, Катенька, мне кажется, ты одна такая к кому он снисходительно относится…

Я развернулась и уставилась на нее возмущенно.

— Что ты… имеешь в виду?

— Дыма без огня не бывает, милая, — Ася растерянно улыбнулась, разглядев мое лицо. — Не зря Лёлька злющая как собака ходит, а Ванька готов глотку перегрызть каждому, кто вспомнит его имя, — в какой-то момент улыбка сошла с уст подруги, будто она сделала какие-то выводы. — Что у тебя с ладонями? Что произошло? Это из-за Мюллера?..

— Я… сделаю все, что в моих силах, — ответила я, поспешно покинув спальню.

— Катя, Катенька! Ну постой же ты!

Ее приглушенный голос догнал меня уже за дверью, а в коридоре я едва не столкнулась с фрау Шульц.

— Китти, милая, вот ты где, — произнесла она, мягко погладив меня по спине. — Ты вела себя на свадьбе более чем достойно. Вы с Алексом чудно изображали влюбленных. Надеюсь, никто из гостей ничего не заподозрил, — Генриетта засмеялась, прикрыв губы тонкой кистью. А мой желудок в тот момент болезненно сжался. — У меня две новости. Первая — ты будешь жить в комнате Амалии. Не хочу, чтобы были вопросы, почему моя племянница живет в комнате слуг. К тому же, ни к чему пустовать ее спальне… слишком грустно осознавать, что моя малышка так скоро вышла замуж.

Я коротко кивнула. Если честно, сил не было изображать удивление. Поэтому я молча согласилась с решением фрау. В конце концов, отныне я смогла бы оставаться наедине со своими слезами, не опасаясь, что кто-то услышит.

— Хорошо. Какая вторая новость?

— А вторая не обладает той же прелестью, что первая. Сегодня вечером к нам приезжает моя свекровь из Берлина. Месяц назад я сообщила ей о смерти ее сына и внука, и она тотчас же решила проведать нас. К тому же посетить свадьбу Амалии… только опоздала всего на день, — фрау криво улыбнулась. — Она женщина высоких нравов, но бывает чересчур строга к прислуге. Поэтому передай остальным, чтобы не смели отвечать ей ни на каком языке… и тем более дерзить! Лучше, если вы все будете помалкивать в ее присутствии и молча выполнять ее распоряжения.

Мне было совершенно не до строгой свекрови Генриетты, поэтому я равнодушно кивнула.

— Фрау Шульц, могу я попросить вас об одной просьбе? — спросила я, когда женщина уже намеревалась пойти по делам.

Она вскинула на меня удивленный взгляд.

— Конечно… Что-то стряслось?

— Не могли бы вы возобновить обучение Артура игре на фортепиано? — осмелилась спросить я. — Мне бы тоже хотелось поучаствовать и помочь ему в обучении.

Генриетта добродушно улыбнулась, похлопав меня по плечу.

— Конечно, Китти! — торжественно воскликнула она. — Я уже давно вынашиваю эту мысль, но Артур все противится. Думаю, благодаря тебе у него вновь появится интерес к музицированию.

Я благодарно кивнула и проводила взглядом хозяйку, которая тут же спустилась на первый этаж.

В доме фрау Шульц была отдельная музыкальная комната с фортепиано. Я была там всего однажды, но ни разу не испытывала острой необходимости прикоснуться к клавишам и попробовать своими руками сотворить ноту. В доме Мюллера же все было по-другому… Что-то переменилось во мне после того, как я увидела его за инструментом. Мне вдруг отчаянно захотелось попробовать творить столь прекрасные мелодии, изучить все тонкости игры и наслаждаться музыкой.

В тот день вся усадьба была верх дном. Фрау отчаянно наводила порядок и контролировала каждый сантиметр, чтобы не дай бог пропустить клочок пыли на каминных часах или крошку под столом в обеденной зале. Она так отчаянно разволновалась, что не смогла толком прочесть свежую утреннюю газету.

На протяжении всего дня я носилась по всему дому от Артура к девчонкам на кухню и обратно. Тата и Оля не справлялись без моей помощи, а Ася едва сводила концы с концами, убираясь по всему дому. От запахов с кухни ее тотчас же мутило и пол дня она проводила в уборной, а пол дня на свежем воздухе, от которого тут же становилось легче. И лишь в редких перерывах она прибиралась в доме вместе с самой хозяйкой.

Весь день Ванька обходил меня стороной, а Лёлька и Танька и вовсе не разговаривали. Татьяна лишь раздавала мелкие поручения, касательно готовки, а Оля пускала косые взгляды и упорно молчала как партизан. Но ближе к вечеру Иван все же поймал меня на лестнице, чтобы наконец поговорить о случившемся.

— Ты не занята? — осторожно спросил он, виновно глядя в мою сторону.

— Иду Артура к ужину одеть, гостья уже совсем скоро прибудет. Фрау Шульц говорит, что она не терпит, когда кто-то сидит за столом в будничной одежде, — неловко ответила я, не в силах взглянуть парню в глаза.

— Слухай, Катька, ти це… прости меня. Не сдержался я вчора, ось и накинувся на того фрица, — смущенно произнес Ванька, почесав затылок. Он все еще не осмеливался взглянуть мне в глаза.

— Ты тоже прости меня. Я погорячилась тогда, не хотела… Ты просто напугал меня…

— И за це теж прости. Я со своей ревностью будто с ума схожу. Ну люблю я тебе… и поделать з цим ничого не можу…

Я сделала пару шагов вперед и крепко обняла Ивана. Он опешил на мгновение, но потом сообразил обнять меня в ответ.

— Це означаэ, що я прощений и ми будемо вместе? — с детской наивностью произнес он приглушенным голосом.

Я горько улыбнулась и отодвинулась от него.

— Это значит, что я тебя простила. Но извини, я тебя никогда не полюблю… иначе как друга. Я не властна над этим и обманывать тебя не хочу. Это глупо и… подло.

Иван округлил и без того большие голубые глаза, и на пухлых красных губах образовалась грустная улыбка.

— Що же… у меня совсем… совсем нет шансов?..

— Ну и дура! — рассерженно воскликнула Лёлька, пробежав мимо нас по лестнице.

Все это время она находилась на втором этаже, и я сделала вполне логичный вывод, что девушка слышала каждое слово, произнесенное нами.

— Подслушивать чужие разговоры — это подло и мерзко! — крикнула я ей вслед, и тут же помчалась за ней в кухню. — Если у тебя есть ко мне какие-то вопросы, то просто… просто поговори со мной! Не нужно строить из себя бедную и несчастную и пускать косые взгляды!

Ольга мгновенно остановилась посреди кухни и обернулась. Ее веснушчатое лицо перекосило от злобы и необъяснимой ненависти.

— Прав был Ванька… подстилка ты немецкая! — в сердцах крикнула она. — А ведь еще громче всех орала, що на немцев ни-ни… Осуждала меня… Тьфу! Дрянь лицемерная ты! Самая настоящая!

Я оскорбленно раскрыла губы, не зная, что и ответить на столь откровенное хамство. Мельком оглядела Таньку, она продолжила мыть посуду как ни в чем не бывало, даже не оглянувшись в нашу сторону.

— Що ти мовчиш будто води в рот набрала! Сказать нечего?! — Лёлька ядовито усмехнулась, и надменно переплела руки на груди. — А ну-ка розкажи, як тоби спалося в його доме? Отменный он полюбовник, али нет?!

Ее злые слова встали поперек горла и задели самое сердце. Слезы постепенно заполонили взор, губы предательски задрожали. Я собрала все силы в кулак и влепила ей звонкую пощечину. Ольга же в ответ с рыком злости болезненно вцепилась в мои волосы. Танька бросила грязную посуду и бегом принялась разнимать нас.

— Еще чего удумали! — возмущенно воскликнула она, оттаскивая нас друг от друга. — Лёлька, а ну живо приборы поди разложи! Паночка неровен час уже на пороге будет. А ты, Катька, лучше бы пошла подруге своей помогла уборку завершить!

Я вырвалась из цепкой хватки Оли и в слезах выбежала из кухни. За считанные секунды пробежала пустующий коридор и с силой распахнула входную дверь, чтобы подышать воздухом. И тут же оцепенела от ужаса, как только увидала на пороге статную седовласую женщину худощавого телосложения. Холодный взгляд ее серых глаз надменно скользнул по моему заплаканному лицу и растрепанным волосам.

— Значит, вот так у русских принято встречать гостей?
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 17:17 + в цитатник
Глава 17
Я недоуменно покосилась сначала на него, а затем и на оружие в его ладони.

— Что ты…

— Давай, ну же. Не тяни. Ты же хочешь отомстить? — он кивнул на пистолет с непроницаемым выражением лица. — Мне нечего терять, Катарина. У меня за плечами лишь долгие годы службы… ни семьи, ни детей. Никто даже слезинки не проронит. Так чего же ты тянешь?

Я мгновенно взяла оружие в руки. Прохладный корпус пистолета подействовал отрезвляюще. Правая рука все еще дрожала, но мне удалось поднять дуло в сторону Мюллера. Он улыбался. Глаза его были такого спокойного и глубокого синеватого оттенка, словно тогда перед ним был не пистолет, а фотоаппарат, который намеревался запечатлеть его улыбку. Я подошла еще ближе, и с того момента дуло плотно упиралось ему в грудь.

Губы дрожали, и я нервно стиснула их. Слезы катились по щекам, отчего взор был затуманен, а лицо его — такое спокойное, с ровными чертами — расплывалось от прозрачной пелены. Силы покидали меня, а дыхание все еще было частым, не восстановившимся от бесконечных рыданий. Ладонь подрагивала вместе с оружием, а пальцы опасались нащупать курок.

— Да пошел ты… — небрежно бросила я, роняя пистолет.

Он звонко ударился об брусчатку, и я обессиленно полетела вслед за ним, но Мюллер вовремя подхватил меня. Его сильные руки сомкнулись на моей талии, крепко придерживая спину. Я обмякла в его объятиях, совершенно без сил уронив голову ему на грудь. Руки мои болтались в воздухе, как у сломанной куклы, коленки периодически подкашивались, а он продолжал молча удерживать меня, осторожно поглаживая спину.

Не знаю, сколько мы простояли в таком положении. Я разрыдалась еще сильнее, отчего его черный парадный китель промок от моих бесконтрольных слез. В какой-то момент я не выдержала и двумя руками приобняла его за плечи, чтобы прочно устоять на ногах. Разодранные ладони все еще изнывали. И как только я прикоснулась к его кителю, разразились новым пожаром боли.

Спустя какое-то время офицер повел меня в сторону автомобиля. Я не сопротивлялась, а напротив, находилась в каком-то оцепенении: сил не было ни слово вымолвить, ни пошевелиться. Свадьба Амалии в буквальном смысле выжала из меня все соки. Как только глаза высохли от горьких рыданий, накатила невероятная усталость, граничащая с изнеможением.

Мюллер осторожно усадил меня в машину и сел за руль. Я окончательно обмякла на переднем сидении и с огромным усилием повернула голову в его строну. Последнее, что я увидела перед тем, как провалиться в сон — следы едва уловимой запекшейся крови на костяшках его пальцев.

* * *
В голове раздавалась удаленная плавная мелодия фортепиано. Такая чистая, невинная и таинственная. За ней хотелось идти, бежать, касаться и еще целую вечность наблюдать со стороны. Я была практически уверена, что она мне снится, пока не распахнула глаза в полумраке.

Это был не сон. Мелодия продолжала приглушенно звучать даже после того, как я окончательно проснулась.

Меня окружала незнакомая комната, освещенная одной лишь тусклой настольной лампой с желтым абажуром. Я очнулась на широкой двуспальной кровати, накрытая приятным махровым пледом молочного оттенка. Сонно потерла глаза и еще раз оглянулась.

В комнате я была одна. Меня окружали прикроватные тумбочки из светлого дерева, туалетный столик с овальным зеркалом и громоздкий старинный шкаф из того же дерева, что и вся остальная мебель в помещении. Не смотря на небольшие размеры, комната имела высокие потолки с богатой лепниной, точно во дворце, высокие двери и целых два окна, наглухо задернутых темными шторами.

Я попыталась судорожно вспомнить события последних часов, чтобы прояснить ситуацию и понять, где же я находилась. Но когда воспоминания начали наваливаться один за другим, я вдруг осознала, куда меня привез Мюллер.

Дверь была приоткрыта. Сквозь нее просачивался едва уловимый свет из коридора и плавные нотки фортепиано, хоть и приглушенные. Хотела было встать с кровати, но ноги тут же натолкнулись на что-то мягкое и теплое. Я испуганно спрыгнула с кровати, а нечто это недовольно мяукнуло и лениво распахнуло свои ярко-зеленые глазки. Сердце бешено забилось от испуга, но он тут же сменился умилением.

— Эй, привет. Ты напугал меня.

Серый пушистый котик с безумно красивой мордочкой пробрался на самый край кровати и влажным носиком потерся об мою ладонь. Я невольно улыбнулась, почесала его за ушком, уловив ласковое мурчание, и осторожно взяла животное на руки. Пушистый комочек продолжал мурчать и с наслаждением прикрывать глазки, пока я плавно поглаживала его спинку.

В таком положении он прошел со мной на руках до коридора. Мы вместе с маленьким серым разведчиком последовали за звуками фортепиано, которые раздавались из самой дальней комнаты огромного длинного коридора. Наконец нам удалось приоткрыть завесу тайны и узнать, кто же музицировал в столь поздний час.

Я была ни капли не удивлена, застав за музыкальным инструментом Мюллера. В помещении одно из трех окон было открыто нараспашку, впуская душную летнюю ночь. И царил такой же полумрак, что и в той комнате, в которой я проснулась — горел тусклый торшер с красным абажуром. Возле пианино находилась мягкая софа с цветочным орнаментом преимущественно красных оттенков, и парочка удобных кресел ей под стать.

Я застыла в дверях, плечом облокотившись об дверной проем, и молча наблюдала. Офицер находился в обыкновенной табачно-коричневой рубашке с черными подтяжками и без привычной офицерской фуражки поверх уложенных светло-русых волос. Его пальцы плавно скользили по клавишам, взгляд был полностью сосредоточен на них. А из-за того, что находился он ко мне полу боком, выражение его лица я уловить не могла.

В какой-то момент котик вяло мяукнул, развалившись у меня на руках, и продолжил расслабленно мурчать. Но тонкий слух Алекса мгновенно подметил присутствие посторонних. Поэтому на мгновение его пальцы застыли в воздухе, а в ушах образовалась непривычная тишина. И я вдруг осознала, где находилась на самом деле. А может Мюллер опасный хищник, и я оказалась в его берлоге?.. Оказалась в его логове не по своей воле…как и в этой стране.

— Вижу, ты уже подружилась с Оскаром, — раздался его привычный бесцветный голос.

Он даже не обернулся в мою сторону. Лишь молча прикрыл крышку черного лакированного инструмента и встал с квадратной банкетки.

— Он спал у меня в ногах, — ответила я, продолжив прижимать сладко мурлычащего котика к груди. — Оскар? Какое… необычное имя для кота.

— В честь Оскара Уальда, — пояснил он, но, уловив мой недоуменный взгляд тут же добавил, — известного ирландского писателя, — он достал позолоченный портсигар из кармана кителя, взял сигарету и тут же зажег ее. — Почему не спишь?

— По той же причине, по которой ты играешь на фортепиано посреди ночи, — усмехнулась я, разглядев его силуэт в полумраке.

Он развернулся лицом к окну и спрятал левую руку в карман черных брюк галифе, с наслаждением выдохнув табачный дым.

— Музыка успокаивает меня. Иногда по ночам я включаю патефон или играю на пианино и представляю, что никакой войны нет. Это… великолепное чувство, — сообщил он тихим голосом, и его неожиданная откровенность смутила меня. Он развернулся ко мне, сделав очередную затяжку. — Раз уж ты не спишь, нужно обработать твои ладони.

— Зачем ты привез меня сюда? — тихо спросила я, последовав за ним в другую комнату. — Фрау Шульц, вероятно, обыскалась…

— Фрау Шульц я уже оповестил, что ты ночуешь у нас дома… А если быть точнее, позвонил в «Розенхоф» и распорядился, чтобы Ольга передала фрау, как только та вернется домой, — ответил мужчина, сосредоточенно копаясь в небольшом сундучке с ватой, бинтами и различными микстурами.

— Лёлька знает, что я ночую здесь?! — неожиданно пискнула я так, что Мюллер тут же поднял на меня недоуменный взгляд. Я обессиленно присела на ближайший диван, и Оскар выскочил у меня из рук, устраиваясь поблизости. — Боже… теперь все знают, что я тут у тебя…

— У тебя будут проблемы с твоим женихом? — надменно усмехнулся Алекс, искоса поглядев на меня. Он расстегнул рукава рубашки и закатал их по локоть. — Думаю, он бы разозлился, если бы я оставил тебя одну посреди незнакомой улицы. И к тому же, мой дом был порядком ближе, чем ферма…

— Никакой он мне не жених! — обиженно воскликнула я, вскочив с дивана.

Столь бурный ответ с моей стороны лишь позабавил офицера. Он подошел ко мне с кусочком ваты, промоченным в спиртовом растворе. Я с недоверием глянула на него, вопросительно вздернув бровь, а мужчина кивнул в сторону дивана, на который я тут же покорно села. Он с осторожностью принялся обрабатывать мои ссадины с запекшейся кровью, присев напротив меня на одно колено.

— По-моему, Иван так не считает, — вдруг раздался его тихий голос, когда я резво отдернула ладонь от саднящей боли в ссадинах. — Сегодня он, можно сказать, ценой своей жизни добивался, чтобы ты не поехала на свадьбу. Это был глупый, но… чертовски храбрый поступок.

В ту же секунду я снова обратила внимание на костяшки его пальцев правой руки, которые были частично запачканы кровью; только вот неизвестно чья это была кровь: его или тех пьяных офицеров… Алекс словил мой изучающий взгляд, и спокойная синяя гладь вдруг коснулась моего лица. Привычный колючий взгляд вмиг смягчился, рассматривая меня. Но он по-прежнему не улыбался, словно лишний раз под угрозой расстрела опасался проявить человечность.

Лишь в тот момент я осознала, насколько близко мы находились друг к другу. Я слышала его размеренное дыхание и глядела как завороженная на ровные черты лица. Глаза запечатлели все: хмурую межбровную морщинку, густые светлые ресницы, тонкие и сосредоточенно поджатые губы, ярко выраженные скулы и правую бровь, которую рассекал едва уловимый тонюсенький шрам. А также большие синие глаза, излучавшие непоколебимую решимость и готовность идти до последнего.

Я не ответила. То ли от неприятного пощипывания, то ли от смущения и неловкости, вдруг охватившей меня в тот момент. Мюллер аккуратно промачивал вату со спиртом об каждую кровавую ссадину, а я стискивала зубы и ждала, когда боль прекратится.

— Спиртом обрабатывать раны довольно болезненно. Можно использовать сок алое, — констатировала я по окончании процедуры. Мужчина ничего не ответил и принялся молча упаковывать медицинские принадлежности в небольшой ящик. Испытав еще большее смущение, я вдруг вознамерилась сменить тему, чтобы избавиться от ореола неловкости между нами. — Фройляйн Хоффман перед отъездом пригласила нас на завтрак…

В воздухе раздался резкий хлопок. Я невольно вздрогнула, едва не подпрыгнув с софы. Мюллер захлопнул небольшую аптечку и развернулся ко мне, по-командирски переплетая руки на груди.

— Завтра Эмма принесет в вашу спальню завтрак, а после… мой водитель отвезет вас на ферму. Старайтесь избегать встречи с моей матерью и сестрой, они и так бьются в догадках из-за слухов, что же за невеста у меня появилась. К Хоффманам я поеду один… Нам ни к чему появляться вместе так часто.

Снова «вы» и прежний беспристрастный официоз…

От его холодного тона между лопаток пробежали мурашки. Взгляд с синевой вмиг лишился теплоты и той снисходительности, которую он позволил проявить ко мне во время танца на свадьбе…

— Но Лиззи… она…

— Катарина, вы осознаете какой опасности себя подвергаете? — бесцветным голосом произнес он, вопросительно вздернув бровь. — Что произошло бы, если бы мы с Вильгельмом не вышли в тот момент из ресторана? Неужели вы вдруг забыли в каком состоянии я вас вывез оттуда…

— Забудешь такое… — тихо пробормотала я, понуро опустив взгляд на паркет.

Офицер провел рукой по волосам и тяжело выдохнул.

— Простите, я… — он устало потер виски и направил взгляд в сторону распахнутого окна. — Вильгельм прав, я не должен… С завтрашнего дня я больше не буду сопровождать вас с Артуром в Мюнхен и буду как можно реже посещать «Розенхоф», чтобы отвести ненужные подозрения.

Я взглянула на него, изумленно похлопав ресницами.

— По той же причине все эти месяцы вы так редко приезжали на ферму?

Мужчина поднял на меня тяжелый мрачный взгляд.

— Я не сделаю вам плохого, Катарина… но и хорошее вряд ли смогу. И сегодняшний вечер доказал это. Артур и фрау Шульц жутко расстроятся, если вдруг с вами… что-то случится…

Он тут же выскочил из небольшого помещения, едва успев договорить. Я бросилась вслед за ним, застав его в музыкальной комнате с подожженной сигаретой в руке. Молча вступила в просторное помещение, беззащитно обняв себя руками. Я долгое время стояла за ним, нас разделяли всего несколько шагов. Мюллер продолжал молча курить, устремив немигающий и задумчивый взгляд в открытое нараспашку окно. Его резкие движения, рассеянный взгляд и некая загадочность в словах — все твердило о том, что его что-то терзало. Быть может, это были последствия алкоголя в крови. А быть может и все сразу…

Когда молчать стало невыносимо, я неловко прочистила горло и тихо произнесла:

— Хотела сказать вам спасибо… я про тот инцидент в ресторане. Вы в очередной раз спасли меня, а я… я снова забываю поблагодарить вас, — от волнения я болезненно закусила нижнюю губу. — А еще я должна извиниться… за слова, что наговорила вам после того, как вы спасли меня. Признаться честно, я вовсе так не считаю! То есть… до приезда в Германию я считала, что все немцы поголовно фашисты и ненавидят людей других национальностей. Но, познакомившись с фрау Шульц и ее детьми, я вдруг поняла, что ошибалась. А сегодня я, наконец осознала, что ошибалась и на ваш счет. В первую встречу вы показались мне совершенно черствым солдафоном с отталкивающим взглядом, которому были чужды сострадание и человечность… Благодаря вашему примеру я осознаю, что не все немецкие офицеры такие… такие бездушные нелюди, что вступили на нашу землю.

Мюллер развернулся. На лице его застыло удивление, а кисть с зажженной сигаретой медленно опустилась на уровень солнечного сплетения. Я нервно сглотнула слюну, не в силах выдержать его озадаченный взгляд.

— Вам повезло — фрау Шульц не заразила расовая теория Гитлера. Она и до войны с глубоким уважением относилась ко всем людям, не разделяя их на классы, религии и национальности, — ответил он спустя пару минут молчания. — А что касается меня… Об этом еще сам Кант писал — люди бежали бы друг от друга, если бы всегда видели друг друга совершенно открыто.

— А вас? Вас заразила расовая теория? — вдруг спросила я, и неожиданно для самой себя шагнула вперед.

— Полагаете, если бы я был одержим той теорией, то беседовал бы с вами так открыто? — он привычно ухмыльнулся и сделал глубокую затяжку. — К тому же, брезговал бы находиться рядом с остарбайтером… и уж тем более делать вид, что одна из них моя невеста…

Я растерянно улыбнулась и медленным шагом подошла к распахнутому окну. Ощутив на себе изучающий взгляд офицера, который прожигал мне спину, я старалась сохранять самообладание.

— Приятно слышать, что не все немцы ненавидят русских. Я прочла письмо тетушки… там говорится о многих злодеяниях солдат, которые оккупировали нашу область.

Я не видела его выражение лица, но отчетливо услышала, как он сделал глубокую затяжку и медленно выдохнул табачный дым.

— Вашу деревню оккупировала сорок первая пехотная дивизия Вермахта, — констатировал Алекс тихим голосом, и я распахнула глаза от его неожиданной осведомленности. — На их счету много нарушений, в том числе пьяные драки и безосновательный расстрел рабочего населения… Я сочувствую вашей утрате… Виновные уже давно понесли наказание.

Где-то поблизости стрекотали сверчки, едва уловимый ночной ветерок обдувал лицо, а звезды на небе, как и всегда светили спокойным завораживающим сиянием.

Я покачала головой, стараясь не разреветься, и пожала плечами то ли от безысходности, то ли от нарастающего раздражения.

— Что мне их наказания? Тех, кого они убили уже не вернуть.

Мюллер долго и напряженно молчал. До меня доносился лишь ненавязчивый запах табака. В какой-то момент за спиной раздались неторопливые шаги, и боковым зрением я обнаружила, как он остановился всего в паре шагов от меня. Левая рука у него была спрятана в карман, вторая орудовала недокуренной сигаретой, а взгляд скользил по шелестящей листве многолетнего дуба, что находился во дворе дома.

Наши плечи находились в нескольких сантиметрах друг от друга, и от осознания того я тотчас же затаила дыхание. Но отчего-то в тот момент мне не хотелось испуганно отдернуться назад, как это обычно бывало, а напротив…

Мужчина заговорил спустя несколько минут тихим и рассудительным голосом в сочетании с легкой хрипотцой:

— Когда я вступил в ряды СС, совершенно случайно попался мне на глаза трактат Канта «К вечному миру». Он написал одну интересную мысль: «der Krieg ist darin schlimm, dass er mehr böse Menschen macht, als er deren wegnimmt — война дурна тем, что создает больше злых людей, чем их забирает».

— Странно слышать от офицера, что он читает трактат «К вечному миру», — усмехнулась я, мельком поглядев на него.

Он мгновенно словил мой взгляд, и уст его коснулась загадочная легкая улыбка.

— Полагаете, все офицеры поголовно зачитываются военными трактатами? — Мюллер вопросительно вздернул бровь. Я сдержанно улыбнулась и отвела взгляд в сторону окна, продолжив ощущать его изучающий взгляд на своем лице. — Вы глубоко заблуждаетесь. Ни один здравомыслящий человек не захочет пойти на войну… только если не подвержен беспощадной пропаганде. Как в случае гитлерюгенда… Я знаком с десятками парней, которых там морально испортили и уничтожили в них все человеческое. Домой они возвращаются совершенно неузнаваемыми… А пропаганды всякой везде хватает, что здесь, что там… В Союзе она не слабее здешней, уж поверьте… — он выдержал недолгую паузу и сделал глубокую затяжку. — Это необычная война, Катарина, — это война идеологий. Наши предки бились за новые территории, а мы… боремся за чье-то мнение. У каждой страны имеются свои идеологии. Только ни одна из них не догадывается, что спорить и тем более воевать из-за того бессмысленно. Надеюсь, наши потомки будут гораздо умнее. Они будут учиться на наших ошибках и выносить из них определенные уроки.

Я нахмурилась, переплетая руки на груди.

— На свадьбе я уловила обрывки разговоров. Вы с офицерами обсуждали открытие второго фронта американцами. Значит совсем скоро конец войне. Конец всем мучениям, смертям и горю.

— Это всего лишь разговоры, Катарина. Американцы любят попусту болтать. Они говорят о нем едва ли не с начала войны, — холодно отозвался Алекс. — Уж поверьте, они рады Союзу не больше, чем Германии.

— Мне плевать на ваши пропаганды, немцев, американцев… плевать на всю эту политику. Я домой хочу. Просто хочу домой… здесь мне не место. Легко вам говорить, когда вы на родине находитесь и к себе домой каждый вечер возвращаетесь…

Мюллер совершенно ожидаемо усмехнулся в ответ на мои слова, опустив сигарету в стеклянную пепельницу на близстоящем столе.

— Вы правильно делаете, что избегаете эту тему. Политика — это всегда грязь. Женщины не должны купаться в грязи и тем более становиться ее жертвами, — тихим голосом проговорил он, и тут же подавил короткий смешок. Я мельком глянула на него, наблюдая на его лице расслабленную улыбку. — Пытаюсь представить ваше лицо, когда скажу, что у нас с вами одна родина на двоих…

— Что?! — удивленно протянула я, ошарашенно разглядывая его лицо. Два синих глаза смотрели на меня с улыбкой. — Поэтому вы так хорошо владеете русским?

— Именно так я себе это и представлял, — констатировал он, с интересом разглядывая меня. Он выдохнул табачный дым, и легкая улыбка все еще украшала его лицо. — Вот только родился я не при советах, а при царе. И советская Россия для меня совершенно иное государство, нежели царская. Мне было около пяти лет, а сестренке не было еще и трех, когда в семнадцатом году отец успел эвакуировать нас с матерью к родственникам в Германию. В 1900 году он переехал из Мюнхена в Санкт-Петербург работать в посольстве Германии. А дед мой по материнской линии был не последним человеком Петербурга — министром императорского двора. Имел хорошие отношения с царской семьей, был лично знаком едва ли не с каждым членом императорской фамилии, был приглашен на все балы Петербурга… В общем, был одним из тех, кого ненавидели и презирали большевики.

Я внимала каждому слову Мюллера, как завороженная, и не могла поверить собственным ушам. Что сподвигло его на такую откровенность — шнапс или… нечто иное?..

— Значит, ваша мама… она… русская? — осторожно спросила я.

Мужчина коротко кивнул.

— Самая что ни на есть — княжна Мария Воронцова. Была в хороших отношениях с княгиней Ириной Юсуповой — племянницей царя и супругой Феликса Юсупова. Они даже встречались в двадцатых годах во Франции, но после 1933 связь с ними оборвалась… впрочем, как и со всеми русскими аристократами. А деда звали Александр Воронцов… собственно, в честь него меня и назвали.

— А отец? Он был немцем? Фрау Шульц ни разу не упоминала о нем…

Алекс сделал глубокую затяжку, пока взгляд его сосредоточенно скользил по светлеющему горизонту. Я не знала, который был час, но по плавно надвигающемуся рассвету предположила, что было не более трех часов ночи.

— Мой отец был герцогом Георгом фон Мюллером, — голос офицера внезапно похолодел, и мне даже показалось, что он стиснул зубы. — Его, как и дедушку с бабушкой по материнской линии убили большевики. Еще в 1918, в Петербурге. Просто так… без суда и следствия. Как и других титулованных людей, работавших на империю. Впрочем, как и тех, кто имел хоть какие-то титулы по праву рождения. Моей семье повезло… мы уехали из России до начала гражданской войны. Боюсь представить, что было бы, если бы мы остались с отцом… — он сделал глубокую затяжку, выпустил облако ядовитого дыма и стряхнул сигарету в пепельницу. — Они построили новое государство на крови моих родных. По их мнению, я не обязан жить, если родился в семье русских аристократов. На мой взгляд, глупое и ничем не обоснованное мнение. Они вдруг позабыли, что я не выбирал в какой семье родиться, также как и они не выбирали рождаться в рабоче-крестьянской… Надеюсь, у вас не осталось вопросов почему я не восхваляю политику большевизма и коммунизма.

Все слова утешения вмиг улетучились из головы. На протяжении нескольких минут я не могла привести мысли в порядок после столь откровенного рассказа Алекса.

— Я… мне… Я сочувствую вам, — пролепетала я, запинаясь чуть ли не на каждом слове. — Я родилась в самом конце гражданской войны, поэтому не знаю всех ее тонкостей и последствий. А в школе нам рассказывали лишь о доблестной рабоче-крестьянской армии, которая творила новый мир и освобождала угнетенный пролетариат от зажравшейся буржуазии. А многочисленные смерти оправдывали тем, что ни одна революция не вершится без крови. В особенности, если та кровь голубая…

— Я не ради сочувствия вам это рассказал, Катарина. Но мне приятно, что вы выразили его, — признался он. В тот момент Мюллер повернул голову в мою сторону, и колючий взгляд его в тотчас же смягчился. — Но при этом, если вы думаете, что я ненавижу весь Советский Союз и все народы, проживающие там, то опять-таки глубоко заблуждаетесь. Я не привык разделять мир только на черное и белое — это как минимум инфантильно, а как максимум приводит к узкому кругозору и ярому отвержению всего нового. Исходя из того, я не отрицаю, что товарищу Ленину и Сталину удалось-таки построить империю Советов на руинах царской России. Как не отрицаю и того, что людям нравится жить при такой власти… что бы не говорила немецкая пропаганда на этот счет. Но каким способом им удалось это сделать? Сколько людей эмигрировали, погибли в лагерях или были расстреляны как враги народа… чтобы они построили то, что вы имеете сейчас? — офицер неопределенно пожал плечами и покачал головой. — Как ни крути, у Сталина на руках не меньше крови, чем у Гитлера. Вы можете считать иначе, и я с уважением приму ваше мнение.

Его слова встали поперек горла и застали врасплох. Я не знала, что и ответить. У него язык был подвешен намного лучше моего. Да и мое образование в девять классов с его образованием не сравнится. В тот момент я впервые ощутила разницу между нами. Мне впервые стало стыдно, что многое я не знала из того, о чем говорил Алекс… и не могла знать с тогдашним образованием. Офицер Мюллер был словно из другого мира и дело было далеко не в наших происхождениях. Он был старше меня аж на десять лет, жил в Германии уже более двадцати пяти лет, рос в совершенно другой среде, ходил в другие школы и университеты, служил в полиции, а затем и в рядах СС…

Я понуро опустила взгляд, принимаясь нервозно трепать край белоснежного пиджака.

— Я заприметила сад… Хочу, чтобы вы немедленно составили мне компанию. Составите?

Он ответил хриплым грудным смехом.

— Вы так спросили, что мне теперь страшно отказываться.

Я мельком улыбнулась, и мы молча последовали на первый этаж. С особой осторожностью обходя парочку комнат на втором этаже, дабы не разбудить жильцов дома. Едва ли не на ощупь мы прошли две гостиные, столовую и широкий коридор, ведущий к парадному крыльцу. Удивилась я тогда размерам дома Мюллеров и гадала, какой же он был в дневное время суток.

Наконец, мы выбрались в сад, где немногочисленные яблони были в самом расцвете сил с небольшими розовощекими плодами. Меня окружало целое разнообразие цветов: розы нескольких сортов с различными бутонами, цветастые тюльпаны и другие диковинные и поразительной красоты цветы, о существовании которых я ранее и не догадывалась. А аромат в саду стоял непередаваемый…

Мы молча шли по длинной каменистой аллее и наблюдали за рассветом, распластавшемся по всему горизонту. Никто из нас не решался прервать ту уместную тишину. Алекс продолжал курить уже вторую или третью сигарету подряд. И я вдруг словила себя на мысли, что не могла представить его без позолоченного портсигара в кармане кителя.

— Так значит, вы князь с одной стороны и герцог с другой? — с глупой улыбкой на лице спросила я спустя некоторое время.

Он расслабленно усмехнулся, и я впервые за долгое время уловила его белоснежную улыбку.

— Только ни один из этих титулов не является действующим. В 1919 приняли Веймарскую Конституцию и упразднили их. С того года титулы всех немецких аристократов стали просто частью фамилии. А в России тем более… — офицер выдохнул серый дым, не прекращая глядеть на меня с обаятельной улыбкой. — Но вы можете звать меня Александр фон Мюллер… как и положено по документам. Или… как обращались к подполковникам в царской России — ваше высокоблагородие…

Я шутливо поклонилась. А затем не смогла сдержать смех и стыдливо прикрыла губы ладонью. Улыбка мгновенно сошла с лица Мюллера. Он спрятал ее за привычным хмурым выражением, продолжив с нескрываемым любопытством разглядывать меня.

— Что-то не так? — обеспокоенно поинтересовалась я.

— Непривычно слышать искренний женский смех, — признался он спустя минуту молчания, и на устах его дрогнула едва заметная улыбка.

— Судя по тому, как немки съедают вас глазами, господин Мюллер, вы не страдаете от недостатка женского внимания, — усмехнулась я, мельком поглядев на него со стороны.

— Я вынужден ограничивать общение с женщинами, — последовал незамедлительный ответ офицера. Он неловко прокашлялся в кулак и угрюмо поджал губы.

— Это из-за войны? Из-за того, что вашу дивизию в любой момент могут отправить на фронт?

— В наше время опасно сближаться с кем-либо, Катарина. Никогда не знаешь куда вас забросит судьба. И давать пустую надежду какой-либо женщине я не намерен. Этим я сделаю хуже не только себе, но и ей в особенности.

Я беззаботно пожала плечами.

— Ну и зря. Вы живете в бесконечном ожидании отправки на фронт, но ведь отказывать себе во всех желаниях — это не жизнь. Вот уйдете вы на фронт, получите смертельное ранение и будете медленно умирать… А от мыслей, что за всю жизнь вы выполняли лишь приказы руководства и совершенно забыли про маленькие радости жизни — будет только хуже. Вы умрете, так и не полюбив женщину, не побывав на собственной свадьбе… не увидев улыбок детей и не познав уюта собственной семьи.

— Не стоило мне давать вам сочинение Канта. Вы начинаете философски мыслить, — он коротко усмехнулся и выдохнул табачный дым.

— Что же в этом плохого? — искренне удивилась я. Уловив первые лучики солнца на своем лице, я остановилась посреди сада и улыбнулась, с наслаждением приподняв голову к небу. — В России я вряд ли дошла бы до его сочинений самостоятельно…

Мюллер остановился следом, наблюдая за мной проницательным и заинтересованным взглядом. На удивление, мне не хотелось отвернуться или сорваться идти дальше, лишь бы он не глядел на меня. Под таким его взглядом я смущалась, но виду старалась не подавать.

— А если серьезно… Я давал присягу, Катарина, и не имею права ослушаться приказа, — ровным тоном произнес офицер, не сводя с меня глаз. — И как однажды сказал сам фюрер: никого не любить — это величайший дар, делающий тебя непобедимым, так как никого не любя, ты лишаешься самой страшной боли.

— Господи… ну до чего же вы, немцы, до скукоты правильные, — пробубнила я, едва сдерживаясь, чтобы не закатить глаза, чем только вызвала улыбку Мюллера.

— Хорошо, по-вашему, я должен завтра же жениться на фройляйн Хоффман?

— Неважно на ком, главное — ваши чувства. Я, конечно, еще не познала любви, но определено могу сказать, что, когда увижу будущего супруга, сразу же пойму, что он тот самый, — с воодушевлением призналась я, разглядывая золотистый рассвет. — И вы тоже должны понять это, когда вдруг встретите ту самую женщину.

— Я… приму к сведению, — офицер едва заметно кивнул и натянул привычное сосредоточенное выражение лица. — Но вы, кажется, задолжали мне кое-что…

Я вскинула на него изумленный взгляд.

— Задолжала? — наивно спросила я, похлопав ресницами.

— Вы так усердно спрашивали откуда я так хорошо знаю русский… — с ноткой интриги начал он, выдохнув ядовитый табачный дым. — Я рассказал вам все, и даже больше. Теперь ваша очередь.

— Моя?..

— Да. Уверен, вам есть что рассказать, — Алекс коротко кивнул, устремив взгляд в сторону золотистого горизонта.

— Вы наверняка уже изучили мое дело и все про меня знаете, — я с недоверием покосилась на него. — Думаю, мне нет нужды пересказывать…

— Бумажки, знаете ли, не всегда отражают истину. Куда приятнее слушать рассказ самого человека, а не читать сухо изложенные о нем факты на куске бумаги, — признался офицер и вдруг резко обернулся в мою сторону, щурясь от первых солнечных лучей. — У вас с сестрой довольно… непривычная для крестьян внешность. Спрошу прямо, были ли в роду дворяне?

Я закусила нижнюю губу, словив его любопытный взгляд на себе.

— Наш отец… он был… был внебрачным сыном от няньки…

— Я догадывался, — Мюллер удовлетворенно кивнул. — Кем ваш дед был при царе?

— Он родился в имении Витебской губернии в семье агронома и дочки участника польского восстания 1863 года — польского дворянина. Еще в студенчестве начал изучать работы Маркса и Энгельса, затем вступил в социал-демократический кружок. А в 1896 был арестован и сослан за свою деятельность в Киев. Там и продолжил учиться на медицинском факультете. В 1904 при расколе партии стал большевиком. Потом переехал в Москву и работал там врачом-терапевтом в двух больницах. Принимал участие в октябрьской революции и оказывал медицинскую помощь красногвардейцам. Затем стал личным врачом товарища Ленина и его семьи, а после его смерти консультировал и товарища Сталина. В общем… профессором был. А отец мой… он как родился в Свибло, так и женился на моей матери — простой деревенской девке — там же потом и помер от болезни. А дед его принял, но не официально… по бумажкам дал фамилию другую — Богданов… мол богом данный. Дед наш так и помер в Москве в 1934… на Новодевичьем кладбище похоронен.

Алекс кивнул то ли благодарно, то ли задумчиво, а то и все вместе.

— Спасибо, что поделились. Похоже, задатки к врачеванию у вас от деда. Но… у вас по крайней мере есть возможность посетить его захоронение, а мы даже приблизительно не знаем, куда большевики скинули тела наших родных.

Я понуро опустила голову, принявшись нервозно цепляться за края пиджака.

— Ни разу его в живую не видела и даже желания не было на могилку его съездить… Не помогал он нам с матерью после смерти отца… жили в деревне туго и бедно. За это я деда никогда не прощу…

Лицо Мюллера неожиданно осветили не только первые лучики восходящего солнца, но и грустная задумчивая улыбка.

— Значит ваш дед и прадед были революционерами и на дух не переносили монархию. Как ни крути, наши предки были по разным сторонам… Впрочем, как и мы сейчас. С тех пор мало что поменялось, — мужчина с задумчивым видом сделал глубокую затяжку остатками сигареты и медленно выдохнул серый дым в небо. — Это еще раз доказывает, что никогда не знаешь с кем и при каких обстоятельствах сведет жизнь.

Я грустно улыбнулась и мельком кивнула. Некоторое время мы молча разглядывали рассвет. Но в какой-то момент Алекс шагнул вперед и едва заметно коснулся теплой рукой моей ладони. Это прикосновение отрезвило меня, а тепло его руки буквально ошпарило. Я резко отпрянула назад, но он успел крепче ухватить мои дрожащие пальцы.

Я подняла на него испуганный взгляд, а сердце заколотилось неприлично быстро. Он смотрел на меня с тоской, его синие глаза выглядели уставшими, но все же сумели отразить теплоту во взгляде. Они горели необъяснимым желанием, отчего он крепче сжал мою руку.

— Я… мне… мне… нужно идти, — пролепетала я нечто несуразное писклявым голосом и выдернула руку. — Провожать не нужно. Я сама… найду комнату…

Мюллер не сопротивлялся и с легкостью разжал мои дрожащие пальцы. Я побежала к крыльцу дома, придерживая шляпку на голове, а сама ощущала, как слезы крались по пятам.

Найти комнату, в которой я проснулась, оказалось непосильной задачей. Поместье Мюллера было воистину царских размеров. Подливали масло в огонь еще и напрочь спутанные мысли. В конце концов, спустя какое-то время я все же уловила знакомые очертания коридора и двери.

А после заперлась на замок и соскользнула вниз, спиной облокотившись об дверь. Двумя руками прикрыла губы, чтобы сдерживать слезы и нарастающие всхлипы, но это не помогло. Теплые слезы катились по щекам и пальцам, и я старалась как можно тише дышать, чтобы не выдать саму себя.

Что же он творит? Зачем делает это? Как же… как же мне теперь жить с этим?..

Мысли вертелись в голове с необычайной скоростью, перекраивая одну за другой. Я ругала себя за все: за разговоры с офицером, за улыбку, смех, за откровенные беседы и за то, что позволила себя привезти в его дом.

Меня трясло от злости на саму себя, ведь я дала слабину и наплевала на свои собственные убеждения. Что же я творила?! Как же стыдно мне было находиться наедине с самой собой! Какой же противной я казалась себе… Ведь я превращалась в ту девку, которой назвал меня Иван! Это же я кричала Лёльке когда-то, что даже одним глазком не посмотрю в сторону немцев! А сама?!

Пол утра я бессонно провалялась в постели. Несмотря на то, что кровать была по-королевски мягкой и удобной, я не смогла сомкнуть глаз. И первые лучики солнца за окном были и вовсе не причем. Всю усталость как рукой сняло после происшествия с Мюллером. Меня настолько потрясло его прикосновение и неожиданная откровенность, что тело мое вмиг забыло про сон.

Все мысли были заняты лишь одним человеком.

Тяжело было, что немцы так близко. Что он был так близко…
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 17:09 + в цитатник
Глава 16
Во всем остальном немецкие свадьбы ничем не отличались от других. Все то же застолье, бесконечные разговоры, сплетни, анекдоты, поздравления молодоженов, тосты через каждые десять минут, и конечно же танцы. Я была на десятках свадеб в нашей деревне. Но по вполне понятным причинам у нас не устраивали такие пиры, и танцы там были под баян и гармошку, вперемешку с бородатыми анекдотами и однотипными частушками. Все весело проводили время, и никто и подумать не мог о том, как он выглядит и в какой момент нужно подтянуть осанку, а в какой улыбнуться и говорить только на определенные темы.

Гостей не переставала развлекать немецкая певица — Эльза Кох. Ее тонкий, чарующий и мелодичный голос ласкал слух каждого, кому выпала честь оказаться на свадьбе штандартенфюрера Нойманна. А томный взгляд серых пронзительных глаз и утонченная фигура с пышным бюстом, как магнитом притягивали холостых офицеров к небольшой сцене.

В перерывах между фройляйн Кох публику развлекали четыре музыканта в строгих смокингах, играя на скрипке, виолончели и контрабасе внушительных размеров, включая мужчину за роялем. Никогда прежде мне не удавалось воочию наблюдать за игрой музыкантов и уж тем более слышать исполнение струнных инструментов. Но особенно мое внимание привлек рояль — пол вечера я с удовольствием слушала плавные и удивительно красивые мелодии, пропустив мимо ушей пение Эльзы Кох. Я наблюдала, как мужские пальцы плавно танцевали на клавишах, в какой момент музыкант нажимал на педали, и с каким наслаждением он играл на инструменте столь внушительных размеров.

Торжество длилось уже четвертый час. Салаты, первые блюда и все горячее уже благополучно съедено, а шнапс практически весь был уничтожен немецкими офицерами. Мы равнодушно пропустили два медленных танца, и я была бесконечно благодарна Алексу, что он не принуждал меня к этому унизительному занятию. Находясь за столом в окружении местных сплетниц среднего возраста и их мужей с погонами, я начинала откровенно скучать. А когда кто-то в очередной раз кричал тост «за фюрера!», «за великую Германию!», «за тысячелетний Третий Рейх!», я подавляла желание закатить глаза. Мюллер время от времени что-то обсуждал с мужчинами. Женщины же не прекращали щебетать как канарейки о новой модели пылесоса, старом женихе бедной фрау Фишер, а также о том, насколько неприлично откровенным было декольте певицы фройляйн Кох.

Я попробовала на вкус апельсиновый и грушевый шнапс, а также все ближайшие незнакомые закуски, и со скучающим видом пропускала мимо ушей обрывки женских разговоров.

— Слышала Картеры взяли к себе одну русскую…

— Да вы что? Они же громче всех кричали, что не впустят в дом никого, кроме немцев!

— Вероятно, унтерштурмфюрер и его супруга не справляются с хозяйством…

— Зато Фридрих Шварц жалуется, что у них всего четверо русских девиц и больше им не дают!

— Глупости какие! Зачем ему столько? Они же не умеют ничего. Да и неопрятные к тому же! Я слышала, что русские даже не знают, что такое пылесос! Вы можете себе представить, как они живут при коммунистах?..

Я раздраженно выдохнула и прочистила горло, запивая нарастающую злость стаканом холодной воды. Мюллер сразу же напрягся, как только женщины затронули болезненную для меня тему. Поэтому тут же накрыл мою ладонь своей на пару секунд и сжал, чтобы я не высказала что-то грубое им в ответ. Прикосновение его руки обожгло мою кожу и испугало неожиданной близостью. Но я была настолько зла на немок, что благодаря их разговорам, тотчас же позабыла об том инциденте.

— Взяла я полгода назад одну девку русскую. Так ей всего пятнадцать лет оказалось, не умела она толком ничего делать по хозяйству. Даже столовые приборы натирать до блеска не умела! Пришлось всему обучить… Зато сейчас немецкий подучила, дома чистота и порядок. К тому же и денег уходит на таких едва ли не в три раза меньше, чем на прошлую прислугу.

— Говорят, эти русские не моют руки перед едой…

— Какая дикость!

— А мне знаете какая гордая попалась? Обижается, что я русской ее называю! Все кричит, что не русская она… А я посмотрю: волосы белокурые, глаза светлые, лицо в веснушках. И говорю ей: какая же ты не русская, если и говоришь по-русски, и выглядишь, и из России приехала? А она мне: из Украины я, украинка! А по ночам песни красивые распевает… вроде русские, но в то же время и не похожи на русский…

— А вы, гер Мюллер, взяли к себе русскую? У вас дом большой… наверняка маменька ваша взяла парочку девиц…

— И невеста ваша что-то молчалива и не пьет почти. Неужто стесняется?

Офицер тактично прокашлялся в кулак и улыбнулся.

— В нашем доме, как и до войны, работают пять помощниц немецкого происхождения. Я в состоянии содержать семью, дом и платить достойное жалование обычным немецким женщинам… а не экономить и нанимать людей из России.

Парочка женщин возмущенно раскрыли рты, двое других ахнули от неожиданности, а одна неловко прокашлялась в салфетку. Я отчетливо ощутила, как мои губы расплылись в торжественной улыбке.

— Фройляйн Штольц, вы не возражаете, если я украду у вас Алекса на пять минут?

Я не сразу уловила мужской голос, раздавшийся над ухом. Мюллер мгновенно узнал кому он принадлежал, поэтому тут же вскочил с места, и я последовала его примеру. Глаза словили добродушную улыбку отца Кристофа — генерала СС Нойманна. Он сложил руки на уровне солнечного сплетения на выпирающем животе. Черный китель был до отвала усыпан наградами, а одна из них — черный крест в петлице — бросилась в глаза в первую очередь.

— Китти, познакомься — группенфюрер Нойманн — отец жениха, — сообщил Мюллер, вытягиваясь как струна перед старшим по званию.

— Для милой фройляйн можно просто Вильгельм, — отозвался мужчина, поправив закрученные седые усища. Мужчина улыбнулся по-отечески доброй улыбкой и принялся с любопытством разглядывать меня бледно-зелеными глазами.

— Приятно познакомиться, — как можно четче произнесла я, избавляясь от акцента.

Я мельком кивнула и протянула руку для рукопожатия, но вместо этого генерал с особой осторожностью преподнес мою кисть к губам всего на мгновение.

— Так вы не против? — переспросил группенфюрер, сверкнув в мою сторону бледно-зелеными глазами.

— Нет… конечно нет.

Напоследок Мюллер бросил на меня обеспокоенный взгляд и кивнул в сторону стола. Я тут же села обратно, уловив на себе любопытные взгляды окружающих женщин. Поерзав на месте, я выпрямила спину, ощутив сгущение лицемерия и неловкости вокруг.

— Милая Китти, вам невероятно повезло с женихом…

Знала бы она, что у меня было совершенно противоположное мнение на тот счет.

— Да, оберштурмбаннфюрер настоящий патриот!

— …и весьма хорош собой. Знали бы вы, дорогая, как девицы на выданье расстроились, когда стало известно о вас!

— Говорят, вы недавно к нам прибыли? Как вам Бавария?

— Бавария прекрасна, фрау, — я улыбнулась, впервые заговорив с незнакомками. — Вот только здесь непривычно жарко.

— Бросьте! Это неизменный плюс Баварской земли!

— Милая Китти, у вас необычный акцент. Позвольте узнать, откуда вы к нам прибыли?

Я мысленно выругалась, поочередно уставившись на чересчур любопытных женщин. Поняв, что больше не вывожу, я подскочила со стола, скрипнув стулом, и виновно улыбнулась.

— Извините… здесь слишком душно… я… я вынуждена отойти…

— Вам помочь?

Вопрос прилетел мне в спину, и я поспешно удалилась из огромной залы, оставив его без ответа. Нервно стиснув сумочку в руках, я обходила нетрезвых немецких офицеров, стараясь оставаться незамеченной. Они столпились возле сцены, пока молодая певица исполняла очередную чарующую песню. Кто-то из мужчин осмелился схватить меня за запястье с мерзкой улыбкой на устах, но каким-то чудесным образом мне удалось вырваться без последствий и убежать в поисках уборной.

Слуги сновали мимо меня, выбегая из длинного коридора. Я не решалась спросить в какой стороне находился туалет, поэтому последовала в тот коридор со множеством комнат. Там музыка уже не звучала столь оглушающе громко, и звонкий голос фройляйн Кох уже не раздавался в ушах настолько близко. Чем дальше я уходила вглубь коридора, тем больше стук каблуков заглушал плавные ноты рояля.

— Я не всесилен! Ты хоть представляешь, что будет? Что будет если Кристоф обо всем узнает?!

Я замерла посреди коридора, вдруг услышав мужской голос из соседней двери.

— Я отдаю отчет своим действиям, — последовал незамедлительный ответ другого мужчины. В этом неторопливом и невозмутимом голосе я узнала Мюллера.

Прикрыла губы ладонью, чтобы не издать ни единого звука. Казалось, мое учащенное дыхание слышали все вокруг.

— Твой отец был хорошим человеком и во многом мне помог… — произнес генерал спокойным тихим голосом. — И я до последнего буду выполнять данное ему обещание. Но ты прекрасно знаешь характер Кристофа… и такие вещи он просто так не оставит! Я не смогу его остановить, ты же понимаешь?..

— Не нужно опекать меня, Вильгельм, я больше не пятнадцатилетний мальчишка, — процедил Мюллер. — Я осознаю, чем все может кончиться. Но и иначе поступить я тоже не могу. Фрау Шульц…

— Фрау Шульц с этого дня находится под попечением нашей семьи! Они более не нуждаются в твоей опеке! — воскликнул группенфюрер Нойманн, но в его голосе не было ни капли злости и агрессии. Скорее наоборот, он словно намеревался вразумить Алекса. — Ты больше не будешь появляться с этой девчонкой у всех на глазах…

Я затаила дыхание, когда осознала, что речь шла обо мне. Сердце тотчас же подступило к горлу, кровь застучала в ушах, а весь праздничный ужин вдруг вознамерился выйти наружу, болезненно скрутив желудок.

Генерал Нойманн знал о моем истинном положении и так непринужденно целовал мою кисть у всех на виду?.. Чем же закончится все это? Как же сам генерал СС не пресечет все на корню? Почему он продолжает прикрывать Мюллера?

— При всем уважении, группенфюрер, но я сам решу с кем мне появляться в обществе…

— Не упрямься, Алекс! Ты не оставляешь мне выбора! — строго воскликнул генерал. — Либо с завтрашнего дня ты подаешь запрос на вступление в партию, либо…

— Либо что?! — сквозь зубы процедил Мюллер, не скрывая раздражения.

— В ближайшие дни объявляешь о помолвке, — заявил Вильгельм, выдержав долгую паузу, а я от изумления выпучила глаза. — В твоем возрасте и звании уже неприлично быть холостым. Свадьбу сыграем быстро и не с таким размахом. Все как ты любишь. Обергруппенфюрер Хоффман уже спит и видит, как ты женишься на Лиззи. К тому же, это твой шанс продвинуться по службе, не уезжая на фронт… — он замолчал на мгновение, и в помещении раздались неторопливые шаги. — Пятую дивизию отправили на русский фронт четыре месяца назад… Наша пропаганда говорит об одной победе за другой… но что в итоге? Половины личного состава нет, другая половина искалечены до нельзя… Офицеры каждый третий без пальцев рук и ног от несносных морозов. Ты хочешь повторить их судьбу, Алекс?!

— Я предпочитаю более честные способы продвижения по службе… — угрюмо отозвался Мюллер.

В помещении раздались тяжелые шаги. Я тут же испуганно побежала вперед по коридору, уловив грозный голос генерала:

— Александр! Я еще не закончил! Вернись и…

Позади раздался громкий дверной хлопок, и я ускорила шаг.

— Китти! — Мюллер окликнул меня, и сердце мое болезненно сжалось. — Как долго ты…

Он догнал меня, нетерпеливо схватив за запястье.

— Я не должна была подслушивать, извини, — честно ответила я на русском, и развернулась, чтобы взглянуть ему в глаза. — Но я… мне… Мне противно быть участником этого праздника лицемерия. Генерал прав, мне здесь не место… как и в этой стране.

Я попыталась высвободить руку, но он сжал ее сильнее. Глаза его — по обыкновению такие синие, тихие и спокойные, будто гладь морская — в тот момент отображали целую бурю чувств: смятение, страх и какую-то призрачную ускользающую надежду.

— Я не позволю тебе уйти, — всего лишь изрек он полушепотом, продолжив стискивать мое запястье теплой рукой.

Но взгляд его тогда был сильнее любых прикосновений.

— Мюллер, Китти, вот вы где! — раздался звонкий голос Кристофа, отзывающийся эхом в длинном пустом коридоре. Судя по расслабленному взгляду, широкой улыбке и сигарете, небрежно зажатой меж зубов, трезвый ум постепенно покидал его. Мужчина подошел ближе, вклинился между нами и одним дружеским жестом опустил тяжелые руки нам на плечи. — Я вас везде обыскался. Алекс, пойдем выпьем уже наконец за мою невесту!

С каждой секундой находиться рядом с пьяными немецкими офицерами становилось жутко. Я не знала, что взбредет в их нетрезвую голову. Все поголовно были вооружены пистолетами в поясных кобурах, и нисколько не скрывали этого. Мужчин в парадном черном кителе, которые трезво стояли на ногах, можно было пересчитать по пальцам обоих рук. К моему счастью, Мюллер входил в их число. За столом он пропускал половину тостов намеренно, или же делал вид, что страшно увлечен беседой со знакомым эсэсовцем.

Мне было дико наблюдать за генералом, вероятно отцом Элизабет Хоффман, который в пьяном угаре приставал к немногочисленным слугам женского пола, а также пускал пошлые шуточки в адрес незамужних дам. Единственным высокопоставленным лицом, который держал себя в руках, был группенфюрер Нойманн. Он бесконечно извинялся за своего хорошего друга, когда тот в очередной раз разбивал стакан с алкоголем или щипал служанок за ягодицы. На протяжении всего вечера генерал Нойманн пытался привести в чувство генерала Хоффмана, но тот категорически отказывался прекращать празднование, едва ли не залезая на стол. Не помогали уговоры и родной дочери. После того, как отец грубо послал ее во второй раз, Лиззи прекратила любые попытки затащить генерала Хоффмана в машину.

— Предлагаю тост. За мою молодую жену! …И наших будущих детей!

Кристоф вынул недокуренную сигарету изо рта и небрежно кинул ее в фужер с шампанским мимо проходящего слуги. А затем взял три пустых прозрачных стакана и налил в них жидкость мутноватого оттенка, чем-то схожую с нашим привычным самогоном. Я не спеша приняла стакан в руки, мельком улыбнулась и словила сначала веселый взгляд новоиспеченного жениха, а после обеспокоенный Алекса.

— Тебе действительно повезло с супругой, друг мой, — Мюллер выдавил из себя улыбку, приподняв стакан со шнапсом.

— О, да. Надеюсь, все мои ожидания оправдаются в первую брачную ночь, — рассмеялся офицер Нойманн, вновь по-свойски обняв друга за плечи.

— За Амалию, — я приподняла стакан с выпивкой, стараясь сделать вид, что меня нисколечко не смутила его откровенная пошлая шутка.

Через секунду наши стаканы со звоном соприкоснулись и каждый принялся пить свою порцию алкоголя. Жидкость неприятно обожгла горло и пищевод. Я поспешила допить остатки апельсинового шнапса, а после поморщилась и приложила тыльную сторону ладони к губам, сдержав приступы кашля.

— Алекс, похоже тебе еще предстоит научить свою невесту пить шнапс, — с издевкой сказал Кристоф, кивнув в мою сторону. Он голыми руками подцепил со стола кусок копченой колбасы и закусил им.

— Я не любитель алко…

— Я шучу, Китти… Конечно же это была шутка! Я ценю, что ты не отказалась выпить за мою супругу. Это похвально, фройляйн!

Нойманн вновь усмехнулся и пару раз с силой похлопал меня по плечу, словно вознамерился вбить в паркет. А затем широко улыбнулся и одним указательным пальцем игриво коснулся кончика моего носа. Я инстинктивно сделала шаг назад, упираясь в стол, и испуганно уставилась на него. Мюллер заметил это и тотчас же потянулся в мою сторону, но мое положение спасла плавная мелодия рояля. Она внезапно раздалась во всем помещении, отвлекая Кристофа. Он тут же похлопал в ладоши, привлекая внимание, и громко воскликнул:

— Вальс, господа! Танцуют все без исключения! Где же… где же жена моя?..

Уловив удаляющуюся спину жениха, я облегченно выдохнула. Его походка была уже не столь грациозна для танца, но несмотря на это, он продолжал искать Амалию. А затем резко развернулся, едва пошатываясь в сторону, и направил указательный палец точно на Мюллера.

— Алекс, и ты тоже! Пригласи уже наконец свою даму на вальс! Вы пропустили уже черт знает сколько танцев…

Амалия мгновенно подбежала к нему, отвлекая от нас, и жених неуклюже закружил ее в танце, едва не порвав длинный белоснежный шлейф платья. Среди оставшихся за столом немногочисленных гостей, я уловила обеспокоенный взгляд фрау Шульц. Одним укоризненным жестом руки она приказала мне выпрямить спину и кивнула в сторону танцующих пар.

— Нет. Я ни за что… — выдохнула я, когда натолкнулась на протянутую ладонь Мюллера.

— Хотя бы один танец, — угрюмо ответил офицер. Судя по его невозмутимому выражению лица, он тоже был не в восторге от этой идеи. — Вы умеете танцевать вальс? Если нет, то… просто старайтесь не отдавить мои туфли.

Я с силой поджала губы, мельком оглядев танцующие пары. А после не глядя вложила ладонь в протянутую руку. Меня разозлила сама мысль, что он усомнился умею ли я танцевать! И положа руку на сердце, я приняла его приглашение только по той причине, чтобы доказать ему, что мы — русские — знаем и умеем многое и не хуже немцев. К тому же, не зря я часами оттачивала вальс с Петькой Смирновым перед последним звонком.

Он аккуратно повел меня к остальным парам и остановился едва ли не посередине зала. Мы встали друг напротив друга. Вокруг сгущался ореол неловкости. Мюллер обнял меня за талию и привлёк к себе по-командирски властным жестом. Я растерялась на мгновение то ли от подобного жеста, то ли от столь непривычной близости, что даже не сообразила вовремя опустить руку ему на плечо. В нос ударил приятный успокаивающий аромат его парфюма. Я положила одну руку на его крепкое плечо, и погоны тут же защекотали внутреннюю сторону ладони. Вторую руку я слегла согнула в локте и вложила в его большую теплую ладонь.

— Вам бы не помешало поучиться у знакомых офицеров как обращаться с собственной невестой.

— А вам бы не помешало поучиться у Ольги смотреть влюблёнными глазами на своего жениха, — он привычно усмехнулся, глядя куда-то вдаль.

Каков нахал! Я возмущённо вздохнула, но молча проглотила очередную его усмешку в мой адрес.

Мюллер вел уверенно, с воодушевлением, но со свойственной ему сдержанностью. Его безучастный взгляд скользил по помещению, по гостям и ни разу не коснулся меня. Но когда спустя минуту танца он наклонился и тихо произнес с низкой хрипотцой, я опешила:

— Прости, если обидел.

Он впервые взглянул на меня. В пронзительных синих глазах, спокойных и глубоких как море, впервые промелькнуло сожаление. Я бросила на него беглый взгляд, удивляясь неожиданной теплоте, прозвучавшей в его голосе, но он не отвел от меня глаза даже в тот момент. Я смутилась и на мгновение оступилась, едва не наступив ему на туфли. Но он уверенно удержал меня и теперь уже мягче привлек за талию.

В тот миг меня одолевали совершенно противоречивые чувства. Внешне Мюллер казался невозмутимой глыбой льда и грубым солдафоном с непроницаемым выражением лица. Мне всегда трудно было понять его чувства: он зол, радуется или ненавидит?

И в тот момент его лицо не отображало ничего, что свидетельствовало бы о его чувствах и ощущениях. Но, ощутив его сильную руку на талии, я была уверена, что он поддержит, не даст запнуться или упасть. И не только потому, что вокруг находились сотни глаз, следящих за нами, и его небрежное отношение ко мне тотчас бы скомпрометировало его репутацию… Он поддержал бы меня просто потому, что… хотел это сделать. Просто потому, что возможно я ошибалась, и он был вовсе не бесчувственным солдафоном, а обычным человеком, умеющим сопереживать, сострадать и доверять…

Я была покорной партнершей и позволяла себя вести в любую сторону, доверяясь офицеру. В тот момент мысли были заняты вальсом в самую последнюю очередь. Танец в прямом смысле вскружил мне голову, и я тотчас же дала себе мысленную пощечину. Какого черта я вдруг стала оправдывать его неотесанную грубость и обидные словечки, летящие в мой адрес?!

— С каких пор тебе есть дело до чувств русской рабыни?

— С тех самых, когда одна из них вдруг заделалась моей невестой, и я вынужден с ней таскаться.

Что этот немец о себе возомнил?! Я угрюмо сжала губы и насупилась, направив взгляд куда-то сквозь чёрный офицерский китель.

— Не обижайся. Этот твой убийственный стеклянный взгляд… Он далеко не похож на тот, с каким молодые девушки смотрят на своих женихов. Он может вызвать ненужные подозрения, которые испортят мою репутацию.

Да что он заладил? Репутация, репутация…

— Может, потому что ты не мой жених, и я плохая актриса?! И раз уж ты так заботишься о своей репутации, почему не спросишь у партии на ком тебе жениться? Вы же все так делаете? Тогда и вопросов лишних возникать не будет.

— Согласен, трудно изображать любовь при ее полном отсутствии. А спрашивать на ком мне жениться я ни у кого не обязан. Я не состою в партии… по крайне мере пока, — он выдержал недолгую паузу, чуть сильнее сжал мою кисть и словил мой хмурый взгляд. — Я уже извинился перед тобой, не заставляй меня делать это ещё раз. Я не хотел тебя как-то задеть или обидеть. Просто… твой хмурый взгляд иногда напоминает мне мой собственный… — Мюллер усмехнулся. — Но я не кисейная барышня, я офицер, у которого в подчинении находятся сотни человек личного состава, и в моем случае он оправдан. А вот в твоём…

— Кисейная барышня с тобой не согласна.

Его губы в какой-то момент оказались настолько близко к моему уху, отчего щеки в миг запылали.

— Еще бы. Я был бы удивлен, услышав от тебя согласие, — прошептал он, и тут же слегка отстранился на прежнее и без того близкое расстояние.

Тем самым дав мне отдышаться, ведь каждый раз, когда он проделывал подобные штуки, я невольно задерживала дыхание. А после опасалась, что неровен час могла бы лишиться чувств от недостатка воздуха.

То ли от действия алкоголя в крови, то ли от моего смущенного взгляда и раскрасневшихся щек, Мюллер не смог сдержать улыбку. И это была не привычная колючая усмешка и не дежурная натянутая полуулыбка, а полноценное проявление искренних чувств. От осознания этого я тут же стыдливо опустила глаза, в очередной раз едва не натолкнувшись на его блестящие черные туфли. А затем поспешно сменила тему.

— Все эти месяцы я хотела сказать вам… хотела сказать вам спасибо. За книгу. Но вы постоянно избегали меня, даже здоровались лишь изредка.

От волнения я и не заметила, как вновь перешла на «вы». А затем ощутила, как в моей ладони, находящейся в его, начинал скапливаться пот. От этого мне становилось еще дурнее, чем от мысли о том, с кем я танцевала тогда.

Мюллер вновь расслабленно улыбнулся, продолжив разглядывать меня, и предположение о влиянии алкоголя уже не было простым предположением. В свою очередь, я перестала ощущать мир вокруг. В тот момент под влиянием шнапса я глядела лишь на его лицо, а все, что находилось за ним, чудесным образом расплывалось. Я замечала только его синие пронзительные глаза, которые в тот вечер сверкали так ярко и по-настоящему.

Мужчина вновь наклонился к моему уху, и от волнения, распирающего грудь, я нервно прикусила нижнюю губу.

— А вы все это время ждали меня?

На мгновение я уже и позабыла, о чем шла речь, и о чем же он меня тогда спросил. Поэтому спустя секунду приказала себе собраться, но из-за странного расслабленного состояния получилось не сразу.

— Я… не то, чтобы…

Я запнулась и с удивлением обнаружила, что вальс наконец закончился, и в воздухе заиграла подвижная мелодия. Мы все еще продолжали стоять посреди зала, разглядывая друг друга. Одна рука его по-прежнему покоилась на талии, а другая стискивала мою потную ладонь. Танцующие пары вокруг уже давно рассеялись, и я натолкнулась на несколько лиц, которые с нескрываемым интересом и интригующими улыбками наблюдали за нами.

Меня вдруг охватил внезапный страх, вперемешку с нестерпимым стыдом. Словно я вновь очнулась от оцепенения… От того гипноза, который охватил нас обоих еще в штабе. Я дала себе мысленную пощечину и выскользнула из его рук, направившись к выходу из ресторана. Он выкрикивал мое выдуманное имя мне вслед и бросился было бежать за мной. Но в какой-то момент его остановил Кристоф, который был уже изрядно выпивший, но все еще стоял на ногах.

О чем я только думала?! Он же немец, офицер… эсэсовец, в конце концов! Он — враг. Как я могла ослабить хватку и нюни распустить? Подумаешь… книгу на русском подарил! Подумаешь… защищает от других немцев! Он делает это не от чистых помыслов и благородства души, а ради собственной выгоды! Да! Лишь для выгоды. Судя по разговору, генерал Нойманн уже давно говорил ему жениться. Вот он и нашел фиктивную невесту в моем лице только ради того, чтобы общество оставило его в покое… Ну и фрау Шульц заодно подыграл в их спектакле с Артуром в главной роли.

Как я могла вляпаться в их интриги?! К черту! Пришла пора заканчивать это представление!

Мне отчаянно не хватало воздуха, в ушах стучала кровь, а сердце порхало в груди словно ошалелая птица в клетке. Я бежала вперед, не оглядываясь, и наспех расстегивала удушающий ворот белоснежного пиджака. В какой-то момент до меня дошли недовольные возгласы девушки, голос которой я нашла знакомым. Судя по интонации и бранным словам, она явно не желала, чтобы какой-то мужчина касался ее.

Я незамедлительно бросилась ей на помощь, застав фройляйн Хоффман в нежелательных объятиях какого-то малознакомого офицера. Он зажимал ее в непримечательном углу словно какую-то дешевую проститутку, пока девушка отчаянно отпихивала его от себя. Я подалась вперед и лишь с третьего раза оттащила мужчину за воротник кителя. Судя по его пьяному мычанию, ему не особо понравилась моя затея, но он был изрядно пьян, поэтому не смог возразить мне ни словом, ни делом. Лишь злобно махнул в мою сторону рукой, выругался на немецком и, держась за стены, побрел обратно к гостям.

— Вот же ублюдок, — выругалась Лиззи.

Дрожащими руками она наспех достала сигарету из белоснежной шелковой сумочки. Лишь с третьего раза ей удалось зажечь ее позолоченной зажигалкой. Девушка сделала долгожданную затяжку и расслабленно облокотилась об стену.

— Спасибо, Китти, — поблагодарила она, выдохнув серый табачный дым. Ее рассеянный взгляд все еще блуждал по коридору.

— Как же… как же он не боится гнева твоего отца? — растерянно спросила я, изумленно похлопав ресницами.

Элизабет надменно хмыкнула и дрожащими руками поднесла сигарету к алым губам.

— Эти придурки ничего не боятся после двух бутылок шнапса. Их не останавливают ни погоны, ни положение моего папеньки. Ничем не отличаются от своих неотесанных рядовых… — девушка осуждающе покачала головой, а затем кивнула на сигарету. — Куришь?

Я вежливо отказалась, и в тот же момент мы обе развернулись в сторону зала на звук разбитого стекла и нервного женского вскрика. Мужчины тут же подсуетились, судя по громким шагам и торопливым переговорам, и спустя мгновение раздалось чье-то недовольное мычание.

Лиззи раздраженно закатила глаза.

— Настоящий цирк, — она медленно сделала глубокую затяжку и с наслаждением выдохнула со словами: — ненавижу свадьбы. Это еще одна причина, по которой я не выхожу замуж.

— Можно пожениться более скромно, — предположила я, спиной облокотившись об холодную стену.

— В моем случае это практически невозможно. Отец — генерал СС… муж со стопроцентной вероятностью тоже будет эсэсовцем. Такие свадьбы не проходят без шума и высокопоставленных гостей, — фройляйн Хоффман коротко усмехнулась и вновь принялась пачкать белоснежную сигарету алой помадой. — Видела бледную невесту? Бедняжка… Кристоф ее не достоин. Он уничтожит ее.

— Конечно видела, она моя кузина, — я глупо улыбнулась, пытаясь убедить себя в искренности сказанных слов. — Постой… что ты имеешь в виду под…

— То и имею, Китти. Я знаю Кристофа едва ли не всю жизнь — он тот еще пьяница и хулиган… К тому же, еще и развратник. Да и женщин он ни во что не ставит. Я с самого начала не завидовала его будущей супруге, но как увидела бедняжку Амалию…

— Все будет хорошо, — убедительно произнесла я, скорее утешив себя, чем девушку.

Она недоверчиво хмыкнула в пустоту и вдруг повернула голову в мою сторону.

— А ты что? Почему сбежала из зала? Я мельком поглядела, как вы с Алексом танцевали… и, признаться честно, я даже немного позавидовала.

— Там очень душно… мне не хватает свежего воздуха, — соврала я, непринужденно пожав плечами.

— Любишь его?

Вопрос ее прозвучал слишком неожиданно, а пронзительные серые глаза стрельнули в меня по самую душу. Она вопросительно выгнула бровь и выжидающе глянула на меня исподлобья.

— Только правду скажи, мне важно знать, — твердо предупредила она, отрывая от меня взгляд. — Мы знакомы еще со школьной скамьи. Он хороший человек… по крайней мере, отец Кристофа всегда ставил Алекса ему в пример. Крис страшно злился, но не переставал общаться с ним. Поэтому… поэтому мне важно убедиться, что я оставляю его с достойной женщиной.

От столь неожиданной откровенности в горле образовался ком. В голове проскользнула мысль, что она была неравнодушна к Мюллеру. От мысли той мне стало дурно и неприятно. Выдержав долгую молчаливую паузу, я было вознамерилась соврать ей, но в коридоре послышались торопливые спасительные шаги.

— Лиззи, милая, твой отец… — раздался обеспокоенный голос генерала Нойманна. Он запнулся, как только увидела меня, но тут же продолжил. — Твой отец уснул за столом. Мои ребята посадят его в машину. Ты поедешь с ним домой или останешься?

— Черт… — пробормотала она и, раздраженно выдохнув, быстрым шагом направилась в сторону зала.

Отец Кристофа тут же поспешил за ней, перед этим бросив на меня сожалеющий взгляд.

Я выскочила на улицу и вдохнула долгожданный свежий воздух. Была уже глубокая ночь, но из-за знойной жары духота еще имела место быть. Ветра почти не было, а брусчатка под ногами еще не успела полноценно остыть после солнечных лучей. Возле входа в ресторан стояли несколько офицеров: кто-то курил как паровоз, парочка мужчин уже не могли стоять на ногах и подпирали стену, а один из них громко смеялся, в открытую обсуждая приглашенных на свадьбу женщин.

Я вскинула голову к звездам, стараясь не обращать внимание на шум. В тот день их было необычайно много. Казалась, если протянуть ладонь, можно было забрать одну из них с собой. Я фантазировала, что если дотронуться до одной звезды и взять ее, то своим свечением она укажет мне путь до сестры, а затем и до дома. Бавария и вправду была удивительна — весной и летом ночное небо там было как на ладони. Я наблюдала за свечением звезд, за их падением, сравнивала их по размерам и делила на молодые яркие и старые потухшие.

Позади раздалось шуршание и мужской мычащий голос.

— Папенька, осторожно, ступеньки! — предупреждающе воскликнула Элизабет. Она сопровождала отца до автомобиля, пока два офицера выводили генерала из ресторана. — О, Китти, до встречи! Мы с тобой еще не договорили, так что жду вас завтра с Алексом на завтрак. Возражения не принимаются.

Я молча улыбнулась ей, вскинув руку на прощание.

— Да, Китти… мы вас… мы вас ждем… — натянуто пробормотал генерал Хоффман, усаживаясь в машину. — А кто… кто такая Китти?..

Я хихикнула, прижав ладонь к губам, и взглядом проводила отъезжающий автомобиль семейства Хоффман. Краем глаза заметила, как несколько офицеров молча зашли обратно в ресторан, а оставшаяся парочка мужчин вдруг медленно окружили меня.

— От чего же такая прекрасная фройляйн одна? — вкрадчивым подпитым голосом поинтересовался один из них.

Я не ответила, и даже не удосужилась глянуть в их сторону, продолжив стоять на месте.

— Погоди… я ее знаю… — вдруг отозвался второй, едва пошатываясь на месте. А у меня вдруг перехватило дыхание. — Эта же та… ну которая с оберш… обершту… ну с Мюллером.

— Разве стал бы он отпускать свою невесту на улицу одну? — ухмыльнулся более трезвый мужчина, обойдя меня.

Его бесстыдные глаза откровенно разглядывали меня, отчего я испытала невероятное отвращение… и страх. Одно мгновение, и он схватил меня за запястье, с силой притянув к себе. Я вскрикнула, ощутив тошнотворный запах перегара вперемешку с тяжелыми сигаретами. Тут же попыталась высвободить руку, но он лишь сильнее сжал ее до боли, а второй ладонью резко схватился за шею.

— Отпустите меня! — испуганно закричала я, но мужчина лишь болезненно сжал руку на шее.

— Ммм… какие глазки… И где же только Мюллер нашел тебя?.. — томно промычал он, разглядев меня на неприлично близком расстоянии. — Да не дергайся ты!

— Уверен, он не против поделиться с товарищами, — засмеялся второй, едва не свалившись с ног из-за выпитого шнапса.

Я завопила что было мочи, когда меня с силой повели в укромный угол, прочь от ресторана, где не бродила ни одна душа. Мои губы грубо накрыли потной ладонью, пропахнувшей табаком. Я извивалась и отпиралась как могла, и за это получила смачную болезненную пощечину и полетела вниз на жесткую брусчатку, разодрав ладони в кровь. Сердце колотилось настолько быстро, что, казалось, было громче моих криков. Накатил настоящий страх. Страх за собственную жизнь, и дикая паника, захлестнувшая с головой. Благодаря чему я даже и не заметила боль в разодранных до крови ладонях и пульсирующую от удара щеку.

Яростно отбивалась от мужчин как могла. Каблуки ударялись об их ноги, руки, живот, на время обезвреживая противников. Но мои жалкие попытки высвободиться лишь забавляли их, вызывая издевательский смех и неуместные пошлые шуточки. В конце концов, им надоело забавляться, и самый трезвый из них требовательно схватил меня за запястья. Он с силой поставил меня на ноги, а второй мужчина зажал рот потной и липкой ладонью, пропахшей сигаретой. Я с силой зажала глаза, чтобы не видеть похотливое лицо первого офицера. Как только ощутила его холодную ладонь, с силой сжимающую мое бедро, всхлипнула от отвращения и боли.

Спустя пару минут, когда я уже отчаялась сопротивляться, в воздухе прогремел грозный мужской голос:

— Что здесь происходит?!

Пьяницы тут же отпустили меня и испуганно оглянулись. Увидев перед собой генерала Хоффмана и оберштурбаннфюрера Мюллера, офицеры выпрямились. У одного это получилось сделать, а второй едва удержался на ногах.

— Унтерштурмфюрер Вебер и оберштурмфюрер Франк, что вы себе позволяете?! — рассерженно прокричал Мюллер. — Вдвоем накинуться на беззащитную фройляйн, по-вашему, это поступок офицеров?..

Я вздрогнула от его непривычного громкого голоса. Синие глаза источали холодное равнодушие, но одновременно обжигали яростью. За считанные секунды он преодолел расстояние между ним и тем офицером, который совсем недавно болезненно стискивал мои бедра, и с силой ударил его по лицу. Оберштурмфюрер Франк из-за опьянения не удержался и спиной ударился об стену, болезненно схватившись за лицо. Не прошло и минуты, как из носа офицера просочилась кровь. Та же участь ожидала и унтерштурмфюрера Вебера. Он был порядком пьянее своего товарища, поэтому с тихими стонами тут же повалился наземь. Пару раз он харкнул кровью, чем только вымазал старинную брусчатку.

Я испуганно вскрикнула и вжалась в стену, невольно прижав разодранную ладонь к губам. Лишь в тот момент заметила, как сильно дрожали руки, а по щекам непрерывно текли горячие слезы.

— Оберштурмбаннфюрер, держите себя в руках! — сердито произнес группенфюрер Нойманн, с укором взглянув в его сторону.

— Виноват. Не сдержался, — невозмутимо ответил Мюллер, с холодным равнодушием поправив черный китель.

— Какого черта вы позорите свою форму?! — возмутился генерал. — Вас пригласили на свадьбу не для того, чтобы вы напились и приставали к женщинам! Вы оба уже третий раз позорите свою дивизию. Завтра же жду вас в штабе! Комиссия будет решать, что с вами, недоумками, делать. А сейчас живо по домам!

Провинившиеся офицеры кивнули невпопад и пробубнили что-то нечленораздельное. Затем под строгим взглядом генерала, оба побрели в сторону пустующей улицы.

— Китти, с вами все в порядке? — Вильгельм вдруг обратился ко мне, обеспокоенно оглядев меня с ног до головы. — Не переживайте, я лично прослежу за их наказанием.

Я не ответила, лишь продолжала пускать испуганные взгляды в сторону своих спасителей. Челюсть не слушалась, я вся дрожала, словно во время самой страшной лихорадки. Если бы у меня получилось выговорить хоть слово, то я бы непременно стала заикаться.

Генерал Нойманн молча кивнул, бросил короткий взгляд на Алекса и оставил нас наедине. Мюллер все это время держал некую дистанцию между нами, словно боялся прикоснуться. Его глаза отображали полное смятение, страх и ничем неприкрытую злобу. Наверняка он злился на пьяных офицеров… но больше всего на самого себя.

— Катарина…

Я бросилась бежать прочь, не дослушав его. По дороге нервно всхлипывала и прижимала ладонь к лицу, чтобы окончательно не разрыдаться. К счастью, мало освещенные улицы были полностью пусты, поэтому мой нервный срыв остался без свидетелей. Вот только неровная брусчатка, туфли на каблуках и подкашивающиеся ноги не играли в мою пользу. Поэтому спустя пару минут бега я споткнулась об очередной бугорок и полетела вниз, болезненно приземляясь на разодранные ладони. Именно в тот момент я ощутила боль, которая все это время преследовала по пятам. Кожа на ладонях и локтях была разодрана, но недостаточно для сильного кровотечения. Я обессиленно уселась на холодную брусчатку, хлюпнув носом, и тыльной стороной ладони вытерла горькие слезы.

Мюллер тут же подоспел и с осторожностью попытался поднять меня. Как только я ощутила твердую землю под ногами, тут же отпрянула от него так, будто его руки были сплошным раскаленным железом.

— Не трогай… не трогай меня! — сквозь слезы прокричала я. В моем голосе закрался страх и болезненная обида. От осознания происходящего я все еще заикалась, а губы панически дрожали. — Как же я… ненавижу вас всех… всех вас, немцев!.. Да вы… вы все одинаковые! И ничем… ничем не лучше других!

— Катарина, прошу тебя… я не причиню тебе вреда, — Мюллер вскинул руки, согнув их в локтях в доказательство своих слов. — Нам нужно уезжать… Твои ладони…

— Не подходи ко мне! — воскликнула я, отходя от него на пару шагов. Нервные всхлипы сотрясали грудную клетку. — Я никуда… с тобой не поеду! Вы все… все мерзкие чудовища! Ты такой же, как и те… те пьяные фрицы! Это они убили… убили мою мать… они! Убили… всех женщин просто так… ни за что! Мерзкие похотливые…

Лицо мое исказилось в гримасе боли, а слова постепенно превратились в отдельные слоги и переросли в нечто неразборчивое. Мюллер смотрел на меня долго и неотрывно, боясь подойти, прикоснуться и сказать что-либо в противовес моим словам. В глубине его пронзительных синих глаз затаилась тревога, горечь, смятение… и чертовски много чего еще.

В какой-то момент он потянулся к пистолету и вытащил его из кобуры, а я испуганно дернулась назад. Но офицер сделал то, что поставило меня в тупик — он оставил пистолет на поверхности ладони и протянул его мне. Его низкий голос с легкой хрипотцой сообщил мне:

— Стреляй. Если тебе станет легче… стреляй.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 16:44 + в цитатник
Глава 14
Прошло уже больше года, как находилась я во вражеской стране.

На дворе стоял теплый май 1943. Еще с начала апреля мы поснимали верхнюю одежду из-за непривычно теплой погоды. Всю зиму снега как такового не было. Поэтому, как только температура за окном перевалила за десять градусов по Цельсию, природа вокруг тотчас же позеленела. Трава, деревья, цветы… все цвело и благоухало. Посевная началась едва ли не с конца марта, поэтому дел у хлопцев и Лёльки было невпроворот.

Жизнь текла своим чередом. Да только после прочтения тетушкиного письма, я не могла отделаться от мысли, что Аньку нужно было срочно спасать. Не могла я потерять еще и ее. Ночами мне снились ужасные кошмары, где расстреливали сестру у меня на глазах. Я видела ее смерти десятки раз. Почти во всех снах фигурировал Мюллер, именно он руководил всеми расстрелами. Практически всегда я набрасывалась на него с рыком злости, обуреваемая горем и безысходностью… настолько я ненавидела этого высокомерного немца.

Моей целью тогда было вызволить Аньку из прачечной и привести ее в «Розенхоф». Там же дождаться окончания войны, а потом уже добираться на родину своим ходом. Люди в городе поговаривали, что боятся наступления русских на Германию. А мы, все остарбайтеры, молились, чтобы нас всех освободили наши солдаты…

Но тогда же я столкнулась и с другой проблемой — мне решительно не хотелось покидать семейство Шульц. Настолько я привязалась к малышу Артуру, его необъяснимым ритуалам и тому, как он увлеченно объяснял мне нечто простейшее… Я цвела каждый раз, когда его маленькие тонкие ручонки обвивали мою шею, как он улыбался мне самой наивной детской улыбкой и как признавался в искренней любви… Я отчетливо осознавала, что без меня Артур пропадет и вернется к прежнему бессмысленному существованию. Но оставаться в «Розенхоф» и бросить сестру на произвол судьбы я тоже не могла.

К тому же, после ночи, когда мы с фрау Шульц узнали о смертях наших родных, ее отношение ко мне переменилось. Не сказать, что до этого момента она плохо относилась ко мне… вовсе нет. Вероятно, что-то щелкнуло в ней, и она более не относилась к нам только как к прислуге. Отныне помещица интересовалась нашим самочувствием, частенько спрашивала о семьях и о жизни в Союзе в целом, хлопцам и девчатам начала давать два выходных в месяц поочередно. Мальчикам и Лёльке повысила жалование за столь масштабный и кропотливый труд, тут же освобождала от работы при малейшем подозрении на плохое самочувствие, разрешила ребятам выходить раз в неделю в Эдинбург в сопровождении полиции. А каждый раз, когда фрау Шульц возвращалась из Эдинбурга и Мюнхена, она каждому привозила различные вкусности, начиная от местных брецелей с крупной солью, заканчивая заварными пирожными с кремом, о которых мы могли лишь слышать. Возможно, по нашим рассказам Генриетта понимала, что в Союзе в деревнях и селах мы жили не богато, а то и бедно, ели самую простую еду, годами носили одну и ту же одежду. Она пыталась хоть как-то облегчить наше пребывание на чужбине, осознавая, что нам было и без того худо находиться во вражеской стране.

А глядя на бедняжку Амалию у меня каждый раз сжималось сердце. Она жила в ужаснейшем ожидании собственной свадьбы, которая должна была запомниться как едва ли не самый счастливый день в ее жизни. Последние пару месяцев она отдалилась ото всех. Мы с Лёлькой и Татой не решались тревожить ее лишний раз, лишь Ася все еще могла подбодрить безутешную невесту.

Но как-то раз она все же обратилась ко мне. Это было через неделю после того, как я пережила очередное приключение в Мюнхене. В тот день фрау и фройляйн решили прогуляться по Мюнхенскому рынку, а Артур как не кстати приболел. Я несколько дней провела подле его кровати, развлекала и следила за его лечением. А после обеда Амалия встретила меня в коридоре первого этажа и вручила сверток, который по форме своей напоминал книгу.

— Алекс просил передать тебе, — сообщила она с грустной улыбкой на устах. — Правда я настаивала, чтобы он передал тебе лично… но он был непреклонен. Все ссылался на занятость.

Я вскинула на нее изумленный взгляд и пару секунд стояла как вкопанная с передачкой в руках.

— Но я не…

— Китти, ну не возвращаться же мне обратно! — хихикнула Амалия, слегка похлопав меня по плечу. — Конечно, это личное дело вас двоих… но мне безумно интересно, что Алекс тебе передал. Он упомянул, что тебе понравилась какая-то книга в его библиотеке.

— Да… была одна книга… она не оставила меня равнодушной, — призналась я, от волнения забыв немецкий на ходу.

— Ох, если это скучные медицинские трактаты или философские сочинения, то изволь избавить меня от подробностей! Они действуют на меня подобию снотворного! — девушка недовольно сморщила небольшой острый носик, похлопала меня по плечу и мигом побежала в спальню.

Еще с минуту я с интересом вертела бумажный сверток в руках, но все же не решалась раскрыть его в коридоре. Поэтому тут же отправилась в нашу спальню, чтобы сорвать бумагу, мельком оглядеть книгу и спрятать ее в тумбу подальше от лишних глаз.

— Катруся, стоять! — скомандовала Лёлька, преградив мне путь в комнату. Ее властный голос напугал меня, и я невольно прижала передачку к груди. Она с недоверием покосилась на бумажный сверток и угрюмо переплела руки на груди. — Що це тоби Сашка мий передав?

Я недоуменно пожала плечами, пытаясь сделать шаг вперед, но Ольга вновь перегородила дорогу.

— З яких пир он тоби вообще щось передает? — рыжая с подозрением сощурила хитрые янтарные глаза. — А ну дай подивитися!

Не успела я опомниться, как девушка тут же вырвала передачку из рук, на ходу разорвав упаковочную бумагу. В руки ей выскользнул старый переплет, на котором были выгравированы золотистые русские буквы: Иммануил Кант «Критика чистого разума». Я едва сдержалась, чтобы не подпрыгнуть от радости. Это была книга! На русском языке! Та самая, что первоначально приглянулась мне в отсутствие Мюллера. Но с чего вдруг он передал ее мне? Неужто просто так?

— Тю… це що за книга така? — Оля разочарованно повертела ее в руках, пытаясь отыскать ответ на прозвучавший вопрос. Девушка надула бледные, засохшие от ветра губы, и уставилась на меня скучающим взглядом. — Откуда у нього книга росийською мовою?

— Наверняка изъяли у пленных офицеров.

Я беззаботно пожала плечами, силясь делать вид, что мне совершенно была безразлична передачка офицера. А затем вырвала книгу из любопытных рук Лёльки и направилась в спальню под ее недоуменный взгляд.

Мюллер же с января месяца словно избегал меня после нашего приключения в Мюнхене. Во время редких визитов в «Розенхоф» лишь коротко здоровался и тут же выходил прочь из помещения, как только я появлялась. Поэтому я удивилась, когда он передал книгу не лично мне, а через Амалию. Поведение его казалось совершенно мне непонятным, но и разбираться в причинах не было ни времени, ни сил. С одной стороны, я выдохнула с облегчением. Ведь человек, который устрашал всем своим видом, да еще и имел возможность в любой момент испортить мне жизнь, наконец держался от меня подальше. Но, с другой стороны, засело во мне некое смятение, что терзало и мучило душу на протяжении четырех месяцев. Понять, что это, я была не в силах… однако легче не становилось.

С того месяца он больше не сопровождал нас с Артуром в Мюнхен, вместе него это делали его подчиненные. Иногда это был рядовой Макс Вальтер, с ним прогулки наши становились намного веселее. Он знал каждый уголок, где продавался фруктовый лед и другие различные детские сладости; знал и местоположение всех развлекательных и других мест, завораживающих своей красотой. По непонятным мне причинам, Мюллер неохотно отправлял рядового Вальтера сопровождать нас в Мюнхене, но те редкие прогулки были для нас с Артуром настоящим праздником! Признаться честно, я и сама словила себя на мысли, будто знаю Макса всю свою жизнь… настолько он покорил наши сердца. Артур был от него в восторге!

Но однажды я и сама не заметила, как словила себя на безумной мысли о том, что впервые ожидаю приезда Мюллера на нашу ферму. В тот момент мне вдруг стало страшно… и на мгновение поплохело. Мысль та тяжелым камнем легла на грудь, отчего не вздохнуть было, ни выдохнуть… Я тут же отогнала те дьявольские мысли и заняла себя работой. Но с того дня вольно-невольно начала разглядывать в каждом пребывающем госте Алекса, убеждая себя в том, чтобы сказать ему спасибо за подаренную книгу. Наряжалась я перед приездом всякого, кто был вхож в дом фрау Шульц, но каждый раз это был не Мюллер. И как только я осознавала это, тут же ощущала внутри пустоту и горькое смятение.

С того момента, как сочинение Канта попало мне в руки, я едва ли не каждую свободную минуту читала: по ночам, во время занятий Артура, а также его игр и дневного сна. Но первое, что я обнаружила, когда открыла книгу — год издания и город, в котором была она напечатана — Санкт-Петербург, 1902. Книга была не нова, но сохранилась достаточно хорошо для прожитых лет. Удивилась я тогда, узнав, что издали ее еще в царской России. Но откуда она была у немецкого офицера?

Отбросив всякие мысли, я увлеченно проглатывала каждую страницу. Интересные цитаты даже подчеркивала, делала небольшие заметки карандашом, который одолжила у Артура. Что-то не понимала сразу, тогда перечитывала десятки раз, пока понимание слов не было четким и ясным как день.

Не забывала я и о книге о врачевании на немецком языке, что подарила мне фрау. С ее помощью я хоть и медленно, но улучшала свой немецкий, пополняла словарный запас и заодно узнавала много нового из медицины. Я боялась упустить каждую секунду, поэтому сразу же хваталась за книги, как только Артур засыпал.

Мое новое увлечение не понравилось ребятам. Они поначалу подшучивали надо мной и совершенно меня не понимали. Как только у них появлялась свободная минута, они мигом бежали на кухню, чтобы набить брюхо и языками почесать… или валились с ног в кровати, чтобы отдохнуть и опять-таки пошептаться.

Я не обижалась на них. У хлопцев и девчонок была работенка куда посерьезнее и труднее моей, и им не нужно было бежать спасать родню свою на фабрики и заводы. Они говорили по-немецки на бытовом уровне, понимали хозяйку, та понимала их и всех все устраивало. Но как бы я добралась до прачечной, зная лишь парочку немецких слов? Путь предстоял длинный и нелегкий… на протяжении всего пути я должна убеждать немцев, что я свой человек, и что мне нужна помощь с дорогой. И как же мне сделать это без элементарного знания языка и с дичайшим русским акцентом?

Аська была единственной, кто защищала меня всегда и при любых обстоятельствах. Она ведь даже и не подозревала, какой план я вынашивала, но все равно была на моей стороне, когда мальчишки упрекали меня.

Один раз я даже повздорила с Ванькой на этой почве.

— Ну полно тебе! Не надоело еще в книжках копаться? — устало выдохнул Иван, стоя на пороге нашей спальни. — Зачем ты читаешь эту фашистскую книгу?

Ванька прошел вглубь комнаты и с отвращением кивнул в сторону книги о врачевании, мирно лежащей на тумбе.

Время было позднее. Хозяева уже легли спать, а я тихонько устроилась на кровати, зачитываясь сочинением Канта. Ребята же в то время решили собраться на кухне веселой компанией.

— Она не о фашизме, а о том, как людей лечить, — тихо произнесла я, продолжив глядеть в книгу. — Немецкий язык не виноват, что на нем фашисты разговаривают.

Парень лениво фыркнул, пряча руки в карманы брюк.

— Та все одно и то же. Все немцы фашисты… и книги их все об одном только… А що це ти немцев защищать стала?

Я громко выдохнула, но промолчала. Понадеялась, что Ванька в скором времени уйдет, не дождавшись моих ответов. Но он, напротив, сел на край моей кровати у самых ног и направил пристальный сощуренный взгляд в мою сторону.

— Катька, что случилось? С каких пор ты предпочитаешь книги нашей компании? Мы волнуемся за тебя…

Его голос прозвучал надтреснуто, и я тут же поняла, что из всех ребят больше всего волновался за меня именно Ванька. Я испуганно вздрогнула, когда он вдруг нащупал сквозь одеяло мою щиколотку и тут же требовательно сжал ее. Я мгновенно опустила книгу, бросив на него изумленный взгляд.

— Отпусти, — одними губами прошептала я, опираясь ладонями об матрас.

— Дай угадаю… с тех самых пор, как начала ёшкаться с тем офицериком? — Иван понизил голос и крепче сжал мою щиколотку сквозь тонюсенькое одеяло.

Я болезненно промычала и дернулась, но его это не остановило.

— Отпусти меня! — требовательнее повторила я. — Не неси чушь… Ты же знаешь, что я даже смотреть не стану в их сторону!

— А що я должен думать, Катька? — он изумленно вскинул брови, и в больших голубых глазах я впервые уловила гневные нотки. — Ты как заночевала у фрица того, так третий месяц избегаешь меня, ответа про женитьбу нашу не даешь. По уши в книгу зарылась, що он подарил тебе. Может вы оба лишь прикрываетесь малым и под видом прогулки с ним ёшкаетесь по углам?! Що… стыдно признаться? Совесть гложет, що фашиста полюбила?!..

— Что ты несешь?! Я не узнаю тебя! — возмущенно воскликнула я, подрываясь с кровати. — Отпусти меня!

— А що дальше, Катенька? К нему жить переедешь и официально немецкою подстилкой станешь? — Иван злобно ухмыльнулся, и сердце мое вмиг подскочило, застучав в ушах. Он сильнее сжал мою ногу, отчего я мгновенно ощутила нервную пульсацию вокруг щиколотки и осознала, что кровь постепенно перестала циркулировать в том месте. — Ну, конечно, он же боевой офицер! И машина имеется, и дом наверняка большой! Не то, що я, бедный паренек из-под Харькова, денно и нощно работающий как раб на галерах!.. Ты пойми, его жизнь… она не для тебя! Он же поиграется тобой и выбросит, а потом найдет другую глупую остарбай…

Я замахнулась и влепила ему звонкую пощечину. Ладонь тотчас же стала изнывать от боли после соприкосновения с его щекой. Я тяжело дышала, глядя на него с нескрываемым отвращением. От неожиданности он резко схватился за больное место с ошарашенными глазами, и отпустил наконец мою пульсирующую щиколотку.

— Що тут случилося? — раздался недоуменный голос Лёльки. Она остановилась в дверях, ошарашенно оглядев нас с Ванькой. — Ви що учудили? Хочете фрау розбудити?!

Иван громко выдохнул, гордо шмыгнул носом, и, в последний раз бросив на меня укоризненный взгляд, молча удалился из комнаты с раскрасневшейся щекой. Девушка проводила его, изумленно хлопая ресницами, а потом тут же присела на мою кровать.

— Катруся, за що ти його так? — Оля сочувственно погладила меня по руке. Я тут же отдернула ладонь как от раскаленного железа, и улеглась на подушку, накрывшись одеялом до подбородка. — Любить он тебе, не видишь разве? Ну сжалься ти над ним. Он же ж як Алекса мого видит, так його тут же трясти от злости начинает. Ревнует Ванька тебе до нього…

— Насильно мил не будешь, Лёлька, — понуро промычала я.

— А ти не рубай с плеча-то. Поговорити вам треба толково, объясниться. Страждает ж хлопець, — девушка мягко поглаживала меня по руке, накрытой одеялом. — Ти поясни йому для чого тоби книги-то нимецьки читати надобно. Про сестру розкажи. Он ведь хлопець не дурний, все поймет…

— Без моих объяснений уж как-нибудь обойдется, — тут же ответила я неприветливым тоном. — Не нужна мне любовь такая… да и не люблю я его вовсе. Ты же знаешь, мысли у меня другим совершенно заняты. Не могу я время терять на потехи, да на интриги любовные…

— Добре, добре, Катруся. Утро вечера мудренее. Небось одумаешься еще, — Ольга устало выдохнула и медленно поднялась на ноги. — Як в себе прийдеш, дай знати. Мы с тобою ще не до конца маршрут твой до прачечной пропрацювали.

* * *
Разработка моего побега внезапно отошла на второй план, когда в середине июня в «Розенхоф» раздался звонок. Впервые за все время моего пребывания в Германии. До этого личный стационарный телефон фрау был использован исключительно для исходящих вызовов. По лицу Генриетты мы сразу же поняли — Кристоф назначил дату свадьбы.

После звонка Амалия заперлась в комнате и не открывала дверь на протяжении всего дня. Фрау Шульц непринужденно отмахивалась рукой и списывала поведение дочери на предсвадебное волнение. Но Ася заметила, как женщина весь день витала в мыслях: то подпись не там поставила, то на полсотни ошиблась, то никак руки дрожащие унять не могла.

Пока еще фройляйн Шульц, Амалия наотрез отказывалась ехать в Мюнхен для примерки свадебного платья. Поэтому Генриетта действовала решительно: пригласила домой целый штат, состоящий из главной портнихи, двух ее помощниц и саму начальницу ателье. Как оказалось, слухами о скорой свадьбе Кристофа Нойманна был полон весь Мюнхен, да и вся Бавария в целом. Это еще раз подтверждало тот факт, что его персона была влиятельной в местных кругах.

Но чем выше и влиятельнее мужчина в нацисткой Германии, тем более хитер, беспощаден и опасен он был. И, судя по тому, с каким рвением Амалия стремилась выйти за него замуж, она знала об этом не понаслышке.

Наконец, тот роковой день настал — 13 июля 1943 года.

Солнце светило тогда чрезвычайно приветливо и душно, а на небе не было ни облачка. Мы с Асей помогали плачущей невесте одевать белоснежное подвенечное платье с кружевным верхом и рукавами. Подол был лишен пышности и опущен строго в пол, но это лишь прибавляло Амалии элегантность и простоту. Платье выгодно подчеркивало ее тонкую талию, и в целом девушка выглядела в нем как хрупкий и нежный цветок, к которому боишься притронуться, чтобы не навредить.

— Он старше меня на восемнадцать лет… — тихо пробормотала Амалия, глядя в зеркало со стороны.

— Возраст не так важен, как взаимопонимание и поддержка, — утешила Ася, затянув корсет потуже на ослиной талии девушки.

— Я делаю это ради Артура… — невеста не моргала, отчего создалось впечатление, будто она превратилась в фарфоровую куклу.

— Благодаря тебе, с ним все будет в порядке, — я мягко улыбнулась и поймала ее пустой взгляд в зеркале, продолжив разглаживать метровый шлейф.

— Он не любит меня… — девушка обессиленно пожала плечами, поджав тонкие, бледные как у покойника губы. — И никогда не полюбит. Разве… разве он знает, что такое любовь?

— Уверена, когда он узнает тебя поближе, ты ему понравишься, — добродушно улыбнулась Ася, выглянув из-под спины будущей фрау Нойманн.

— Я должна родить ему… Обязана подарить фюреру ребенка. Мои дети будут носить его фамилию…

Амалия отстраненно помотала головой каким-то своим мыслям, гипнотизируя отражение в зеркале. Но мы утешали невесту как могли, даже если и были с ней полностью согласны.

Специально нанятая женщина соорудила Амалии объемную свадебную прическу из волнистых волос, собрала их в высокий элегантный пучок и на самом затылке зацепила длинную во весь рост белоснежную фату. Фрау была в восторге от наряда дочери, чего не скажешь о фройляйн. Казалось, девушке было совершенно все равно платье какого фасона на ней одето, все ли хорошо сидит и продержится ли прическа до конца церемонии. На ее безучастном лице опечаталась вся молчаливая боль, плавно перераставшая в неизбежное и ненавистное принятие.

Я в составе девочек и хлопцев вышла на веранду, провожать невесту и ее мать до машины Мюллера, который к тому времени выходил из знакомого автомобиля в парадном черном кителе.

— Маменька, ну почему Китти не может поехать с нами? — Артур закапризничал, когда офицер подошел к веранде дома. Вероятно, мальчик понимал, что прямо сейчас нам с ним предстоит расстаться.

— Милый, Китти не приглашена на церемонию, — тихо ответила Генриетта, на мгновение наклоняясь к сыну, чтобы поправить его коричневый пиджак.

— Но почему?! — возмущенно воскликнул он в ответ. — Ведь Китти наша кузина, как же мы можем оставить ее?

Офицер Мюллер неловко прокашлялся в кулак и в привычном жесте заложил руки за спину.

— Собственно, именно поэтому я и приехал без шофера, — с ноткой интриги в голосе начал он, мельком оглядев всех присутствующих. В какой-то момент его пронзительные синие глаза остановились на мне. — Фройляйн Китти приглашена на свадьбу… вот только в качестве моей невесты.

От растерянности я уставилась на него испуганным взглядом, часто-часто моргая, а позади раздался досадный выдох Лëльки. Первые несколько секунд я все еще надеялась, что ослышалась. Я надеялась, что все происходящее было кошмарным сном. Я надеялась, что прямо сейчас проснусь, выдохну с облегчением, и мы все вместе приступим подготавливать Амалию к свадьбе.

Но этого не произошло ни через минуту, ни через пять минут, а недоуменная тишина вокруг лишь удваивала напряжение.

— Алекс… — фрау выдержала паузу, прежде чем задать интересующий нас всех вопрос. — Это правда?..

Офицер подтвердил слова коротким кивком и вновь устремил взгляд в мою сторону, мельком оглядев привычное платье горничной.

— У вас есть около пятнадцати минут на сборы, после мы отъезжаем.

Глава 15
Первое, о чем я подумала тогда — пятнадцать минут это ведь чертовски мало. Мы собирали Амалию без малого три часа, а что я успею сделать за это время? Как только я раскрыла рот, чтобы наотрез отказаться, фрау Шульц взяла себя в руки, развернулась ко мне и твердо произнесла:

— Вот и появился шанс выгулять наряд, который я тебе подарила на Рождество.

— Я не… я никуда не поеду… — растерянно ответила я, от волнения забывая на ходу немецкий.

— Нас неоднократно видели вместе и появиться одному на столь масштабном мероприятии — дурной тон, — со стальным выражением лица произнес Мюллер. — Примите это как приказ. Возражения не принимаются.

Я возмущенно вдохнула воздух в легкие и с силой сжала кулаки.

— Приказ? Но я не твой солдат!

Позади послышались испуганные вздохи девушек.

Выражение лица офицера мгновенно переменилось. Брови хмуро сошлись на переносице, взгляд потяжелел. Синие глаза, казалось, потемнели на два тона, но вовсе не от моего упрямства и дерзости, а от того, что я вдруг посмела ответить ему на русском в присутствии посторонних.

— Она никуда не пойдет! — вдруг возмущенно воскликнул Иван на немецком, подбегая к нам. Он окинул фрау Шульц и Мюллера презрительным взглядом и прикрыл меня спиной. — Вы все… вы не имеете права таскать ее по вашим… вашим фашистским свадьбам!

— Ванька, дурак! Ты-то куда лезешь! — громко закричала ему вслед Таня.

— Ты что себе позволяешь?! Проштрафиться захотел? — оскорбленно вскрикнула фрау, дернув его за руку, но тот не спешил сдаваться без боя. — Сейчас же вернулся в усадьбу! Немедленно!

— Плевать мне на ваши штрафы, фрау! И так гроши получаем… — парень громко и возмущенно дышал, а голубые глаза вмиг вспыхнули от ярости. Он тут же требовательно схватил меня за руку, не смотря на мое сопротивление. — А Катька… она моя! Не пущу ее веселиться с этим фашистом под руку!

— Ваня! — испуганно вскрикнула я, вырываясь из его мертвой хватки. — Хватит! С чего ты решил, что я тебе принадлежу?! Я сама могу… сама могу постоять за себя!

Но Иван не обращал внимания на мои жалостливые крики и продолжал испепелять взглядом Мюллера. Между ними воцарилось напряженное молчание, и я впервые затаила дыхание, опасаясь за жизнь Ваньки.

С минуту они продолжили смотреть друг на друга: Мюллер исподлобья со стальным спокойствием, а Ваня с нескрываемым презрением и ненавистью. В какой-то момент офицер сдержанно поправил черную офицерскую фуражку и молча отошел в сторону автомобиля. Иван с рыком злости последовал за ним, но я тут же преградила ему путь, опираясь руками об его разгоряченную грудь.

— Успокойся! — выкрикнула я ему в лицо. — Чего ты добьешься этим? Если продолжишь себя так вести, фрау вмиг тебя на завод отправит работать. Ты этого хочешь?!

Парень озлобленно поджал губы, а взгляд его напоминал разъяренного быка. Он возмущенно провел рукой по лицу и вытер сухие губы ладонью.

— Этот фриц шибко много себе позволяет. Мне надоело смотреть, как он без конца уводит тебя куда-то! Но быть в качестве его невесты на фашисткой свадьбе… это перебор, Катька!

— Я сама могу о себе позаботиться, — упрямо заявила я.

Фрау в это время грубо схватила меня за локоть и быстрым шагом повела в дом под растерянные взгляды Амалии и остальных ребят. Оглянувшись на мгновение, я уловила, как Ванька мгновенно набросился на Мюллера. Боевой офицер молниеносно обезвредил удар и одним движением руки схватил Ивана за шею, угрожающе нависая над ним. Стиснув зубы, Мюллер что-то говорил ему, а Ваня сквозь боль вынужденно кивал. Хлопцы и девчата с криками побежали их разнимать, чтобы хоть как-то помочь беззащитному Ивану, ведь у офицера под рукой был заряженный пистолет. Внутри вмиг все похолодело. Но как бы сильно я не хотела последовать за ними, помещица крепко удерживала меня обоими руками.

— Не реви! Не реви, кому сказала? — прошипела она, когда мы миновали коридор. — Не обижайся, Китти, но я не позволю испортить репутацию Алекса! Он мне как сын… а терять сына еще раз я не намерена…

Переоделась я за считанные секунды не без помощи помещицы и кухарки Гертруды. Генри аккуратно поправила белоснежный приталенный пиджак и туго затянула тонкий поясок на талии, отчего у меня перехватило дыхание. На протяжении пяти минут она наспех укладывала мои волосы в высокий пучок без завивки и намертво закрепила небольшую плоскую шляпку в черный горошек с помощью дюжины тонких заколок. Когда женщина предложила мне маленькие черные туфли на танкетке, принадлежащие Амалии, я обреченно вздохнула. Мысленно представила, как уже через пару часов буду изнывать от свежих мозолей. Дополнением к наряду послужили серьги с каким-то белоснежным сверкающим камнем (я не вникала в подробности, да и не разбиралась в украшениях), темно-коричневые перчатки из кожи, а также черная плоская сумочка из плотной ткани странной прямоугольной формы, еще к тому же и без ручек.

Взволнованная фрау Шульц не отпускала мою дрожащую ладонь и всю дорогу до машины тараторила какие-то правила, которые я благополучно пропускала мимо ушей. Я была напугана и взволнованна не меньше ее, а то и вдвое больше. Я не знала, чего мне ожидать, да и на кой черт мне проводить весь день рука об руку с человеком, которого я терпеть не могла?..

— Будешь делать все, что он скажет… И не забывай про осанку, она тебя может выдать! Не смей отходить от него и уж тем более говорить с кем-либо без его присутствия, русский акцент не сыграет тебе на руку. В ресторане старайся делать вид, что разглядываешь помещение, откровенно пялиться на приглашенных гостей не нужно, этим лишь привлечешь внимание. А лучше всегда и при любом раскладе непринужденно улыбайся. От немок требуется немногое: выглядеть подобающе, не участвовать в разговорах про политику, быть всегда в приподнятом настроении и вести непринужденные беседы с другими женщинами про детей и церковь. Дети, кухня, церковь. Дети, кухня, церковь. Запомнила?! Для всех ты не разговорчивая кузина Амалии и Артура. А по поводу документов… никто у тебя их не будет спрашивать, пока ты ходишь под руку с Алексом, так что по этому поводу можешь не беспокоиться.

— Мне нужно будет весь день ходить с ним за руку? — с удивлением спросила я.

— Китти, только не говори, что ничего не знаешь об отношениях мужчины и женщины, — разочарованно произнесла Генриетта, выводя меня на улицу. — Мельком поглядывай как будут вести себя окружающие пары и потихоньку повторяй. В остальном слушайся гер Мюллера.

Я нервно сглотнула слюну. Говорить, что я действительно ничего не знала об отношениях мужчины и женщины, я посчитала неуместным и глупым. Что поделать, если у меня не было соответствующего опыта? Да и к нахождению в обществе немецкой элиты меня никто не готовил. Я даже подумать о таком не могла!

Ошеломленные взгляды девчонок и хлопцев напугали меня еще больше, чем сама новость о приглашении на свадьбу. Они восхищенно разглядывали каждый сантиметр моего тела, и только Оля с Ванькой хмуро пялились с недоверием, переплетая руки на груди. Было радостно видеть, что Иван больше не набрасывается на немецкого офицера так глупо и безрассудно.

— Будь осторожна! — раздался обеспокоенный голос Аси за спиной.

— Погуляй там за всех нас, Катька! — радостно завопила Танька.

— Катя… ты очень… ты прекрасно выглядишь… — смущенно и растерянно бросил мне вслед Иван.

Я обернулась и одарила его мимолетной улыбкой на комплимент, а затем и вовсе едва не натолкнулась на широкую грудь Мюллера. Он расслабленно докуривал сигарету, опираясь об дверь машины. Офицер мельком оглядел мой наряд и удовлетворенно кивнул, принимаясь помогать Амалии сесть на заднее сидение с длинным шлейфом. Я разозлилась на его кивок… что это значило? Что он одобрил то, как меня нарядила фрау? А если бы ему что-то не понравилось, хватило бы ему совести отправить меня обратно?

— Ура, Китти, ты едешь с нами! — воскликнул Артур, разглядев меня с ног до головы. — Тебе очень идет эта шляпка. Но ты ведь не собираешься замуж? Ты мне нужна! Пожалуйста, не покидай нас!

Мюллер высокомерно хмыкнул, закрыв дверь за невестой.

— Артур, что ты такое говоришь! — неловко воскликнула фрау, усаживаясь на заднее сидение автомобиля вслед за сыном.

Его детский обеспокоенный взгляд вызвал во мне невольную улыбку. Как только я хотела поблагодарить его за комплимент, офицер тут же распахнул дверь переднего пассажирского сиденья. Он выжидающе кивнул в сторону машины и предложил свою руку. Я подхватила подол черной юбки, приняла его протянутую ладонь, облаченную в белоснежную перчатку, и благополучно устроилась на переднем сидении.

Мюллер остановил машину спустя час у внушительного мюнхенского здания с высокими колоннами. Везде где только можно была изображена нацисткая символика: начиная от красно-бело-черного флага и рун СС, заканчивая гербом с изображением имперского орла. Мне вдруг стало не по себе от количества мужчин в черной униформе с кровавой повязкой на левой руке. Они скопились у входа в здание внушительных размеров. Женщин в элегантных шляпках и новомодных платьях различных фасонов, сопровождающих их, было едва ли не вдвое меньше. А фотографы, сновавшие туда-сюда, словно съехались со всей Баварии — настолько непривычно много их было в тот день.

Кристоф Нойманн, в привычном черном кителе с белоснежной рубашкой, одним галантным жестом руки помог будущей супруге благополучно выйти из автомобиля. При виде без пяти минут фрау Нойманн все вокруг заулюлюкали, кто-то даже присвистнул, а парочка мужчин среднего возраста радостно похлопали в ладоши. Молодожены плавно последовали к пузатому и седовласому мужчине с изогнутыми усищами в черной форме СС и внушительным списком наград. У него было доброе лицо с таким выражением, будто тот собирался сказать что-то смешное. По всей видимости, мужчина был генералом и, по совместительству, отцом Кристофа. Потому как фрау Шульц тут же подбежала к нему, а тот оставил аккуратный поцелуй на кисти ее руки.

— Не спускай с них глаз, — позади раздался очередной приказ Мюллера. — Церемония продлится не больше часа.

Привычным жестом он надел черную офицерскую фуражку, кинул на меня и Артура последний хмурый взгляд, и направился за всеми остальными в здание.

Я растерянно оглянулась, продолжив удерживать влажную руку Артура.

— Добрый день, фройляйн Штольц, — послышался знакомый голос Макса Вальтера. Он в шутливой форме отдал нам с мальчиком честь и улыбнулся во все зубы. — Прекрасно выглядите.

— Здравствуйте, Вальтер, — я коротко кивнула. — От чего же нас не пускают на церемонию?

Я мельком оглядела женщин, оставшихся на крыльце здания, кто-то стоял и разговаривал на ступеньках, а кто-то одиноко дожидался своих мужей в сторонке. Вот только фрау Шульц нигде поблизости не было.

— О, не переживайте на этот счет, — убедительно ответил Макс. В тот день от тоже был одет в парадный черный китель. — Свадебные церемонии членов СС проходят в закрытом формате. Туда пускают только родителей молодоженов и всех, кто вступил в ряды СС. Но совсем скоро состоится пышный банкет, где все будут веселиться, танцевать и распивать шнапс. Вы разве не знали?.. Вас ведь тоже ожидает нечто подобное.

Неужто нас не пригласят вовнутрь? А как же ж они без венчания? Что же за закрытые свадебные церемонии такие у нацистов проходили? Какие же странные они были… эти немцы.

Я наивно улыбнулась, как и советовала фрау Шульц, чтобы не вызывать лишних подозрений и никому не нужных вопросов. И, судя по ответной улыбке рядового, этот прием сработал.

— Пройдемте прогуляемся, если вы не против, — невзначай предложил Вальтер.

— А там будет фруктовый лед? — с интересом спросил Артур, подавшись вперед.

— Конечно, юнгер манн, и не только! — Макс тихо рассмеялся и легонько похлопал мальчика по спине.

Рядовой Вальтер повел нас на ближайшую городскую площадь с добротным фонтаном. Прохожие и гости города по какой-то странной традиции кидали в него монетки, а вокруг рассредоточились резвящиеся дети, гоняющиеся за голубями. Макс рассказал о необычайных свойствах этого чудного фонтана: вокруг него в любое время суток всегда полно голубей, они чересчур ручные, людей не боятся и еду берут прямо-таки с рук, точно ручные попугаи.

Рядовой угостил Артура мороженым и прикупил парочку булочек для кормления птиц. Мы с восторгом наблюдали, как голуби осаждали людей с едой: садились на плечи, руки, сумки и даже на голову, лишь бы отхватить протянутый кусок. Так мы резвились довольно долгое время, скормив ненасытным птицам около четырех сдобных булок. Пока, в конце концов, они не закончились, и позади нас раздался голос Мюллера в привычном командном тоне:

— Вальтер, я же просил не уводить их далеко.

— Виноват, оберштурмбаннфюрер. Но… посмотрите, как юнгер манн радуется!

Макс провел рукой по воздуху, указывая на резвящегося мальчика с птицами на руках, и расплылся в довольной улыбке.

— Нам пора. Банкет начнется через час, — бесцветным голосом произнес Алекс, щурясь от солнечных лучей.

Он молча подошел ко мне и согнул руку в локте. Пару секунд я недоуменно взмахнула ресницами, но тут же собралась и взяла его под локоть, как и полагало приличной немецкой невесте. Мы попрощались с рядовым и спустя несколько минут уже оказались в машине. Мюллер молча вез нас по многолюдным ухоженным улочкам. А я то и дело отдергивала Артура каждый раз, когда он намеревался облизать липкие от мороженного пальцы.

Фрау Шульц с нами не было, но и спросить о ней смелости у меня не хватало. Слишком уж молчалив и угрюм был Мюллер, а пальцы его с силой сжимали руль автомобиля. Мы толком не виделись на протяжении четырех месяцев, и я уже было отвыкла от его общества. Но, с другой стороны, мне было чрезвычайно трудно признаться самой себе, что рядом с ним я ощущала себя в относительной безопасности. Я уже не воспринимала офицера как врага, который в любой момент мог навредить мне. Теперь же напротив, я четко осознавала, что если он рядом, то никакая опасность со стороны немцев мне не угрожала. Безусловно, трудно было назвать гарантом моей безопасности немецкого офицера, но… к сожалению, никто больше не был в силах защитить меня. Даже если и делал он это ради Артура и фрау Шульц…

— Не задавай никому лишних вопросов. Не подходи к взрослым без надобности, старайся всегда быть рядом с маменькой… — вторила я Артуру вот уже третий раз, когда мы подъезжали к шикарному ресторану. — И пожалуйста, никаких ритуалов за столом. Это может смутить гостей. Ты же не хочешь подвести Амалию?

Артур молниеносно покачал головой, промычав что-то нечленораздельное. Как только офицер затормозил подле роскошного ресторана с красной ковровой дорожкой посреди ступенек и позолоченной яркой вывеской, мальчик тут же принялся с восхищением рассматривать все вокруг. Мы благополучно выбрались из автомобиля, обходя других многочисленных гостей у входа, и я мгновенно схватила Артура за руку. Он прыгал на месте от восторга с забавной улыбкой на устах и по обычаю перешагивал через трещины на брусчатке.

— Если что-то понадобится, ты всегда можешь подойти ко мне и гер Мюллеру, слышишь? — пыталась достучаться я до мальчика, но он продолжал изумленно хлопать глазами. — Артур, здесь много гостей, ты можешь потеряться.

— Надо же, вы умеете быть ответственной, — съязвил офицер Мюллер, неожиданно подхватив меня под локоть на глазах у любопытных гостей. Я смутилась и вздрогнула, но виду старалась не подавать. — Не пугайтесь вы так. Нам весь день предстоит ходить рука об руку.

— Артур, сынок! — окликнула фрау Шульц у самого входа в ресторан. Она подняла руку, чтобы мы уловили ее среди бесконечной толпы гостей. — Иди скорее ко мне!

Мальчик тут же вырвался из моей ладони, мельком помахал на прощание и побежал к матери. Вокруг творилось что-то непонятное. Гул голосов не прекращал раздаваться в ушах. Гости то и дело выходили из автомобилей и толпились у входа в ресторан. Кто-то, напротив, выходил, а кто-то долгое время не мог войти в помещение из-за огромного количества людей, столпившихся у входа. Незнакомые лица менялись один за другим. Я едва поспевала разглядывать элегантные шляпки немецких дам, ощущать тонкие нотки их парфюма и наблюдать, как они выкуривали одну сигарету за другой.

— О, гер Мюллер, чрезвычайно рад видеть вас и вашу… невесту! — раздался радостный мужской голос откуда-то сбоку. — Патрик Вебер. Приятно познакомиться, фройляйн Штольц…Вы прекрасны!

Секунда, и перед нами оказался мужчина средних лет с темными закрученными усами на пол лица. На голове у него была черная шляпа котелок, а одет он был в темно-синий смокинг с черной бабочкой на шее. Он тут же галантно поклонился, с особой аккуратностью взял мою кисть и оставил неторопливый поцелуй на тыльной стороне ладони, облаченной в белоснежную перчатку.

— Спасибо… гер Вебер, — тоненьким голоском ответила я, сдержанно кивнув в ответ на его любезность.

Щеки мои тут же раскраснелись от смущения и от столь непривычного обращения в мой адрес. Все никак я не могла свыкнуться с тем, что меня считали дамой знатной, будущей женой офицера, еще к тому же и кисть целовали каждый раз. Алекс не оставил мои пылающие щеки без внимания. Он тут же неловко прочистил горло и произнес безразличным голосом, разглядев впередистоящих людей:

— Добрый вечер, Патрик. Что за столпотворение у входа?

— Ох, гер Мюллер, вы не знаете? Гер Нойманн младший изволил запечатлеть каждого гостя на входе. Так сказать… на память, — мужчина провел рукой по воздуху, кивнув в сторону фотокамеры у входа. — Фотографируются целыми семьями или парами. Все фотокарточки оплачены женихом и будут присланы вам по почте в самое ближайшее время. Так что вы можете смело пользоваться услугами фотографа.

Мы с офицером обменялись напряженными взглядами. Он хмуро оглянул меня, а я растерянно взглянула в его пугающие синие глаза, в которых зарождалось беспокойство.

— Мы можем отказаться от этого? — тут же спросил он, крепче стиснув мою руку. — Моя дорогая… Китти всегда беспокоится перед фотографированием из-за неудачных фотокарточек. Мы же с вами знаем, как вредно женщинам излишне нервничать… К тому же, здесь столько гостей, что задерживать фотографа было бы ужасно некрасиво.

— Э-э… нет, гер Мюллер. К сожалению, мне велено проследить, чтобы каждый гость был запечатлен для истории, — неловко сообщил Патрик с нервной улыбкой на устах. — Да бросьте, сегодня же, можно сказать, историческое событие! К тому же, ваша дама прелестно выглядит! Не беспокойтесь, фройляйн Штольц, вы сегодня очаровательны!

Я одарила мужчину растерянной улыбкой и выдохнула с облегчением, как только он покинул нас, отвлекаясь на других высокопоставленных гостей:

— Штурмбаннфюрер? Вот так встреча! Не познакомите с вашей супругой…

— Что-то не так? — прошептала я на русском, привставая на цыпочки, чтобы офицер наверняка услышал.

— Все не так, Катарина, — сухо отозвался он. — Кристоф не просто так выслал для вас приглашение в последний момент… теперь еще и эти навязанные фотокарточки…

— Что же в этом странного? — искренне удивилась я. — Я ведь якобы являюсь кузиной невесты. Наверное, он посчитал, что было бы несправедливо не пригласить на свадьбу родственников своей будущей супруги.

— Только не в его случае, — угрюмо проговорил Мюллер, хмуро оглядев впередистоящих людей, которые болтали без умолку. — Судя по вашему спокойствию, вы еще не знаете, что Кристоф — офицер Гестапо… Такие как он никогда не делают что-то просто так.

Его слова окатили ледяной водой. Я ощутила нарастающую дрожь в самых кончиках пальцев, и тут же сжала их в кулак.

Гестапо. Вот почему Кристофа знала каждая собака Мюнхена. Знала… и чертовски боялась. Отныне все стало на места. В тот день я, наконец, осознала, почему свадьба Кристофа и Амалии проводилась с подобным размахом.

— Вам не стоит волноваться, — спустя целую вечность вдруг тихо произнес офицер, словно читая мои мысли. Наверняка, моя бледность не осталась для него незамеченной. — Рядом со мной вам ничего не угрожает. Советую не отходить от меня на протяжении всего вечера… на всякий случай.

Я неуверенно кивнула, распознав его тихий голос в бесконечном гуле гостей. Каждую секунду вокруг раздавался непринужденный женский смех, щелчки фотокамер, обрывки мужских голосов о войне и детский визг резвящихся в очереди ребятишек.

— О чем шепчетесь?

Откуда не возьмись, перед нами возникла фройляйн Хоффман с хитрой лисьей улыбкой на устах. Она не спеша докуривала сигарету, удерживая ее тонкими белоснежными перчатками, и с нескрываемым любопытством разглядывала мой наряд. Я же, в свою очередь, мельком оглядела ее приталенное платье, едва прикрывающее изящные колени, и полностью обнажающее плечи. Оно было сшито из легкой ткани смелого голубого оттенка, а на поясе красовался тонкий белый ремешок. На голове у нее была закреплена белоснежная шляпка-таблетка с пушистым пером, чем-то схожая с моей, а блестящие каштановые волосы средней длины были аккуратно завиты и уложены изящной волной на плечи.

Сомнений не было, она выглядела изумительно. Да и милое личико, не лишенное природной красоты, прибавляло ей шансов охмурить всех холостяков вечера.

— Чего тебе, Лиззи? — бесцветным голосом отозвался Мюллер, мельком бросив взгляд в ее сторону.

— Китти, прелестно выглядишь, — девушка скользнула холодными серыми глазами по моему лицу, и тонких алых губ коснулась половинчатая улыбка. Я сдержанно кивнула и старалась молчать, понадеясь, что в скором времени она нас покинет. — А ты, Алекс, снова… не в духе. Но тоже выглядишь отлично… впрочем, как и всегда.

— Брось все эти любезности. Ты же сама их ненавидишь, — офицер раздраженно выдохнул, едва сдерживаясь, чтобы не закатить глаза.

— О, мой дорогой Алекс… а тебе все также нравится нарушать правила… — Лиззи коротко усмехнулась, вздернув тонкую бровь, и с наслаждением выдохнула табачный дым. — Вы уже поздравили новобрачных? Я все никак не могу пробраться к ним сквозь толпу. Это просто неслыханное издевательство — заставлять каждого гостя фотографироваться перед тем, как зайти в ресторан! По-моему, Кристоф слишком заработался… и теперь в каждом жителе города подозревает шпиона…

Фройляйн Хоффман надменно хмыкнула, снова сделав глубокую затяжку. А меня передернуло от ее слов.

— Его действия небезосновательны, — Мюллер вдруг решил поддержать разговор. — Советская разведка не дремлет. На прошлой неделе обезвредили двух диверсантов, а сколько разведчиков бродит среди нас — никому неизвестно.

— Фи, избавь меня от этих скучных подробностей! Вам, мужчинам, лишь бы о войне поговорить! — Лиззи вскинула ладони, с отвращением морща аккуратный носик со вздернутым кончиком. — Китти, ты лучше скажи, когда же вы придете отужинать к нам? Мы с папенькой очень вас ждем.

— От меня ничего не зависит, фройляйн Хоффман, — тут же ответила я, с поддельной нежностью глядя на офицера Мюллера. — Как только у Алекса появится свободный вечер, мы сразу придем.

Мужчина удовлетворенно кивнул, словив мой взгляд.

— Ну и скучные же вы, господа. Китти, ты не успела замуж выйти, а Алекс уже построил тебя под себя. Настоящий офицер! — девушка надменно хихикнула, пряча улыбку за кистью руки. — Ладно, встретимся в ресторане. Мне еще папеньку предстоит отыскать…

— Сколько же здесь гостей? — спросила я, перейдя на немецкий для конспирации, когда между фотографом и нами оставалось около пяти человек.

— Вас это напрягает? — удивился Мюллер, но голос его по-прежнему не выражал никаких чувств.

— После ваших слов про Гестапо — да, очень напрягает, — тихо пробормотала я, крепче сжав ладони в перчатках.

Офицер надменно хмыкнул и поправил черный китель с несколькими неизвестными наградами. А затем наклонился к моему уху и произнес по-русски то, чего я никак не ожидала услышать:

— Человек редко думает при свете о темноте, в счастье — о беде, в довольстве — о страданиях и, наоборот. Перестаньте волноваться на пустом месте… и постарайтесь чаще улыбаться, иначе люди вокруг что-то заподозрят.

Я удивленно уставилась на него.

— Это же цитата из сочинения Иммануила Канта!

— Верно, — подтвердил Мюллер. Он направил сосредоточенный взгляд вперед, но на устах его я успела уловить промелькнувшую улыбку. — Рад, что вы открыли «Критику чистого разума».

— Шутите?! Да я ее почти… — удивилась я и запнулась от изумления.

— Следующий! — воскликнул фотограф, уловив наши лица.

На фотографирование ушло всего около трех минут. Мюллер по-хозяйски притянул меня за талию, а я от неожиданности затаила дыхание. Мы находились друг к другу настолько близко, что плечо мое упиралось ему в грудь. От его парадного кителя веяло приятными воздушным нотками. Парфюм обладал мистическим лесным ароматом с примесью травяных и мускусных нот. И, как это ни странно, действовал на меня успокаивающе…

Я натянуто улыбалась, стараясь не обращать внимание на любопытные взгляды гостей. Все они пялились на меня так, будто я была каким-то цирковым уродцем. Казалось, все они давно прознали, кем я была на самом деле… И с нескрываемым интересом наблюдали, как же буду вести себя в неестественной среде.

Это жалкое унижение закончилось, едва мы зашли в ресторан. Поначалу его богатое убранство и огромные размеры удивили меня. Помещение можно было сравнить с размахами бального зала в царских дворцах Ленинграда. После я обратила внимание на общее количество гостей. Их в ресторане было ровно столько же, сколько толпилось за дверями. Вокруг длинного стола сновали слуги в белых рубашках, преимущественно молодые парни. Гости же стояли подле стола и беседовали на разные темы, пока в воздухе играла забавная танцевальная мелодия в исполнении незнакомой немецкой певицы. Женщина средних лет в вызывающем красном платье и распущенными светлыми волосами с пышной укладкой, сладко распевала под аккомпанемент большого белоснежного рояля.

Я огляделась и натолкнулась на сплошную красную нацистскую символику: на огромных старинных колоннах, на стенах… даже салфетки на столах имели алый оттенок. На белоснежной скатерти были расставлены десятки тарелок с различными закусками: фрукты, овощи, сыры и традиционные немецкие колбасы. Слуги подавали салаты, аккуратно пододвигая шнапс, которого было едва ли не больше всей еды вместе взятой.

Подобные размахи меня пугали и поражали одновременно.

В один момент я словила на себе строгий взгляд фрау Шульц. Она стояла в окружении двух незнакомых женщин и отца жениха. Укор в ее глазах буквально заставил меня сильнее выпрямить спину, как и подобало всем дамам.

— О, мой дорогой Мюллер, рад тебя видеть! Надеюсь, сегодня ты наконец выпьешь со мной за наше счастье! — воскликнул на всю залу Кристоф, на ходу раскинув руки в сторону для объятий. — Ты все же привел свою невесту… Фройляйн, бесконечно рад вашему визиту.

Его звонкий голос эхом прокатился по всему помещению, и все гости тотчас же метнули любопытные взгляды в нашу сторону. Я внутренне сжалась от подобного унизительного внимания, но Мюллер тут же одним взглядом приказал натянуть улыбку.

Новоиспеченный жених с показательной вежливостью поцеловал мою руку, обрамленную в перчатку, и удовлетворенно улыбнулся, заглянув мне в глаза.

— Вы прелестно выглядите. Алекс, сегодня тебе придется побороться за свою невесту. Ты же знаешь, у нас в партии много холостых… — Кристоф коротко рассмеялся, и в его изумрудных глазах я впервые уловила искренность. Неужто он был так рад свадьбе? — Фройляйн Штольц, вам предстоит отбиваться от моих бравых офицеров. Судя по их ненасытным взглядам, они намерены пригласить вас на танец… и даже не один! Если вы, конечно, позволите. Быть может, после этого вы передумаете выходить замуж за Мюллера…

Мужчина рассмеялся, а я смущенно опустила взгляд, улыбнулась и еще крепче прижалась к плечу Алекса.

— Ну что же вы, не скромничайте! — продолжал жених непривычно веселым голосом.

— В таком случае, Кристоф, твоим бравым офицерам придется пройти через меня, — Мюллер коротко усмехнулся в ответ на неуместные шуточки друга.

— Не думал, что ты такой ревнивец.

Офицер Нойманн вновь рассмеялся без причины и по-дружески похлопал Алекса по плечу. А затем взгляд его ярко-зеленых глаз похолодел, едва он увидел очередных вошедших гостей.

— Ты пригласил полковника Кляйна? — удивился Мюллер, оглянувшись назад. — У тебя же кровь вскипает, как только ты видишь офицеров Вермахта.

— Как сказал Сунь Цзы — держи друзей близко, а врагов еще ближе. Пусть посмотрит какие мы свадьбы устраиваем. Им в Вермахте такое и не снилось… — с презрением произнес Кристоф бесцветным голосом, искоса наблюдая за полковником. — Полковник Кляйн! Я знал! Я знал, что вы примете приглашение…

Я обернулась, уловив, как Нойманн пожал руку полковнику с лицемерной улыбкой на устах. Мюллер проследил за мной и словил мой хмурый взгляд.

— Честно признаться, я думала, что Вермахт и СС это одно и то же, — растерянно изрекла я на русском, потому как рядом с нами не было лишних ушей.

— Только Кристофу это не говорите… Он вас тут же в лагерь отправит из-за незнание элементарных вещей. Сразу же сдадите себя с потрохами, — безразлично отозвался офицер. — Вермахт — это постоянные вооруженные силы любой страны. К примеру, как ваша Красная Армия. А СС это…

— Как наше НКВД? — наивно предположила я.

Мюллер усмехнулся, и я удивилась, словив его редкую улыбку.

— НКВД можно сравнить разве что с Гестапо. А СС это что-то вроде… элитных военных подразделений. Между нами имеет место быть некая вражда и парочка разногласий. Офицеры Вермахта поголовно думают, что наши дивизии находятся на особом счету… Это, конечно же не так, и мы также воюем плечом к плечу с Вермахтом. Вот только физическая подготовка у нас многим лучше, да и оружие… — мужчина запнулся, словно осознал, что взболтнул лишнего. — А впрочем… я и так уже многое вам пояснил. Немки никогда не интересуются оружием, войной и политикой. Так что будьте аккуратны, Катарина. Ваше любопытство может пагубно сказаться на вашем и без того шатком положении.

Я задумчиво кивнула, пока в голове не созрел еще один вопрос:

— Вы же полиция, так? Почему же обычная полиция входит в ряды СС?

— Это что, допрос, гражданка Богданова? — на полном серьезе спросил офицер, направив в мою сторону холодные синие глаза с глубокой пронзительной синевой.

— Конечно же нет! Разве это является секретной информацией? — я удивленно захлопала ресницами, подняв голову, чтобы взглянуть на него. — Просто удивительно… вы полицейский и не состоите в партии, но имеете это странное и труднопроизносимое звание СС.

— Нашу дивизию сформировали еще в 1939 из личного состава полиции порядка, — сообщил Мюллер, все еще глядя мне в глаза с забавной усмешкой на устах. — Надеюсь, я удовлетворил ваше любопытство?

Его глаза излучали искреннюю улыбку и какую-то необъяснимую теплоту. Вероятно, настолько позабавили его мои глупые вопросы, которые мог задать лишь немецкий ребенок. От подобного его взгляда я смущенно опустила глаза и дважды кивнула.

— Алекс, Китти! — вдруг воскликнула Амалия, быстрым шагом направляясь к нам.

Невесту несколько раз окликнули ее трое подруг, которые не смогли удержать длинный шлейф платья. Девушка за считанные секунды оказалась возле нас с букетом роскошных белых роз в руках и легкой отдышкой в груди.

— Боже мой, как же я рада вас видеть! — выдохнула она, приобняв Мюллера. — Вокруг столько незнакомых лиц, суеты и лицемерных поздравлений, что я…

— Тебя уже можно поздравить, фрау Нойманн? — с усмешкой спросил офицер, кивнув в сторону обручального кольца.

Я удивилась, обнаружив кольцо на безымянном пальце левой руки. Больно непривычно было видеть его не на правой руке. Странные обычаи были у этих немцев… все в точности до наоборот.

— Не издевайся, Алекс! — обиженно воскликнула невеста, крепко обняв меня. — Китти, боже, как только я увидела тебя, мне сразу же полегчало на душе. Так горько и грустно было уезжать из родного дома. Неизвестно теперь, когда я приеду в родительскую усадьбу… и приеду ли вообще.

— Не глупи. Ты в любой момент можешь навещать маменьку и всех нас. Разве фрау Шульц будет против? — тут же утешила я, разглядев бледное худощавое лицо новоиспеченной супруги. — Мы с ребятами будем по тебе скучать…

— Маменька конечно же будет не против, но… — Амалия коротко оглянулась в сторону супруга, который встречал последних гостей, и тоскливо вздохнула. — Даже в свадебный день я одна… что же будет после?

— Дамы и господа! — вдруг торжественно воскликнул Кристоф Нойманн и захлопал в ладоши на всю залу, отчего беседующие гости с интересом уставились в сторону жениха. — Прошу вас занять положенные места! Торжество начинается!
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 16:33 + в цитатник
Глава 12
Я едва не подавилась вторым крендельком и совсем потерялась во времени с книгой, когда офицер неожиданно нагрянул в кабинет.

— Бреце… что? — опешила я, подорвавшись со стула.

— То, что вы с аппетитом умяли, — он подошел к столу, положил офицерскую фуражку с металлическим орлом и устало выдохнул. — Традиционная немецкая выпечка еще со времен четырнадцатого века.

— Похож на русский калач, — я смутилась его внезапному визиту, но виду не подала. Лишь встала с места Мюллера с книгой в руках и поспешила присесть на софу. — Но вы же пришли не о выпечке поговорить?

А брецель и правда был вкусный. Я впервые пробовала что-то подобное.

Он коротко ухмыльнулся, устремив взгляд куда-то перед собой, и устало расстегнул пуговицы на серой шинели одну за другой. Затем повесил ее вместе с кителем на спинку стула и остался в серых брюках галифе и белоснежной рубашке с черными подтяжками. Мужчина хотел было что-то сказать в ответ, но вдруг заприметил книгу, которую я удерживала в руках, и взгляд его в миг стал хмурым.

— Я не разрешал вам брать книги, Катарина, — строгим голосом произнес он, расстегнув удушающую верхнюю пуговицу на воротнике рубашки. — Нарочно выбрали «Критику чистого разума»?

— Я не… Мне просто понравилось изучать язык подобным способом! — я возмущенно поджала губы. — Вы оставили меня одну на целых три часа в этом кабинете. Что мне оставалось делать? Вы хотите сказать, что, прежде чем сделать шаг, мне следует спросить у вас разрешения?!

— Достаточно не трогать вещи, не привлекать к себе излишнее внимание и не допрашивать моих подчиненных, — равнодушным тоном проговорил Мюллер, усаживаясь за стол.

— Допрашивать?! — я возмущенно подскочила с софы. — Я всего лишь уточнила у него… и вообще… Да как вы… Не привлекать внимание? Да мое появление здесь это уже сплошное привлечение внимания! Вы видели, как они смотрели на меня? Словно у меня выросла вторая голова!

— Это вынужденная мера, — он устало выдохнул, принявшись листать папки с бесконечными листами бумаги. — К тому же, их тоже можно понять. Никто не предупредил о вашем визите, да и женщины дальше КПП в большинстве своем не проходят… особенно столь юные, — мужчина с грохотом захлопнул картонную папку и поднял взгляд в мою сторону, вопросительно вскинув бровь. — Или вас смущает, что на вас смотрят мужчины? Что ж, ничем не могу помочь. Вы здесь в первый и последний раз… можно и потерпеть.

Я раздраженно громко выдохнула, показав свое пренебрежение к развернувшимся событиям. Подошла к книжному шкафу и показательно громко задвинула книгу на первую попавшуюся полку. По кабинету раздался тупой стук, и я развернулась в сторону офицера, с вызовом переплетая руки на груди.

— Я не понимаю, что я здесь делаю. Артур может в любую секунду подвергаться опасности.

— У меня много работы, Катарина, и я не могу прохлаждаться на улице посреди ночи, — безучастным тоном ответил он, делая пометки карандашом. — Отпустить к фрау Шульц я вас тоже не могу, возникнет много вопросов и ненужной паники. Я усилил поиски по всему городу, мои люди прочесывают каждый угол, допрашивают местных жителей и уже напали на след мальчика. Ближе к рассвету его уже найдут. В «Розенхоф» вы вернетесь только с Артуром. А пока вы можете прилечь на софу и вздремнуть. Дальнейшее продолжение диалога считаю бессмысленным.

Бессмысленным? Да что возомнил о себе тот высокомерный немец?!

Я сглотнула комок возмущения и опустилась на софу.

— Но фрау Шульц, верно, беспокоится о…

— Я обо всем позаботился, — убедительно произнес он, не отрывая взгляд от бумаг. — Она уже осведомлена, что мы задержались в Мюнхене, и моя матушка любезно пригласила Артура и его кузину остаться переночевать из соображений безопасности.

— Но мы не ночуем в вашем доме, — недоуменно протянула я, бросив в его сторону хмурый взгляд. — Я нахожусь в каком-то штабе и сижу на неудобной софе, на которой мне предстоит провести ночь в одном помещении с вами!

— Ничем не могу помочь. Это единственный диван во всем штабе, — равнодушно отозвался он, все еще избегая моего настырного взгляда. — Могу предложить жесткие скамьи за решеткой, где удерживают преступников до решения суда. Но что-то мне подсказывает, вы будете против.

Мюллер определенно получал необъяснимое удовольствие, издеваясь надо мной. Он определенно любил власть, которая находилась в его руках… И меня это чертовски раздражало, но поделать я ничего не могла.

Я возмущенно выдохнула, опустилась на софу и прилегла, положив голову на подлокотник. Офицер продолжал делать вид, что меня не существует: все так же сосредоточенно листал бумаги, делал пометки карандашом, а синие глаза мельком пробегались по документам в сочетании с хмурыми бровями. Пару раз он откидывался на спинку стула, устало выдыхал, проводил ладонью по лицу, взъерошив кончики светло-русых волос, но снова и снова возвращался к работе.

В ушах раздавалось лишь раздражающее тиканье часов, шелест бумаг и доносились едва уловимые шаги дежурных рядовых за дверью. Время, казалось, покинуло стены и тянулось мучительно долго. Я прикрыла глаза, но, не смотря на усталость, заснуть не смогла.

Я лежала и думала. Думала о том, как можно быть таким равнодушным и бессердечным человеком как Мюллер. Думала о том, почему каждое слово его и действие вызывали во мне бурю негодования и большое количество противоречивых чувств. Но самой большой загадкой для меня было то, как он, знающий русский язык, очутился в рядах СС? Как так получилось, что он вообще говорил по-русски? Какая история за этим стояла? Что с ним будет, если вдруг высшее руководство узнает, что он говорит на языке врага? Погладит по головке и отправит на восточный фронт общаться с пленными советскими офицерами или лишит всех званий, чинов и отправит гнить в тюрьму? Или еще хуже — приговорит к расстрелу.

Я распахнула глаза, когда с последнего разговора прошло около двух часов. Уснуть не удавалось, поэтому я решила первой разрушить оглушающую тишину в кабинете.

— Не могу уснуть, — тихо произнесла я хриплым голосом.

Глаза буравили белоснежный потолок, а руки были переплетены на груди.

— Ничем не могу помочь, — равнодушно отозвался Мюллер, не спуская взгляда с бумаг.

— Расскажите об остарбайтерах, которые работают в прачечной, — я медленно уселась на софе, поправив распущенные волосы. — Мне действительно важно знать. Пожалуйста.

Мюллер не ответил. Все призрачные надежды в миг испарились. Во второй раз.

Он продолжил бегло просматривать документы, ставить подписи, и ни один мускул на его лице не дрогнул после того, как я подала голос. Без зазрения совести начала пристально рассматривать его. Все то же гладковыбритое лицо без единого намека на щетину, впалые щеки, ярко выраженные скулы, сосредоточенный взгляд с межбровной морщинкой, высокий лоб и суженный подбородок. Челка с короткими русыми волосами небрежно растрепана, что видеть было весьма непривычно, учитывая, что офицер всегда был собран с иголочки. Глубокие синие глаза при свете люстр выглядели темными и весьма устрашающими.

В тот момент я признала — Лёлька была права. Немцы и впрямь обладали ровными чертами лица: все как на подбор статные, с греческим профилем, большими глазами, светлыми волосами и аристократической бледностью. Никаких горбатых носов, пухлых губ, миндалевидных карих глаз и рубцеватой кожи. Изъяны во внешности у них были скорее редким исключением, чем закономерностью.

И как бы мне не хотелось это признавать — Мюллер и впрямь был красив. Он обладал той притягательной внешностью и харизмой, за которыми женщины охотились годами. Плюсом ко всему любого мужчину украшала военная форма, и Алекс Мюллер не был исключением. Но черствый характер в сочетании с надменным хмурым взглядом перечеркивали его внешние достоинства. Только из-за одного его взгляда, пробирающего до неприятных мурашек на затылке, мне не хотелось иметь с ним ничего общего.

Наконец, он не выдержал и, продолжив удерживать карандаш в руках, в какой-то момент поднял усталый взгляд из подобья в мою сторону. Он смотрел на меня долго, будто пытался что-то разглядеть в моем лице. Быть может отыскать ответ на вопрос на кой черт я ему сдалась, и он носится со мной по всему городу, подвергая опасности свою репутацию? Я не знала, мне оставалось лишь догадываться. Но упрямо продолжала недовольно глядеть на него, хоть и ощущала тонкий укол смущения от его долгого и немигающего взгляда.

В какой-то момент он нарушил тишину и произнес тихим хрипловатым голосом:

— Если хотите знать находится ли ваша сестра в прачечной, то да, она продолжает там работать. Все? Теперь вы уснете наконец?

Я мгновенно подорвалась с места с глупой улыбкой на устах.

— Нет, конечно же нет! Как я могу уснуть после этого? Я только что узнала, что моя сестра жива!

Мюллер тяжело выдохнул и устало провел ладонью по лицу.

— В каких условиях их содержат? Могу ли я передать ей то, в чем она нуждается? Как мне отправить ей письмо? — затараторила я, задавая вопрос за вопросом.

При упоминании корреспонденции, я вдруг вспомнила, что в сумочке меня ожидало письмо от тетушки, и это воспоминание в очередной раз согрело сердце. Я сделала мысленную пометку: как только мы с Артуром приедем домой, сразу же прочту его в одиночестве.

— Нет, — угрюмо ответил офицер, и лицо его, по обыкновению, не выражало никаких чувств.

— Что нет? — удивилась я, нервозно улыбнувшись.

— На все вопросы нет, — повторил мужчина, с важным видом переплетая руки на груди.

— Но отчего же? Что в этом секретного? — я недоуменно похлопала ресницами, стоя напротив стола.

— Вы действительно не понимаете в каком положении находитесь? — он с подозрением сощурил веки, синие глаза насторожились. — Вы не имеете права задавать вопросы. А то, что я вам озвучил про вашу сестру… вы должны спасибо мне сказать. Но больше никаких вопросов. Если будете чрезмерно любопытны, я могу в любой момент отправить вас ночевать в одну камеру с преступниками.

Я угрюмо нахмурилась и с вызовом сложила руки на груди, повторив за ним его же жест.

— Вы не сделаете этого.

— Могу и сделаю, — хладно отчеканил он.

По его интонации можно было сделать вполне естественный вывод — я наскучила ему, и уже начинала раздражать, мешая работе своими бесполезными, по его мнению, расспросами.

— Можете, не отрицаю. Но в таком случае вы же сами опорочите свою репутацию, ведь у всех на глазах я ваша негласная невеста, ведь так? Что-то мне подсказывает, что заботливые женихи не запирают своих невест в камеры с убийцами.

Он устало выдохнул и несколько раз молча постучал обратной стороной карандаша по столу.

— И врагу не пожелаю иметь такую невесту, — сквозь зубы процедил он, в упор глядя мне в глаза.

Я с силой стиснула зубы, изобразив натянутую улыбку.

— Тогда я прямо сейчас могу выбежать из вашего штаба и каждому встречному рассказывать, что я остарбайтер и вы меня прикрываете, ведь так? Или лучше рассказать, что вы говорите со мной на русском и закрываете глаза на то, что я выхожу в город без опознавательной нашивки? — я театрально задумалась, устремив взгляд в потолок.

Он с силой хлопнул рукой по поверхности стола, отчего стационарный телефон и несколько папок вздрогнули. А я испуганно сглотнула, чудом не дернувшись с места.

— Да как ты смеешь шантажировать меня?

От холодного голоса Мюллера стало зябко. Настолько, что я даже не сразу заметила, как он перешел на «ты». Взгляд синих пронзительных глаз выворачивал наизнанку, и я отчетливо ощутила дрожь на кончиках пальцев.

— Ты не оставляешь мне выбора! — в сердцах воскликнула я, все еще боясь его грозного взгляда. — Хватит вести себя как… как бесчувственный самоуверенный офицер, который считает, что может выиграть войну в одиночку! Я же видела какой ты с Артуром и Амалией… Я отказываюсь верить, что все вы поголовно бессердечные животные! Так быть не может… так… так быть не должно!

В глазах моих застыли слезы, но я приложила все усилия, чтобы окончательно не расчувствоваться.

— Идет война, Катарина, — он медленно поднялся со стула, а голос его звучал на удивление спокойно, на тон мягче. — Не забывай, мы находимся по разные стороны, и я не обязан…

— Издеваться над людьми — это не война! — с болью в голосе воскликнула я.

— Чего ты хочешь добиться подобными провокационными заявлениями? — его голос звучал напряженно, а синева в глазах сгущалась не на шутку.

Обстановка с каждым словом накалялась, но я мужественно сжала пальцы в кулак.

— Мы с тобой оба варимся в этой каше и если сдашь меня Гестапо, то и себя поставишь под удар. И ты это прекрасно понимаешь… — я с подозрением сощурила веки, понизила голос и двумя руками облокотилась об стол всем своим весом. — Поэтому я просто хочу, чтобы ты мне помог вытащить сестру… только и всего. Тебе ведь… тебе ведь это ничего не стоит…

Мюллер громко выдохнул, отвел тяжелый взгляд в сторону и неловко прочистил горло. Он знал, что я была права, но никак не мог смириться с этим. Не мог смириться из-за своей гордости или же потому, что пред ним стояла простоя русская девушка, которая смогла загнать его в тупик… Быть может и все сразу. Наверняка до этого момента он считал себя неуязвимым, особенно перед какой-то там женщиной. И вдруг жизнь внесла щепотку разнообразия…

Еще с минуту мы упорно глядели друг на друга исподлобья, но в какой-то момент мужчина угрюмо схватил серый китель со стула и рванул в сторону двери. После громкого дверного хлопка, я поежилась и обхватила себя руками.

Измеряя кабинет шагами, я вдруг осознала, что отчаянно хочу подышать ночным воздухом. Старые напольные часы пробили час ночи. Я взяла пальто с софы и выбежала из кабинета, на ходу надевая верхнюю одежду. Шла я по длинным мало освещенным коридорам на память. Первые пару раз натолкнулась на тупики, но на третий раз мне все же удалось пробежать мимо засыпавшего дежурного на КПП и ускользнуть на улицу. Пронизывающий ветер мгновенно пробрался сквозь пальто, и я инстинктивно поежилась, переступая с ноги на ногу на крыльце штаба.

— Повздорили?

Вдруг раздался знакомый мужской голос позади. Я испуганно дернулась, озираясь на Макса Вальтера, который не спеша докуривал сигарету, всем весом опираясь на бетонное ограждение крыльца. Яркий огонек его сигареты был первым, что я увидела, обернувшись назад.

— Извините, не хотел вас напугать…

Его уст коснулась едва заметная улыбка, и он без особой на то надобности поправил козырек темно-зеленой кепи. В тот момент он выглядел более расслабленным и склонным к разговору, нежели несколько часов назад.

— Ничего… просто думала, здесь остались только дежурные рядовые… Вы же не рядовой, верно? — я с глупым сомнением на лице покосилась в сторону парня лет двадцати пяти. — Простите, я… не разбираюсь в…

— Мне, конечно, приятно, что вы приняли меня за офицера… но я всего лишь роттенфюрер… пока что. У меня в подчинении всего пять человек, но до унтер-офицера осталось немного. Вы и не обязаны разбираться в званиях, фройляйн Штольц, — заметил Вальтер, вальяжно выдохнув серые клубы дыма в небо. Под тусклым светом уличных фонарей его изумрудные глаза казались бледными. — Тем более, когда ваш будущий муж оберштурмбаннфюрер, верно?

Я коротко кивнула, пряча за глупой улыбкой злобу на Мюллера, и плотнее закуталась в пальто.

— Я несколько не разделяю его… позицию по одному вопросу… — я постаралась уклончиво ответить, опустив растерянный взгляд.

— Я достаточно знаю Мюллера, поэтому как никто другой понимаю вас, — признался Макс, выдохнув сигаретный дым. — Он весьма принципиален в некоторых вопросах. Я единственный из всего штаба нахожу с ним общий язык. Не переживайте, пройдет полчаса, и он отойдет.

Я вновь натянула улыбку, мельком оглядев парня. Теперь он не казался равнодушным солдафоном, бездумно выполнявшим приказы, а его безумно притягательные бирюзовые глаза с интересом разглядывали мое лицо. В них я успела уловить чуточку добра и ни капли злобы и ничем не обоснованной агрессии.

Удивилась я тогда, увидев его добродушную улыбку и чувственность во взгляде, а не привычный хмурый взгляд исподлобья Мюллера и скупое выражение чувств. Надо же, им не запрещают улыбаться! Они не все жестокие солдафоны, лишенные чувств!

— Признаться честно, я был удивлен, когда узнал о вашем существовании… — тихий голос Вальтера внезапно разрушил городскую тишину, но он тут же неловко прочистил горло. — Если быть точнее, когда узнал, что у Мюллера ни с того ни с сего появилась невеста. Я удивился… поскольку он убежденный холостяк… по крайней мере до прибытия на фронт точно.

— Его отправляют на фронт? — я в ту же секунду удивилась, чего сама от себя не ожидала.

Удивление для рядового Вальтера не осталось не замеченным.

— Не сейчас, но… в скором времени вполне возможно. Полицейские дивизии с соседних земель уже отправили в самое пекло. Разве он вас не предупредил? — Макс недоуменно покосился на меня, затем сделал глубокую затяжку и с наслаждением выпустил дым. — Тем более, учитывая, что наши потери… А впрочем, не важно. Я не привык разговаривать с женщинами о политике… уж простите… Кстати, у вас необычный акцент, фройляйн Штольц. Вы из Восточной Пруссии?

Я неловко прочистила горло, робко улыбнулась, и коротко кивнула. А затем и вовсе решила немедленно сменить тему со столь щепетильной на вполне обыденную.

— Скажите, как Мюллер с его чином общается с простым рядовым?

Он надменно хмыкнул, устремив взгляд в здание напротив.

— В этом и отличие СС от службы в Вермахте. У нас нет того официоза и жесткой дисциплины. Мы нередко обращаемся к офицерам на «ты», не называем их господами, как в Вермахте, а в свободное время зовем друг друга камерад. В дивизиях мы все друг другу товарищи, — рядовой Вальтер вновь затянулся сигаретой, выпустил серый дым в небо и продолжил. — Мы познакомились с Мюллером, когда он был еще унтер-офицером и только-только получил звание унтерштурмфюрера. Уже тогда он отличался от других тем, что общался со своими подчиненными на равных, всегда помогал и шел им навстречу. Может быть это из-за относительно молодого возраста… Поскольку офицеры его чина… подполковники и полковники в Вермахте относятся к своим рядовым едва ли не с презрением. Будто с офицерскими погонами забываются те времена, когда они были рядовыми…

— Я покажусь чересчур любопытной, если задам вам еще один вопрос? — я вопросительно вскинула брови.

— Никак нет, фройляйн Штольц, — Макс покачал головой с забавной улыбкой на устах, и я вдруг отчетливо ощутила, что он отличался от чопорных и официозных немцев. От него веяло какой-то необъяснимой теплотой.

— Почему вы так странно вели себя несколько часов назад?

Парень удивленно вскинул брови, сделав затяжку. Спустя несколько секунд он медленно выдохнул клубы дыма и ответил тихим голосом:

— Как «странно», как и положено уставу? — он усмехнулся и поднял два изумруда к звездам. — Понимаете, фройляйн Китти, я опасался, что вы окажетесь такой же высокомерной особой, как… впрочем, как и все женщины, чьи отцы и мужья имеют высокие чины. Но после нашей встречи я понял, что вы отличаетесь от них. Надо признать, Мюллеру чертовски повезло…

— Благодарю вас, — я коротко кивнула ему в ответ.

— За что? — искренне удивился рядовой.

— За откровенность, — призналась я с улыбкой на устах.

Макс расплылся в добродушной улыбке, обнажив зубы. Он хотел было что-то сказать, но вдруг откуда не возьмись прогремел суровый голос Мюллера:

— Китти, в кабинет. Живо.

Мужчина с расстегнутым кителем и без офицерской фуражки поднялся на крыльцо и быстрым шагом прошел мимо нас в здание, оставив меня в полном недоумении. Вальтер успел выпрямиться перед старшим по званию, но продолжил как ни в чем не бывало докуривать сигарету. Мы переглянулись, как только входная дверь за Мюллером захлопнулась: я испуганно поджала губы, а парень непринужденно пожал плечами, мимолетно улыбаясь.

Я побежала вслед за офицером, догнав его, когда тот уже вошел в кабинет.

— Не смейте сближаться с Вальтером, — хладно заявил Мюллер, не оглядываясь.

Он равнодушно сложил руки на груди с недовольным видом, и некоторое время глядел на меня исподлобья.

— Это приказ или угроза? — с вызовом спросила я, прикрыв дверь.

— Если вы не понимаете, насколько вам опасно сближаться с солдатами, Катарина, то я вынужден вам об этом напомнить, — невозмутимо ответил офицер, разглядывая мое лицо. — Рядовые не прикроют вас, в случае опасности. И вообще, никто в этом здании не заступится за вас, вы же понимаете?..

Я сняла пальто и не глядя бросила его на софу, куда и уселась следом.

— Я всего лишь поддержала беседу с рядовым Вальтером. Он показался мне довольно милым и не сверлил меня хмурым и вечно недовольным взглядом. По крайней мере, он хотя бы умеет улыбаться… в отличие от вас! — я громко выдохнула, подавив желание закатить глаза. — Да и вообще… если вы ты сказали это в более вежливом тоне, я бы восприняла ваши слова всерьез.

— Бесполезно… Вы хуже маленького ребенка, — Мюллер раздраженно выдохнул. — Вам стоит повзрослеть.

— А вам научиться разговаривать с людьми не в приказном тоне! — обиженно воскликнула я, переплетая руки на груди. — И я сама разберусь с кем мне сближаться, а с кем отдаляться! Я не обязана подчиняться вашим приказам!

— Вы имеете право сближаться только со своими соотечественниками. А впрочем, в этом вы уже преуспели… — офицер вяло ухмыльнулся. — Как его зовут… Иван, кажется? Судя по тому, как сегодня он вцепился за вас словно за спасательный круг, вы ему небезразличны. И вам он скорее всего тоже приглянулся… ведь он умеет улыбаться и веселиться, так?.. Я же говорю, ребенок!

— Не ваше дело, господин Мюллер, с кем я провожу время! — оскорбилась я. — Да на вашем фоне даже самые закоренелые солдафоны выглядят паиньками!

— Невероятно! — он высокомерно хмыкнул и сел в кресло, облокотившись локтями об стол. — Мы говорим с вами на двух языках, но не на одном из них не можем понять друг друга… Я уже жалею, что заговорил с вами на русском. Наивно полагал, что это как-то поможет нам сотрудничать, но сейчас понимаю, что сделал только хуже…

Он устало провел рукой по лицу, а затем небрежно взъерошил кончики волос.

— Да, господин Мюллер, этим вы поставили под удар самого себя, — я не упустила шанс позлорадствовать. — Но… мне все же интересно, откуда вы знаете русский?..

— Опять вопросы? — мужчина вздернул бровь, направив усталый взгляд в мою сторону.

— Да бросьте! — воскликнула я. — Я уже не усну, а смотреть, как вы с отстраненным видом перебираете бумажки — чересчур скучно. Если только… — я выпрямила спину, пытаясь заглянуть на кипу документов. — Если только вы позволите мне помочь с ними…

Офицер самодовольно хмыкнул и одним усталым жестом потер лоб.

— Это не какие-то бумажки, а важные документы. И вы серьезно полагаете, что я подпущу вас к ним? — он оглядел меня с ног до головы оценивающим взглядом. — Не будь вы остарбайтером, я бы подумал, что вы советская разведчица.

— Вы почти раскусили меня, — я похлопала в ладоши, стреляя в него язвительным взглядом, а затем натянуто улыбнулась. — Боитесь наших разведчиков, господин оберштурмбаннфюрер?

— Русские диверсанты куда хуже, — тихо пробормотал он, поправив ворот белой рубашки.

— Так откуда у вас такой хороший русский? — вновь поинтересовалась я.

Мюллер громко выдохнул и позволил себе расслабленно откинуться на спинку стула. На мгновение, всего на пару секунд мне показалось, что уст его коснулась короткая едва заметная улыбка.

— Похоже, вы так просто не отстанете… — пробубнил он. — Я отвечу на ваш вопрос, но для начала мне нужно разобрать парочку важных документов.

Я удивленно вскинула брови и ощутила, как губы расплылись в улыбке. Неожиданно, но Алекс вдруг пошел навстречу. Или это были только слова?..

— Хорошо. Я пока… пока полюбуюсь вашей библиотекой, — я шустро встала с софы и направилась к книжным полкам. — Или мне нужно ваше разрешение?.. Обещаю, ни одна книга не пострадает от моих необразованных русских лап.

Ответом мне послужил его короткий укоризненный взгляд. После мужчина вновь приступил разбирать несчетное количество папок с бумагами, а я мельком пробежалась по корешкам книг, слегка склонив голову на бок.

Перед глазами мелькали сотни иностранных фамилий и немецких слов, добрую половину из которых я мысленно переводила и смаковала несколько минут. В какой-то момент глаза остановились на толстой книге с темно-зеленым переплетом под названием «История медицины». Я пролистывала страницу за страницей, медленно шагала по кабинету, сидела на софе, но ни на секунду не отрывала взгляда от книги — настолько она завлекла меня. Она пестрила кучей незнакомых терминов и немецких слов, и чем больше у меня получалось переводить на русский язык, тем увлекательнее становилось чтение.

— Интересуетесь медициной, госпожа Богданова? — вдруг раздался тихий голос Мюллера за спиной.

Я и не заметила, как он закончил с документами и молча подошел ко мне. Испугавшись его голоса, я от неожиданности резко обернулась и едва ли не натолкнулась на его белую рубашку и небрежно расстегнутый серый китель. Офицер стоял всего в метре от меня, пряча руки в карманы брюк галифе, а синева в его глазах сгущалась с каждой секундой. Он был расслаблен и непривычно спокоен: брови образовывали одну сплошную линию, а не хмурую межбровную морщину, губы не были сомкнуты, челюсть не стиснута и желваки, по обыкновению, не вытанцовывали на ярко выраженных скулах. Не могла разобрать его взгляд в тот момент: в глазах не отражалась ни та привычная ухмылка и ни то свойственное ему высокомерие. Офицер впервые глядел на меня со скрытым интересом в устрашающих синих глазах.

И я пока не поняла, что пугало меня больше: привычная мания величия или же запертая человечность, которая осторожно выглядывала и проявлялась время от времени в его глазах с глубокой пронзительной синевой. Именно она убедила меня в первый же день довериться и вложить свою ладонь в протянутую им руку, чтобы благополучно выбраться из вагона.

Я мгновенно прижала книгу к груди то ли от неожиданности, то ли от испуга… И уставилась на него пустым стеклянным взглядом, пряча нарастающее напряжение в намертво сжатых ладонях, которые стискивали желтые страницы.

— Откуда вы… откуда вам известна моя фамилия…

В моем тихом голосе полностью отсутствовала вопросительная интонация. Это было больше похоже на мысли вслух, нежели на заданный вопрос.

— Глупый вопрос для… как это по-вашему… подполковника.

Мюллер привычно усмехнулся, и я мысленно выдохнула, радуясь, что он вновь натянул маску самодовольного фрица. Мне было стыдно признаться самой себе, но я боялась воспринимать его как обычного человека, умеющего сочувствовать. Ведь это означало бы одно — я постепенно начала бы доверять ему и в той или иной степени сближаться, позабыв про его происхождение, и закрыв глаза на то, какие погоны находились у него на плечах.

Он был прав, глупо было спрашивать это у того, кто заведовал всеми остарбайтерами Мюнхена.

По крайней мере, я узнала, какому званию приравнивался оберштурмбаннфюрер в Красной Армии. Больно непонятные были у немцев чины в СС, разобраться кто кому и как соответствовал было и вправду трудно.

— Здесь не принято отвечать вопросом на вопрос… это вам на будущее, — заметил он спустя минуту моего молчания. В его голосе на удивление отсутствовали привычные издевательские нотки.

— На какое будущее, господин Мюллер? — фыркнула я, продолжив сверлить его хмурым взглядом. — Мое будущее определенно поджидает меня в другой стране… и принадлежит тем людям, что там живут.

— Вы уходите от ответа, госпожа Богданова.

— Как и вы, господин Мюллер, — тут же ответила я, крепче прижав книгу к груди. — Мой вопрос про ваше прекрасное владение русского языка, остается открытым.

— Какая упертая… — он вновь усмехнулся, на мгновение отвел взгляд в сторону и отстраненно покачал головой.

— Если вам действительно интересно, то я отвечу. Бабка моя много лет назад целительницей прослыла в деревне нашей. Много кто к ней за помощью обращался в борьбе с телесными недугами. А она и помогала всем… просто так. Кто-то буханку хлеба подкинет, кто-то парочкой курей не обидит, мужики было и дров наколят, да по хозяйству помогут. Мы с сестрой с рождения находились под ее попечением. Я знала название и предназначение каждой травы и снадобья бабушки, делала вместе с ней мази заживляющие, да чаи ароматные успокаивающие умела варить. Нравилось мне разбираться во всем этом, да и людям помогать. С самого детства видела благодарные и счастливые лица наших соседей, когда они от бабки моей уходили… еще тогда решила, что людей лечить хочу. Даже в мединститут поступать хотела в сорок первом, на лечебно-профилактический факультет… да не успела.

Мюллер едва заметно кивнул, глядя куда-то сквозь меня, но практически сразу сфокусировал глаза на моем лице. Взгляд его сосредоточенно скользил по моим рукам, волосам, одежде, на пару мгновений задержался на темно-зеленой книге и вновь поднялся к моему лицу. Под его любопытным взглядом я отчего-то почувствовала себя голой. Щеки предательски запылали, а ладони, что все это время удерживали книгу, начали покрываться потом, комкав старые страницы.

— Не ожидал, что расскажете, — признался он таким тихим и спокойным голосом, что первые пару секунд я думала, что мне показалось.

— А мне нечего скрывать, господин Мюллер, — заявила я, гордо вздернув подбородок. Я нервно сглотнула смущение, стараясь делать вид, что ни его поведение, ни внешний вид с расстегнутым кителем и полу растрепанными волосами, меня не волновал. — Теперь ваша очередь.

Мужчина долгое время молчал, продолжив разглядывать меня. В его взгляде не было откровенной пошлости, злобы, презрения или агрессии. Напротив, он словно изучал меня и пытался найти ответ на какой-то только ему известный вопрос. Возможно, он размышлял стоило мне довериться или нет… Я могла лишь догадываться. Холодные синие глаза сосредоточенно и задумчиво рассматривали каждый участок моего тела… медленно и с предельной осторожностью.

Отчего-то я не желала разрушать тишину, так неожиданно воцарившуюся между нами. Было в ней что-то такое… таинственное. Не было неловкости и того недоразумения, что, по обыкновению, испытывают собеседники во время пауз в разговоре. Тишина та казалась совершенно безусловной, обыденной и лишенной всякого напряжения.

Все то время он стоял неподвижно, впрочем, как и я. В ушах звенела мертвая тишина, и лишь напольные часы своим тиканьем напоминали о том, что я не оглохла и все еще могла распознавать звуки.

Но все мое спокойствие вмиг улетучилось, когда он подошел ближе.

Я вдруг вспомнила, кто на самом деле стоял передо мной… кого я должна была опасаться и держаться подальше. А затем остро ощутила разницу в нашем росте. Он казался намного выше и сильнее, отчего я ощущала себя маленькой и беззащитной. Глядя на меня сверху вниз, он шагнул вперед. Я инстинктивно подалась назад и спиной вжалась в деревянный книжный шкаф. Я не знала, чего было ожидать от мужчины, который имел едва ли не безграничную власть надо мной, еще и подошел настолько близко, что воздух в легких в одночасье закончился.

Сердце мгновенно подскочило, кровь застучала в ушах, а ладони стали потеть с каждой секундой все больше. Я нервно сглотнула и уставилась на него испуганно, часто-часто моргая, словно трусливый заяц, загнанный в угол.

— Книгу… — тихо произнес он с легкой хрипотцой.

— Что? — растерянно пробормотала я.

— Книгу верните, — повторил он настойчивее.

Офицер протянул руку вперед, хватаясь за старый переплет, и наши пальцы на мгновение соприкоснулись. Я испуганно вздрогнула от столь неожиданного прикосновения мужчины, но все же позволила вызволить книгу у меня из рук. А после тут же сомкнула ладони, пряча испуг в намертво сжатых кулаках.

Как только книга очутилась в руках Мюллера, в воздухе раздался громкий телефонный звонок, разрезающий тишину. Он отрезвил нас обоих, заставил встрепенуться. Мы как по команде обернулись в сторону разрывавшегося телефона с дрожащей трубкой, и обменялись хмурыми взглядами. Мужчина тут же собрался, натянув прежнее непроницаемое выражение лица, а я тряхнула головой, словно очухиваясь ото сна. Не знаю сколько мы так простояли, молча разглядывая друг друга, но в тот момент мне казалось, что телефонный звонок пробудил меня от оцепенения… словно все то время я находилась под гипнозом.

— Мюллер, — офицер ответил на звонок, и вновь на лбу у него появилась хмурая межбровная морщинка. — Понял. Выезжаю.

Глава 13
Не помню, как схватила пальто и выбежала на улицу вслед за мужчиной. Звон каблуков эхом проносился по длинным коридорам штаба. Я едва поспевала за ним, на ходу застегивая большие толстые пуговицы на сером пальто. Улица встретила ярким рассветом и прохладным влажным воздухом.

Всю дорогу до автомобиля Мюллер упорно молчал. Он не удосужился даже застегнуть шинель, успел лишь на ходу накинуть ее и захватить головной убор. Я не решалась заговорить первой. Казалось, в тот момент любые слова были излишни. Не хотела признаваться, но все же в какой-то степени я побаивалась его. Судя по его сосредоточенному взгляду, об который я кололась каждый раз, когда пыталась посмотреть на него, вести сообщили ему весьма нехорошие. От подобных мыслей меня затрясло, зуб на зуб не попадал. Ведь если с Артуром и вправду что-то случилось, я не переживу.

В полной тишине мы проехали три пустующих улицы и остановились у входа в антикварный магазин. По дороге я не встретила ни единого человека в столь ранний час, да и мысли мои были заняты лишь Артуром. У входа нас встретили два полицейских, они отдали честь и доложили Мюллеру о том, как отыскали мальчика.

Я с замиранием сердца вошла в антикварную лавку и испуганно обернулась, когда о моем приходе оповестил небольшой навесной колокольчик. Внутри встретил душный воздух и запах старины. Вокруг были рассредоточены полки и витрины с предметами обихода германцев различных эпох: какие-то сохранились в привычном состоянии, а какие-то были весьма потрепаны временем.

— Вы фройляйн Штольц? Меня зовут Бертольд.

Мужской дряхлый голос, прозвучавший из ниоткуда, поначалу заставил испуганно остановиться. Но когда из-за очередного прилавка выглянул горбатый седовласый старик, я тут же пошла ему навстречу.

Почему-то я была не удивлена, что старик узнал мое «немецкое» имя. Вероятно, Артур все рассказал.

— Да, я… я Китти, — неуверенно подтвердила я, убрав с прохода висящий талисман причудливой овальной формы. — Артур… он у вас?

— Т-с-с… — прошипел старик, осторожно поднося к губам указательный палец. — Мальчик только недавно заснул. Не хотелось бы его тревожить.

Бертольд добродушно улыбнулся, а его сморщенная ладонь оперлась на трость.

— Но мы приехали за ним, как только… Его мама… она очень волнуется, — жалобно пискнула я. — Пожалуйста, мы должны его забрать.

Мужчина метнул взгляд серых морщинистых глаз на дверь позади меня.

— «Мы» это вы и тот бравый офицер, что разговаривает на входе? Кажется, сам гер Мюллер к нам пожаловал.

— Что стряслось, Берти?

Сначала раздался сонный старушечий голос, а затем в проходе появилась бабушка невысокого роста с добродушными чертами лица. Морщинистыми ладонями в нездоровую крапинку она не спеша пригладила прядь пепельных волос и с интересом оглядела меня бледно-зелеными, выцветшими глазами.

— Фройляйн Китти пришла за малышом, — сообщил старик уставшим голосом.

— Я уже поняла, Берти, — мягко ответила она, улыбнувшись ободряющей улыбкой. — К чему такая спешка, милая? Всего без четверти шесть! Заходи к нам на чай, нам есть что обсудить.

— Если только на пять минут…

Отчего-то я доверилась милой старушке, и обеспокоенно обернулась в сторону выхода. Мюллер продолжал без особого энтузиазма выслушивать доклады полицейских. Затем вновь оглядела странную седовласую парочку. Бабушка медленно кивнула, покрепче укутавшись в шерстяной платок, а дедушка, хромая, последовал к одному из прилавков.

— Меня Гретель зовут, но ты можешь звать меня Ургус, — произнесла старушка, отводя меня в жилое помещение.

Я нахмурилась, пытаясь понять, что означало «Ургус» на немецком, но тут же послушно кивнула и огляделась. Она привела меня в просторную комнатушку без окон с большой двуспальной кроватью у стенки. На ней под двумя одеялами сладко сопел Артур, свернувшись калачиком. Я мысленно выдохнула с облегчением, как только заприметила его светлую макушку.

Помещение выглядело просторным за счет светлых стен, но обставлено мебелью было до последнего. Большой деревянный шкаф, пропахший стариной, парочка зеркал на стене, круглый обеденный стол с белоснежной скатертью, окруженный тремя стульями, и открытый патефон.

— Ты проходи, не стесняйся, — Гретель кивнула в сторону стола, а сама принялась разливать чай в чашечки из белоснежного фарфора. — Не переживай. Мальчик в целости и сохранности. Он долго смотрел на наши витрины, не решаясь зайти, вот мы и заприметили его. Берти тут же пригласил мальчонка, а он нам и рассказал, что потерялся.

— Спасибо, — прохрипела я, ладонями обволакивая чашку со струящимся паром, и вдохнула нотку знакомого аромата. — Это зверобой и мелисса? Очень приятный тонкий вкус.

Ургус присела напротив, направила в мою сторону бледно-зеленые глаза и медленно кивнула.

— У себя на Родине ты наверняка заваривала и не такие травы.

Я вскинула на нее удивленный взгляд с малой толикой испуга и мгновенно затаила дыхание.

— Как бы ты не старалась скрыть русский акцент, он все равно проявляется, — мягко сообщила бабушка с добродушной улыбкой. — Не волнуйся, я никому не скажу. У меня девяносто лет за плечами прожито, и губить молодые судьбы напоследок я не желаю, — она по-матерински накрыла мою холодную ладонь своей теплой и морщинистой. — Артур пол ночи говорил о тебе, знал, что ты с тем молодым офицером за ним вернешься. Мальчик он больно необычный, но светлый как ангел. Беречь его надо, нынче таких не жалуют…

Женщина развернула мою руку и принялась что-то внимательно рассматривать на внутренней стороне ладони. Некоторое время она медленно водила тонким сухим пальцем по изгибам ладони и мимолетно улыбалась.

— Я не… простите, я не знаю, что сказать… — растерянно промямлила я, продолжив ощущать тепло ее шероховатой старческой руки.

— Вижу беспокоит тебя что-то. Не зря судьба тебя ко мне привела. Знаешь что-нибудь о скандинавских рунах? Они могут тебе помочь.

Старушка не спеша встала со стула, болезненно схватившись за поясницу, и поплелась к шкафу. В воздухе раздался скрип двери, и через несколько секунд она вернулась за стол, кладя на скатерть коричневый мешочек.

— Мать моя имела шведские корни, вот и научила помогать себе и другим с помощью рун.

Я покачала головой, дав понять, что и знать не знала о чем говорила Ургус.

— Правильные руны сами просятся в руки, милая, — заговорщически произнесла бабушка, звонко помешав мешочек с неизвестным содержимым. Она высыпала на стол круглые деревяшки размером с монету, на которых были выгравированы неизвестные символы. — Возьми каждую руну в руки и перемешай их. Да только все то время не переставай думать о своих проблемах. Формулируй вопросы настолько четко, насколько хочешь узнать ответ.

Я сделала все в точности, как и сказала Гретель. Затем сложила все деревяшки обратно в мешочек и вытащила ровно три, положив их перед собой. Ургус тщательно рассмотрела их вблизи, чтобы лучше разглядеть, с минуту покачала головой и одарила меня вымученной улыбкой.

— Что-то не так? — обеспокоенно спросила я.

— Первая руна слева показывает твою личность, дитя. Она раскрывает то, как ты относишься к жизни, к окружающим тебя людям и показывает одну сторону вопроса, который тебя одолевал в тот момент, когда ты доставала руну, — дрожащими от старости пальцами она медленно взяла ее в руки и пару секунд повертела в воздухе. — Вторая олицетворяет испытания, с которыми ты сталкиваешься изо дня в день. А третья руна повествует о результате, к которому тебе нужно стремиться.

Она подняла на меня тяжелый мрачный взгляд, и по всему телу тотчас же пробежалась холодная дрожь.

— Что… что меня ждет? — с опаской пискнула я, затаив дыхание.

— Тяжелая судьба тебе с детства еще была уготована… Не должна была ты родиться, все вокруг твердили об этом, — тихо произнесла Гретель, сея панику в моей душе. — Но ты сильная девочка, справишься. Господь не посылает испытаний, которые нам не по силам. Не переживай, уедешь ты отсюда, дитятко. Вот только… только сердце свое здесь оставишь…

Я ахнула, затаив дыхание. Откуда было знать простой немецкой старушке о моем детстве? Я ведь видела ее впервые! Да и руны те обладали каким-то магическим ореолом, что аж дурно становилось от правды той.

— Сердце? — удивилась я, отчего-то перейдя на шепот. — Как я могу здесь сердце свое оставить?

Но старушка словно не слышала меня, продолжив считывать неизвестные закорючки на рунах.

— Недалёко ты уедешь… Не так скоро, но и ждать недолго осталось, а кровь родная с тобой будет рука об руку идти… Жить будешь на чужбине, но чужаков там не будет, все свои, родные окружать будут. Много будет там людей, что по-русски говорят.

Я испуганно дернулась, едва не перевернув чашку с остывшим чаем. А после подорвалась с места, как только услыхала приближающиеся шаги Мюллера и его знакомый командный голос.

— Сядь. Супруг мой задержит его, — убедительно изрекла Ургус, даже не взглянув на меня, что я послушно и сделала. — Руны говорят… всю жизнь рука об руку будет с тобой человек воинственный… возможно в погонах. Любимец женщин он будет. А любить ты его будешь до последнего дня своего, но по-свойски любить, как дитя свое оберегать.

— Но я не спрашивала об этом… — я неловко прочистила горло, боязливо оглядев бабушку.

— Руны все видят и все знают, дитя. Значит думаешь ты об этом часто, боишься, что полюбить не успеешь, да семьей обзавестись, — она наконец взглянула мне в глаза, накрыв мои дрожащие ладони своими сухими и шероховатыми. — Успеешь все… всему свое время, милая. Доживешь ты до седых волос.

Я с сомнением и опаской оглядела деревянные руны, раскиданные по столу. Отчего-то в голове промелькнула мысль, что не всю ту информацию, что изложила мне женщина, сказали ей руны. Стало быть, передо мной была необычная старушка, торгующая старинными находками?..

— Доброе утро, — раздался тихий голос Мюллера за спиной. Старушка приветственно кивнула, а я вздрогнула и оглянулась, уловив его хмурый взгляд. Он по привычке снял офицерскую фуражку и поймал мои обеспокоенные глаза. — Китти, нам пора.

С его появлением в помещении стало тесно. Он мельком огляделся, недоуменно рассмотрел разбросанные по столу скандинавские руны, и остановил взгляд на мирно сопящем Артуре. Немедля, офицер тут же направился к мальчику и с предельной осторожностью взял его на руки, а тот даже не проснулся. Как только они вышли из комнаты, я мгновенно поднялась со стула.

— И еще кое-что… — Гретель требовательно схватила меня за запястье, заставив обернуться. — Передай той девице, что замуж нынче выходит — судьба ее ждет нелегкая. В могилу сведет ее жених непутевый, на вечное страдание обречет. Не любит он ее…

Я удивленно распахнула глаза, принимаясь часто-часто моргать. Вокруг бледно-зеленых, практически прозрачных глаз старушки скопились морщинки, а седые брови угрюмо сошлись на переносице.

— Это руны вам сказали? — с сомнением спросила я.

— Удачи тебе, дитя, — бабушка по-матерински заключила меня в объятия, нежно похлопав по спине, и тактично оставила вопрос без ответа. — Недолго тебе осталось отмучиться. Но какие бы трудные испытания тебе не послала судьба — помни всегда, что это временно, и ты обязательно выкарабкаешься. Если бог даст мне пожить еще немного, может свидимся еще.

Я кивнула, крепко обняв старушку в ответ, и молча помчалась прочь из странного магазинчика, догоняя Мюллера. Офицер уложил крепко спящего мальчика на заднее сидение автомобиля и встретил меня привычным сосредоточенным взглядом. Я молча подсела к Артуру, с осторожностью уложив его голову себе на колени. Мужчина завел грохочущий мотор, и мы двинулись с места.

— Все в порядке? — вдруг раздался его голос спустя несколько минут дороги. Сквозь зеркало заднего вида, я уловила его обеспокоенный взгляд. — Что наговорила та бабушка?

Только в тот момент я осознала, что все то время неподвижно смотрела в одну точку, мягко поглаживая светлую копну волос Артура. Было трудно переварить все, что сказала мне Гретель. Слишком уж много информации я получила за столь короткий промежуток времени.

— Она… она сказала, что Амалии не стоит выходить за офицера Нойманна, — честно призналась я, решив утаить подробности моей жизни от Мюллера.

Мужчина самодовольно хмыкнул, продолжив глядеть на дорогу.

— Этот вопрос решать точно не ей. Кристоф приедет из Берлина в любой момент и свадьбе определенно быть. К тому же, разве вы хотите подвергать Артура опасности? Думаю, нет. А Кристоф в силах защитить не только мальчика, но и всю семью Шульц.

— Если вы в нем так уверены…

— Безусловно. Мы знакомы более десяти лет, я знаю его вдоль и поперек, — тут же отозвался офицер, вновь устремив хмурый взгляд с холодной синевой в мою сторону. — Вам повезло, Катарина, Артур жив и здоров. Вы легко отделались. Если бы не ваша значимость для фрау Шульц и Артура, вас бы непременно ждало пренеприятнейшее наказание.

— Я поняла, фрау Шульц и остальным ни слова.

Мюллер удовлетворенно кивнул и молча продолжил вести автомобиль.

* * *
Вернулись мы в «Розенхоф» в аккурат к завтраку.

Фрау Шульц пол дня обеспокоенно хлопотала над Артуром, бесконечно доставая его расспросами. Мальчик проснулся, когда мы подъезжали к ферме, и мы с Мюллером успели объяснить ему, что он провел ночь в доме офицера, а забавные старик со старухой ему лишь приснились. Не задавая лишних вопросов, Артур поверил.

Девчонки и хлопцы встретили меня с квадратными глазами и все никак не могли понять, по какой причине я не ночевала в усадьбе впервые за все время. У меня не было сил объясняться, поэтому я отмахивалась от их вопросов как от надоедливых мух. Тот день и ночь выжали из меня все соки, а последней каплей стала встреча со старушкой Гретель и ее шокирующей информацией. Я жутко хотела спать и буквально валилась с ног, но стойко пережила остаток дня, по обыкновению, занимаясь с Артуром. Ведь для всех домочадцев я всю ночь сладко спала в гостях у Мюллера, а не провела бессонную ночь в штабе и не поехала ни свет ни заря забирать пропавшего мальчика.

Лишь одна мысль грела душу и держала меня на плаву на протяжении всего дня — письмо тетушки. Уложив Артура спать, я терпеливо дождалась пока все девчонки и хлопцы отправятся в спальни, а сама потихоньку спустилась в столовую, крепко удерживая письмо в руках. В тот же момент уловила, как фрау поднялась к себе в кабинет и тихо прикрыла за собой дверь.

Устроившись за обеденным столом, я собралась с духом и раскрыла потрепанный конверт.

— Катруся, ти що спати не йдеш? — вдруг раздался тихий голос Ольги, выглядывающей из коридора.

Я раздраженно выдохнула, опустив конверт на стол.

— Письмо от тетки пришло… хочу прочесть, — честно призналась я. Сил придумывать ложь не было.

— Да ти що! — удивилась Лёлька, приложив ладонь к груди. Она тут же поспешила присесть за стол напротив меня. — Ось же повезло тоби як! А ми думали, що це все сказки… думали неможливо це, письма от ридних получить з Союзу.

Я направила на нее усталый взгляд, а она подперла двумя руками подбородок, облокотившись об стол, и ее янтарные глазки с рассыпчатыми веснушками по всему лицу принялись с любопытством разглядывать меня.

— Ты что-то хотела? — я изо всех сил старалась не выдавать раздражение в голосе, чтобы не обидеть девушку.

— Та хотила узнать у тебе… Який он, дом у Сашки мого? Большой? Як у фрау або поменше? А з мамкою его познайомилася? Расскажи, Катруся, мени так интересно… будь ласка!

Она часто-часто моргала невинными глазками, пытаясь вызвать во мне сочувствие. Я на мгновение устало потерла виски и громко выдохнула.

— Ты прости, но я очень устала, — искренне ответила я. — Весь день думала о письме. Давай завтра расскажу на свежую голову… а то вдруг чего забуду.

Лёлька грустно улыбнулась и томно вздохнула.

— Эх… понимаю тебе. Тогда добранич.

— И тебе спокойной ночи, — в ответ прошептала я ей вслед, мысленно радуясь ее удаляющейся копне рыжих волос.

Мне предстояло снова настроиться к прочтению письма. Я мысленно пыталась подготовить себя к любой информации, которую прочту, независимо от того, какой она будет. В тот раз меня никто не потревожил, поэтому я с воодушевлением распахнула одинарный листок, исписанный мелким почерком с двух сторон. Мельком увидев торопливый и неправильный почерк тетушки, я едва сдержала слезы.

29.09.1942

Здравствуйте, родные мои, Катюша и Анечка. Как вы там?

В июне месяце от соседки вашей узнала, что тебя, Катерина, вместе с Аней угнали в Германию. Сердце болит за вас, родные мои. Очень надеюсь, что дойдут до вас мои письма. Аннушке я уж как два письма отправила, а тебе, Катерина, уже третье пишу, да все ответа не дождусь.

Дорогая моя Катенька, сердечно поздравляю тебя с днем рождения, который будет через два месяца. Молю бога, чтобы ты получила это письмо как можно скорее. Почта наша медленная, а как уж у немцев с ней дела обстоят не ведаю и подавно. Катюша, тебе уже двадцать лет исполнилось, ты теперь совсем взрослая девушка! Желаю тебе всех благ, не болей и возвращайся крепкой и здоровой на Родину нашу. Она тебя и Анечку очень ждет, как и все мы.

Не знаю, где вы и как вы там живете, вместе ли… Все ли у вас хорошо? Добротно ли кормят? Не издеваются над вами изверги эти? Удалось лишь разузнать, что отправили вас на какую-то Баварскую землю… не без подачек немцам, конечно же…

Родная моя, эстонские полицаи проклятые две деревни ваши соседские до тла сожгли. Жителей, кто по моложе, насильно в Германию угнали, а совсем детишек и стариков расстреляли прямо в собственных домах. В нашем селе немцы поспокойнее будут… шибко молодые они еще, но не бесчинствуют и не грабят. Время от времени мы стираем их форму за банку немецкой тушенки… а куда деваться? Благодарствуем, что хоть что-то взамен дают и не приказывают стоять у реки с винтовкой за спиной. Только командир у них шибко кровожадный… любит издеваться над местными ребятишками. Дразнит шоколадом и бросает в их сторону объедки как собакам голодным, а затем с довольной улыбой наблюдает, как они дерутся за кость с остатками мяса. Эдакое развлечение нашел, прости Господи! Но фашисты разные у нас здесь, кто-то едва ли не с презрением нас обходит стороной, а кто-то, напротив, детишкам хлеб кидает под видом, что собак своих кормит. Видать жалко им ребятишек исхудалых, свои небось их дома-то ждут, вот и подкармливают. Так детки и выживают у нас.

Ты знаешь, Катенька, порою партизан мы больше боимся, нежели немчуг… всякий люд среди них бродит. Они ведь не подчиняются никому, да и не боятся, для них законы не писаны. Бывает нагрянут посреди ночи под шумок, еду всю заберут, да вещи, что потеплее… благо, что не насильничают. В доме через две улицы парочка партизан над девкой молодой надругались как-то раз…

Но немцы тоже не отстают… нет-нет, да и насильничают кого-то кто помоложе. Но их-то хоть командиры наказывают за эдакие злодеяния, дескать им запрещено вступать в связи с нами. Мы многие ухищрения проворачивали, чтобы не попасться в лапы фрицам: и старухами наряжались, и навозом мазались, и стриглись налысо, говоря, что тиф у нас. Немцы ох как тифа боятся… за три версты обходят. Надька моя до сих пор слезы роняет по своим густым длинным волосам… обрезали мы их месяца через два как фашисты оккупировали нас. Но есть и среди нас те бабы с маленькими детьми, что немцу за сухпаек отдаются. Они им и тушенку с крупами дают, да сладости всякие, что посылками с Германии приходят… Вдобавок защищают этих баб от других фрицев, еще и угонять на земли немецкие не позволяют. Тяжело им, беднягам, тащить на себе целую свору маленьких едва ли не грудных детей… вот и решаются женщины на такой отчаянный шаг. Все все понимают и слова грубые в их адрес не кричат.

Катюша, мы не знаем кому довериться. Боимся мы и немчуг проклятых, и партизан. Непонятно кто из них защитит, а кто вещи сворует, надругается и убьет. Солдаты наши бравые воюют где-то… а мы вот такую ношу несем! Никто не защитит нас стариков и детей.

Два месяца назад приехали к нам две выжившие семьи из Свибло. Они и рассказали про вашу нелегкую судьбу, мои хорошие. Поговаривают, что и вашу-то деревеньку родную тоже сожгли до последнего дома. А я так хотела на могилке вашей матери побывать, да попрощаться. Ее уж год как нет…

Катенька, Господа бога молю, чтобы у вас все было хорошо. Чтобы вы вернулись на Родину целехонькие. Очень хочется вас крепко обнять и расцеловать, родные мои. У нас все хорошо, живы, здоровы. Вы за нас не переживайте, выживем как-нибудь… мы на своей Родине находимся, матушка-земля нас и прокормит. Вы главное о себе заботьтесь, помогайте друг другу по возможности, вы ведь совсем одни там на чужбине немецкой.

С начала 1942 потихоньку письма приходят от тех, кого также, как и вас насильно угнали фашисты. Девочки просят переслать теплые вещи… настолько туго у них с одеждой. Ты напиши мне, не стесняйся, в чем вы нуждаетесь? Я последний кусок ткани отдам, лишь бы вы, мои родные, там не продрогли и хворь никакую не подцепили… Кто ж о вас там заботиться будет, милые мои?

Письма те вылизаны до последней буквы, многие слова исправлены. Мы думаем, что немчуги их знатно фильтруют, оттого и хорошо все в письмах тех. Но наши девочки стараются писать между строк, говорят, что кормят их как в Украине в 1933. А тогда, как знаешь, был голод страшный… Вот и поняли мы, что рабская жизнь в Третьем рейхе для советских граждан вовсе не сказка, как указано на агитационных фашистских плакатах.

После того, как узнала я об этом, так сердце-то мое и заболело за вас, родных моих девочек. Уж больно мне жалко вас, молодых, невинных… жить бы да жить с мирным небом над головой! Верю, что попались вам хорошие немцы, не глумятся над вами и не обращаются как со скотом. А ежели так, то бог вам в помощь, мои дорогие. Буду молиться за вас денно и нощно…

В скором времени эвакуируемся мы в Литву. Как только все закончится, ждем вас в городе Кедáйняй. Точный адрес сказать не могу, укажу в следующем письме. Буду очень вас ждать, мои родные!

Катенька, очень надеюсь, что сидишь ты сейчас крепко…

На той неделе получила похоронку на Ваську нашего. Погиб мальчишка под Ленинградом… без вести пропал… Я нынче же в храм сходила, свечку за упокой поставила, да вам с Анютой за здравие заодно… И ты, моя хорошая, помолись. Али возможность появится и в храм ихний сходи… вера-то в Господа… она у всех одна. Он не побоялся в шестнадцать лет свои пойти Родину от фашистов защищать… героем погиб, с честью!

Столько хочется сказать тебе, поделиться, поговорить по душам… все не уместишь, да и бумага заканчивается. Ее сейчас днем с огнем не сыщешь. Моя Надюша пламенный привет вам передает, очень скучает и переживает за вас.

Береги себя, Катюша! Крепко и несчетно целую тебя с Анечкой.

Всех благ и до встречи!

Тетка твоя Клавдия
Я перечитывала письмо десятки раз. Заплаканные и уставшие глаза до дыр зачитывали беглый размашистый почерк тети — он был единственной весточкой с Родины. Казалось, даже пожелтевшая бумага пахла чем-то до боли родным. Не знала от чего ревела больше: от того, что держала в руках письмо родной тетки… или от осознания того, что младший брат погиб в бою, и никогда мы с ним не увидимся…

Я ревела от счастья, что с оставшимися родными — теткой и двоюродной сестренкой — все было хорошо. Немцы их не притесняли, не расстреливали и не сжигали заживо в собственных домах. Я была бесконечно рада, что их эвакуировали в Литву, хотя неизвестно было как обстояли дела в оккупационном Вильнюсе…

Я плакала от скорби и от собственного бессилья, ведь не имела возможности попрощаться с братом и похоронить его по-человечески. В последние минуты жизни он был совсем один. Думал ли он о нас в тот момент? А чем в это время занималась я? Сидела в теплом немецком доме и восхищалась чудо-пылесосом?!

Меня разрывало в клочья от злости, так внезапно одолевшей. Он ведь был еще совсем мальчишкой! Мог пойти учиться, построить дом, создать семью. Я еще могла понянчиться с племянниками… обучить врачеванию и окутать их лаской и заботой.

Немцы отобрали у меня мать и брата… и я не могла позволить, чтобы они отобрали еще и сестру…

По пальцам, прижатым к губам, текли горячие слезы. Голова моя ходила кругом. Много впечатлений в нее вместилось. Слишком много событий на себя взяли последние два дня. Я не могла себе позволить реветь навзрыд, как неимоверно хотелось. Поэтому уронила лицо в ладони и нервно всхлипывала, опасаясь издать лишних звук, который мог привлечь лишние уши.

Сидела я так долго, хлюпая носом как обиженный на весь мир ребенок. После прочла письмо еще раз, а затем снова и снова… и так продолжалось до того момента, пока я не уловила тяжелый скрип ступенек и половиц в коридоре. Затаив дыхание, я молилась всем богам, лишь бы человек, решивший посреди ночи спуститься на первый этаж, не заглянул в столовую со включенным светом.

— Китти! — раздался удивленный шепот фрау Шульц. — Китти, что?.. Все хоро…

На мгновение я испугалась, завидев хозяйку, проходящую в столовую. Она остановилась на полуслове, и сердце мое пропустило удар, когда я взглянула на нее. На ней не было лица. Всегда строгая и скупая на эмоции немецкая помещица с ровной осанкой, в ту ночь была полной своей противоположностью. В какой-то момент я вдруг вспомнила свой первый день в «Розенхоф», когда фрау слишком ярко восприняла тот факт, что сын ее наконец заговорил, и еще долгое время не могла успокоиться.

В ту ночь хозяйка ничем не отличалась от меня: красное одутловатое от слез лицо, зареванные глаза, потрепанные волосы, потерянный и безысходный взгляд… и парочка бумаг в дрожащих руках. Тогда я вспомнила, как Мюллер передавал Генриетте корреспонденцию с фронта…

— Фрау Шульц, я… я все объясню… — всхлипывая, произнесла я, медленно встав со стула. — Мой брат… я узнала, что он…

Помещица молча оглянула мой внешний вид и потрепанное письмо в руках. Не проронив ни слова, она вдруг подбежала ко мне и заключила в объятия. Моя грудная клетка сотрясалась от рыданий, фрау же в ответ пыталась утешить меня нежными поглаживаниями по спине, но сама едва сдерживалась, чтобы не расплакаться. В конце концов, она не выдержала, и мы вместе принялись рыдать друг у друга на плечах.

Сквозь рыдания она бормотала что-то бессвязное на немецком. А я вжималась в ее трясущиеся плечи, облаченные в темно-синее платье из плотной ткани, и пыталась выплеснуть все, что накопилось на душе за последний год. В таком положении мы простояли долго, но достаточно для того, чтобы от души наплакаться и прийти в себя. В какой-то момент Генриетта повела меня в свой кабинет на втором этаже. Я была не против, лишь бы не оставаться в оглушающей тишине один на один с разрушающими мыслями.

— Я получила последние письма от Фридриха и Альберта вместе с их похоронками… Что может быть ужаснее?.. — фрау болезненно выдохнула и любезно предоставила мне белоснежный платок, которым я тут же воспользовалась. — Что может быть ужаснее, Китти, как читать последние мысли людей, которые погибли буквально через несколько часов, да и ответить им возможности нет?.. Нет больше в этом доме мужчин…

Я тактично промолчала, наблюдая за ней. Женщина достала из шкафа припрятанную бутылку со светло-коричневым содержимым, а затем принялась разливать ее в две заранее припасенные рюмки.

— Выпей, милая, легче станет, — убежденно сказала она, протянув рюмку.

Я тут же выпила до дна все содержимое, жидкость резко обожгла горло и пищевод. Я поморщилась и невольно закашляла.

— Это яблочный шнапс… чем-то похож на вашу русскую водку, — сообщила Генриетта, украдкой наблюдая за мной. В какой-то момент она лениво усмехнулась, восседая в кресле за столом напротив меня. — Знаешь, а я думала, что вы, русские, водку чуть ли не с пеленок пьете. А ты еле как одну рюмку шнапса осилила.

— Это неправда, — всего лишь смогла изречь я, избавившись от приступа кашля.

Женщина промокнула слезы белым хлопковым платком с красной окантовкой и хлюпнула носом. Она подняла глаза необыкновенно светло-голубого оттенка к потолку, а по щекам ее скатывались молчаливые слезы.

— Мне жаль, фрау Шульц, — тихо прохрипела я, ерзая на стуле. Глядя на ее слезы, я едва сдерживала себя, чтобы вновь не разрыдаться.

— Катарина… — одними губами прошептала она, по-прежнему глядя в потолок с надеждой во взгляде. — Ты хорошая девочка… я так благодарна тебе за Артура! Но и я за всю свою жизнь и мухи не обидела, никого не обделяла ничем, не обманывала. Работала на благо семьи, воспитывала детей, хранила верность супругу. Чем мы, женщины, заслужили подобное? Отчего у нас ноша так тосклива и тяжела? — Генриетта со вздохом сожаления откинулась на спинку стула, чего никогда боле не позволяла в присутствии посторонних. — Муж мой, кого я пол жизни любила, погиб. Сын мой, кого я выносила, в муках родила и воспитала настоящим мужчиной, тоже больше не вернется в наш дом. Амалия со дня на день замуж выйдет, и я останусь одна с маленьким сыном, который болен неизлечимой болезнью. Которого я до конца жизни вынуждена скрывать ото всех, ведь в любой момент и его могут отобрать… — женщина вдруг вскинула на меня испуганный взгляд, граничащий с безумным. — Только никому не говори… не пришло еще время. Пусть поживут Амалия и Артур спокойно, зная, что все хорошо… Все хорошо…

Я нервно сглотнула, когда фрау упомянула Амалию. В мыслях гремели слова старушки Гретель, но отчего-то я трусливо промолчала. Лишь понуро опустила голову, стиснув зубы, и надеялась, чтобы слова бабушки не оказались пророческими.

— Но ведь… фройляйн Шульц в скором времени подарит вам внуков, и вы будете безгранично счастливы, не так ли? — тихо произнесла я, с опаской подняв взгляд на хозяйку.

Она отчаянно опустила лицо в ладони и сдавленно промычала.

— Дитя… отчего же ты так добра ко мне?

От ее жалобного тона у меня затряслись коленки, а горло лишилось влаги. Мне стало бесконечно жаль женщину, что в ту же минуту из глаз градом покатились слезы. Я бросилась на пол, обнимая ее колени, и окончательно разрыдалась. Она по-матерински поглаживала мои руки, растрепанные волосы и осторожно прощупывала каждый позвонок на спине сквозь плотное платье. В моменты тихого отчаяния я улавливала ее дрожащий голос, нашептывающий убаюкивающие ласковые слова. От них я ревела еще хлеще, но уже не от горя, а от той материнской заботы, которая была мне незнакома… которой мне так отчаянно не хватало и в которой я так остро нуждалась. Знала ли я, что получу ее от чопорной немки, которая год назад взяла меня на работу? Судьба бывает жестока, но еще чаще страдает несправедливостью…

Общее горе сблизило нас в ту ночь. И не важно, что находились мы по разные стороны. Что народ наш убивал друг друга… что погибли наши родные и от немецких, и от советских пуль. Потеря любимых людей — горе всеобщее и всегда одинаково болезненное. Я нашла утешение в объятиях немки, а она, в свою очередь, в объятиях обычной русской девки, что насильно угнали в Германию.

Понимали мы друг друга с полуслова… язык был нам не нужен. В перерывах между горькими рыданиями я сообщила как лишилась матери и как погиб мой брат. Фрау Шульц с материнской заботой обнимала меня и утешала приятными словами насколько было в ее силах. Объятия ее, медленная тихая речь и неторопливые поглаживания окутывали меня каким-то необъяснимым теплом и даже в одночасье убаюкивали.

Ощутила я в тот момент, что рушилось во мне что-то устойчивое и каменное. Что-то, что внушали мне долго, твердо и упорно, и обострилось оно с самого начала войны. Кто такие были эти немцы? Отчего вдруг кто-то из них за столь короткий срок проник в самое сердце, а кто-то вызывал неимоверную злость и отвращение?..

Не подозревала я, что именно тогда начала отказываться от твердых убеждений о германцах. Вот только чего мне это будет стоить после, никак не задумывалась…
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Суббота, 24 Февраля 2024 г. 16:25 + в цитатник
Глава 10
Никогда мне еще не было так больно и горько на душе. Настолько паршиво, что весь оставшийся вечер я ни слова вымолвить не могла, ни посмотреть в его сторону. В тот момент руки мои опустились окончательно, а глаза наконец распахнулись, чтобы по-другому взглянуть на окружающий мир.

Неприятный осадок после разговора с Мюллером оставался еще надолго. Его слова встали поперек горла и лишь подтвердили, что в той стране стоило надеяться только на себя. Они подтвердили мои худшие опасения — помогать мне он был не намерен и изначально действовать нужно было по старому плану.

— Катя, все в порядке? — шепотом поинтересовалась Ася.

Она поймала меня в коридоре после того, как рождественский ужин подошел к концу. Мы с ней относили всю оставшуюся посуду в кухню, Таня заботливо намывала ее, а Оля мыла полы в коридоре по указанию фрау Шульц. Сама же хозяйка позволила мне отдохнуть и впервые за несколько месяцев сама уложила Артура спать. Но я не могла пойти в комнату. Холодные одинокие стены давили, отчего я тотчас бы разрыдалась от обиды и непонимания происходящего. Когда руки заняты работой, разум постепенно отходит от опьяняющих чувств.

— Да, я… все хорошо.

Подруга тут же обняла меня, заботливо погладив по спине.

— Лëлька весь вечер трындит, что видела тебя с Мюллером наедине. Скажи честно, он угрожал тебе, говорил что-то плохое… обвинял в чем-то? Ты только скажи, я тут же передам все Амалии, она поговорит с ним!

Я устало улыбнулась, в ответ крепко обняв Асю. Мне было стыдно признать, что все, что она перечислила, делала я, а не он в мой адрес.

— Я просто вышла подышать свежим воздухом, но поздно опомнилась и столкнулась с ним на улице. Не переживай, ничего особенного, — убедительно соврала я. — Ты же знаешь, как Оля любит преувеличивать… особенно что касается ее жениха.

Ася понимающе кивнула. Я любила ее за это. Она всегда и при любом раскладе была на моей стороне, поддерживала и веселила даже если сама была на грани истерики.

— О, Катруся! — воскликнула Лëлька с ведром грязной воды. — Раз уж ти стоишь тут без дела, допоможи мени пидлоги помити. А то снег як пишов, так сразу грязюки полным-полно.

Ася коротко улыбнулась и пошла в сторону гостиной уносить остатки посуды, а я принялась помогать рыжеволосой девице. Она вручила мне половую тряпку, и мы вместе принялись драить полы возле входной двери с кучей земли и мокрого снега. Я опустилась на колени, задрав юбку одного из любимых платьев, которые приобрела мне фрау — темно-синее с белоснежным воротником и тонким поясом на талии, оно выгодно подчеркивало мои голубые глаза. Я сразу подумала о том, как сильно разозлилась бы Генриетта, увидев меня в подобном положении, но тут же отвела подобные мысли, ведь не было ничего плохого в том, что я помогла Оле побыстрее разделаться с работой и лечь спать.

— Помнится ти говорила, що сестра у тебя в прачечной работает, — вдруг с осторожностью заговорила девушка, выжав половую тряпку. Я молча кивнула, продолжив драить полы. — А ти не думала к ней податься?

— Что ты имеешь в виду? — я с подозрением покосилась в ее сторону, на мгновение замерев.

— То й маю… не думала пойти за ней и привести ее сюди? Мне кажется, фрау буде не проти, роботи тут непочатий край, — Ольга непринужденно пожала плечами, полоская тряпку в ведре. Она как бы показывала всем своим видом, что это так просто, словно за хлебом сходить в соседний прилавок.

— Да кто же меня отпустит? — спросила я, выжав тряпку в ведре с ледяной отрезвляющей водой. — Или предлагаешь тайком пробраться в прачечную, минуя охрану, забрать ее и также благополучно добраться до фермы?

— Ти задаешь такие глупые вопросы, Катруся, — усмехнулась девушка. — В твоем распоряжении хорошая одежда для приличной нимецькой жинки и какое-никакое знання нимецько мови. Можна що-небудь придумати.

— С чего это ты вдруг принялась помогать мне? — с недоверием спросила я.

— Жалко мени тебе… не можу я дивитися на страждання дивчини, — призналась Ольга, с грустью выдохнув. — Тим бильше ридня це святе. У мене ось никого не осталося, и на твоэму месте я б вже давно побежала сестру свою спасати.

Я задумалась, и благодаря размышлениям даже и не заметила, как перемыла добрую половину коридора целых три раза. Как только собралась встать на ноги, поблизости раздался звук падающего ведра, и на меня вдруг обрушился поток ледяной воды. Черная жидкость тут же пропиталась подолом любимого синего платья, которое в миг превратилось в грязное месиво, а тело покрылось неприятными мурашками от ледяной воды.

— Ой, Катруся! Дурья моя голова! — Лëлька схватилась за голову, подорвавшись с места. — Я не рассчитала и задела ведро ногой… Ты прости меня! Такое платье испоганила!

— Да ты пол вытирай, я сама справлюсь! — воскликнула я, когда она подалась ко мне на помощь.

Колени дрожали, пока я сидела в грязной холодной жиже, расстроенная испорченным нарядом. Наблюдая, как девушка наспех собирала остатки воды с пола, я выжала подол до последней капли.

— Катруся, ты не обижаешься на меня? — обеспокоенно затараторила она. — Я ж не нарочно! Снимай, я сама постираю его.

— Не стоит. Думаю, оно уже не отстирается, — с грустью в голосе ответила я.

— Я все равно попробую, выкинуть всегда успеется!

Лёля поднялась на второй этаж вместе со мной и помогла снять несчастное платье, превратившееся в сплошное грязное месиво. Она еще с пол ночи отстирывала его, и я была ей благодарна, потому как, признаться честно, у меня совершенно не было на это сил.

Но несмотря на произошедшее, слова девушки пришлись мне как никогда кстати и послужили своеобразным пинком, которого мне так не хватало. К тому же, Мюллер в тот день прозрачно дал понять, что на его помощь можно было не рассчитывать. Я гадала, если заручусь поддержкой в лице девчонок, быть может, у меня все получится… Что если в себя буду верить не только я одна?

Рождество 1942 года послужило отправной точкой моего плана по спасению Аньки.

* * *
Наступил январь 1943 года. Конец войны лишь снился.

Как оказалось, в Германии было не принято отмечать Новый год с размахом, как мы привыкли на Родине.

После того злополучного разговора я не видела Мюллера больше трех недель. Он всегда появлялся также неожиданно, как и исчезал. Мог не приезжать в усадьбу неделями, а после появляться каждые выходные, чтобы привести вести с фронта, помочь фрау с делами фермы или поиграть с Артуром.

Я испытывала смешенные чувства, когда он не появлялся долгое время. С одной стороны, в груди все еще теплилась надежда, что он мог мне как-то помочь, ведь он практически в совершенстве знал русский, а значит имел хоть что-то общее с Союзом. Но, с другой стороны, я чертовски злилась на него и не хотела иметь с ним ничего общего, даже говорить на одном языке, уж тем более на родном. На тот момент он был для меня жестоким и равнодушным солдафоном с холодным убийственным взглядом, одним из большинства ему подобных. И я искренне не понимала, куда подевались их сострадание и человечность.

С самого Рождества Лëлька помогала мне разрабатывать подробный план побега из усадьбы в прачечную, а также каким образом мне предстояло проникнуть в жилые бараки остарбайтеров. Мы приняли обоюдное решение не рассказывать Асе о моих намерениях, чтобы не тревожить ее лишний раз, а Танька осудила меня и с самого начала была против той безумной затеи, но ни разу не препятствовала.

День, когда я впервые получила одну единственную зацепку о сестре, начался обычно.

Утренний туалет Артура, скрупулезный пересчет всех игрушек, завтрак, урок литературы с профессором Шмидтом, затем обед и повторение вчерашнего изученного материала по арифметике. После обеда я отвела мальчика к профессору Шмидту, а сама ускользнула на очередную прогулку с Ванькой по одинокой фермерской дороге.

На улице стояла середина января, рождественский снег давно растаял и на смену ему пришли затяжные дожди и хмурое пасмурное небо. Под ногами болталась сырая земля с полей, ее остатки были размазаны даже по брусчатке от проезжающих мимо машин, поэтому полы в усадьбе девчонки мыли чуть ли не по три раза в день. Поместье семьи Шульц, как и ферма «Розенхоф» находились в открытом поле, в трех километрах от города Эрдинг, что в десяти минутах езды на автомобиле, и в тридцати семи километрах от Мюнхена.

Мы с Ваней прогуливались по пустой брусчатке, ведущей в Эрдинг. Казалось бы, еще каких-то сорок минут пешком, и мы уже в городе. Но ослушаться помещицу и тайком убежать в город мы не желали. Слишком уважали нашу фрау Шульц, а она в ответ доверяла нам, отпуская на небольшие прогулки вокруг фермы.

— Похоже война кончится не скоро, — с грустью в голосе произнес Иван.

— Почему ты так думаешь? — поинтересовалась я, нахмурив брови.

— Еще в начале войны говорили, що для победы нужно дойти до Берлина. Война почти два роки идет и, судя по слухам, нашим только предстоит Ленинград освобождать. А на это уйдет не один день.

— Ты же сам говоришь, на это не один день уйдет. Скоро и мою область освободят, а может и уже освободили, — я пожала плечами, опустив взгляд на брусчатку. — У нас страна большая и физически невозможно за один день освободить оккупированные области… Но я все же верю, что этот кошмар скоро закончится.

— Я вот что подумал, — Ванька вдруг взял мою ладонь и мягко погладил костяшки моих пальцев. Его светло-голубые глаза отыскали мои, а на устах мелькала робкая улыбка. — Кать, мы не знаем, що буде завтра… Ты мне нравишься, да и ты вроде как тоже проявляешь ко мне интерес… В общем, давай поженимся?

Мои глаза против воли удивленно округлились. Я глупо улыбнулась, подправив обдуваемые ветром волосы. Иван мне нравился, от него исходило какое-то тепло, такое доброе и родное… он напоминал мне отчий дом и соседских мальчишек. Мы приятно проводили время, разговаривали обо всем на свете, вспоминали родные края и мирную жизнь. Но я и думать не могла о том, чтобы построить с ним семью. Тем более здесь, во вражеской стране.

— Вань… ты серьезно? — я смутилась, но виду старалась не подавать, боясь задеть его своим равнодушием в романтическом плане. Боялась потерять хорошего друга и единственную здешнюю поддержку, помимо Аси.

— Ну а що? Колька говорит, що на соседних фермах наши остарбайтеры уже вовсю семьями обзавелись, кто-то даже детей родил. Поженились не на бумаге, но все же… какая разница? Разве какая-то бумажка может помешать счастью двоих? Я думаю, нет. К тому же, по сравнению с другими нашими, мы на ферме еще очень даже неплохо устроились. Да и фрау будет не против нашего союза, — он слегка сжал мою ладонь, взглянул с надеждой и улыбнулся. — Я не тороплю тебя, у нас есть время. Обдумай все хорошенько, я буду ждать ответ.

Вдалеке раздалось тарахтение приближающегося автомобиля. Мы с Ванькой как по команде повернули головы и отошли в сторону, чтобы пропустить машину. Я с ужасом замерла, когда сквозь переднее стекло автомобиля уловила знакомое лицо Мюллера, он был в плотной шинели, сшитой из серого сукна. На черном воротнике красовались все те же руны СС, на левом предплечье был вышит серебристый орел, а чуть ниже на рукаве знакомый черный манжет с надписью «SS Polizei-Division». Но еще больше оторопела, когда немец плавно остановился в нескольких метрах от нас. При появлении оберштурбаннфюрера, Иван упрямо продолжал удерживать мою руку, а когда я попыталась вырваться, он лишь крепче сжал ладонь едва ли не до хруста костей.

— Катарина, собирайтесь. Вы с Артуром едете в Мюнхен, — хладно скомандовал Мюллер, с пренебрежением разглядев нас с Ванькой.

Меня чертовски раздражала его манера раздавать приказы. Он совсем не учитывал тот факт, что мы не его подчиненные солдаты и присягу не давали.

— Можно в этот раз без меня? — я нахмурила брови, направив взгляд точно в его синие-синие глаза с хищным прищуром.

— Я бы с удовольствием, но Артур не поедет без вас, — высокомерно произнес мужчина, с безразличием отводя взгляд на дорогу. — У вас есть пятнадцать минут на сборы.

Я с огромным усилием подавила желание закатить глаза и вместо этого громко выдохнула, проследив, как он уезжал в сторону усадьбы.

— Все хорошо? — обеспокоенно спросил Ваня. — Выглядишь утомленной.

Да, я была утомлена присутствием в моей жизни такого наглого и высокомерного человека как Алекс Мюллер.

Я безучастно помотала головой, и мы молча пошли в сторону дома.

— Каждый раз, когда ты бываешь с ним наедине, ты будто сама не своя. Глаза на мокром месте, да и не разговорчивая особо, — сказал парень, взволнованно запустив пятерню в волосы. — Скажи честно, он обижает тебя?

— Не обижает, но и не особо любезничает, — честно призналась я. — Давай не будем уделять его персоне столько внимания.

— Добре. Просто… — Ванька неловко почесал затылок. — …я волнуюсь за тебя. Никто не знает, чего ожидать от этих фрицев. Ты же знаешь, мы здесь бесправные…

Было приятно, что он беспокоился обо мне. Да и в целом, приятно, когда есть люди, которые волнуются за тебя — чудесное чувство. Чувство важности. Чувство, что ты нужен кому-то кроме себя самого.

По привычке собралась я за считанные минуты: переоделась в темно-коричневое платье плотного кроя, скрывавшее колени, расплела две косы и заколола несколько ниспадающих светло-русых прядей на затылке, оставив русые волосы красоваться легкой волной на спине, а сверху закрепила от ветра привычную черную шляпку-таблетку.

— И не забудьте заехать на почту за свежей корреспонденцией! — в третий раз оповестила нас фрау Шульц, проводив до машины. — Артур, веди себя хорошо и не доставляй проблем Алексу.

— Не беспокойтесь, фрау Шульц, — твердо произнес офицер, усаживаясь за руль.

— До свидания, маменька! — радостно воскликнул мальчик, махая ладонью на прощание.

Дорога до Мюнхена показалась мне вечностью. Артур то и дело тыкал пальцами в окно, с восхищением разглядывая унылые дождливые пейзажи. Я же с натянутой улыбкой кивала на каждое его слово — сил на полноценный диалог не было. Присутствие Мюллера и предстоящая прогулка в его компании не прибавляли настроение, а напротив, забирали оставшиеся силы.

На середине пути я вдруг вспомнила про излишнюю слезоточивость мальчика на холоде. А затем мигом достала белоснежный хлопковый платок из сумочки и вложила во внешний карман его коричневого пальто.

— Смотри, Китти-Митти, там пони! — воскликнул Артур, прижавшись к окну автомобиля. — Правда, они милые? Они всегда представлялись мне красного цвета. Однажды я увидел белого коня и удивился. После этого в моей голове они делятся на красных и белых.

— Ты прав, Артур, пони очень милые, как и все детеныши животных, — произнесла я с усталой улыбкой на устах и мельком поглядела в зеркало заднего вида, где тут же словила сосредоточенный взгляд офицера.

— Алекс, а ты знал, что твое имя белого цвета? — неожиданно спросил Артур, чуть пододвинувшись к водительскому сиденью. — Такого, как безобидные белые облака на небе.

Уст Мюллера коснулась призрачная тень улыбки, схожая с привычной ухмылкой. А у меня промелькнула мысль — умел ли он вообще улыбаться?

— Спасибо, что осведомил, Артур, — донесся его невозмутимый голос с водительского сиденья. — А твое имя?

— Мое имя всегда было цвета спелой малины, — признался мальчик, тоскливо вздохнув. — Мне не нравится этот цвет, но ничего поделать с этим я не могу.

Мюллер удовлетворенно кивнул, а спустя минуту задал вопрос, от которого я на мгновение опешила:

— А что на счет фройляйн Китти? Какой цвет имеет ее имя?

Его хищный взгляд тут же направился в зеркало заднего вида, встречаясь с моим робким и растерянным.

— У Китти особенный цвет — небесно-голубой, — с гордостью сообщил Артур. — Такого нет ни у одного человека, которого я знаю.

— Под стать ее глазам? — вдруг спросил офицер, и я удивилась, что он вообще обратил внимание на цвет моих глаз.

— Можно и так сказать, но не обязательно, — с видом важного профессора сказал мальчик. — Китти, я всегда тебя представлял в голове как бескрайнее голубое небо. Такое теплое и гостеприимное… на него хочется смотреть вечность, не отрываясь ни на секунду… О, мы уже приехали?

— Сначала почта — потом развлечения, — строго скомандовал Мюллер, заглушив мотор. — Зайдете со мной и постоите у входа. За мной ходить не нужно, но и выходить из здания тоже.

— Почему мы приехали именно на эту почту? — недоумевал Артур. — В Эрдинге есть свое отделение!

— Потому что только сюда привозят корреспонденцию с фронта и из других стран, — безучастно ответил офицер. Он любезно открыл дверь и пропустил нас вовнутрь.

«… из других стран». После его слов в голове созрела безумная мысль.

Мы вошли в очередное старое здание с пресловутой вывеской «Почта». Народу в помещении было полно, но Мюллера это не остановило. Он подозвал к себе пожилого мужчину за стойкой, они обменялись парочкой любезностей, и офицер и назвал полное имя фрау Шульц. Старик в коричневом костюме из плотной ткани послушно кивнул и удалился в подсобное помещение.

Несколько человек из очереди тихо поздоровались с Мюллером, тот учтиво кивнул каждому, пока мы с Артуром молча стояли у входа. Через некоторое время какая-то полноватая женщина в шляпе с пером окликнула офицера, и у них завязался непринужденный разговор.

Я решила воспользоваться случаем. Оставила Артур у двери, настоятельно сказав не отходить от нее ни на шаг, а затем незаметно подбежала к мальчонку лет пятнадцати в серой рубашке, вероятно, тот был местным почтальоном. Парень только-только прибежал с улицы и рылся в сумке, полной корреспонденции.

— Извините, вы не поможете мне? — обратилась я, перейдя на полушепот.

Воровато оглянувшись на Мюллера, я убедилась, что он был занят разговором, и вновь повернулась к оторопевшему парню. Он вскинул на меня испуганные серые глаза, а рука его так и осталась в сумке с бумагами.

— Не подскажите, есть ли письма на имя Богдановой Екатерины Васильевны? — спросила я и, понизив голос до шепота, продолжила. — Из СССР… России…

— Я не… — парень испуганно попятился назад, но я твердо ухватила его за запястье.

— Пожалуйста… я прошу вас, посмотрите. Мне очень важно знать, — настойчивее повторила я, опасаясь, что он в любой момент убежит или того хуже, закричит на все помещение, что я напала на него. — Буду вам очень признательна.

Как только в моей руке сверкнула парочка немецких марок, мальчик задумчиво нахмурился и боязливо оглянулся в сторону людей.

— Могу я… ммм… взглянуть на ваши документы? — юный почтальон с недоверием оглядел меня с ног до головы, вероятно, пытался отыскать отличительную нашивку «OST» на груди.

Я вдруг ощутила клокочущее сердце, которое вознамерилось выпрыгнуть из груди. Поэтому в спешке прибегла к лжи.

— Понимаете, я хочу получить письмо на имя своего работника из России… остарбайтера, — попыталась соврать я, на ходу придумав легенду. — Она работает у меня горничной. Но я только сейчас осознала, что совсем забыла документы дома, а путь обратно предстоит не быстрый. Возможно, вы не знаете, но я являюсь невестой оберштурбаннфюфера Мюллера. Он может лично подтвердить … я могу его позвать…

— Не стоит! — мальчишка нервно остановил меня, когда я оглянулась в сторону офицера, на что я и рассчитывала. Он оглянул Мюллера каким-то обеспокоенным взглядом. — Лучше… лучше повторите имя еще раз, у меня плохая память на… русские имена.

Я произнесла свое полное имя чуть ли не по слогам, благодарно кивнула парню, и он удалился в подсобку. Вернувшись к дверям, я застала Артура, который увлеченно перешагивал через трещины на потасканном паркете, и выдохнула с облегчением. Мюллер же в это время направил сосредоточенный взгляд в нашу сторону, убедившись, что мы на месте. Я растерянно вскинула ладонь и нервно улыбнулась ему, чем только выдала волнение. Он же недоуменно нахмурился в ответ и отвернулся к женщине в забавной шляпке с белоснежным пером, продолжив вести непринужденную светскую беседу.

Я уже начала было нервничать, когда прошло около десяти минут, а мальчонка все не было. Зато седовласый старик притащил Мюллеру на прилавок целую кипу писем с фронта и принялся тщательно просматривать каждого адресата. Нервно закусив губу, я метала взгляд то в сторону торчащей бледно-серой фуражки офицера, то на деревянную дверь в подсобное помещение, местами с облупленной белой краской. Я боялась, что юный почтальон испугался и сбежал от меня, или что Мюллер получит письма намного быстрее. В обоих случаях я могла остаться ни с чем, и с каждой секундой оба варианта угрожали перерасти в действительность.

Наконец, я выдохнула с облегчением, когда мальчишка незаметно проскочил мимо старика и направился в мою сторону. Я тут же рванула к прилавку, оставив Артура на пару минут, но испуганный взгляд почтальона меня до боли смутил.

— Это письмо лежит у нас больше трех месяцев, — шепотом сообщил он, протянув мне помятый и потрепанный временем конверт. Я мельком взглянула на отправителя и, заметив имя родной тетушки, тут же спрятала письмо в широком рукаве пальто. — Скажите вашей… горничной, чтобы она приходила на почту вовремя. В противном случае, мы уничтожаем всю корреспонденцию, за которой не пришел адресат. Ей повезло, письмо затерялось и не подверглось уничтожению.

Он все понял. Ну, конечно, он понял кто я на самом деле!

— Спасибо, большое спасибо! — искренне поблагодарила я и незаметно вручила ему деньги, с трудом контролируя себя, чтобы не взвизгнуть от радости.

— Уходите… у меня будут проблемы… — угрожающе пробормотал он, направив обеспокоенный взгляд куда-то за мою спину. — Уходите!

Как только я хотела еще раз поблагодарить его, парень шустро нырнул в подсобку, а позади раздался суровый голос Мюллера:

— Я велел не отходить от двери.

— Я всего лишь хотела пообщаться с местными… — я глупо улыбнулась, развернувшись к нему лицом, и столкнулась с его непроницаемыми ледяными глазами глубокого синего оттенка.

По его хмурому взгляду я поняла, что мое оправдание прозвучало намного глупее, чем секунду назад звучало в мыслях, поэтому тут же направилась в сторону выхода навстречу Артуру. Сделав пару шагов вперед, я оцепенела, потому как мальчика там не оказалось. Но куда он мог деться за столь короткое время?

Я испуганно обернулась в сторону офицера, едва не столкнувшись лицом с его грудью.

— Он только что был здесь… — прошептала я, сама не заметив, как перешла на русский.

— Что непонятного в словах «не отходите от дверей»? — сквозь зубы процедил Мюллер на русском языке так же тихо, чтобы не услышали присутствующие. — Насколько мне известно, вы хорошо понимаете немецкий, Катарина…

Было заметно, как он сдерживал себя, чтобы не наговорить лишнего при посторонних людях. Его желваки нервно играли, пока он особо тщательно разглядывал каждый уголок почты. Я же бездумно следовала за ним по пятам, едва сдерживая слезы от несправедливости. Неужели чтобы получить то несчастное письмо от тети, я должна была пожертвовать Артуром?

Я категорически отказывалась верить в это и отчаянно хваталась за ускользающие ниточки надежды.

Глава 11
Вышла из почтового отделения под недоуменные взгляды горожан, и меня окончательно накрыло. Мы с офицером стояли посреди оживленной и влажной от осадков улицы, каждый думая о своем. Я нервно всхлипывала, прикрыв губы ладонью, и уже не скрывала вырывающиеся наружу слезы. Мюллер же молча зажег сигарету, вдохнув привычный табачный дым.

Вокруг царила обыкновенная обстановка Мюнхена. Люди не спеша следовали по своим делам, мимо проезжали шустрые велосипедисты, которых было едва ли не больше пешеходов. Прежде я никогда и не задумывалась, что велосипед был самым распространенным транспортом в Европе. Прежде я вообще мало что знала о европейских странах…

На дорогах было удивительное скопление машин, парочка из них проезжали мимо меня буквально каждые пять-десять минут, а то и две сразу. За все то время, что я находилась в Германии, не могла привыкнуть к оживленным дорогам с автомобилями. Удивительно, как много их было в городе! Не могла привыкнуть и к тому, что в любой момент меня мог сбить один из них, задумайся я хоть на минуту.

— Клянусь… я отошла на мгновение, и он… — я подавила очередной всхлип, пытаясь донести до офицера правду. — Я найду его… Пусть на это уйдет вся ночь… Но… но я буду его искать.

— Отставить слезы, — хладно скомандовал он, выдохнув облако табачного дыма, которое тут же окутало мои волосы. — Нужно приниматься за поиски мальчика с холодной головой. Как там русские говорят… слезами горю не поможешь?..

Хоть внешне Мюллер и не показывал истинные чувства за привычной непроницаемой маской, но я была почти уверена, что он едва сдерживался, чтобы не накричать на меня… или впаять какое-нибудь изощренное наказание.

Спустя пару минут офицер собрался с мыслями (чего нельзя было сказать обо мне) и раздал поручения всем патрулям, которые мы встретили на пути. Помощник в поисках мальчика из меня был никакой. Я еле волочила ноги, едва поспевая за мужчиной по влажной от дождя брусчатке. Пальцы дрожали, и в миг я осознала, что меня знобит, но не от тоскливой январской погоды, а от страха за Артура.

Мюллер был не разговорчив. Он скурил уже бог знает какую по счету сигарету, и любые мои попытки заговорить пресекались его угрюмым молчанием. Первое время он избегал моего взгляда, но единственный раз, когда наши глаза встретились, я задрожала от страха в полной уверенности, что он ударит меня… Настолько он был зол, что я оставила Артура без присмотра. И в этом он был чертовски прав — пропажа мальчика лежала полностью на моих плечах.

— Что с вами не так, Катарина?

Я вздрогнула, услышав его грозный голос спустя час безуспешных поисков Артура. Он продолжил избегать моего взгляда, шагая по маршруту, известному лишь ему одному. Я промолчала, боясь своим ответом подлить масло в и без того пылающий огонь.

— Сначала вы каким-то странным образом очаровываете Артура и фрау Шульц. Затем за столь короткий срок изучаете немецкий… Но как только выходите в большой город, не можете уследить за ребенком в трех квадратных метрах?

Я молчаливо хлюпала носом, стараясь не обращать внимание на колкости Мюллера. Пару минут пыталась сосредоточиться на поисках Артура, но его слова задели за живое. То ли от того, что я была чертовски подавлена пропажей мальчика, то ли от того, что долго сдерживала гнев на офицера, отчего любое его слово и действие вызывали во мне раздражение.

— Прекратите обвинять меня! — возмутилась я, плотнее укутавшись в пальто от пронзительного городского ветра. — Да, я виновата, и признаю это. Но я не позволю унижать себя только лишь потому, что вы носите погоны и имеете… какое-то там звание. Унижая меня, вы не найдете Артура быстрее.

— Прекратите строить из себя жертву, — прозвучал грубый голос Мюллера. — Вас никто не унижает… И более того, фрау Шульц к вам относится по-человечески, я бы даже сказал, что она… как это по-русски… перегибает палку. Вас никто не избивает, не насилует и голодом не морит. Вы еще не осознаете, насколько вам повезло. И я не обвиняю вас, а всего лишь констатирую факт — вы не уследили за ребенком.

Я возмущенно выдохнула, пождала губы и с силой стиснула кулаки.

— Ах, я еще и избалованная остарбайтерша, по-вашему?! — оскорбленно воскликнула я. — Я должна сказать вам спасибо, что меня не изнасиловали и не заморили голодом?!

Он раздраженно выдохнул, ускорив шаг, а затем произнес крайне безразличным голосом:

— Мне также неприятно находиться рядом с вами, но давайте не будем устраивать цирк у всех на глазах.

Отчего-то меня задели его слова.

Это ему было неприятно находиться рядом со мной?! Что о себе возомнил тот высокомерный немец? Да мне было вдвойне неприятнее находиться рядом с тем, кто в любой момент мог придумать мне изощренное наказание… К тому же, он служил в той стране, солдаты которой убивали мой народ! Отчего мне должно было быть приятно находиться в его обществе?

— Ох, как я могла забыть! Вы же так заботитесь о своей безупречной репутации, не правда ли, господин оберштурмбаннфюрер? — с издевкой произнесла я, остановившись посреди улицы, дав понять, что дальше не пойду. С недовольным видом переплела руки на груди, буравя спину офицера хмурым взглядом.

— Запомнили мое звание… ну хоть на что-то годитесь…

Я возмущенно раскрыла губы, не зная, что и ответить на столь откровенную грубость.

Мюллер нехотя развернулся в паре шагов от меня, зажимая сигарету в зубах, и скользнул по мне ленивым и уставшим взглядом. Я уже вознамерилась возразить в ответ, как вдруг он молниеносно подскочил в мою сторону. Его руки ловко обхватили мою талию и одним резким движением подтолкнули в сторону здания, подальше от проезжей части. Мимо нас тут же сиганул автомобиль. Он проехал на том месте, где я только что стояла, и от осознания этого у меня пересохло во рту.

Мысленно выругала себя, что никак не могла привыкнуть к бешеному движению в Мюнхене. А потом очнулась, когда офицер одной рукой все еще сжимал мою талию, а другой удерживал рукав, где находился конверт с письмом от тетушки.

Я вскинула испуганный взгляд. Сердце бешено колотилось в груди, а в нос молниеносно ударил терпкий запах сигарет, которыми пропахла его серая шинель. Взгляд его не изменился. Синие непроницаемые глаза глядели на меня сверху вниз в сочетании с привычной хмурой морщинкой на межбровье. Над левой бровью я вдруг заприметила едва заметный шрам, пересекающий середину брови. Он был настолько светлый и неприметный, что нужно было сильно сосредоточиться, чтобы издалека заметить заживший рубец. Я разглядывала его лицо с идеально ровными немецкими чертами всего пару мгновений, но почти сразу же спохватилась.

— Уберите… уберите от меня… руки, — пробубнила я, боясь пошевелиться, находясь на столь близком расстоянии от немецкого офицера.

— Было бы лучше, если бы вас сбили? — усмехнулся он. — Или это вы так благодарите?

Мужчина не упускал шанса съязвить и лишить себя удовольствия с легкой ухмылкой на лице разглядывать мое смущение. Но почти сразу же спохватившись, быстро отпустил меня, словно пальто мое было сплошным раскаленным железом. Вот только рукав с письмом не оставил его равнодушным, поэтому он тут же грубо засучил его и вытащил конверт.

— Это чертово письмо было ценой пропажи Артура?!

Его взгляд вмиг переменился. От хмурого и непроницаемого выражения лица не осталось и следа, и на смену ему пришел взгляд разъяренного хищника, готового в любой момент напасть на свою жертву.

Меня обдало холодным потом. Я не знала, чего от него ожидать. Я боялась, что он с яростью разорвет письмо на мелкие кусочки, чтобы мне не удалось воссоединить его. Я боялась, что он достанет из кармана зажигалку и показательно подожжет потрепанный конверт, с нескрываемым удовольствием наблюдая за моими страданиями. В миг даже промелькнула мысль, что он вот-вот ударит меня, поэтому я испуганно уронила лицо в ладони, ожидая любой участи.

— Я всего лишь хотела… — я сдавленно пискнула, но запнулась, так и не закончив предложение. — Это единственная ниточка, которая связывает меня с родиной. Прошу, не забирайте!.. Я целый год ждала хоть что-то…

— Вам никто не запрещает отправлять и забирать корреспонденцию, Катарина, — раздался на удивление спокойный и уверенный голос Мюллера без единого намека на привычную ухмылку. — В следующий раз вы можете пойти на почту в сопровождении полиции и показать свои немецкие документы, которые вам вручили в распределительном центре.

Я медленно раскрыла лицо и с опаской приняла конверт из рук офицера. Затем сложила его пополам и наспех засунула в миниатюрную сумочку.

— Алекс? Алекс, это ты? — вдруг послышался звонкий голос молодой женщины. — Не думала, что застану тебя здесь… Значит слухи не врут…

К нам подошла девушка в элегантном черном пальто с утягивающим поясом, с помощью которого она демонстрировала осиную талию. Оно едва прикрывало ее худые колени, а воротник у пальто имел изящную треугольную форму. На шее красовался белоснежный шелковый шарф, при одном взгляде на который можно было разориться. Ее серые пронзительные глаза скользнули по мне сверху вниз; губы, накрашенные алой помадой, искривились в натянутой улыбке, а тонкие кисти в белых кожаных перчатках, крепче стиснули ручки дорогой кожаной сумочки квадратной формы. Едва ли не сразу я подметила ее тонкую темную родинку над верхней губой и холодные стеклянные глаза, за которыми скрывалось высокомерие.

Как только она закончила откровенно разглядывать меня, тут же поправила миниатюрную черную шляпку на блестящих каштановых волосах, которые легкой волной лежали на плечах, а затем подняла любопытный взгляд в сторону знакомого офицера.

— Все еще веришь слухам, Лиззи? — с ноткой пренебрежения ответил Мюллер.

— Ты же знаешь, в моем положении обмениваться слухами — это единственное развлечение, — с ухмылкой ответила Лиззи. — Не поделишься сигареткой?

Мужчина тут же достал из кармана позолоченный портсигар и поделился зажигалкой с девушкой. Она, не снимая кожаные перчатки, с не скрывающим наслаждением вдохнула табачный дым, и на белоснежной сигарете остался ярко-красный след от ее помады.

— Ну и как звать твою подружку?

Девушка лет двадцати пяти выдохнула очередную порцию облака серого дыма, а затем вопросительно подняла бровь, вновь принимаясь оглядывать меня с ног до головы.

— Лиззи, прекрати, она не…

— Китти Штольц, — представилась я, слегка склонив голову, не давая Мюллеру ни единого шанса на правду. — Приятно познакомиться…

— Лиззи Хоффман… взаимно, — фройляйн горделиво вздернула подбородок. — Не видела вас прежде, фройляйн Штольц.

Мою выдуманную фамилию девушка произнесла медленно, смакуя с особым наслаждением, словно пробовала на вкус.

— Я приехала погостить к родственникам в Эдинбург, — я попыталась изобразить подобие искренней улыбки. — Тетушка радушно приняла меня. Я помогаю ей с моим кузеном, пока она занимается делами фермы и трудится на благо рейха.

Я изо всех сил старалась скрыть русский акцент, и от волнения с силой сжала ручки шелковой сумочки.

— Ваша тетушка случайно не фрау Шульц? — вдруг спросила Лиззи, с вызовом вскинув бровь. — Неужели вы та самая Китти, про которую мне рассказывал гер Нойманн?

Я нервно сглотнула, услышав упоминание Кристофа, а затем украдкой взглянула на Мюллера. Все это время он равнодушным взглядом гипнотизировал здание напротив, крепко сжав челюсть. Его играющие желваки на скулах лишь подтверждали нервозность, словно он опасался, что я скажу что-то лишнее, а девушка узнает это и использует против нас двоих.

Впрочем, фройляйн Хоффман вовсе не выглядела простушкой: ее внешний вид, экстравагантная алая помада на губах, которую не использовала бóльшая половина немок, и то, с какой вольной интонацией она обращалась к офицеру, все это лишь пестрило о том, что она входила в круги немецкой элиты.

— Приятно слышать, что такая значительная фигура как гер Нойманн рассказывал обо мне кому-то, — солгала я, изобразив искреннюю улыбку.

От подобной мерзкой лжи скрутило желудок, и я была практически уверена, что сегодняшний обед через пару минут окажется на прекрасном пальто фройляйн Хоффман.

— Да, он упомянул, что вы являетесь дальней кузиной его невесты, — Лиззи коротко кивнула, в очередной раз затянувшись сигаретой.

Мюллер плотно сомкнул губы, а руки спрятал за ровной спиной. Общество фройляйн Хоффман ему было явно не по нраву.

— Нас ждут неотложные дела. Мы вынуждены тебя покинуть, Элизабет, — наконец изрек он, когда я была уже не в силах изображать милую фройляйн Штольц.

— Как жаль… а мне так хотелось побеседовать с Китти, — тоскливо вздохнула девушка, направив взор на офицера. Она подошла к нему чуть ближе, пару раз цокнув каблуками, и свободной рукой с показательной заботой стряхнула не существовавшие пылинки с его шинели. — Папенька жалуется, что ты уже который раз отклоняешь его просьбы о совместном ужине, ссылаясь на работу. В чем дело, Алекс? Фройляйн Китти занимает все твое свободное время?

Мюллер резко схватил ее запястье и грубо отпрянул в сторону. Его лицо было непроницаемым, но лишь по недружественному жесту я поняла, что он не особо радует Лиззи. И мне вдруг жутко захотелось узнать причину.

Но после я мысленно дала себе пощечину. Какое мне было дело до отношений той странной парочки? Пусть эти немцы сами разбираются…

— Генерал Хоффман вошел в мое положение, и мы уже назначили дату следующего совместного ужина, — хладно отчеканил мужчина. — До встречи, Лиззи.

— Ох, мне всегда нравился твой официоз, — усмехнулась девушка, расплывшись в язвительной улыбке. — Буду ждать тебя и Китти, мы еще не все обсудили!

Она выкрикнула последние слова нам вслед, когда Мюллер грубо схватил меня за запястье и повел от нее прочь. Мы шли так быстро, что я едва успевала переступать с ноги на ногу: за считанные минуты у меня сбилось дыхание, а в правом боку вдруг болезненно закололо. Так продолжалось до тех пор, пока мы не перешли на соседнюю улицу.

— Зачем вы заговорили с ней? — мрачно спросил офицер на русском, наконец отпустив мое запястье.

Он по-прежнему избегал моего взгляда.

— Рано или поздно она все равно бы…

— Вам было велено всего лишь сопровождать Артура, — сквозь зубы процедил Мюллер. — Но вы и здесь прокололись, причем дважды.

— И какой запрет я нарушила на этот раз? — недоумевала я, подавив желание закатить глаза.

— Открыли рот, — безразличным голосом отчеканил Алекс Мюллер. — Лиззи — дочь генерала СС и главная сплетница Баварии. Через пару часов весь Мюнхен будет знать, что я таскаюсь с вами по городу. Будь Артур с нами, объясниться было бы гораздо проще.

Я громко выдохнула, пытаясь не взорваться в ответ на его колкости.

— Что ж, если я вам так осточертела, и вы подрываете из-за меня свою безупречную репутацию, то прикажите сопровождать нас с Артуром другому полицейскому.

Мюллер остановился посреди улицы, устало провел рукой по лицу и тихо произнес:

— Обязательно… как только отыщем Артура, так сразу…

— Оберштурмбаннфюрер… Хайль Гитлер! — со сбитым дыханием подбежал один из молодых полицейских, на ходу отдав честь. — Штурмбаннфюрер Шрёдер ожидает вас в штабе для доклада.

Мюллер выругался на немецком и раздраженно выдохнул.

— Передай штурмбаннфюреру, что я буду на месте с минуты на минуту. Как только узнаете что-либо про пропавшего мальчика — немедля сообщайте мне. До утра я буду в штабе. Ориентировка на его розыск у вас имеется?

— Так точно, — подтвердил парень, вытянутый как струна.

— Свободен, — равнодушно произнес Мюллер и зажег очередную сигарету. Его мрачный взгляд рассредоточено скользил по улице.

— Хайль Гитлер! — торжественно воскликнул полицейский, отдал честь и спустя мгновение растворился в общем потоке горожан.

— Что это значит? — растерянно спросила я, следуя за офицером. — Какой штаб? Что значит вы будете там до утра? Как же… как же Артур? Он ведь совсем один… он… Разве вы не помните, что случилось с ним на рождественской ярмарке?

Мюллер молчал. Он сосредоточенно вдыхал табачный дым от зажженной сигареты и шагал по улице, пропустив мои вопросы мимо ушей. Мужчина даже не оборачивался, чтобы убедиться, что я не сбежала и следовала за ним. А я решила не быть надоедливой канарейкой, которая щебечет целыми днями, привлекая к себе внимание.

Дорога до штаба заняла от силы десять минут. Это было обыкновенное здание из темного кирпича, подобное многим старинным постройкам Мюнхена. На крыльце и на крыше развивался красный флаг со свастикой в белом кругу, а на входе сидел заспанный рядовой в темно-зеленой форме. Он тут же вскочил на ноги, выпрямился как струнка при виде вошедшего в помещение Мюллера, и отдал честь. Алекс же прошел мимо молодого парнишки с угрюмым выражением лица, а рядовой до последнего провожал меня недоуменным взглядом.

Мужчины, находившиеся в здании на тот момент, все как один восклицали «Хайль Гитлер», и чем меньше был их чин, тем сильнее они выпрямлялись, отдавая честь оберштурмбаннфюреру. Но неизменным оставалось одно — все они молча разглядывали меня, кто-то с недоумением, а кто-то откровенно пялился, до последнего прожигая взглядом мой затылок. Как только в узких длинных коридорах раздавался торопливый цокот женских каблуков, особо любопытные мужчины выглядывали из кабинетов, чтобы проводить меня удивленным взглядом. Все это не могло меня не смутить. Было предельно ясно — женщина в подобном учреждении была для них необычайной редкостью и скорее приятным исключением.

В одном из кабинетов нас встретил мужчина средних лет со схожей с Мюллером формой. На нем сидел все тот же серый китель, на левой петлице красовались те же руны «SS» в виде двух молний, на правой были изображены те же четыре серых звезды. Отличие было лишь в погонах с плетением «Гусеница»: у незнакомого мужчины красовалась желтая подкладка, вместо зеленой Алекса и отсутствовали какие-либо звезды.

Незнакомый офицер с темными усами «щеточка» над верхней губой отдал честь, как только мы вошли в помещение. Мюллер холодно поприветствовал его в ответ, и в тот момент я поняла, что его гость имел меньшее звание, чем хороший знакомый фрау Шульц. Мужчины обменялись парочкой слов и отправились в коридор. Но перед тем, как выйти, Мюллер напоследок бросил в мою сторону укоризненный взгляд, в котором буквально читались слова «только попробуй сбежать отсюда».

Я сняла пальто и мельком огляделась.

Нетрудно было догадаться, что это просторное помещение было его кабинетом. Там было вовсе не жарко, потому как оно не отапливалось, но и не шибко холодно. Через пару минут я уже пожалела, что сняла пальто и зябко поежилась.

Посередине кабинета со стены на меня смотрел портрет Адольфа Гитлера, а прямо над ним располагался широкий стол из дорогого красного дерева с высоким деревянным стулом, обшитым темной кожей. На столе лежали целые кипы бумаг и папок с неизвестным содержимым, на самом краю стоял громоздкий стационарный телефон черного цвета, а также парочка фотографий в неприметных рамках.

На одной из них была изображена семья из четырех человек: отец в строгом костюме, мать с красиво уложенными волосами и закрытом черном платье, сын лет пяти в забавных темных шортах, белой рубашечке и небольшим медведем в руке, и маленькая дочь двух-трех лет в кружевном платьишке со светлыми кучеряшками. Позади них красовался далеко не бедный интерьер гостиной и, тщательно приглядевшись в лицо мальчика, я узнала в нем юного Мюллера. А на следующей фотокарточке был запечатлен портрет молодой женщины с пронзительными светлыми глазами и сияющей улыбкой, вот только платье мне показалось черезчур старомодным. Возникло стойкое ощущение, что фотография была сделана более тридцати лет назад, когда в Германии, как и в России правили императоры…

В непосредственной близости от стола располагались два деревянных стула, с высокого белоснежного потолка свисали две скромных люстры, а стены в помещении были выполнены из краски приятного песчаного оттенка. Напротив стола, подперев стену, стояли старинные напольные часы с гиревым механизмом и дубовой отделкой светло-коричневого цвета. Их громкий «тик» и «так» раздавался по всему помещению. Возле просторного окна стояла мягкая софа, рассчитанная на пару-тройку крепких мужчин, и в метре от нее находился напольный торшер с тканевым абажуром бежевого оттенка. Но самую большую площадь кабинета занимали три высоких книжных шкафа. Практически все полки были до отвала забиты книгами со старыми переплетами различной толщины.

Я осмелилась подойти к центральному шкафу и удивилась — на полках не было ни одной пылинки. Усмехнувшись немецкой педантичности, я осторожно взяла в руки первую попавшуюся книгу — Иммануил Кант «Kritik der reinen Vernunft», издание 1861 года. Название сочинения я перевести не смогла. От книги в темно-синей плотной обложке исходил запах старины, она прекрасно сохранилась в библиотеке Мюллера и в то же время манила неопределенной загадочностью.

Аккуратно провела пальцем по толстому корешку и открыла первую страницу, где была описана краткая биография автора. Мельком пробежалась глазами по знакомым немецким словам, которые осилила перевести — автором был немецкий философ, родился в апреле 1724 года в Кенигсберге, умер там же в феврале 1801 году. Задумчиво подняла взгляд к потолку, я и знать не знала географию Германии, поэтому недоумевала, где находился тот город. Описание его жизни уместили всего в несколько предложений, и разобраться во всем остальном было гораздо труднее, чем я ожидала. Все же немецкий разговорный давался многим легче. Прежде мне и не приходилось сталкиваться со старинной немецкой литературой. Книга, которую вручила мне фрау, вышла в печать не более пяти лет назад и язык в ней был во многом схож с разговорным.

Когда в воздухе раздался громкий звонок телефона, я испуганно дернулась и обернулась в сторону стола. Телефон настойчиво трещал около минуты, черная трубка слегка подрагивала, а неприятный звон раздавался в голове еще столько же. Я не решилась к нему подойти, да и другие офицеры, в том числе и Мюллер, не спешили. Вскоре, когда он затих, сама не заметила, как с книгой в руках присела на стул Мюллера, продолжив увлеченно листать страницу за страницей. Я находила знакомые немецкие слова, которые прежде встречала на рекламных вывесках в Эрдинге и Мюнхене и на уличных указателях. А также находила знакомые по звучанию слова, которые успела уловить по радио, когда помогала Гертруде на кухне. Медленно полушепотом пыталась их прочесть и радовалась, когда из всего предложения понимала хоть пару-тройку слов.

Увлеченная чтением (если это можно было назвать таковым), я не заметила, как в кабинет тихо вошел молодой офицер в темно-зеленом полицейском кителе с небольшим серебряным подносом в руках. На левом рукаве красовался черный манжет с той же надписью, что и у Мюллера — «SS Polizei-Division». На правой черной петлице вышиты руны СС, а на левой были изображены поперек два ряда двойного сутажного шнура светло-серого цвета. На правой руке выше локтя находилась нарукавная нашивка в форме буквы «V», в виде равностороннего треугольника черного цвета с двумя рядами алюминиевого галуна.

Я тут же испуганно подорвалась с места, как только увидела, как он приблизился в мою сторону, и растерянно опрокинула книгу на пол.

— Добрый вечер, фройляйн Китти, прошу прощения, если напугал, — слегка растерянно произнес парень с ярко-зелеными изумрудными глазами. Он аккуратно поставил поднос на стол и мгновенно кинулся поднимать упавшую книгу. — Иммануил Кант? Хороший выбор.

Растерянно приняла книгу и медленно положила ее на стол поверх двух папок с документами.

— Оберштурмбаннфюрер приказал принести вам горячий чай с выпечкой, — доложил он с мелькнувшей улыбкой в глазах с яркой зеленцой. — Приятного аппетита, фройляйн Штольц.

— Спасибо, — хрипло ответила я.

Он коротко кивнул и последовал в сторону двери, но я вовремя окликнула его.

— Постойте… как вас зовут?

Он растерянно оглянулся, будто не ожидал подобных вопросов с моей стороны, но тут же взял себя в руки и натянул привычное непроницаемое выражение лица.

— Роттенфюрер Макс Вальтер, — отчитался парень.

— Гер Вальтер, вам известно куда ушел гер Мюллер и как долго мне его ждать? — неуверенно пролепетала я, тщательно проговорив каждое слово.

Изумрудные глаза всего на пару секунд недоуменно метнулись в сторону, а брови хмуро встретились на переносице.

— Не могу знать, фройляйн. Оберштурмбанфюрер не докладывает о подобных вещах.

Я изобразила нечто, схожее с улыбкой, и коротко кивнула. Он повторил за мной и быстрым шагом последовал к двери, а затем скрылся также быстро, как и появился. Я бросила любопытный взгляд на небольшой серебряный поднос: на нем стояла кружка чая из белого фарфора со струящимся паром и парочка необычных крендельков с крупной солью, бережно завернутых в салфетки. Как только взяла в руки один из аппетитных мягких крендельков, желудок тут же отозвался ноющей болью. Со всеми навалившимися событиями я и вовсе позабыла о существовании голода.

И где только пропадал Мюллер? Наверняка ушел ужинать по-человечески с тем мужчиной в здешнюю столовую, а меня оставил здесь доедать остатки соленого кренделька.

— Даже не знаю, что вам понравилось больше: брецель… сидеть в моем кресле или читать немецкую литературу, — в какой-то момент раздался надменный голос Мюллера.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Понедельник, 12 Февраля 2024 г. 20:25 + в цитатник
Глава 9
— Что значит не заберут? Как переводится это слово? — я испуганно дернулась, когда девушка рухнула на кровать, горько зарыдав в подушку. — Ася, я правильно перевела? Заберут?!

Каждый раз я с трудом сдерживала внутреннее раздражение, когда сталкивалась с незнакомым немецким словом или попросту плохо запоминала его. В тот момент было важно уловить каждое слово фройляйн Шульц и еще важнее правильно его трактовать.

Подруга коротко кивнула, молча вытирая слезы.

— Но зачем забирать Артура? — я подбежала к кровати Амалии и села на пол перед ее заплаканным лицом. — Кто, куда и почему забрал Китти?

— Только слепой не заметит, что Артур болен… — сдавленно произнесла девушка, громко выдохнув. — Только вот чем… ни один доктор Баварии не знает. У него есть всего один признак шизофрении, но все доктора, которых мы приглашали, единогласно исключили ее.

Она в очередной раз шмыгнула носом, дрожащими тонкими пальцами размазала слезы вокруг завораживающих светло-голубых глаз и устремила пустой взгляд в потолок. Неподдающиеся контролю рыдания все еще сотрясали ее грудную клетку, но внешне она выглядела намного спокойнее, чем была пару минут назад.

— Китти тоже была… не здорова? — осторожно спросила я, сама того не заметив, перейдя на шепот.

— Ее болезнь проявляла себя намного краше и чаще, чем нам бы того хотелось, — призналась Амалия. — Соседи и прохожие с улицы задавали много вопросов, а любопытные и косые взгляды сопровождали ее всю жизнь… куда бы она не шла. Доктора разводили руками, кто-то даже настаивал на изоляции ее от «здорового» общества, кто-то чуть ли не принудительно заставлял мою тетю подписать нужные бумаги и сдать ее в психиатрическую лечебницу, чтобы облегчить себе жизнь. Она долгое время не соглашалась и настал момент, когда Китти просто забрали, и моя тетя ничего не смогла сделать, кроме как устроиться сестрой милосердия в ту же лечебницу. Но… это вовсе не лечебницы… там идет полная зачистка людей с различными психическими отклонениями, шизофреники к примеру, или просто уродцы, которые угрожают испортить арийскую кровь, — Амалия болезненно вздохнула, уселась на край кровати и обессиленно уронила лицо в ладони. — Если бы не тетя, которая работала там, мы бы никогда не узнали, что на самом деле произошло с Китти…

По моей молчаливой просьбе Ася перевела мне половину из рассказа фройляйн, что я не сумела понять с первого раза.

— Господи… — невольно сорвалось с моих губ, когда я мысленно представила, каким образом в тех учреждениях погибают ни в чем неповинные люди.

Они ведь не выбирали рождаться такими, верно? Тогда в чем была их вина?!

От одной мысли, что Артур мог оказаться на их месте, меня обдало холодным потом.

— Почему тебя не выдадут замуж за офицера Мюллера? — вдруг спросила Ася, с детской наивностью похлопав светлыми ресницами. Ее карие глаза растерянно блуждали по лицу Амалии. — Он же тоже вроде как… он тоже имеет высокий офицерский чин и состоит в СС…

Девушка провела дрожащей ладонью по раскрасневшемуся от слез лицу.

— За Алекса? Я бы с радостью… хоть и отношусь к нему как к старшему брату, — фройляйн Шульц слабо улыбнулась, слегка пожав плечами. — Но не все члены СС состоят в правящей партии, к ним относится и Мюллер. А Кристоф… он в партии имеет огромное влияние. К тому же, его отец близок с самим Генрихом Гимлером — главой СС и одним из самых влиятельных людей после фюрера. Маменька твердит, что после свадьбы Кристоф, даже если и узнает о несуществующем диагнозе Артура, то оставит это в строгой тайне, чтобы не опозорить свою фамилию и весь будущий род…

— Но зачем их убивают? Людей с отклонениями. Они же не виноваты в том, что уродились такими, — недоумевала я.

— Я не… я не знаю… Говорят, что они наводят ужас на детей и портят гены здоровых арийцев, — Амалия обессиленно всхлипнула, уронив лицо в ладони. — Кого-то лишают возможности иметь детей путем страшной операции, а кого-то сразу безжалостно уничтожают… Они умирают тихо, даже не подозревая о том, что страна, в которой они родились, их не любит, и в один миг так просто от них отказалась…

— Какой ужас… бедные люди… — всхлипнула Ася. Она уселась на край кровати Амалии и молча обняла ее тонкими руками, не стесняясь слез.

Я, глядя на девушек, тоже не сдержала нахлынувшие чувства, и спустя несколько минут мы втроем жалостливо всхлипывали, вытирая слезы. Каждая из нас боялась разбудить других домочадцев, поэтому была вынуждена прикрыть губы ладонью, чтобы не взвыть. Со стороны наш плач выглядел так, словно мы оплакивали усопшего.

До того горько и мерзко я ощущала себя после откровенного рассказа Амалии, что не могла остановиться. Я представляла как беспомощных детей с внешними и внутренними недостатками, которые не вписывались в идеализированный Третий рейх, безжалостно убивали в психиатрических лечебницах… И что на месте любого из них мог оказаться мой маленький Áртур, который за столь короткий промежуток времени успел запасть в душу…

* * *
Я штопаю любимое белоснежное платье в черный горошек, с которым никак не желаю расставаться и намерена штопать его до последней заплатки. В воздухе раздается громкий дверной хлопок, и по твердым шагам и скрипящим половицам я сразу же догадываюсь кто вошел в дом.

— Анька! — кричит мать. — Анька, ты здесь?

Я не вижу ее, сидя в комнате, но прекрасно слышу, как она открывает шкафы, а дверцы отзываются протяжным скрипом.

— Аннушка! — голос мамы теплеет, но с тяжелым дыханием она продолжает искать старшую дочь по всему дому. — Где же ты?

Мне страшно. Сама не понимаю от чего, но сердце начало биться в груди как чумное, а иголка со звоном падает на пол, и на моих глазах ускользает сквозь старую половицу. Шаги матери на мгновение затихают, а я вдруг перестаю дышать.

— Анька, ты мне нужна! — разъяренно кричит мамка за дверью нашей спальни. — Пойдем со мной! Сколько можно прятаться?!

Я испуганно вскакиваю со стула, а платье в горошек летит на пол, ведь ко мне пришло страшное осознание — матери нет в живых уже больше года.

— Ее здесь нет! И не пойдет она с тобой! — кричу я изо всех сил, чтобы она наверняка услышала мой надтреснутый голос.

Дверь с грохотом распахивается, и на пороге стоит мать с привычным белоснежным платком на голове, под которым спрятаны ее русые волосы. Она грозно упирает руки в бока и смотрит на меня свойственным нам всем сердитым и хмурым взглядом исподлобья, а тонкие бледные губы намертво сжаты в плотную линию.

— А ты чего орешь, Катька?! — сердито спрашивает она. — Не тебя я ищу, значит и откликаться не надо! Ишь чего, разоралась… тут и без тебя криков хватает! А Аньку я сама найду, раз ты, непутевая такая, не смогла!

Я проснулась в холодной липкой ночной сорочке, с ужасом распахнув глаза в темноту.

На дворе стояло двадцать четвертое декабря 1942 года — католическое Рождество и день, когда мне впервые приснилась покойная мать.

Сон напугал меня не на шутку. Оставшийся час до подъема я молча прожигала взглядом белоснежный потолок с лепниной и размышляла. Думала о том, что мама пыталась забрать к себе Аньку — дурной знак. Возможно, это было глупо, но могло означать, что сестра была жива и как никогда нуждалась в моей помощи.

Меня трясло под одеялом, но вовсе не от того, что за окном было плюс три градуса
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Понедельник, 12 Февраля 2024 г. 19:55 + в цитатник
Глава 7
Единственное свободное время у меня было во время занятий мальчика с профессором Шмидтом. Два с половиной часа перед обедом, иногда и три. Это время я могла посвятить отдыху, лежа на кровати, и бесцельно смотреть в высокий белоснежный потолок с лепниной. Но это было скорее редким исключением. Меня, как и Аську, в это время звала Тата, чтобы помочь похлопотать на кухне или зачастую постирать, накрахмалить и развесить постельное белье.

В тот день Танька позвала на кухню не только меня, но и Лëльку с поля, чтобы начистить ведро картошки и помочь разделать две курицы, которые ребята зарубили еще утром. Мясо на нашем столе было редким исключением даже для хозяев и его наличие означало одно — скоро прибудут гости. За все десять месяцев, что я там жила, гости нас посещали лишь дважды, не считая парочки коротких визитов офицера Мюллера. Полноценные визиты были нанесены знакомыми помещиками фрау Шульц, и лишь при них я бежала переодеваться в красивые дамские платья и наспех сооружать изящную укладку. Но даже при всем параде ни разу не была участником застолья.

Гертруда — горбатая седовласая старушка — уже вовсю хлопотала: мыла большое количество кастрюль, фарфоровых тарелок и чашек после завтрака и приводила кухню в порядок, а помещении вовсю раздавались немецкие песни по радиоприемнику. Когда я вошла, Танька только-только надела поварской фартук и спрятала густые черные волосы за тоненьким платочком в красный горошек. За мной тут же подоспела Ася.

— Вы как раз вовремя, — в спешке проговорила она, вручая нам потрепанные фартуки. — Нам нужно управиться за пару часов.

— К чему такая спешка? — недоуменно спросила я, завязав поварской фартук на талии.

— Що я пропустила? — воскликнула Ольга с легкой отдышкой в груди, наспех забежав в кухню. Благодаря постоянному пребыванию на солнце, ее загорелое лицо было усыпано светлыми веснушками, а в прошлом рыжеватые волосы превратились в отголоски светлой ржавчины. Она тут же подвинула старушку за раковиной и принялась намывать черные от земли руки. — Кстати, девки, мне нужна будет допомога одной из вас. Как тильки закончим с готовкой, так сразу побигти в сарай.

— Генри сказала, что к обеду прибудут гости, — сообщила Тата, поставив увесистое ведро картошки на лавку. — Кто именно не уточнила, но строго на строго приказала помочь Гертруде накрыть на стол.

Мы с Аськой взяли по ножику и принялись чистить картофель, Танька в это время уже общипывала курицу.

— Тю, ну що ти будешь делать, опять этот картофан! Когда он уже закончится наконец! — Оля недовольно всплеснула влажными руками, небрежно вытерла их об фартук и принялась разделывать вторую более крупную курицу. — Надеюсь, що Сашка нас решил навестить наконец. А то уж как месяц не был… Нет! Даже больше, уж как шесть недель!

При упоминании офицера Мюллера все внутри сжалось. Я еще не забыла нашу первую встречу в городе, где Артур привлек ко мне внимание, и я была вынуждена подойти к немецким офицерам. Мне оставалось только надеяться, что Мюллер не доложит об этом фрау Шульц…

— Ой, а ти-то все дни считаешь до приезда свого коханого, — упрекнула Танька, подавив смешок. — Лучше бы работой голову заняла, больше проку было бы.

— А я и так пашу как проклятая! — обиженно воскликнула Лëлька. — Все дни считала, коли основний сезон врожаю закинчиться. Сил моих бильше не було! А за скотиною прибирати кому понравится?!

— Добре, добре, верим мы тебе. Фрау же сказала, что на зиму отстраняет тебя от полевых работ, за скотиною будешь тильки прибирати, — спокойно разъяснила Тата. — А ближе к весне опять вернешься к хлопцам.

— Ох, як я скучала за хлопотами по дому! — устало выдохнула Ольга. — Тута все-таки работенка-то не пыльная, по вуха в грязи не стоишь. Все бы отдала, щоб на месте Катруси очутиться! Ходи себе с малым туди-сюди, потакай его желаниям, та в город виводь. Красота!

— А ты не обесценивай чужой труд. Мы твой не обесцениваем. Видим тебя уставшую без задних ног и все прекрасно понимаем, — отозвалась я, согнувшись над мусорным ведром с картофельными очистками. — У соседа всегда трава зеленее, да яблоки слаще.

— Вот-вот, — уклончиво согласилась Татьяна, закончив общипывать наседку.

— Ой, да що вы опять умничать начинаете! — отмахнулась Оля. — Не это я имела в виду и вообще… Ай, да ну вас!

Она махнула рукой в нашу сторону и молча продолжила общипывать добротную курицу, а мы с Таней и Асей тихо хихикнули в ответ.

— Знаете що я заметила? — спустя какое-то время спросила Ольга, словив наши заинтересованные взгляды. — Як бы це кощунственно не звучало, но я считаю, що наш принудительный труд в Германии ничем не отличается от добровольного в Союзе. Тот же двенадцатичасовой рабочий день и та же пропаганда в свободное от работы время, как и у самих немцев… К тому же условия работы здесь для нас як рабов лучше, чем в Союзе для обычных свободных людей. Работа на ферме лично для мене легше, чем такий же, рабский труд в колхозах. Поверьте, мне есть с чем сравнивать, я на колхозе все життя пропрацювала.

— Лëлька, ти как що ляпнешь, так хоть стой, хоть падай! — рассердилась Танька.

— А що це не так? Я не права? — удивилась Оля, вскинув руки.

— Я в поле не пахала, а училась себе спокийно в педагогичний институте, получала стипендию в целых пятьдесят рубликов, даже родителям деньги умудрялась пересылать. Жила соби в Одессе и горя не знала! — восторженно сообщила Танька. — Так що говори за себя, Лëлька!

— Ну, не знаю, мне нравилось жить в нашей деревне, — призналась Ася, беззаботно пожав плечами. — Я со всеми с удовольствием дружила и общалась. Мы ходили на мероприятия, гуляли, вместе собирались поступать в институты…

— Вот именно! Тильки дружила, а пахать в колхозе, не пахала! — тут же отозвалась Лëлька.

— Мы с сестрой с четырнадцати лет пахали в поле, — сообщила я. — Помогали больной матери справляться с тяжелыми нагрузками, чтобы она не надорвала спину. Пахали и никто из нас не жаловался. А по поводу пропаганды, так она везде есть. На верхах должны быть уверены, что ты за родину до последнего биться будешь.

— Яка ти, Картуся, всегда знайдешь що сказати! — упрекнула Ольга, укоризненно взмахнув указательным пальцем. — Знаешь чому ви с сестрою не жаловались? Та тому що життя иншого не знали!

— Хочешь сказать, после войны здесь останешься? — с недоверием спросила я, с подозрением сощурив веки.

— Тю, а шо такого? — удивилась Лëля, прижав ладонь к груди. — Выйду замуж за немца, и буду жити-поживати, та горя не знати!

— Да тебе, простой советской девке, немцы жизни не дадут здесь! — воскликнула я.

Ольга раздраженно махнула рукой в мою сторону как от надоедливой мухи, и как ни в чем не бывало продолжила общипывать курицу.

— Катька, у тебя есть сестра? А що ти молчала? — удивилась Тата, оглянувшись в мою сторону. — Неужто вас разлучили?

Я опустила голову и громко выдохнула, стараясь не разреветься об одном упоминании Аньки.

— Нас привезли сюда вместе, но ее увели на работы в прачечную, — призналась я, молясь, чтобы голос не дрожал.

— Та ти що?! Господь с тобой! — воскликнула Татьяна, прикрыв губы ладонью. — Когда мы приехали сюда, родных не разделяли. Либо всей семьей на производство, либо по одному на фермы.

Я отстраненно пожала плечами, продолжив гипнотизировать взглядом картофельные очистки в металлическом ведре.

— А ти що за ней не пошла? — поинтересовалась Оля.

— Представитель прачечной сказал, что заплатил за определенное количество человек и больше ни одного брать не намерен, — сообщила Ася, спасая меня от участи пересказывать события того страшного дня.

Я благодарно кивнула ей, и подруга расплылась в добродушной улыбке. Спустя какое-то время молчаливой работы, я набралась смелости задать девчатам вопрос, который интересовал меня все эти месяцы.

— Девочки, кто-нибудь из вас в курсе что за болезнь такая загадочная у Áртура? Я все никак не решаюсь спросить у фрау.

— Мы и сами не знаем, — призналась Тата, пожав плечами. — Не наше это дело.

— Та шизофреник он обыкновенный! Еще и шибко избалованный! — коротко заключила Лëлька. — У нас в деревне була парочка таких мужиков дивакуватих, так от них все шарахалися. Один був уж очень агресивний, чуть що за топор хватался, а другий наоборот був блаженний какой-то. Черт разберет, що у них в голове творилося.

— Що ты несешь, Лëлька? — раздраженно отозвалась Тата. — Ты своих деревенских алкашей-то с дитиною не путай!

— А що це не так?!

— Та ни що! — воскликнула Татьяна, бросив в сторону подруги укоризненный взгляд. — Работай давай!

— Ася, можешь как-нибудь осторожно поинтересоваться у Амалии? — тихонько спросила я так, чтобы Тата и Оля не услышали мой голос. — И, если получится, разузнай, что произошло с его кузиной, отчего она умерла? Это не срочно, но все же…

Подруга неуверенно кивнула и поджала губы, чем дала мне призрачную надежду приоткрыть наконец эту завесу тайны.

Спустя пару часов фрау Шульц спустилась к нам на кухню и лично мне приказала побросать всю готовку и отправиться в спальню, чтобы переодеться в платье и сделать подобающую немецкому обществу прическу. На недоуменные взгляды девчонок я лишь слабо пожала плечами и молча вышла из кухни. На все у меня ушло не больше двадцати минут: я успела смыть следы земли с рук и лица, переодеться в синее платье с длинными рукавами, которое так подчеркивало мои голубые глаза, и соорудить на голове аккуратный высокий пучок, хоть и с третьего раза. Обув туфли, которые являлись постоянным виновником моих мозолей, я направилась к овальному зеркалу в нашей спальне.

Ну чем не истинная немка?

За дверью послышались неторопливые короткие шаги, сопровождаемые непрерывным счетом. Я до сих пор гадала зачем Артур считал каждый свой шаг на территории дома. Недоумевала и тому, почему и другие действия он сопровождал счетом: сколько раз возьмет в рот ложку, откусит яблоко, расчешет пшеничные волосы, сколько понадобится коротких вдохов, чтобы полноценно восстановить сбитое бегом дыхание…

Я громко выдохнула, наспех поправила платье и последовала к двери.

— Китти, Китти, Китти! — раздался ожидаемый звонкий голосок Артура. — Китти-Митти!

— Что случилось? — спросила я, выходя из спальни.

Мальчик уже был при полном параде: коричневый пиджак, поверх белоснежной рубашки, такие же коричневые шортики на подтяжках и белые гольфы с черными туфлями. Вероятно, об этом уже позаботилась фрау Шульц.

— Маменька сказала, что нам пора выходить встречать гостей! — воскликнул Артур, перепрыгнув через последнюю ступеньку на лестнице. В конце он трижды похлопал рукой по поручню. — Они прибудут с минуты на минуту!

— Ты сегодня очень красивый, Артур, — честно сказала я, мимолетно улыбнувшись.

Мы шли по длинному коридору усадьбы, а Артур, по обычаю, удерживал мою руку своей влажной прохладной ладонью и перешагивал через какие-то только ему видимые препятствия на старинном паркете. Я и вправду желала хоть чем-то приободрить мальчика, ведь уже тогда осознавала, что ожидала его совсем не легкая жизнь.

— Спасибо, спасибо, спасибо, — пробормотал он и трижды кивнул, как наивный двухлетний мальчишка. — А ты всегда красивая, Китти-Митти. Я знаю, что ты многое из прошлого не помнишь, но ты всегда была такой.

Я искренне улыбнулась и слегка сжала его небольшую всегда прохладную и влажную ладошку. Было больно осознавать, что я выдавала себя за ту, кем не являлась, тем самым косвенно обманывая Артура. Но в то же время и вовсе недоумевала, как он узнал во мне ту самую горячо любимую кузину.

— Артур, Китти, скорее! — свойственным строгим голосом скомандовала фрау Шульц, когда мы вышли на крыльцо дома. — Господа уже здесь!

Я коротко кивнула Амалии, которая стояла по правую руку от матери в прекрасном воздушном платье из белого хлопка. В подобном одеянии и элегантным высоким пучком из пшеничных волос она была похожа на ангела, спустившегося с небес, не хватало разве что крыльев за спиной. Амалия держала спину ровно как солдат, за счет чего казалась еще выше, хотя она и была относительно высокого для девушки роста. Она одарила меня дружелюбной улыбкой и тут же принялась разглядывать приближающиеся машины гостей.

Два автомобиля, которые спешили к усадьбе по главной дороге, приближались с каждой секундой. В одном из них справа от водителя я уловила мужчину в черной офицерской форме с ярко-красной повязкой со свастикой на левой руке. Я уже хотела было ужаснуться, как вдруг одна из машин подъехала к дому, и из нее вышел офицер Мюллер. Он поправил привычный серый китель и одним движением руки опустил на голову фуражку с козырьком, на которой был изображен враждебный серебристый орел.

При виде него я опешила. Во-первых, была практически уверена, что к фрау вновь пожалуют местные помещики, никак не офицеры. А, во-вторых, уже давненько не видела Мюллера и пыталась забыть о его существовании после нашей последней встречи. И, в-третьих, все еще опасалась, что он расскажет нашей фрау о том, как я непозволительно поступила тогда в Эрдинге — осмелилась заговорить с офицерами на немецком языке посреди оживленной улицы.

Но мои худшие опасения подкрепились еще больше, когда из второй машины вышел Кристоф Нойманн — тот самый офицер в черном одеянии, член партии НСДАП, который чуть было не рассекретил мое истинное происхождение.

— Фрау Шульц, рад встрече, — поприветствовал Кристоф, окинув всех присутствующих коротким взглядом.

— Добрый день, фрау Шульц, фройляйн Амалия, юнгер манн… фройляйн Китти, — Мюллер отдельно обозначил каждого члена семьи и напоследок остановил любопытный взгляд синих глаз на мне.

— Здравствуйте, господа! — добродушно воскликнула фрау. — Рада, что вы почтили нас визитом! Гер Нойманн… штурмбаннфюрер, хочу представить вам свою дочь — Амалия Шульц. Пару недель назад она закончила школу невест.

Амалия коротко кивнула, выдавив натянутую улыбку. Офицер окинул ее оценивающим взглядом с ног до головы и позволил себе короткую усмешку.

— Рад встрече, фройляйн Шульц, — он кивнул ей в ответ, продолжив испепелять ее хищным взглядом бледно-зеленых глаз.

— А это мой сын Артур и племянница Китти.

Фрау указала в нашу сторону и любопытный взгляд Кристофа поутих.

— Ваш сын и племянница не нуждаются в представлении, — высокомерно выдал он, вздернув подбородок, и пряча руки за спиной. — Мы познакомились, кажется, несколько месяцев назад, верно, Алекс?

Он обернулся в сторону товарища и тот коротко утвердительно кивнул. А я нервно сглотнула слюну, ощутив, как из-под ног уходила земля. Еще с минуту я мысленно переводила его слова, но все они сходились к одному. Фрау недоуменно оглянулась в мою сторону быстро-быстро моргая, а на устах ее играла нервозная улыбка. Но женщина все же тактично промолчала.

— Что ж, тогда пройдемте в дом!

Она указала в сторону двери и первой вошла в дом, за ней последовали Амалия и мы с Артуром, а затем и офицеры, как по команде поснимавшие головные уборы.

— Маменька сказала ты будешь обедать с нами, — по секрету шепнул мне Артур, когда мы зашли в столовую.

Я испуганно округлила глаза и хотела было отказаться, как вдруг встретилась с настойчивым взглядом фрау Шульц, которая слегка кивнула головой в сторону стула, соседствующего с Артуром. Затаив дыхание, я впервые присела за стол помещиков, выпрямив спину по примеру Амалии.

Меня одолевали смешанные чувства: во-первых, я ощущала себя не в своей тарелке, а, во-вторых, было дико непривычно и боязно сидеть напротив Алекса Мюллера и Кристофа Нойманна по левую руку. Было жутко страшно лишний раз взглянуть в их сторону, а в особенности словить любопытный и будто бы в чем-то подозревающий взгляд офицера Нойманна. Ко всему прибавлялось еще и незнание самых простых правил немецкого столового этикета, которое могло выдать меня с потрохами. Поэтому я мельком поглядывала за членами семьи и повторяла за ними каждое движение.

Я старалась скрыть нервную дрожь рук, удерживая столовые приборы, и похоже, это заметила зоркая фрау. Об этом свидетельствовал ее строгий и хмурый взгляд в сочетании с едва заметным покачиванием головы. Она знала, что мне было страшно, но этот страх лишь выдавал мое истинное положение в немецком обществе.

Всю трапезу немцы молчали. В столовой раздавался лишь звон приборов и тихое тиканье напольных старинных часов позади. Я чувствовала себя настолько неуютно, что едва ли притронулась к запеченной в масле курице и жареному картофелю с небольшими кустиками брокколи. Подобная традиция немцев — молчать во время еды — никак не укладывалась в голове. Ведь во время завтраков, обедов и ужинов в нашей кухне стоял гул звонких голосов. Мы с ребятами делились анекдотами, рассказывали небылицы и просто приятно проводили время.

На протяжении всего обеда я ловила на себе хмурые и даже обеспокоенные взгляды офицера Мюллера. И хоть он взглянул на меня от силы раза три, мне было достаточно, чтобы провалиться сквозь землю от смущения. Нойманн также не отставал от товарища и поочередно оглядывал сначала Амалию, а затем и меня… словно какой-то товар на прилавке… И так на протяжении всего обеда. Сложно было пересилить себя и направить взгляд на белоснежную скатерть. А еще труднее было взять кусок мяса и тщательно прожевать его. В тот день я по-настоящему познала выражение «кусок в горло не идет».

Не обделял офицер вниманием и Артура, когда тот вытворял странные для неподготовленного человека вещи. К примеру, стучал кулаком три раза по столу перед едой, считал каждую ложку, которая отправлялась в рот, окружил себя шестью кусочками хлеба по три ломтика и ел поочередно каждый из них. Фрау тихо одергивала сына, оправдывая его поступки перед Нойманном обыкновенной детской шалостью.

Впервые Кристоф заговорил, когда Лëля унесла пустые тарелки, а Тата подоспела с чаем.

— Горничные у вас больно необычные, — подметил он, зорко наблюдая за Татьяной. — Остарбайтеры?

— Вы очень наблюдательны, гер Нойманн, — осторожно ответила фрау Шульц, убирая белоснежную салфетку с колен.

— Почему они не носят нашивки? — укоризненно спросил мужчина, прочистив горло. — Вы воспринимаете их за членов семьи, фрау Шульц, или хотите проблем?

Душа моя вмиг ушла в пятки после вопроса. Голос его звучал грубо и уверенно, от того он и производил впечатление человека, которому лучше не перечить.

Фрау тут же побледнела и смутилась, но виду старалась не подавать.

— Я подумала, что… что девочки работают не в городе, а на ферме и здесь…

— Вам не нужно думать, фрау Шульц, за вас уже все придумали. Правила на то и созданы, чтобы им подчиняться. А кто не подчиняется… сами знаете, что ожидает.

Женщина растерянно кивнула. Она опустила взгляд на стол и еще больше выпрямила спину. А спустя пару минут, решив сменить тему, тихо спросила:

— Как обстоят дела на Восточном фронте?

Кристоф показательно прокашлялся в кулак, и устремил твердый взгляд в сторону Генриетты.

— Давайте не будем терять время, фрау Шульц. В наши дни оно как никогда ценно, — настойчиво объяснился офицер Нойманн. — Исходя из этого, предлагаю перейти сразу к делу. Как вам известно, мою дивизию могут в любой момент отправить на фронт, поэтому я намерен жениться на вашей дочери в самое ближайшее время. Амалия из хорошей семьи, подходит мне по статусу, внешне весьма недурна, да и, к тому же, благополучно закончила обучение в школе невест.

Лицо фрау озарила тревожная и растерянная улыбка. Она нервозно поправила идеально уложенные волосы и вновь натянула дежурную улыбку.

— Но как же… как же так быстро… Ведь нужно подготовиться…

— Об этом не беспокойтесь, мои люди обо всем позаботятся, и разрешение на брак от партии будет у меня на руках в ближайшие пару недель, — уверенно изрек мужчина. — От вас будет требоваться красивая невеста в подобающем виде. И позаботьтесь, чтобы свадебное платье выглядело достойно, на церемонии будут лучшие фотографы Мюнхена, и наши фотографии будут печататься во всех газетах Баварии, как минимум неделю. К слову, вступим в брак мы не в церкви, а на новых церемониях, возглавляемых членами партии. Я позвоню вам, чтобы сообщить о дате и месте проведения церемонии.

Бедняжка Амалия была так бледна. На мгновение мне показалось, что она вот-вот лишиться чувств. Генриетта же старалась стойко держаться, как и подобает немецкой женщине. Воздух в помещении сгущался и накалялся каждую секунду. От напряжения он был такой плотный, что его можно было потрогать руками. От волнения я сжимала вилку в ладони с такой силой, что кулак тотчас же побелел, а мышцы руки изнывали от боли и напряжения.

— Полагаю, ваше молчание означает полное согласие, — заключил Кристоф, встав из-за стола и поправив черный офицерский китель. Вслед за ним встали и все присутствующие, включая меня. — Фройляйн Шульц, могу ли я надеяться на прогулку с вами по вашей чудной ферме? Я хотел бы поближе познакомиться и с вами, и с вашими владениями.

Бледная как лист бумаги, Амалия покорно кивнула и приняла руку офицера Нойманна. Вскоре они покинули столовую и фройляйн Шульц с громким вздохом сожаления обессиленно уселась на стул.

— Не думала, что так скоро буду выдавать дочь замуж, — сдавленно произнесла она. — Алекс, я очень надеюсь, что он достойная партия для нашей Амалии.

— Не сомневайтесь, фрау Шульц, — одобрительно кивнул Мюллер. — Кристоф он… один из самых влиятельных людей Баварии. К тому же, имеет хорошую репутацию в партии. С ним Амалия не пропадет.

— Маменька, ты обещала мне сегодня прогулку по Мюнхену! — вдруг спохватился Артур, который все это время не проронил ни слова.

— Ох, я и совсем забыла, — Генриетта обессиленно опустила голову на руки. — Алекс, дорогой, не мог бы ты сопроводить Артура и Китти в Мюнхен?

По спине пробежали неприятные мурашки, и я замерла в томительном ожидании.

— У меня сегодня внеочередной выходной, так что вполне могу отвезти их в город и привезти обратно, — произнес офицер так, словно отдал очередной приказ.

— Ура! Ура! Ура! — торжественно воскликнул Артур, подпрыгнув на месте. — Китти-Митти, мы едем в Мюнхен!

Я слегка потрепала мальчика по пшеничным волосам и выдавила слабую улыбку.

— Благодарю тебя, — выдохнула фрау, по-матерински погладив мужчину по спине. — Не знаю, что бы я делала, не будь тебя рядом.

— Вам нельзя думать о плохом, — отозвался Мюллер со слабой улыбкой на устах. — И чтобы хоть как-то приподнять вам настроение, хочу оповестить, что со дня на день ожидается корреспонденция с фронта.

— Бог мой, какая радость! Я буду с нетерпением ждать писем от Фридриха и Áльберта с хорошими вестями! — женщина одарила офицера сдержанной улыбкой, а затем приобняла меня и сына. — Пойдемте я провожу вас до машины.

Я едва успела поправить миниатюрную шляпку и надеть длинное серое пальто, как Артур тут же потянул меня за руку к выходу из дома. Мюллер помог залезть мальчику в закрытый автомобиль на заднее сиденье, и тут же протянул мне руку с раскрытой ладонью. Я гордо вздернула подбородок, схватилась за дверцу машины, и без чьей-либо помощи села рядом с Артуром.

— Китти, впредь не будь так безрассудна, особенно в городе! — упрекнула фрау. — У нас не принято отказывать в помощи, особенно в мужской! И надень перчатки, на дворе декабрь, женщины ходят в них еще с октября… И пальто не вздумай снимать, а то тело больно худощавое у тебя, много лишних глаз привлечешь!

Я послушно кивнула, достав из сумочки черные кожаные перчатки и, надев их, уловила короткую усмешку со стороны Алекса Мюллера. Нахмурившись, я отвела взгляд в сторону, и офицер сел за руль машины, на этот раз разъезжая без личного шофера.

— Будьте осторожны! — обеспокоенно крикнула фрау Шульц, когда в воздухе загремел рев мотора. — Мюнхен довольно большой город, не привлекайте к себе внимание! И Артур, не смей отходить от Китти и Алекса ни на шаг!

— Не беспокойтесь, фрау Шульц, я за всем прослежу, — убедительно изрек офицер.

Дорога до города заняла не больше получаса. Все это время я была как на иголках, а Артур не сводил восхищенного взгляда с местных окрестностей. Он продолжал удерживать мою руку, время от времени сжимая ее своей влажной ладонью. Мальчик то и дело восторженно тыкал пальцем в сторону красивых домов, конюшен, резвящихся в поле детей или мычащих коров. Я же натянуто улыбалась и дежурно кивала, с ужасом ожидая совместной прогулки с офицером полиции. Неизвестность поглощала с каждой секундой, проведенной в машине, и не оставляла никаких шансов на непоколебимое спокойствие.

Мюллер остановился на специальном участке, где стояли множество автомобилей, зачастую принадлежащих старшим офицерам. Артур выскочил из машины, как только мужчина едва затормозил, и офицер открыл дверь, протянув мне раскрытую ладонь с язвительной усмешкой на устах. В его глазах глубокого синего оттенка стоял некий вызов, ведь он прекрасно осознавал, что у меня не было иного выбора, и я буду вынуждена принять его помощь. Поэтому не упускал возможности подколоть моей бесправностью. Одной рукой я захватила длинное пальто, чтобы оно не мельтешило под ногами, а вторую, скрипя зубами, вложила в протянутую теплую ладонь Мюллера. Все то время, пока я спускалась, он не сводил с меня любопытных глаз с небольшой долей злорадства. Поэтому, едва ощутив землю под ногами, я показательно вырвала ладонь и поправила воротник пальто, чем только позабавила немца.

— Артур, возьми платок, у тебя текут слезы, — сказала я и заботливо вытащила из сумочки привычный хлопковый белоснежный платок с красной окантовкой.

— Китти, Китти, Китти! — воскликнул Артур. Он принял платок из моих рук, наспех вытер слезы и восхищенно оглянулся по сторонам. — Куда мы пойдем?

— На Одеонсплац, — тут же ответил Мюллер, поправив головной убор. — Заодно прогуляемся по историческим улицам.

В течение всего времени я наблюдала удивительные различия от привычных прогулок по небольшому и уютному Эрдингу. И тут же принималась скучать по нашим с Артуром беззаботным гуляниям.

Для меня тогда это была не увлекательная прогулка по красивому городу со старинными постройками, а самая настоящая пытка. Унизительной пыткой было идти рука об руку с офицером, который мог наказать меня за любую провинность. Я боялась его, ведь никогда не знаешь, чего ожидать от человека, в руках которого находились оружие, власть и судьбы сотни остарбайтеров.

Но похоже, опасалась его лишь я одна. Полицейские, патрулирующие улицы, мгновенно отдавали ему честь, некоторые подходили и о чем-то докладывали, простые граждане вежливо приветствовали, интересовались здравием его матушки и обстановкой на фронте, а некоторые дамы и вовсе позволяли себе загадочно улыбаться и строить глазки офицеру. Все то время, пока мы шли до Одеонсплац, я отчаянно желала раствориться в воздухе, слиться со зданиями или превратиться в незаметного и никому не нужного жучка, который ползал под ногами. Сделать все, чтобы не замечать тех любопытных, а зачастую оценивающих взглядов в мою сторону. И не будь по правую руку офицера Мюллера, я практически наверняка не стала бы объектом всеобщего внимания, в особенности женского. Зажиточные немки разглядывали мое одеяние с головы до ног, кто-то от праздного любопытства, а кто-то же с целью оценить мое положение в обществе или же попытаться узнать в моем лице кото-то из числа знакомых.

Я старалась держаться, ни коим образом не показывая, что меня вообще волнуют чужие взгляды. По наставлениям фрау Шульц, удерживала осанку с гордо вздернутым подбородком, и смотрела прямо перед собой, стараясь не замечать любопытных взглядов. Как выяснилось позже, очень даже зря я не позволяла себе разглядывать старинные улочки, где каждое здание несло в себе удивительную историю.

На дворе стояла середина декабря, и вся Германия потихоньку готовилась к празднованию католического Рождества. Его дух был в длинных гирляндах с разноцветными лампочками, в снежинках, вырезанных из различных бумаг, в красных носочках с белой каймой на дверях жилых домов. Повсюду красовался еловый венок, украшенный шишками и хвоей — его вывешивали на двери домов, магазинчиков и булочных. А на главной площади города, куда мы пришли, на наших глазах немцы старательно украшали ель — высокую красавицу и главный признак приближавшегося праздника. На той же площади чуть поодаль расположилась внушительная рождественская ярмарка с украшенными яркими палатками, продавцами, переодетыми в персонажей, чем-то схожими с нашим Дедом Морозом и настоящий парк развлечений для детей. Артур с восторгом смотрел на вертящиеся и крутящиеся карусели, а я, благодаря царящему духу Рождества, и вовсе позабыла, что находилась рядом с немецким офицером.

Палатки изобиловали аппетитными рождественскими блюдами, множеством сувениров и поделок на праздничную тематику. У меня разбегались глаза от ярких завлекающих вывесок, изобилия всего красного и зеленого, необычных каруселей, от которых захватывало дух, и от аппетитного аромата близлежащих крендельков и булочек. Народу было много, но не да такой степени, что нам было некуда вступить. В основном, это были резвящиеся дети и их матери, не спеша прогуливающиеся по площади.

В какой-то момент я тряхнула головой и вспомнила, где находилась.

Со стороны преддверие немецкого Рождества было похоже на пир во время чумы. Как они могли спокойно праздновать, когда в это время тысячи женщин, детей гибли от рук немецких офицеров? Как эти красные, зеленые побрякушки, аппетитные булочки и еловые веночки так просто могли закрыть им рты? Как так получилось, что они были полностью одурманены речами своего фюрера, поклонялись ему и воспринимали чуть ли не как господа бога?!

— Китти, Китти, Китти! — звонкий голос Артура возвратил к действительности. Он тянул меня за руку куда-то в сторону. — Китти-Митти, я хочу на карусели, пойдем со мной!

Я кинула беглый взгляд в сторону аттракциона, куда хотел усадить меня Артур, и ужаснулась. Мальчики и девочки лет десяти с визгами радости катались на непонятной железной конструкции, вскидывая руки вверх навстречу прохладному ветру. Их сиденья медленно вертелись вокруг своей оси и параллельно этому они крутились против часовой стрелки на довольно большом расстоянии, а время от времени взлетали и опускались словно птицы.

Офицер Мюллер, заметив мое побледневшее лицо, взъерошил мальчику пшеничные волосы и сказал ему что-то тихое и мне непонятное. Мало того, что он понизил голос, вокруг раздавались визги детей, а также бесконечный гул продавцов и покупателей с ярмарки, поэтому у меня не оставалось ни единого шанса распознать хотя бы слово.

Мальчик с офицером подошли к карусели, я тут же последовала за ними. Они терпеливо дождались, когда работник остановит конструкцию на положенной минуте, и только потом мужчина посадил Артура рядом с девочкой лет десяти. Плату за столь странный аттракцион, как оказалось, не взимали, и сей праздник был исключительно за счет администрации города. Артур помахал нам, как только карусель загудела, и улыбнулся самой искренней и довольной улыбкой, на которую был способен.

Мюллер вдруг встал в трех метрах от меня, продолжив с невозмутимым лицом наблюдать за восторгом Артура Шульца. А я вновь съежилась то ли от страха, то ли от смущения, что мы за все полгода не обмолвились даже парочкой слов. По этикету мы были обязаны перекинуться двумя бестолковыми словами о погоде, о здравии родителей или о ситуации в мире целом. Но Алекс Мюллер был ярым немцем до мозга костей, тем более являлся ярчайшим представителем СС, черная слава о которых ходила по Союзу еще с начала войны. А надо ли мне было с ним разговаривать? Только если бесчувственный немец с помощью оружия и угроз не попытается достать из меня хоть слово. Ведь с представителями немецкой «элиты», как и с остальными немцами, я не желала иметь ничего общего.

Пока Артур наслаждался попутным ветром и в буквальном смысле захлебывался новыми впечатлениями, на время позабыв обо мне, я решилась незаметно увильнуть от Мюллера. Всего в нескольких шагах от нас находился крайний ряд ярмарки, и я, не теряя времени, направилась посмотреть, что же продают и покупают немцы. Именно так это выглядело со стороны, но по-настоящему мой план был предельно прост — под видом молодой хозяйки, которая безгранично сочувствует остарбайтерам, я намеревалась расспросить местных дам в какой стороне находилась прачечная.

Я готовилась к этому долгие месяцы: изучала язык, манеру общения женщин, как себя нужно преподнести, чтобы не словить косые взгляды и что нужно сказать, если вдруг они расспросят меня про русский акцент.

Сначала я попыталась затеряться в толпе, что было довольно-таки непросто, учитывая небольшое количество людей. Затем приглядела парочку молодых женщин в элегантных пальто, которые некоторое время выбирали сувениры. Пару минут я прислушивалась к их разговору, и как только решилась сделать шаг в их сторону, меня в буквальном смысле парализовал низкий мужской голос, раздавшийся над ухом.

С каждым его словом приходило страшное осознание.

— А вы не так просты, как кажетесь, Катарина… — тихим хриплым голосом произнес Мюллер на чистейшем русском. — Все еще не упускаете шанс разыскать сестру?

Глава 8
Я опешила.

По началу казалось, что ослышалась. Не мог офицер вдруг ни с того ни с сего заговорить на чистейшем русском, практически без немецкого акцента. Затем меня посетила мысль, что я, стало быть, находилась в бреду. Что происходящее вокруг было всего лишь очередным дурным сном с участием Мюллера. Однажды он уже говорил по-русски в одном из моих снов. Или все-таки…

За мгновение горло лишилось влаги, голос пропал, а руки и ноги напрочь отказывались слушаться. Еще некоторое время я стояла как вкопанная, распахнув глаза от удивления, неожиданности и какого-то неизвестного, глубинного страха. Осознание приходило слишком медленно, и как только оно подавало сигналы в виде легких покалываний в подушечках пальцев, я приняла молниеносное решение — бежать. Бежать, куда глаза глядят. Бежать, пока в легких не закончится воздух, а позади не останется рождественская ярмарка. Бежать, пока грозный голос офицера не перестанет греметь за спиной, а его подчиненные не перестанут перекрывать улицы и пытаться выловить меня на каждом шагу.

Я сделала первый шаг. Он больно отозвался в коленях, но я сорвалась с места и, не оглядываясь, рванула что есть мочи. Под ногами мельтешило длинное пальто, и я уже сто раз пожалела, что вовремя не скинула его. Сердце беспомощно норовило выпрыгнуть из груди, кровь стучала в ушах попеременно с попутным ветром. Прохожие испуганно расступались передо мной, кто-то случайно выронил корзину с булочками, а мужик, торговавший неизвестными оранжевыми фруктами, крикнул неприличные ругательства мне вслед.

Я не знала, бежал ли он за мной.

Все было как в страшном сне. Меня поймали едва ли не с поличным как беспризорного мальчишку, и сработавший инстинкт самосохранения подсказал мне лишь одну идею — бежать. Завернув за угол близлежащей от главной площади улицы, я болезненно столкнулась с бородатым старичком, который торговал душистыми рождественскими пряниками на деревянной доске. Мы оба повалились на дорогу, мужик болезненно потер лоб и со вздохом сожаления разглядывал разбросанный повсюду товар, мысленно подсчитав убытки. Я же со сбитым дыханием попыталась встать с холодной брусчатки и побежать, но крепкая рука Мюллера, намертво схватившаяся за запястье, тут же остановила мой ход.

— Думаете, спасаться бегством в городе, где каждый полицейский подчиняется моим приказам, это лучшее решение? — тихо проговорил мужчина, устремив рассерженный взгляд синих глаз в мою сторону. Он находился ко мне слишком близко, и у меня перехватывало дыхание не столь от долгого бега, сколь от неприличной близости. От серой офицерской шинели веяло крепким табаком и вполне внушаемыми угрозами. Прямые брови собрались на переносице, а губы тотчас же сжались в одну плотную линию. — Вы хоть осознаете, какое наказание вас ждет за попытку побега? Такие, как вы висели на виселицах два месяца подряд во всех бараках, и служили неплохим элементом устрашения для остарбайтеров.

Он говорил по-русски с малой толикой акцента слишком тихо, и я уловила каждое слово. Но недостаточно громко, чтобы русскую речь услышал бедный старик, который повалился наземь по моей вине. Я нервно сглотнула слюну, продолжив глядеть в стеклянные глаза офицера, и даже не пыталась скрыть страх, бурлящий в крови. К счастью или, к сожалению, мы находились в самом дальнем тупике ярмарочной улицы, нас не окружали полицейские конвои и любопытные жители Мюнхена.

— Боже мой! Как же мне теперь торговать? — раздался досадный вздох со стороны старика. Кряхтя и пыхча он, стоя на коленях, пытался собрать все лежащие на брусчатке пряники с приятным ароматом.

— Можете не беспокоиться, я все оплачу, — заявил офицер на немецком, обратившись к бедному торговцу. — Фройляйн поможет вам собрать товар.

Он вновь вонзил в меня холодный взгляд, убедился, что мое испуганное выражение лица не представляло угрозы, и медленно разжал изнывающее от мужской силы запястье. Я тут же опустилась на колени и, сглотнув слезы, дрожащими руками принялась поднимать пряники в виде смешных человечков, посыпанных сахарной пудрой. Некоторые из них были безжалостно раздавлены подошвой, но основная масса была свободно разбросана на брусчатке. После унизительного сбора пряников под строгим контролем офицера, он расплатился со стариком моей месячной зарплатой и вновь устремил сосредоточенный взгляд в мою сторону.

— Пойдете сами или применить силу? — с издевкой спросил он, вскинув бровь. — Если вновь окажете сопротивление, одену наручники.

Он не стал дожидаться моего ответа и последовал вперед. Сделав несколько шагов, офицер оглянулся, и я тут же рванула вслед за ним, пытаясь отогнать мысли о побеге. Сложилось впечатление, что он читал мысли, знал каждую крупинку моей жизни и предугадывал каждое последующее действие с моей стороны…

Я не знала, кому довериться и что делать дальше.

От мысли, что Мюллер прямо сейчас повезет меня на виселицу, кожа покрывалась ледяными мурашками, а душа летела в пропасть.

Мы шли по ставшей уже знакомой ярморочной улице к каруселям и проходили мимо торговых палаток с ворохом аппетитных запахов. Шли практически рука об руку, делая вид, будто ничего не произошло. Люди продолжали тщательно выбирать рождественские поделки, откусывать традиционную немецкую выпечку в виде крендельков, и обмениваться свежими новостями.

— Пожалуйста… — вымолвила я продрогшим голосом. Я не знала, что говорить дальше, жалобное слово само слетело с уст, когда мы были на пол пути к аттракциону. Я не знала, как убедить его оставить меня в живых. — Пожалуйста… я должна спасти сестру. Ей плохо без меня…

Я шла и смотрела прямо перед собой, уловив, топот его черных кожаных сапог. Он долго и напряженно молчал, тогда я мгновенно схватила его локоть, сжав плотную шинель. Мюллер остановился и бросил короткий неоднозначный взгляд на мою руку, затем поднял сосредоточенные синие глаза в сочетании с нахмуренными бровями.

— Если люди вокруг что-то заподозрят, вам же хуже будет, — тихо проговорил он сквозь зубы, бегло оглядев мимо проходящих немцев.

Тогда я тотчас же разжала пальцы, но продолжила оттягивать плотный рукав его шинели, словно маленький ребенок, просящий у матери кусок сахара. Мне было совершенно плевать на людей вокруг. Единственный человек, который мог убить меня или, как ни странно, помочь мне с Анькой, стоял прямо передо мной. Я ничего не потеряла, если бы попросила помощи.

— Я готова… готова поменяться с ней мест. Она там не выдержит, я знаю, — пролепетала я дрожащим голосом. — В доме у фрау Шульц ей будет намного лучше… Я знаю, вы можете… отправьте меня в прачечную… прошу, пожалуйста…

Последние слова я произнесла шепотом, ощутив, как слезы прозрачной пеленой застилали взор. Он раздраженно выдохнул и крепко сжал челюсть, но все же избегал моего молящего взгляда до последнего. Я не знала, как мы выглядели со стороны, да и некогда мне было думать об этом. Мы наверняка, не вписывались в привычную скучную жизнь чопорных немцев, которые не выносили ссор из избы и натянуто улыбались друг другу.

— Вы же можете это сделать, правда? — все никак не унималась я, вновь дернув его за рукав. — Пожалуйста, помогите…

— Оберштурмбаннфюрер, добрый день! — веселым голосом воскликнул пузатый мужичок в компании дамы средних лет. — Давно не видел вас. Как здоровье вашей матушки?

— Спасибо, все замечательно, — с натянутой улыбкой ответил Мюллер, а я тут же отпустила его рукав под любопытным взглядом немецкой дамы.

— Не познакомите нас с невестой? — хихикнула женщина, стреляя глазами в сторону офицера.

Я же оцепенела, ощутив, как щеки зарделись красным пламенем, и тут же стыдливо опустила взгляд на каменную брусчатку. Мюллер прочистил горло, слегка опешив от неудобного вопроса, но тут же взял себя в руки.

— Фройляйн Китти сегодня немного… не в настроении. Как-нибудь в другой раз, — вежливо отказал он, натянув дежурную улыбку.

— Хорошо, гер Мюллер, будем ждать вас на ужин, — словил на слове пузатый господин с лучезарной улыбкой. На прощание он слегка приподнял шляпу, офицер ответил тем же жестом.

— До свидания, фройляйн Китти, — загадочно произнесла напоследок дама, озарив меня доброжелательной улыбкой.

Еще с минуту мы молча смотрели им вслед. После Мюллер тяжело выдохнул, на мгновение пустил в мою сторону привычный волчий взгляд, и зашагал вперед в сторону знакомого аттракциона.

— И зачем я только назвал ваше имя… — недовольно пробубнил он, пока я пыталась угнаться за его размашистым шагом. — Завтра уже пол города будут знать об этом… инциденте.

— Знать, что у вас есть невеста? Вас это так смущает? — удивилась я. — Я могу сказать всем, что это неправда… если вы поможете мне найти сестру и поменять нас местами…

— Вы не в том положении, чтобы ставить условия и уж тем более угрожать мне, — раздался его грубоватый надтреснутый голос.

— Я всего лишь хочу, чтобы нас поменяли местами! — воскликнула я, чем привлекла внимание мимо проходившей женщины. — Уверена, вам ничего не стоит…

— Я не буду это делать по одной простой причине, — Мюллер неожиданно остановился и из-за высокого роста будто бы навис надо мной, угрожая своим грозным видом. — Фрау Шульц и Артур не переживут вашего ухода. Мальчик вновь перестанет разговаривать и замкнется в себе, а у фрау слабое сердце, и оно не выдержит, если все повторится вновь. Ее супруг, гер Шульц, заменил мне отца, а Альберт стал мне как брат, поэтому их семья для меня как родная… и я не прощу себе, если с ними что-то случится. Особенно по моей вине.

Я стояла и растерянно хлопала глазами, вглядываясь в его лицо. Из его слов я уловила три главные вещи — он меня не убьет из-за малыша Артура и будет до последнего прикрывать мое истинное положение в обществе, но и помогать тоже не собирается. Означает ли это, что однажды я смогу воспользоваться положением и сбежать к Аньке?

Я вдруг невольно отвела взгляд в сторону карусели и ужаснулась: на ней каталась очередная партия десяти детишек, и Артура среди них не было. Даже когда я пересмотрела детские лица во второй и третий раз.

— Артура нет, — заключила я опустошенным голосом.

Мюллер пустил в мою сторону недоуменный взгляд, а затем и сам принялся рыскать по толпе людей, окруживших аттракцион. Как только он убедился в правоте моих слов, тут же выругался на немецком и рванул в сторону карусели. Мужчина разворачивал каждого ребенка, который восторженно наблюдал за аттракционом. Я бежала вслед за ним, пока он расспрашивал работников и близстоящих женщин о мальчике. Люди неопределенно пожимали плечами и растерянно оглядывались по сторонам. Тогда офицер созвал ближайший патруль полицейских и приказал передать остальным искать потерявшегося ребенка.

Я мысленно билась в истерике, подходя к каждому человеку, который попадался на пути.

— Светлые волосы и кожа, глаза голубые, шесть лет, зовут Артур, — как мантру вторила я, натыкаясь на растерянные лица людей.

Они махали головой, пожимали плечами, кто-то и вовсе молча обходил меня стороной, но ответ одной полноватой женщины и вовсе шокировал:

— Фройляйн, вы описали типичного мальчика арийского происхождения. Я могу указать на любого из них, и он будет точной копией вашего, — в открытую усмехнулась она. — Вы лучше за детьми следите, а не торгуйтесь на ярмарке.

Я растерялась, отступив от язвительной ухмылки женщины на два шага назад. Ощутив, как меня кто-то потянул за локоть, я сдавленно пискнула и через мгновение едва ли не врезалась в грудь офицера Мюллера.

— Вы идете со мной патрулировать близлежащие улицы. Патрули прочешут всю ярмарку, — скомандовал он на русском, уловив мое бледное от страха лицо. — И только попробуйте сбежать от меня в очередной раз. Артур потерялся по вине нас обоих, поэтому и расхлебывать будем вместе.

— Удивительно, что вы не обвинили меня во всех смертных грехах, — недоумение сорвалось с губ, прежде чем дошел смысл самих слов.

— Я не такой изверг, каким вы меня возомнили, — безразличным тоном ответил он, продолжив всматриваться в каждого ребенка на улицах Мюнхена.

«Но от вашего молчаливого согласия гибнут люди на моей Родине», — подумала я, но решила промолчать, чтобы не нагнетать обстановку. Вместо этого задала другой интересующий меня вопрос.

— Откуда вы так хорошо знаете русский?

— А я обязан перед вами отчитываться? — ухмыльнулся он, продолжив выглядывать знакомые черты мальчика в мимо пробегающих детях. — И только попробуйте сказать об этом кому-то из девушек. Особенно Ольге, она чрезмерно болтлива, в этом я уже убедился.

— Никто не знает о том, что вы говорите на русском? Даже фрау Шульц? — удивилась я, пытаясь угнаться за ним. — Очень жаль… Лëлька бы до потолка прыгала, если бы узнала вашу тайну…

Но он решил тактично промолчать в ответ на мое праздное любопытство. Около часу мы молча обходили две улицы, усыпанных старинными историческими зданиями. Никто из прохожих даже близко не видел Артура, и я уже начинала откровенно нервничать. Мое состояние тут же передалось и непоколебимому Мюллеру. Он несколько раз снимал серую офицерскую фуражку, нервозно запускал пальцы в волосы, взъерошив светло-русые концы, устало проводил ладонью по лицу, скурил три сигареты и всеми силами избегал моего взгляда.

И когда отчаяние уже подкатывало к горлу, вызвав неприятную тошноту, позади раздался долгожданный спасительный голос:

— Китти-Митти!

Артур радостно завопил что есть мочи на всю улицу, я молниеносно обернулась, и все внутри сжалось от неизвестности и ужаса. Мальчик бежал в нашу сторону в одной бежевой рубашке и коричневых носочках по влажной брусчатке в самый разгар декабря. Он тут же сжал меня до хруста костей, и я испустила тяжкий вздох, ощутив, насколько продрогли его руки.

— Артур, где…где твоя одежда?! — ужаснулась я, оглядев его с ног до головы. — Что… произошло?

— Юнгер манн, где твои шляпа, пальто и обувь? — обеспокоенно спросил Мюллер, сняв офицерскую шинель.

Через пару мгновений теплая серая шинель с двумя рунами СС уже свободно свисала на худощавых плечах мальчика, а офицерская фуражка красовалась на светлых волосах, свисая и едва не перегораживая мир вокруг. Мужчина, оставшийся в одном легком кителе, не раздумывая, тут же взял ребенка на руки, чтобы тот больше не наступал на холодную брусчатку босыми ступнями.

— Китти, Алекс, я познакомился с веселыми друзьями! — восторженно воскликнул Артур, похлопав по спине офицера три раза. — Вот они!

Мы с Мюллером как по команде оглянулись и обнаружили банду из пятерых мальчишек лет десяти-двенадцати за сотню метров от нас. После того, как Артур воскликнул и ткнул пальцем в их сторону, они заметно напряглись и еще быстрее рванули вперед с краденой одеждой ребенка в руках.

— Это не друзья, Артур, — рассерженно произнес офицер, не сводя с них глаз, и тут же громко оповестил ближайший патруль полиции. — Поймать воров!

Все то время, что мы шли до машины, мне было безумно горько и обидно за Артура. Обида затмевала разум и выходила в виде не поддающихся контролю слез. Я вытирала их тыльной стороной ладони и беззащитно шмыгала носом, чем только привлекала внимание мальчика. Пару раз в утешающем жесте он дотронулся до моего плеча, пока Мюллер нес его на руках, а я все недоумевала, как можно обокрасть и оболгать такого наивного ребенка…

Полиции не удалось догнать преступников и Артур остался без одежды буквально посреди улицы. Несмотря на то, что декабрь в Баварии был по-настоящему теплый в сравнении с нашими морозами и ежедневными снегопадами, погода на улице стояла такая, словно осень была намерена продолжаться ближайшие три месяца. Дожди были примерно три-четыре раза в неделю, но благодаря занимательным решеткам, встроенным в брусчатку на каждой улице, что в городах, что в пригородах, луж на дорогах не было. Все осадки чудесным образом стекали в эти решетки в неизвестном направлении.

Следующие два часа мы проездили по городу в поисках детской одежды в ателье — возвращать матери сына в подобном виде Мюллер категорически не хотел, да и вопросов ненужных возникло бы множество. А в том случае, если мы привезем Артура в целости и сохранности, то у фрау Шульц возникнут вопросы исключительно касаемо нашего позднего возвращения.

На поиск подходящей одежды, нужного размера, да и в целом, ателье, в котором был в наличии хоть один комплект, ушло еще около двух часов. Наконец, спустя бесконечное количество времени, Артур стоял перед нами в обновленном коричневом пиджаке, поверх которого было накинуто черное пальто, а на ногах красовались новенькие блестящие ботиночки темно-коричневого оттенка. Детской шляпы ни в одном ателье не оказалось, поэтому пришлось обойтись без нее. Офицер отдал приличную сумму, и вскоре мы уже ехали в машине в сторону Эрдинга.

За окном смеркалось. Об крышу автомобиля падали крапинки дождя, а на стеклах оставались лишь едва уловимые разводы. Как только Мюллер разгонялся, дождь с удвоенной силой барабанил по переднему стеклу машины, а как сбавлял скорость, он тут же затихал.

Артур заснул на моем плече, и я аккуратно уложила его себе на колени, чтобы уберечь от нескончаемой тряски. Я медленно поглаживала его пшеничные волосы и утирала мелкие слезинки с щек, некоторые из них падали на новую одежду мальчика, оставив небольшие темные круги. Ткань еще пахла новизной и на ощупь была весьма не из дешевых.

— Ни слова Фрау Шульц о том, что произошло, — вдруг раздался суровый голос офицера с водительского сиденья, отчего я испуганно дернулась. — Для нее мы загулялись на рождественской ярмарке.

Я коротко кивнула, хотя он продолжал смотреть на дорогу, даже не собираясь поворачивать голову в мою сторону. Мой молчаливый ответ его полностью устроил, и я решилась задать очередной интересующий вопрос.

— Что это были за мальчики и что они будут делать с одеждой Артура? — спросила я, надеясь, что за тарахтением мотора Мюллер услышит мой лишенный блеска голос. — Она ведь совсем им мала…

Я не видела его лицо, но готова была поклясться, что именно тогда он забавно ухмыльнулся.

— А вы не так глупы, — произнес он спустя минуту молчания. — Они… как это по-русски… беспризорники. Их родители почти наверняка евреи и погибли в лагерях… или доживают там последние деньки. Каким-то образом им удается убегать и прятаться от правительства. Выживают они благодаря подачкам сердобольных немцев. Но зачастую грабят людей, особенно на массовых мероприятиях. А костюмчик Артура уже наверняка продали за копейки какому-нибудь бедняку, который не может себе позволить купить своему ребенку новую одежду из ателье. Ну или выкрали ее для своих младших братьев и сестер, чтобы те не замерзли холодными ночами.

— Какой ужас… — пробубнила я, мысленно представив кошмар, в котором изо дня в день приходилось выживать бедным детям. — Зачем столько смертей? Ради чего…

Офицер заехал на территорию усадьбы семьи Шульц, заглушил мотор и развернулся в мою сторону с непроницаемым выражением лица. Его глубокие синие глаза в тот момент казались темного, практически черного кровожадного оттенка, и от этого я на мгновение перестала дышать.

— Вы спрашиваете это у того, кто носит немецкие погоны? — его глаза с сомнением сощурились. — Осторожнее с вопросами, не забывайте в какой стране вы находитесь…

Я испугалась его грозного голоса, но виду не подала.

— Артур, сынок! Боже мой, наконец-то! — с обеспокоенными криками выбежала фрау прямиком из дома. — Куда же вы запропастились? Я едва не сошла с ума!

— Все в порядке, фрау Шульц, Артур просто не хотел слезать с каруселей, а Китти не могла насмотреться на рождественскую ярмарку, — убедительно соврал Мюллер, предельно осторожно беря на руки спящего мальчика.

Я последовала за ними.

— Маменька… маменька… мы уже дома? — вдруг проснулся Артур со взглядом беззащитного слепого котенка.

Офицер тут же опустил мальчика на ноги и тот лениво потер глаза.

— Милый, пойдем, я уложу тебя спать, — ласково проговорила женщина, погладив ребенка по спине. — Пожелай Китти и гер Мюллеру доброй ночи.

— Доброй ночи! Мне очень понравилось с вами гулять, я обязательно еще раз попрошусь у маменьки в Мюнхен…

После того, как дверь за хозяевами захлопнулась, мы обменялись неловкими взглядами. Я посмотрела испуганно-настороженно, а он на меня с безразличной ухмылкой. Я подумала тогда, до чего же Мюллер противоречивый человек… Внешне выглядел как неприступная стена со стальной выдержкой и ничем не прикрытым безразличием, но при этом безмерно трепетно относился ко всем членам семьи Шульц, а значит умел любить и сострадать. Он был хорошо воспитан и к каждому относился по-человечески, но при этом служил в СС, имея офицерский чин. Он с хладнокровием соблюдал все законы Третьего Рейха, служа в полиции, но в буквальном смысле закрывал глаза на то, что остарбайтер свободно разгуливал по улицам города без хозяина и узнаваемой нагрудной нашивки.

Я настолько погрузилась в мысли, что и не заметила, как офицер подошел едва ли не вплотную и угрожающе наклонился к моему уху, чтобы тихо сказать напоследок:

— Надеюсь, вы больше не собираетесь сбегать, и мне не придется расставлять своих подчиненных на каждом углу. Доброй ночи, Катарина.

Я нервно сглотнула и очнулась, когда он уже завел мотор автомобиля и выехал на темную дорогу. От его тихого, хрустящего как гравий голоса по всему телу пробежались мурашки, а мочки ушей тотчас же загорелись ярким пламенем. Я даже и не пыталась понимать происходящее, а иной раз и вовсе отвергала его.

Как же так? Я не знала, что же делать: продолжать его бояться или считать своим негласным помощником, который сохранил мне жизнь, а не отвел на виселицу? Быть может, тот факт, что он не допустит моего побега не столь из-за наказания, сколь из-за Артура и фрау Шульц, мне стоило воспользоваться этим? В конце концов, моя смерть не выгодна этой семье, верно? Тогда и терять было нечего…

— Катруся, ты що оглохла?! — завопила Лëлька. Некоторое время она махала руками у меня перед носом. — Рассказывай що у тебя с лицом и що такого тоби мой Сашка наговорил.

Она и Танька с двумя хлопцами появились словно из ниоткуда перед крыльцом дома, и у меня закрались сомнения, что они видели все то, что происходило пару минут назад.

— А ты не видишь, Катька наша смущена, — хихикнула Таня, с широкой улыбкой разглядев меня с ног до головы.

— Та що ти несешь?! — Ольга махнула рукой в сторону подруги, а потом призадумалась. — А ну и вправду, що це до тебе он подходил так близко?

— Та що вы, дуры, несете? — вдруг смешался Иван, вглядевшись в мое лицо. — Катька, ты это… скажи, если он вдруг обижает тебя. Мы с хлопцами знаем как фрицев на место ставить, а то любят они руки распускать.

— Ой, та що вы там знаете? Знают они… ага… — рассмеялась Оля, переплетая руки на груди. — Герои нашлись…

— А ты, Лëлька, не встревай, — пригрозил Ванька хмурым взглядом. — А то умничать много стала. Ты уже год томно вздыхаешь по своему фрицу, а не думала, що он к Катьке приставать вздумал?

— Що ти свистишь тут? — оскорбилась Ольга. — Сашка благородна людина!

— Ага… до того благородна, що благородно наших убивает… — проворчал Колька.

— Он не на фронте, щоб наших убивать! — воскликнула Оля, взмахнув руками.

— Где Ася? — устало вымолвила я, пока ребята стреляли друг в друга возмущенными взглядами.

— Она Амалию успокаивает, — сообщила Татьяна. — Бедняжка весь вечер рыдает, не переставая. Ее замуж выдают за того мерзкого немца с красной повязкой. Ох, не нравится он мне… рожа противная у него шибко…

— Впервые згодна з тобою, Танька, тот еще скользкий мужик, — кивнула Лëля, поджав губы.

Я рванула к крыльцу усадьбы, чтобы проведать Амалию, и Ванька тут же последовал за мной.

— Кать, я провожу тебя, — вдруг сказал он, открыв мне входную дверь. Я удивленно уставилась в его стеклянно-голубые глаза, а он неловко почесал затылок со светлой копной. — Ты не подумай… я просто хочу провести время с тобой. Узнать тебя получше, как говорится… а то за все то время мы так и не поговорили толком наедине.

— О чем хочешь поговорить? — спросила бесцветным голосом, ступая по длинному коридору.

— Да так… ни о чем и обо всем одновременно, — загадочно ответил юноша, опустив смущенный взгляд.

— Вань, ты прости, я очень устала, — честно сказала я. Ноги болели от свежих мозолей и зудели от непрерывной ходьбы в неудобных туфлях. Но больше всего я устала от приключений на рождественской ярмарке и от откровений Мюллера. Мне определенно требовалось переварить произошедшее. — Давай потом?

Юноша проводил меня до второго этажа, понимающе кивнул и оставил один на один возле двери в спальню фройляйн Амалии. Я три раза постучала, прежде чем войти и, не дождавшись ответа, отворила дверь.

Бедняжка Амалия лежала на просторной двуспальной кровати и громко рыдала в подушку. Рядом с ней сидела Ася, заботливо поглаживающая спину девушки. После моего прихода, фройляйн подняла с подушки заплаканное одутловатое лицо с красными пятнами и вдруг бросилась крепко обнимать меня.

— Китти, прошу, поговори с маменькой! — сдавленно проревела она в плечо. — Она не слушает ни меня, ни Асю. Быть может, ты ее вразумишь…

— Я? Но как же она меня послушает… Мы же обычные слуги…

— Нет, прошу тебя, не отказывайся! Пожалуйста, попробуй с ней поговорить! Маменька очень зависит от тебя, потому что от тебя зависит состояние Артура! Твое мнение может стать решающим! — взмолила она, отрываясь от объятий. Красное лицо немки и потрепанные пшеничные волосы полностью отображали ее поникшее состояние. — Я не хочу выходить за Кристофа, он жестокий человек! Но маменька упорно продолжает твердить, что этот брак пойдет нашей семье на пользу… Мы заручимся поддержкой партии и в случае чего Артура не… Его не…

— Что? Что с Артуром? — испуганно спросила я, когда Амалия вновь горько зарыдала на моем плече.

Девушка шмыгнула носом и вытерла слезы тыльной стороной ладони, словно собираясь с мыслями, чтобы произнести это вслух.

— Маменька твердит, что я должна пойти на жертву… Выйти замуж за Кристофа Нойманна и заручиться поддержкой партии… потому как только в этом случае Артура не заберут у нас, как пять лет назад забрали Китти…

Глава 9
— Что значит не заберут? Как переводится это слово? — я испуганно дернулась, когда девушка рухнула на кровать, горько зарыдав в подушку. — Ася, я правильно перевела? Заберут?!

Каждый раз я с трудом сдерживала внутреннее раздражение, когда сталкивалась с незнакомым немецким словом или попросту плохо запоминала его. В тот момент было важно уловить каждое слово фройляйн Шульц и еще важнее правильно его трактовать.

Подруга коротко кивнула, молча вытирая слезы.

— Но зачем забирать Артура? — я подбежала к кровати Амалии и села на пол перед ее заплаканным лицом. — Кто, куда и почему забрал Китти?

— Только слепой не заметит, что Артур болен… — сдавленно произнесла девушка, громко выдохнув. — Только вот чем… ни один доктор Баварии не знает. У него есть всего один признак шизофрении, но все доктора, которых мы приглашали, единогласно исключили ее.

Она в очередной раз шмыгнула носом, дрожащими тонкими пальцами размазала слезы вокруг завораживающих светло-голубых глаз и устремила пустой взгляд в потолок. Неподдающиеся контролю рыдания все еще сотрясали ее грудную клетку, но внешне она выглядела намного спокойнее, чем была пару минут назад.

— Китти тоже была… не здорова? — осторожно спросила я, сама того не заметив, перейдя на шепот.

— Ее болезнь проявляла себя намного краше и чаще, чем нам бы того хотелось, — призналась Амалия. — Соседи и прохожие с улицы задавали много вопросов, а любопытные и косые взгляды сопровождали ее всю жизнь… куда бы она не шла. Доктора разводили руками, кто-то даже настаивал на изоляции ее от «здорового» общества, кто-то чуть ли не принудительно заставлял мою тетю подписать нужные бумаги и сдать ее в психиатрическую лечебницу, чтобы облегчить себе жизнь. Она долгое время не соглашалась и настал момент, когда Китти просто забрали, и моя тетя ничего не смогла сделать, кроме как устроиться сестрой милосердия в ту же лечебницу. Но… это вовсе не лечебницы… там идет полная зачистка людей с различными психическими отклонениями, шизофреники к примеру, или просто уродцы, которые угрожают испортить арийскую кровь, — Амалия болезненно вздохнула, уселась на край кровати и обессиленно уронила лицо в ладони. — Если бы не тетя, которая работала там, мы бы никогда не узнали, что на самом деле произошло с Китти…

По моей молчаливой просьбе Ася перевела мне половину из рассказа фройляйн, что я не сумела понять с первого раза.

— Господи… — невольно сорвалось с моих губ, когда я мысленно представила, каким образом в тех учреждениях погибают ни в чем неповинные люди.

Они ведь не выбирали рождаться такими, верно? Тогда в чем была их вина?!

От одной мысли, что Артур мог оказаться на их месте, меня обдало холодным потом.

— Почему тебя не выдадут замуж за офицера Мюллера? — вдруг спросила Ася, с детской наивностью похлопав светлыми ресницами. Ее карие глаза растерянно блуждали по лицу Амалии. — Он же тоже вроде как… он тоже имеет высокий офицерский чин и состоит в СС…

Девушка провела дрожащей ладонью по раскрасневшемуся от слез лицу.

— За Алекса? Я бы с радостью… хоть и отношусь к нему как к старшему брату, — фройляйн Шульц слабо улыбнулась, слегка пожав плечами. — Но не все члены СС состоят в правящей партии, к ним относится и Мюллер. А Кристоф… он в партии имеет огромное влияние. К тому же, его отец близок с самим Генрихом Гимлером — главой СС и одним из самых влиятельных людей после фюрера. Маменька твердит, что после свадьбы Кристоф, даже если и узнает о несуществующем диагнозе Артура, то оставит это в строгой тайне, чтобы не опозорить свою фамилию и весь будущий род…

— Но зачем их убивают? Людей с отклонениями. Они же не виноваты в том, что уродились такими, — недоумевала я.

— Я не… я не знаю… Говорят, что они наводят ужас на детей и портят гены здоровых арийцев, — Амалия обессиленно всхлипнула, уронив лицо в ладони. — Кого-то лишают возможности иметь детей путем страшной операции, а кого-то сразу безжалостно уничтожают… Они умирают тихо, даже не подозревая о том, что страна, в которой они родились, их не любит, и в один миг так просто от них отказалась…

— Какой ужас… бедные люди… — всхлипнула Ася. Она уселась на край кровати Амалии и молча обняла ее тонкими руками, не стесняясь слез.

Я, глядя на девушек, тоже не сдержала нахлынувшие чувства, и спустя несколько минут мы втроем жалостливо всхлипывали, вытирая слезы. Каждая из нас боялась разбудить других домочадцев, поэтому была вынуждена прикрыть губы ладонью, чтобы не взвыть. Со стороны наш плач выглядел так, словно мы оплакивали усопшего.

До того горько и мерзко я ощущала себя после откровенного рассказа Амалии, что не могла остановиться. Я представляла как беспомощных детей с внешними и внутренними недостатками, которые не вписывались в идеализированный Третий рейх, безжалостно убивали в психиатрических лечебницах… И что на месте любого из них мог оказаться мой маленький Áртур, который за столь короткий промежуток времени успел запасть в душу…

* * *
Я штопаю любимое белоснежное платье в черный горошек, с которым никак не желаю расставаться и намерена штопать его до последней заплатки. В воздухе раздается громкий дверной хлопок, и по твердым шагам и скрипящим половицам я сразу же догадываюсь кто вошел в дом.

— Анька! — кричит мать. — Анька, ты здесь?

Я не вижу ее, сидя в комнате, но прекрасно слышу, как она открывает шкафы, а дверцы отзываются протяжным скрипом.

— Аннушка! — голос мамы теплеет, но с тяжелым дыханием она продолжает искать старшую дочь по всему дому. — Где же ты?

Мне страшно. Сама не понимаю от чего, но сердце начало биться в груди как чумное, а иголка со звоном падает на пол, и на моих глазах ускользает сквозь старую половицу. Шаги матери на мгновение затихают, а я вдруг перестаю дышать.

— Анька, ты мне нужна! — разъяренно кричит мамка за дверью нашей спальни. — Пойдем со мной! Сколько можно прятаться?!

Я испуганно вскакиваю со стула, а платье в горошек летит на пол, ведь ко мне пришло страшное осознание — матери нет в живых уже больше года.

— Ее здесь нет! И не пойдет она с тобой! — кричу я изо всех сил, чтобы она наверняка услышала мой надтреснутый голос.

Дверь с грохотом распахивается, и на пороге стоит мать с привычным белоснежным платком на голове, под которым спрятаны ее русые волосы. Она грозно упирает руки в бока и смотрит на меня свойственным нам всем сердитым и хмурым взглядом исподлобья, а тонкие бледные губы намертво сжаты в плотную линию.

— А ты чего орешь, Катька?! — сердито спрашивает она. — Не тебя я ищу, значит и откликаться не надо! Ишь чего, разоралась… тут и без тебя криков хватает! А Аньку я сама найду, раз ты, непутевая
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Понедельник, 12 Февраля 2024 г. 19:47 + в цитатник
Глава 5 Кристина Вуд
Катарина
Перед глазами мелькало белое платьице из кружева, светлые волнистые пряди, спадающие из высокого пучка сестры, и ее заливистый смех. Я бежала за ней по чистому полю, усеянному нежными ромашками с белоснежными лучиками, пытаясь поймать за ее плечо, но она не поддавалась. В глаза ударяло яркое солнце, приятная голубая гладь невольно поднимала настроение, а высоко парящие птицы придавали уверенности и воли.

— Догони меня, Катька! — выкрикивала она, придерживая подол длинного платья, и звонко смеялась. — Я знаю, ты можешь! Ну же!

Пальцы рассекали воздух каждый раз, как только я пыталась ухватиться за края ее красивого платья, которое плавно развивалось на ветру. В ушах раздавался лишь ее голосистый девичий смех вперемешку со странным остаточным эхом.

— Я здесь! Ну же, догони! — она часто оборачивалась с широкой и озорной улыбкой. — Я верю в тебя!

Почему я приближалась к ней, но она все равно ускользала?

В какой-то момент я осознала, что топталась на месте и изо всех сил попыталась сдвинуться, но вместо этого из меня вышел лишь измученный выдох. Анька все бежала и оглядывалась, ускользая от меня с каждой секундой, и я с ужасом обнаружила, что направляется она в лапы Мюллера во враждебном офицерском кителе. Он стоял посреди поля с кровожадной улыбкой на устах, в одной руке удерживая пистолет со смертельными пулями.

Я пыталась кричать, чтобы она остановилась, но вместо крика из легких вышел весь воздух. Я пыталась махать руками, прыгать и изо всех сил топать ногами, но вместо этого продолжала стоять на мечте, как ни в чем не бывало, и просто наблюдала. Наблюдала, как родная сестра попала в лапы к зверю в немецкой форме. Одним легким движением руки он схватил ее в удушающем захвате и резко прижал к себе, приставив пистолет к виску. Я хотела сорваться к ней, я хотела спасти ее, я хотела принять пулю на себя… но какая-то неведомая сила продолжала удерживать меня на месте, не давая ни единого шанса пошевелиться.

— Катька! Спаси меня! Катька, Катя! — испуганно закричала Аня. В голубых глазах, до боли родных, скопился страх от неминуемой смерти, вперемешку с горькими слезами.

— Ты не успеешь…

Я оцепенела от его слов. Русских слов. Они были произнесены уверенно, властно, внезапно и прогремели как гром среди ясного неба. Также быстро и беспощадно, оставив после себя ледяные мурашки на коже, и неизвестность, которая пожирала внутренности похлеще парализующего страха.

— Катя, Катька, Катька!

Серые руны на черных петлицах в форме «SS», больше похожие на две молнии, ослепляли и вселяли животный ужас. Внутри все кричало, рвало и метало, но мир вокруг сузился лишь до жути спокойных синих глаз, в которых скопились предгрозовые тучи и морской шторм, угрожающие в любой момент наслать беду. Я видела лишь его идеально пропорциональное лицо: высокий лоб и ярко выраженные скулы в сочетании с беспощадными отголосками улыбки.

Она граничила с издевательской ухмылкой и вселяла еще больше страха.

— Катька! Катруся! Катька!

Все внутри сжалось от ее пронзительного крика. Мне хотелось плакать, реветь навзрыд от боли и угрозы одиночества, нависшей надо мною черной тучей.

Но слез все не было, а время мучительно быстро ускользало из-под пальцев…

— Катруся! Ну сколько можно спать?! Доброе утро, проснись и пой! — раздался в сознании звонкий голос Лëльки. — Уже пол шестого! Наша фрау в шесть утра уже при полном параде.

Сон. Сто был всего лишь сон. Безобидный сон, который приснился мне от усталости. Только и всего…

Я пришла в себя с учащенным сердцебиением и поморщилась, мысленно подсчитав, что поспать удалось едва ли пару часов. Нехотя распахнула глаза и обнаружила Ольгу и Татьяну за переодеванием, а пустующая и не заправленная кровать Аси указала мне, что она все же ночевала с нами.

— Подруга твоя уже умываться пошла, — констатировала Тата, приступив расчесывать блестящие как стекло густые темные волосы. — Поторапливайся. Генри не терпит опозданий. Сегодня у нас по плану поменять пастельное белье панов, постирать, накрахмалить его, протереть везде пыль, полы на кухне, в гостиной и прихожей, ну и конечно же подавать завтрак, обед, ужин и бесконечное количество чаев фрау.

— Накрахмалить белье? — недоуменно спросила я хриплым после сна голосом. Я нехотя уселась на кровати и лениво потерла глаза костяшками пальцев. А затем беззащитно укуталась в одеяло от прохлады, вызывающей неприятные мурашки.

— Да, моя дорогая, Генри уснуть не сможет, если белье не накрахмалено, — сообщила девушка, старательно вплетая в аккуратную длинную косу парочку тугих веревок.

— Ти що, забыла? Катруся же у нас нянькой малого заделалась, — попрекнула Ольга, завязав на пояснице белоснежный передник. — Небось и гувернанткой станет и будет с профессором Шмидтом соперничать за внимание малого.

— Ой, Лëлька, ну и поганый же язык у тебя! — заметила Танька, с упреком взглянув в сторону подруги. — Ну с чего вдруг обычная русская дивчина станет учить панского малого? Та еще и без знаний языка!

— Тю, а що такого? — искренне удивилась Ольга, вскинув руки. — Ти хоть сама еще вчера могла подумать, що новая дивчина вдруг с первого дня ни с того ни с сего нянькой станет?

Пропустив пустые разговоры девушек, я собрала себя в руки, не обращая внимания на нарастающую головную боль в висках, и с помощью Тани переоделась в черное платье горничной. Завтрак нас ожидал до ужаса простой, но по военным меркам воистину царский: черный чай с кубиком сахара, вареное яйцо и два куска хлеба с маслом, на каждом из которых было по тонкому ломтику наивкуснейшего немецкого сыра.

— Доброго ранку, дивчата! — вдруг раздался звонкий юношеский голос. — Приэмного апетиту.

В нашу небольшую кухоньку с деревянным столом и двумя скамейками зашли два незнакомых паренька в застиранных синих рубахах. На вид им было не больше шестнадцати и, судя по украинскому говору, приехали они вместе с Олей и Татой. Рост их был не выше моего, да и в целом они были отнюдь не здоровенными мужиками, а напротив, худощавыми мальчуганами. Я сразу предположила, что, вероятно, по этим причинам их не взяли работать на производства.

— Запизно ви, хлопци, — заметила Ольга. — У вас не больше десяти минут осталося.

— О, сестрички! Нарешти мы с вами познакомимся, а то вчера так и не успели, — воскликнул паренек, который зашел самый первый. Он уселся напротив меня, провел руками по коротким волосам пшеничного цвета, улыбнулся и уставился на меня большими голубыми глазищами. — Иван. А вас как величать?

— Екатерина, — коротко ответила я, опустив глаза на стол.

— Анастасия… можно просто Ася, — с добродушной улыбкой отозвалась подруга, с любопытством разглядывая мальчишек.

— Цей лопоухий с зелеными глазами — Колька, — сообщил Иван с легкой ухмылкой на лице, вероятно, негласный лидер в их компании.

— Сам ти лопоухий, — обиженно отозвался Николай с каштановой шевелюрой, заедая хлеб с маслом. — Вечно ти меня при красунях позоришь.

— А ну хватит до дивчат приставати, — громко скомандовала Танька, запивая чай. — Дел по горло.

— Ася, ти лучше скажи нам, що тебя фройляйн Шульц вызывала-то среди ночи? — осторожно поинтересовалась Ольга, стреляя янтарными глазками в ее сторону.

— Рассказывала о порядке в доме, об их семье, быту, традициях. Еще сказала, что отныне я их правая рука — они будут мне обо всем сообщать, а я буду все вам переводить и потихоньку обучать немецкому, — призналась Ася. — На удивление, Амалия очень приятная девушка. Мы проболтали пол ночи, и она призналась, что ей не хватает общения со сверстниками. Оказывается, она младше меня всего на год, и совсем скоро ей исполнится восемнадцать.

— Ти що розмовляэш нимецькою мовою? — удивился Коля, округлив карие глаза, и Аська уверенно кивнула. — Вот те на…

— Да как же ж ей не хватает общения, если она ходит в какую-то школу для девушек?! — с недоумением произнесла Лëлька. — Она торчит там пять дней в неделю!

— Да, Амалия обмолвилась, что через месяц закончит школу невест Третьего рейха. Кажется, она упомянула, что эта школа готовит девушек к замужеству с членами СС. Амалия намекнула, что тамошние девочки скупы на разговоры, думают только об удачном замужестве и подбирают себе кавалеров из холостых мужчин, — невзначай сообщила Ася, будто вещала о погоде на завтра. — Вроде как в Германии, если девушка окончит эту школу, ее ждет блестящее будущее и удачное замужество. Я не вникала в подробности…

— Що?! — ужаснулась Оля, с грохотом опустив стакан с недопитым чаем на стол. Остатки темной жидкости плеснули на деревянную поверхность. — Це що же получается, она может выйти за Мюллера… Сашку чи що мого?!

— Та що ти разоралась, Лëлька? — раздраженно ответила Татьяна. — А я говорила, не возьмет он тебя замуж, и не мечтай.

— Не может быть! — воскликнул Николай, хмуря прямые как канцелярская линейка брови. — Амалька не такая. Она не выйдет за этих извергов!

— Что значит члены СС? — недоуменно отозвалась я, вспомнив сон с участием Мюллера. — Почему вы так реагируете?

— Ти що, Катька, с дуба рухнула?! — Иван выпучил на меня и без того большие голубые глаза. — Не знаешь какие зверства творят эти изверги на наших территориях? По слухам це всегда солдаты с нашивками «СС».

— Нам повезло. Похоже нашу Псковщину эта участь миновала… — тихо произнесла Ася, опустив взгляд на стол.

— Да, немцы грубо с нами обращались, иногда хихикали над тем, как мы живем, но, чтобы такие зверства вытворять… нет, — сообщила я медленно, слово за словом осознавая, насколько нам с Анькой и Асей повезло.

А потом вспомнила, как два вусмерть пьяных солдата Вермахта без суда и следствия расстреляли наших матерей…

— Офицер Мюллер, кстати, тоже в той организации состоит… или як ее там називати… — констатировала Танька, оглядев меня с подругой тепло-карими глазами. — Тильки он почему-то здесь как полицейский… мы так до конца и не поняли, какое у него звание и чем именно они в здешнем городе занимаются.

— Девушки, фрау Шульц дожидается вас в лиловой гостиной, — предупредила Гертруда — повар семейства Шульц.

Женщина преклонного возраста с седовласой шевелюрой внезапно вошла в помещение в самый разгар нашего разговора, завязывая застиранный поварской фартук.

— Мы уже идем, — тут же последовал ответ от Аси.

— Фрау вызывает нас в такую рань тильки когда спешит сообщить новину какую или раздать не совсем повседневные поручения, — рассказала Ольга, подорвавшись с места.

— Идем, живо! — скомандовала Тата, на ходу поправив белоснежный фартук. — Посуду потом перемоем.

Фрау ожидала нас в гостиной на втором этаже, которая находится через стенку от ее спальни. В небольшом помещении имелись такие же высокие белоснежные потолки, на которых красовалась старинная лепнина. Стены были украшены лиловой краской, под стать тому яркому и необычному цвету была и небольшая софа, парочка старинных кресел и даже шторы на двух просторных окнах. Генриетта сидела за широким столом из дорогого красного дуба в окружении бумаг, и нетерпеливо листала нечто, наподобие журнала. Заметив нас, она аккуратно поправила уложенные в низкий пучок волосы, опустила тонкие очки с позолоченной оправой на переносицу, и устало оглядела каждую нас. Мы выстроились перед ней в одну шеренгу, ожидая указаний.

— Доброе утро, дамы, — коротко произнесла она, тяжело выдохнув, и мы как по команде кивнули. — Прежде всего хочу извиниться перед вами за свое вчерашнее поведение. Мне ужасно стыдно, ведь ранее я не позволяла себе подобного. Но… произошло то, о чем я молила Господа каждый день — мой мальчик заговорил, и я… — фрау сняла очки, громко вздохнула и подняла глаза вверх, в надежде смахнуть подступающие слезы. — Мое материнское сердце не выдержало, и я поддалась эмоциям. Но впредь, обещаю вам, больше такого не повторится.

Девушки послушно кивнули, а я мельком оглядела их, с надеждой поймать взгляд хоть одной и понять, о чем же говорила Генриетта. Но они продолжали жадно поглощать каждое слово помещицы, не обращая на меня внимания. Среди них я была белой вороной и той единственной, кто ничего не смыслил в немецкой речи. Тогда меня настиг невероятный стыд и злоба на саму себя и свое невежество. Ровно с того момента я была решительно настроена выучить немецкий язык в ближайшие месяцы, хотя бы для того, чтобы понимать каждого члена семьи Шульц.

— Буду кратка. Китти, дорогая, с этого дня ты не являешься горничной и становишься полноценной няней для Áртура, — твердо сообщила фрау. — Я очень рада, что ты согласилась и вошла в наше положение. Надеюсь, ваше общение пойдет Артуру на пользу.

Она оперлась руками об стол и медленно поднялась с кресла с идеальной осанкой, что дало шанс получше рассмотреть ее безумно красивое синее платье из плотной ткани, которое так удачно подчеркивало тонкую талию. Подобная ослиная талия являлась настоящей редкостью для советских женщин ее возраста. Было видно невооруженным глазом, что Генриетта продолжала ухаживать за собой, даже пересекая сорокалетний рубеж и родив троих детей. Ухаживать за собой даже в подобных тяжких условиях, когда супруг и сын ушли на фронт, и она один на один осталась с большим хозяйством и двумя несовершеннолетними детьми… то ли из-за многолетней привычки, то ли чтобы сохранить хоть что-то, что связывало ее с прежней жизнью…

— Китти? — переспросила она, вопросительно взглянув на меня после долгого молчания, чем вырвала из размышлений. — Ася, переведи, будь добра.

После краткого перевода подруги, я коротко кивнула.

— Но как же… ведь я совсем не знаю языка, — опешила я. — Как же мы будем общаться?

— Мы с Амалией уже сообщили Артуру твою легенду, — убедительно произнесла Генриетта, сложив руки на уровне солнечного сплетения. — Она довольно проста для восприятия и не должна вызвать у него вопросы. Все четыре года отсутствия ты прожила у своих дальних родственников в России, из-за чего позабыла немецкий. Полагаю, в ходе вашего общения, ты будешь практиковать немецкий и через пару месяцев уже сможешь понимать его. Отныне твои обязанности это: находиться с мальчиком весь день, хотя бы приблизительно следить за распорядком дня, не пропускать занятия с профессором Шмидтом, сопровождать его во время прогулок по окрестностям и по городу, а также организовывать его досуг. И самое главное — ни словом, ни делом не показывай, что ты его нянька, чтобы не вызвать подозрений. Ты продолжаешь оставаться его троюродной кузиной и с этих пор жить в нашем доме. У тебя будут некоторые привилегии, в отличие от твоих соотечественниц — тебе будут полагаться один-два выходных раз в две недели, более высокое жалование, также будет дозволено пару раз в месяц выходить в город самостоятельно, но это уже на мое усмотрение. Если Артур будет от тебя в восторге, а также в том случае, если я увижу значительный прогресс в его развитии. И да, запомни, когда будешь выходить с ним на прогулку в город — никаких нашивок «OST». Никто не должен видеть, что мой сын ходит с остарбайтером. Я сниму с тебя мерки и в ателье сошьют тебе парочку парадных платьев на случай приезда высокопоставленных лиц или выходов в город. Также Амалия научит тебя парочке причесок, без которых у нас не принято выходить из дома. И кстати, волосы до пояса у нас уже давно не в моде… поэтому если хочешь оставить их, то, будь добра, прячь их в высокие прически. Как только тебе сообщат о прибытии гостей, ты будешь обязана переодеться в божеский вид и, в случае чего, представляться его кузиной Китти Штольц. Тата подробно расскажет тебе про распорядок дня у Артура. Все понятно? Остались ли у тебя вопросы?

Я терпеливо дожидалась, когда Аська разжует и переведет мне каждое слово фрау Шульц. И хоть до конца еще не успела переварить все, что мне только что сказали, коротко ответила:

— Я все поняла.

Но на тот момент я ничего не понимала. Почему вдруг стала нянькой незнакомому мальчишке именно я, которая из всех четверых горничных знает по-немецки лишь несколько слов, а сказать и вовсе может лишь парочку. Как такое возможно, что Артур узнал свою кузину именно во мне, а не в других? Я не осознавала, что вообще происходит, в каком городе нахожусь, где искать Аньку и когда мы уже вернемся домой…

— Только прошу тебя, будь с ним помягче… — беспокойно отозвалась женщина, поджав и без того тонкие бледные губы. Ее безумно красивые светло-голубые глаза метнулись в мою сторону. — Обещаю, вы подружитесь. Он необычный мальчик.

Ее лицо озарила сдержанная, едва уловимая улыбка, и я медленно кивнула в ответ.

— Хельга, теперь что касается тебя… — задумчиво произнесла фрау, и девушка тут же сделала шаг вперед с широкой улыбкой на устах. — Отныне ты будешь ухаживать за скотом и по надобности помогать мальчикам на поле. Ники пару дней назад обмолвился, что им не хватает рабочих рук, а Иван подтвердил, что через месяц у нас будет переизбыток урожая.

Я хлопала ресницами и искренне недоумевала кого упоминает в разговоре фрау Шульц. Неужто тех парней, с которыми мы едва успели познакомиться за завтраком?

— Но фрау Шульц, я… — растерянно пролепетала Ольга. Она тут же оглянулась на Асю. — Скажи ей… скажи, що работа горничной меня устраивает. У чому я провинилася? Я же…

После перевода подруги, фрау укоризненно покачала головой и отвела строгий взгляд в сторону просторного светлого окна, обрамленного длинными лиловыми шторками.

— Ты отлично справляешься со своей работой, Хельга, — отстраненно произнесла Генриетта. — Но ребятам нужны рабочие руки, или ты хочешь, чтобы они ночами напролет проводили на двадцати гектарах земли? К тому же, Тата более опытна в хозяйстве и уже понимает немецкую речь, а Ася, благодаря отличному знанию языка, отныне будет моей правой рукой. У меня накопилось много бумажной работы и бухгалтерского учета, и лишняя помощь не помешает.

Помещица с гордостью взглянула в сторону Аськи, и та расплылась в смущенной улыбке. А вот Оля стояла с поникшим лицом, глядя куда-то перед собой, и огонек в ее янтарных озорных глазах мигом погас.

— Я правильно понимаю, теперь вся работа по дому на мне? — осторожно спросила Татьяна.

— Верно, но ты всегда можешь обратиться за помощью к Китти и Асе, если, конечно, они относительно свободны и могут отлучиться, — объяснила фрау Шульц.

— Це що же получается, я теперь буду жить в бараке с хлопцами и с остальной прислугой? — растерянно спросила Лëлька.

— Ты можешь остаться жить в комнате с девочками, но если вдруг захочешь…

— Найн, найн! — воскликнула Оля, вскинув ладони.

— Вот и хорошо. Теперь за работу! — строго воскликнула фрау, хлопнув в ладоши. — Ася, дорогая, пошли за Амалией, мне нужно с ней кое-что обсудить.

Все мы вышли из кабинета фрау Шульц с потерянными лицами, будто само приведение увидали. Ася первая пришла в себя, молча махнула нам рукой на прощание и быстрым шагом последовала в сторону спальни фройляйн Шульц.

— Тьфу! — громко выдохнула Ольга, всплеснув руками. — Так и знала, що она меня с первого дня невзлюбила. Карга старая, а! Це надо же надо такому случиться!

— Не гневи бога, Лëлька, — упрекнула Тата, деловито переплетая руки на груди. — Лучше переодягнися и на допомогу до хлопцев ступай.

Девушка злобно цокнула и, раздраженно выдохнув, направилась на первый этаж.

— Ну а ты що стоишь? — спросила Танька, взглянув на меня карими глазами, и зашагала вперед по длинному коридору, усеянному портретами членов семьи. — Пойдем покажу, где комната малого. В восемь утра у хлопчика завтрак, он ест без мамки. Все время до обеда проводит с профессором Шмидтом в беседке за учебниками. Обед около часу пополудни, иногда в два, тут он ест уже с матерью. После обеда либо дневной сон, либо прогулка на свежем воздухе в поле или в городе, по его желанию. Затем небольшой полдник, который Гертруда — наша повариха — всегда оставляет в панской столовой. До самого ужина он играет в комнате или же на заднем дворе. Ужин всегда строго со всей семьей в восемь вечера. Отбой строго в девять. За гигиеной молодого пана фрау следит сама, здесь, я думаю, твоя помощь не понадобится. Единственное, он ненавидит чистить зубы по утрам, а фрау очень строга к вопросам гигиены, поэтому здесь тебе придется его как-то уговаривать, ее он в этом вопросе не слухает, — Таня обхватила пальцами ручку двери и обернулась. — Если що я всегда в доме, подскажу чем смогу. Может Аська как-то будет помогать с переводом.

— Спасибо.

Я благодарно кивнула и вступила в комнату Áртура с полной уверенностью, что справлюсь с обыкновенным мальчишкой. В нашей деревне мне не раз приходилось оставаться с соседскими детьми от совсем грудничков, до семилетних оболтусов. Бывало, оставалась и с двумя, и с тремя одновременно и ко всем удавалось найти подход. Но, ступая в просторную детскую комнату, я даже и представить не могла с кем мне предстояло столкнуться…

Глава 6
Впервые приснилась мне родная бабка Аглая на третий день моего пребывания в усадьбе семьи Шульц. Женщина она была до жути лютая, властная, но справедливая до мозга костей. Боялись мы ее с Анькой и Ванькой знатно, опасались слово лишнее сказать, да взглянуть не так. Бабушка по непонятным причинам именно меня выделяла среди остальных внуков. Она без конца твердила, что не светит мне в молодости ничего хорошего, не выйдет из меня примерной хозяйки и жены, много страдать я буду, а любви и подавно не суждено мне ощутить, тем более в браке. Будучи шестилетней девочкой, я воспринимала ее слова за чистую монету и ревела на печке белугой днями и ночами. Я искренне не понимала, почему мне уготована такая судьба.

Мамке было вовсе не до меня. Она без выходных пахала в колхозе, а нас оставляла на попечение своей седовласой строгой матушки. Бабушка вторила как мантру, что мы с Анькой и Ванькой и вовсе не должны были родиться, судьба у нас у всех будет тяжелой и многострадальной. Она без конца и края бубнила, что внуки незаконнорожденного сына дворянина и простой няньки не должны появляться на свет, и что мама совершила опрометчивый поступок, когда связалась с нашим отцом. Он был незаконнорожденным сыном дворянина, и после его рождения от няньки его законнорожденного сына — бывшей крепостной девки — дед наш тотчас же признал его, но нарек не своей фамилией. После отец женился на простой деревенской девке и родились мы с Анькой и Васькой.

Померла она, когда мне было около семи лет, но ее хмурый суровый взгляд голубых глаз с опущенными строгими бровями, я не забуду никогда. После смерти своей ни разу она мне не снилась, а как только попала я в Германию к немецким помещикам, являться во снах ко мне стала довольно часто. И каждый сон с ее участием доводил меня до слез. Бабушка обвиняла меня во всех смертных грехах, кричала, что я предатель, родину свою продала за буханку хлеба и теплое местечко. Что я виновна в смерти мамки и намеренно бросила Аньку одну погибать в той чертовой прачечной.

После третьего или четвертого по счету сна с ее участием, я начала подозревать, что возможно в сны мои врывается моя собственная совесть под видом бабки Аглаи. Но я ничего не могла с этим поделать. Бабушка навещала меня раз или два в неделю, и дошло уже до того, что я и вовсе боялась засыпать.

* * *
Прошло уже более девяти месяцев, как я находилась в семье Шульц, работая негласной нянькой. За то время более-менее сносно подучила немецкий язык на бытовом уровне, понимала большинство слов и начинала увереннее отвечать не только Артуру, но иногда даже профессору Шмидту. Я потихоньку гордилась собой, ведь больше не являлась белой вороной среди девчонок, которая ни черта не понимает и недоуменно оглядывается по сторонам, в надежде на перевод.

На дворе стоял удивительно теплый декабрь 1942. Война, казалось, длилась бесконечно долго, и жили мы в полной неизвестности. Не знали, что происходило на Восточном фронте, не подозревали, как туго жили наши соотечественники, не знали когда вернемся домой, и вернемся ли вообще…

Позади был самый разгар сбора и продажи урожая, а также изнуряющая жара, от которой мы не знали куда деться. Ферма Розенхоф с переизбытком вырастила картофель, сахарную свёклу и пшеницу. Картофеля было настолько много, что мы ели его дважды в день: в качестве пюре, в запеченном виде, жареный, с лихвой добавляли его в супы, а также ели сытные пирожки, вдоволь им напичканные. Под конец лета я не только есть его не могла, но и видеть, хоть и понимала, что поступаю кощунственно, ведь в это время в Союзе голодали тысячи людей.

Все те месяцы в груди таился тяжкий груз — я не могла простить себе, что находилась в Германии и работала в тылу врага. Я работала на Третий рейх и отказаться от той работы означало буквально попрощаться с жизнью. А умирать в двадцать лет было страшно, очень страшно. Тем более, когда у хозяйки имелись близкие связи в лице оберштурмбаннфюрера — офицера полиции Алекса Мюллера, который осуществлял контроль за советскими пленными в рамках Мюнхена. Не без помощи Аси мы узнали, чем же все-таки была обусловлена связь фрау Шульц и Мюллера. За те месяцы она очень сдружилась с Амалией, они нашли много общего, и зачастую благодаря Аське мы и узнавали подробности жизни немецких помещиков и страны в целом. Амалия в более близкой беседе поделилась, что ее старший брат Áльберт Шульц и Алекс Мюллер до войны слыли хорошими друзьями, во многом благодаря тесному общению их семей. Перед тем, как Альберт ушел на фронт, Мюллер пообещал другу, что будет присматривать за фрау Шульц и ее детьми, помогая любым словом и делом, буквально заменив Альберта.

Узнав подробности о грозном офицере Мюллере, девчонки словно стали замечать, что и взгляд-то у него стал мягче, и чувств в его словах стало побольше и вообще… хороший он человек. Но я была непреклонна и не поддавалась под их сладкие речи. Мюллер продолжал быть тем, кто способствовал убийству наших граждан, и это подтверждали его погоны, офицерский чин и тем более злодейские и беспощадные руны на черных петлицах в форме двух угрожающих молний.

Оля была в восторге от подробностей жизни своего возлюбленного, и ее воздыхания по «Сашке» продолжились с новой силой, ведь теперь она могла небезосновательно идеализировать его поступок. Впрочем, после того как Генриетта послала ее работать в поле, жизнь Ольги изменилась, и не совсем в лучшую сторону. На протяжении нескольких недель мы видели Лëльку лишь по вечерам, когда она с трудом поднималась в спальню и без сил падала в кровать, проспавши в одной позе до самого утра. Она настолько уставала в поле, да еще и за остатками скота ухаживала, что ей не хватало сил на привычные ночные разговоры… Даже за столом, в прошлом неугомонной трындычихе, хватало сил обмолвиться лишь парочкой фраз.

Мы с Асей хорошо сдружились с Татой, Олей и остальными ребятами. Оказывается, Танька была старше нас на несколько лет — ей тогда уже было двадцать три года, и до войны в Одессе она училась на втором курсе педагогического института. А Лëлька по возрасту недалеко от нас ушла — ей едва исполнилось двадцать лет за пару дней до того, как нас привезли в Германию, а работала она до этого в местном колхозе под Одессой. Ванька да Колька, которым на тот момент не было даже семнадцати, работали в колхозе под Харьковом и учились в одной школе. Ребятам, можно сказать, повезло, в Германии они попали в родную стихию, и ничего кроме страны для них практически не изменилось.

Все прошедшие месяцы меня ни на минуту не покидала мысль об Аньке. Точнее, о ее спасении. Каждую ночь я мысленно захлебывалась слезами, потому как не позволяла себе расклеиваться при спящих девчонках. Меня одолевали тяжкие мысли, и я все гадала в каких условиях она проживала. Меня сжирало огромное чувство вины, что я находилась в теплом и сытном месте, а она могла пару раз в день давиться куском хлеба и драться за кружку воды в бараках прачечной, куда ее увели.

Впрочем, я не бездействовала и времени зря не теряла.

Благодаря выгодному положению в семье помещиков, меня не обделяли хорошим жалованием, которое было ровно вдвое больше, чем у остальных остарбайтеров в нашем доме. Я свободно прогуливалась по старинным улицам Эрдинга с Артуром, потакая его желаниям зайти в знаменитую пекарню или издали понаблюдать за играми местных ребят.

Стоит отметить и отношение фрау Шульц к нам, ее негласным рабам. Всех остарбайтеров в доме она не обременяла телесными наказаниями и не морила голодом, потому как понимала, что голодный и изможденный человек не способен полноценно работать. Нам было достаточно лишь ее строгого взгляда исподлобья и сокращения жалования. Перед наказанием фрау всегда ставила нас перед выбором: либо сократить провинившемуся жалование, либо выполнить дополнительную работу помимо основной. В случае с Ванькой и Колькой — прибавлялись два часа работы в поле утром и вечером, а в случае Таньки и Лëльки — ранний подъем на три часа раньше обычного, чтобы в наказание перемыть до блеска все кастрюли, сковородки и до раздражительного скрипа выдраить пол в кухне, даже если Гертруда об этом позаботилась еще с вечера. Меня и Аську эти наказания обходили стороной, ведь мы обе старались добросовестно выполнять свою работу. Но стоит признать, у практичной немецкой женщины не было ни одного наказания по ее собственной прихоти, плохому настроению или личной неприязни к кому-то из нас. Ребята получали по заслугам и виноваты в этом были только сами.

С виду всегда строгая и чопорная женщина с железной осанкой, она порою заботилась о нас наравне с родной матерью. Пару месяцев назад у Таньки страшно разболелся зуб, и опухоль от нижней челюсти переросла на половину лица. Бедняжка ни есть, ни пить не могла, пол дня загибалась от боли и в прямом смысле была готова лезть на стену. Фрау Шульц лично отвезла горничную к зубному, оплатив ей лечение. Татьяна с день полежала в нашей спальне, пока мы по очереди носили ей кашеобразную пищу, а после как ни в чем не бывало хлопотала по дому, забыв про ужасную зубную боль. То же самое было и с Ванькой, который обессиленно упал посреди поля во время знойного солнцепека, и с Колькой, который во время распилки дров едва не лишился двух пальцев. И даже со мной, когда мне вдруг поплохело в душной игровой Артура, и я едва не лишилась чувств.

Не обижала она нас и жалованием, платила обещанные суммы день в день. Завтраки, обеды и ужины у нас всегда были полноценными, хоть и не такими разнообразными как у хозяев. Если членам семьи на обед подавали четыре поварешки мясного супа, целую буханку хлеба, сливочное масло, салат из овощей и второе блюдо без мяса, то нас ставили перед выбором. Либо мы едим второе блюдо (а зачастую это было обыкновенное картофельное пюре без мяса) с тремя кусками хлеба для каждого и сливочным маслом сверху. Либо выбираем суп, но на жирном бульоне с аппетитными кусочками мяса, тремя кусками хлеба без масла и парочкой ложек овощного салата. По праздникам (к примеру, на наши дни рождения или именины кого-то из членов семьи) Генриетта и вовсе распоряжалась подавать нам макароны с жирным куриным бедром или тушеное мясо с овощами с грядки. В те моменты мы были по-настоящему счастливы, и накидывались на мясо словно голодные волки.

А двадцать второго ноября — на мой двадцатый день рождения — фрау и вовсе распорядилась испечь Нюрнбергский пряник. Это было необычайно вкусное и ароматное лакомство. Внешне оно напоминало большое овсяное печенье, украшенное миндалём. Ребята съели по одному кусочку, а мне, как имениннице, досталось целых три. Не знаю, как они, но я едва удержалась, чтобы не съесть собственные пальцы вместе с пряником. А после, когда уже все разошлись, наедине Генриетта вручила мне новое чудесное платье из плотной черной ткани в белый горошек. Воротник у него был белоснежным, а талию подчеркивал миниатюрный черный ремешок.

Помещица скрупулезно соблюдала все созданные ею же правила, это касалось всего: скотины, фермы, усадьбы, бухгалтерии и воспитания детей. В особенности, она не уставала делать мне замечания по поводу строгого распорядка дня Артура. Первое время я терялась во времени, пару раз одевала мальчика не в тот комплект одежды и даже однажды отправила его на обед вместо уроков, заставив профессора Шмидта одиноко ждать ученика в беседке.

Но были и моменты, когда фрау не уставала хвалить за мою излишнюю любовь к порядку. Эта привычка у меня сформировалась еще с детства: ровно застеленная кровать, одеяла сложены край к краю, в шкафу каждая полочка была строго выделена для определенного вида одежды, на учебном столе все стояло строго на своих местах; а уборку я проводила крайне тщательно до последней соринки, даже если приходилось перемывать все с пятого раза. Эта особенность со мной была с раннего детства, поэтому подобное поведение благополучно вошло в привычку, а вот фрау Шульц заметила это за мной в первые же дни. Она смеялась с добродушной улыбкой на лице и шутила, называя меня русской немкой, потому как лишь немцы настолько заморачивались наведением порядка. Артур же был в полном восторге, что в его шкафах отныне одежда была разложена строго по временам года и комплектам, была разделена на парадную, повседневную и домашнюю и аккуратно сложена без единого намека на складки. Лишь чуть позже я осознала, почему он восхвалял меня каждый раз за столь скрупулезный порядок…

Оценила фрау и мою тягу к врачеванию. Как только Артур получал незначительные царапины и ссадины, я тут же прибегала к нему на помощь. Знала каждое средство, что находилось в аптечке у семьи Шульц. А также умело промывала, обрабатывала и забинтовывала раны не только у членов семьи, но и у других остарбайтеров. Я заваривала различные успокаивающие чаи помещице, благодаря которым она тотчас же избавлялась от мигрени и крепче спала по ночам. Генриетта настолько поощряла во мне интерес к медицине, что подарила книгу по врачеванию из собственной библиотеки в ее кабинете. Правда книга та была от корочки до корочки на немецком, и чтобы прочесть и перевести парочку страниц, у меня уходило несколько дней, а то и недель… Без помощи Аси первое время было очень туго. Но я не унывала и была безмерно благодарна той информации, что попала мне в руки. В Свибло я бы точно не отыскала подобные книги, описанные немецкими учеными. И чем больше я понимала из написанного, тем увлекательнее становилось чтение. Немецкий язык мой подтягивался с удвоенной силой, не считая того, что я и так постоянно жила среди немцев.

Было и то единственное, что меня настораживало и напрягало. Фрау только мне запрещала выходить на улицу во время активного солнцепека без защитной одежды и зонтика. По началу я недоумевала, как в такую-то жару выходить в закрытой одежде! Но потом Ася разъяснила мне, что в Германии немецкой женщине было неприлично ходить с бронзовым загаром по всему телу, ведь настоящей арийке была свойственна лишь светлая кожа, наравне с волосами и глазами… и иного быть не могло. Такую женщину по ошибке могли тут же приравнять к цыганам или евреям и насильно отправить в лагерь смерти. А так как я якобы являлась дальней родственницей семейства Шульц, то и соответствовать оным была обязана. Но я все еще не понимала, почему должна была разыгрывать тот спектакль перед гостями фрау Шульц…

Стоит отметить и то, скольким полезностям нас научила Генриетта. И белье пастельное грамотно крахмалить, и разглаживать его новым для нас электрическим утюгом (гладить с ним было одно удовольствие), и даже рубашки с платьями крахмалить; и одежду из разнообразной ткани штопать аккуратно и, что примечательно, разными способами; и шторки подвязывать в пышные элегантные банты; и цветочки красивые высаживать перед домом, и за чистотой и порядком следить ежедневно. Познакомились мы в усадьбе еще с одним странным и новым для нас приспособлением — пылесосом. Это была необычная машина с длинным хоботом как у слона и гудящим мотором как у автомобиля, которая собирала всю пыль, волосы и крошки с ковров! Впервые опробовав его, мы с девочками каждый раз чуть ли не дрались, чтобы пропылесосить все ковры в доме. По началу это было весьма необычно, увлекательно и даже удивительно, но не зря говорят, к хорошему быстро привыкаешь. Хозяйка обмолвилась, что пользоваться они таким приспособлением начали еще с 1936 года, практически сразу же после того, как их пустили в производство в Германии.

Думаю, не только я, но и девчонки на примере нашей фрау убедились, насколько немки были хозяйственны, экономны и весьма практичны в быту.

Но не смотря на внешнюю идеальную картинку нашего быта, я была благодарна фрау Шульц за хоть и немногочисленные, но все-таки свободные прогулки по городу с ее сыном. Они были той кроткой частичкой свежего воздуха в жизни, которая последние несколько месяцев напоминала беспросветную холодную ночь.

Во время прогулок по Эрдингу никому из немцев не было до меня дела: я благополучно слилась в общем потоке дам со шляпками и элегантными платьями и мужчин в строгих деловых костюмах. Через парочку недель после моего назначения, фрау Шульц привезла из ателье три элегантных платья бордового, изумрудного и черного цветов, парочку миниатюрных шляпок им под стать, одну пару закрытых туфель на невысоком каблуке (благодаря которым я заработала кровавые мозоли), увесистое серое пальто на прохладную погоду и небольшую тканевую сумочку для достоверности. Раза с третьего я научилась правильно собирать волосы в изящный и аккуратный пучок: высокий для парадных выходов и низкий для повседневных. А также завивать волосы горячими щипцами, которые я могла одолжить в любой момент и у Амалии, и у Генриетты.

Первые разы мне было ужасно жутко выходить в люди в подобном одеянии. Казалось, каждый немец будет читать мои мысли и пытаться разглядеть унизительную нашивку «OST». А вальяжно расхаживающие конвои немногочисленной полиции будут бросать подозрительные взгляды и требовать показать документы, которых у меня не было. Но ничего подобного не возникало, что в первый, что в последующие разы.

На каждой послеобеденной прогулке с Áртуром, я скрупулезно считывала все указатели на немецком языке, изучала улицы, куда они вели и где находился тот или иной населенный пункт. Я не знала в какой стороне находится прачечная, куда увезли Аню, но хотя бы примерно понимала, как и на чем добраться до Мюнхена, и в каком направлении он находился. Пока мальчик молчаливо наблюдал за местными ребятами, я внимательно вслушивалась в разговоры прохожих, о чем они беседовали в пекарнях, в придорожных магазинчиках, что спрашивали у полиции. Была важна каждая зацепка, я не желала упустить ни одну деталь, которая могла оказаться решающей. Таким образом, я подтягивала свой немецкий, ведь без элементарных знаний языка я бы не смогла сдвинуться с мертвой точки. Но, к моему дикому сожалению, ни один немец в разговоре не упоминал ни остарбайтеров, ни каких-либо других военнопленных. Единственный раз одна женщина в очереди в пекарню поделилась с подругой новостью о новой партии пленных французов. Она упомянула, что их рассредоточат по всей Баварии, но ничего конкретного так и не сказала.

Я уже примерно понимала к кому из местных торговцев в случае чего прибегу за помощью, а кого стоило избегать за версту из-за нацистских настроений и более близкого общения с полицией. Обыкновенные офицеры полиции патрулировали улицы в темно-зеленой форме и без отталкивающих рун в виде двух букв «SS» на петлицах. Но все же имели нечто схожее с Мюллером — на рукаве кителя у них был все тот же черный манжет с двумя молниями и вышитой серебристой надписью «SS Polizei-Division».

Однажды во время третьей по счету прогулки по Эрдингу (кажется, это был сентябрь 1942), я по привычке разглядывала близлежащие старинные домики, завораживающие своей красотой, и одновременно считывала каждый указатель. Артур по обычаю держал меня за руку и перешагивал через каждую трещину на асфальте. Если вдруг он случайным образом наступал на небольшое расстояние между брусчаткой, то возвращался обратно на угол улицы и начинал все сначала. Так могло продолжаться два, три, а то и пять раз, и наша прогулка могла состоять только из подобных его своеобразных действий. Но тогда я еще не обращала внимания на звоночки в столь странном поведении мальчика.

Наконец, когда мы спустя целую вечность завернули на следующую улицу, я вдруг замерла на месте, не в силах пошевелиться. Возле входа в небольшое двухэтажное здание с двумя нацистскими флагами, стояли двое мужчин в разных военных формах, окруживших парочку автомобилей. Они курили, смеялись и беззаботно обсуждали очередную новость с фронта. Судя по вполне презентабельным кителям, все они являлись старшими офицерами, а красная повязка со свастикой на левой руке одного из них, подтверждала принадлежность к национал-социалистической партии Германии.

Среди них я практически сразу заметила до жути знакомое лицо. Алекс Мюллер не спеша потягивал сигарету, зажав ее между указательным и средним пальцами, и слушал рассказ товарища напротив. Я замедлила шаг, а затем и вовсе замерла на углу улицы, но Артур тут же потянул меня вперед, увидав друга семьи.

— Алекс! — закричал мальчик, чем опешил окружающих Мюллера мужчин. Они недоуменно оглянулись, и Артур тут же заключил офицера в дружеские объятия.

По телу пробежали мурашки, а спину обдало неприятным холодком.

— Юнгер манн, — ответил Алекс, тут же выбросив сигарету в ближайшую урну, и по-братски потрепал мальчика по волосам. Мне даже показалось, что он улыбнулся, но через мгновение, когда я уловила его обаятельную белозубую улыбку, уже ни капельки не сомневалась. — Как твои дела?

— Хорошо! Мы с Китти гуляем, не хочешь к нам присоединиться? — воскликнул Артур, заглядывая офицеру в глаза.

Я нервно сглотнула, когда мальчик указал рукой в мою сторону, и все окружающие их мужчины с красными повязками, как по команде с интересом оглянулись. Было глупо продолжать стоять посреди улицы как вкопанная, еще больше вызывая подозрения у немцев. Поэтому я собрала силы в кулак, выпрямила спину, как истинная немка, и подошла к Артуру и Мюллеру, неловко стискивая миниатюрную сумочку в обеих руках. Влажные пальцы нервно теребили ручку дамской сумки, пока я терпела унизительные и оценивающие мужские взгляды со стороны. Не знаю каким образом, но мне удалось скрыть от них дрожащие от страха руки.

Я боялась не их, а того, кто стоял напротив и знал о моем истинном положении в той стране. Положении пленного, положении раба Третьего рейха. Но Мюллер продолжал молча и сосредоточенно рассматривать мой новый внешний вид с головы до ног. Его синие, до жути глубокие глаза скользили по моим рукам, аккуратно уложенным волосам и тонкой талии, подчеркнутой легким светло-голубым платьем в белый горошек, оно едва прикрывало колени и практически полностью обнажало худощавые руки из-за знойной жары.

Щеки молниеносно вспыхнули, и я вдруг перестала дышать то ли от страха, то ли от неловкости и смущения, а мочки ушей загорелись предательским ярким пламенем. Его же лицо не выдавало ничего, что могло бы очернить его репутацию. Все тот же высокий лоб, впалые щеки, суженный подбородок. Но в тот момент мне казалось, что его хищный взгляд скользил по мне долго, чертовски долго.

Все, о чем я молилась тогда, чтобы Мюллер не вздумал соглашаться на совместную прогулку. Иначе я сошла бы с ума, сгорела от стыда и умерла бы от страха, находясь с ним в такой непосредственной близости. Страшно было представить, что со мной было бы, если бы он вдруг наказал меня за непослушание, ведь покидать рабочее место без полиции остарбайтерам было категорически запрещено. И уж тем более разгуливать на улицах без опознавательной и унизительной нашивки.

— Гутен таг, гер Мюллер, — изрекла я тоненьким зажатым голосом, когда его откровенное разглядывание начало, мягко говоря, смущать не на шутку.

— Добрый день… — спустя целую вечность произнес офицер. Он сделал небольшую паузу и неловко прокашлялся в кулак, — …фройляйн Штольц.

— Мюллер настоящий засранец, раз скрывал от нас столь чудесный цветок, — галантно произнес незнакомый мужчина в черном кителе с ярко-красной повязкой на левой руке. От его вкрадчивого голоса по спине пробежал неприятный холодок. Он вежливо поклонился и приподнял черную офицерскую фуражку, на которой был изображен пугающий человеческий череп. — Штандартенфюрер Кристоф Нойманн к вашим услугам.

Мужчина был худощавого телосложения, роста среднего, выше меня на пол головы. Лицо его было не отталкивающей наружности, но и не особо приятное: острые черты, прямой и ровный нос, глубоко посаженные глаза, впалые щеки и тонкие бледные губы. Одет он был в черный китель из легкой летней ткани, на погонах красовались две серебряные звезды, а на обоих петлицах вместо привычных рун были вышиты одинарные серебристые дубовые листья. Под кителем находилась белоснежная рубашка с черным галстуком. На поясе черный кожаный ремень с серебристой пряжкой, на которой был изображен имперский орел со свастикой — герб нацисткой Германии. Он же был вышит и на правом предплечье кителя.

Я не смогла сдержать улыбку и молилась, чтобы она не вышла слишком вымученной. Кристоф не сводил с меня любопытных и хитрых светло-зеленых глаз в сочетании с игривой улыбкой. И я уже хотела было ответить ему, как вдруг ощутила неожиданное прикосновение влажной руки Артура.

— Китти еще не очень хорошо говорит по-немецки, — предательски произнес мальчик по-детски обиженным тоном, и тут же дернул меня назад. — И вообще, моя кузина ни с кем не знакомится! Она дружит только со мной!

Офицер Нойманн коротко ухмыльнулся, с интересом глянул в сторону Мюллера и вопросительно вздернул бровь.

— Не говорит по-немецки? Она не немка? — с недоверием произнес мужчина лет тридцати пяти, а затем с подозрением сощурил зеленые глаза. Он с недоверием спрятал руки в карманы черных брюк галифе и взглянул в мою сторону уже совершенно другим взглядом. — А так и не скажешь…

Против воли я испуганно распахнула глаза и на мгновение перестала дышать. Но стоит отдать Артуру должное: он вовремя потянул меня назад, и офицеры увидели лишь мою спину, а не испуганное выражение лица.

— Ты же слышал, она его кузина. У меня нет причин не доверять фрау Шульц, — позади раздался убедительный голос Мюллера. Спасительный голос. — Ты хотел заехать в штаб в Мюнхене? Я могу подбросить.

После той встречи на душе остался неприятный осадок. В груди закралось ощущение, будто меня ударили под дых. Артур, как ни в чем не бывало, продолжил удерживать мою руку влажной ладонью и перешагивать через трещины на асфальте, но я все еще не могла отойти. Тот несостоявшийся разговор лишь доказал мне, что я была еще чертовски слаба и уязвима, чтобы сбегать из фермы «Розенхоф» на помощь Аньке.

— Китти! — позвал меня мальчик, дернув за руку. — Я уже говорил тебе, что красный цвет пахнет клубникой? Зеленый… он всегда был таким кислым, аж зубы сводит. А еще каждую букву из алфавита я вижу в разных цветах. Например, на той вывеске «Булочная» я вижу «б» как оранжевый, «у», «а» и «я» имеют красный цвет, а «л» и «н» ярко-желтого цвета. А ты буквы каких цветов видишь? А какой запах для тебя имеет буква «к»? Твое имя начинается на эту букву!

Я натянуто улыбнулась, разглядывая его восхищенные светло-голубые глаза. Не говорить же ему было, что вывеска «Булочная» для меня была одного цвета — черного — только потому, что раскрашена была черной краской. Не говорить же ему, что буквы алфавита я не разделяла на цвета, запахи и категории. Не говорить же ему, что я ни черта не понимала из того, что он мне рассказывал?

С каждым днем странности мальчика постепенно сводили с ума.

— Я тоже вижу буквы в этих цветах. Вот это совпадение, правда?

Я изо всех сил попыталась изобразить удивление.

— Вот это да! Я всегда знал, что мы похожи! — радостно воскликнул Артур, подпрыгнув на месте три раза. — Хочешь знать с каким цветом ты мне представляешься? С цветом неба. С таким теплым и бескрайним цветом, таким спокойным и убаюкивающим. Я люблю небо. Люблю смотреть, как оно меняется изо дня в день, люблю наблюдать за облаками, а также за тем, как солнышко постепенно прорывается сквозь серые тучи и согревает меня теплыми лучами. И тебя я тоже люблю, Китти-Митти.

Он обнял меня посреди улицы, а я обвела его руками в ответ, мягко погладив пшеничные волосы.

— А знаешь, понедельник и пятница имеют запахи пирожков с корицей, цифра три всегда желтого цвета, а цифра восемь коричневого, я его не люблю, — мальчик слегка отстранился от меня, на мгновение сомкнув губы. — А еще я люблю, когда маменька играет Моцарта на фортепиано. Почему-то его музыка всегда представлялась мне черным кругом, а романы Артура Дойля всегда были зеленым квадратом.

— Я тоже представляю вторник и четверг как синий, — я пыталась правдоподобно подыграть. — Лето зеленого цвета, как и апрель, а январь синего.

— Я так рад, что мы с тобой одинаковые! — Артур еще крепче обнял меня, словно боясь потерять. Боясь потерять во второй раз. — Родители, Амалия и Альберт никогда не понимали меня.

По дороге домой я не обращала внимания на странности мальчика, хотя они уже начинали откровенно раздражать. Я нянчилась с десятками детей разных возрастов, была невольным свидетелем взросления соседский ребятишек, но ни один из них не был похож на Áртура Шульца. Внешне он был весьма посредственным мальчиком с миловидной наружностью, который порою капризничал перед матерью и учителем. Но те ритуалы, которые он совершал ежедневно, сводили меня с ума. И не дай бог, если один из них не будет выполнен, то день не начнется, и мальчик будет срываться на всех членов семьи.

Первые недели Артур был особо не разговорчив. Вероятно, в силу того, что молчал больше трех лет и попросту разучился вести непринужденные беседы с родными. Но постепенно он начал привыкать к моему обществу. Тем более, если верить фрау Шульц, малыш был просто в восторге от моего появления.

Но я знать не знала, что у детей может быть подобное поведение…

Впервые я столкнулась с его необычными ритуалами в первый же день. Едва встав с кровати, он был обязан целых три раза пересчитать всех железных солдатиков, всех до одного, а было их ровно пятьдесят штук. Пересчитывая третий раз, он расставлял их в порядке возрастания, долго и скрупулезно выставляя в шеренгу словно по линеечке. И если вдруг он не досчитался одного миниатюрного солдатика в немецкой форме, мы переворачивали весь дом, пока он не окажется в руках кого-то из нас. Я засыпала уже на второй пересчет этих чертовых металлических солдат, но была вынуждена делать вид, что мне это было важно также, как и ему. А потом снова и снова я играла с ним в солдатики, и всегда на стороне русских, которые постоянно проигрывали в его импровизированной немецко-русской войне.

Следующий раз я подметила, как он уделял огромное внимание числу три или числам, кратным трем. Мальчик три раза мыл руки, ополаскивал рот, кивал, повторял понравившееся слово, три раза звал меня, даже если отзывалась я с первого, ел только три кусочка хлеба, а не два, и ровно три яблока срывал с яблони в саду. Каждый раз проходя мимо, он три раза щелкал настенные выключатели, из-за чего свет периодически горел днем в коридоре, гостиной, столовой и в его спальне.

Но на этом его странности не заканчивались.

Ложась спать, он был обязан пожелать спокойной ночи всем членам семьи вслух, глядя в потолок в кромешной тьме. Никто из родственников его естественно не слышал. Спускаясь по лестнице, он всегда и при любых обстоятельствах намеренно пропускал последнюю ступеньку, зачем-то перешагивая через нее. Книги на книжных полках у него всегда были расставлены строго по определенному порядку: нижний ряд был расставлен по алфавиту, средний по толщине и размеру, а верхний по цветовой гамме. Но цветовая гамма у него была шибко особенная, не как у обычного человека. Книги желтого и зеленого цветов могли стоять у него на одном ряду, а красный он и вовсе предпочитал игнорировать, называя его то желтым, то зеленым. Первое время мне казалось, что он все придумывает и живет в каком-то выдуманном мире, или он до сих пор был не в состоянии выучить названия цветов. Но фрау объяснила, что зрение у мальчика немного отличалось от нашего восприятием цветов. Тогда я впервые поняла, что она имела в виду, когда говорила, что он «особенный мальчик».

Следующий раз я удивилась на очередной прогулке в октябре. Когда термометр показывал около двенадцати градусов по Цельсию, у Артура вдруг пошли слезы. Нет, он не плакал и не ревел навзрыд. Он продолжал улыбаться и с интересом рассматривать узкие городские улочки Эрдинга, а слезы продолжали бесконтрольно бежать по щекам. Я запаниковала тогда, пытаясь успокоить мальчика и выяснить причину, чем же он был так расстроен. Но Артур спокойно сообщил мне, что у него с самого детства аллергия на холод. Я недоуменно покосилась на него, но значения не придала. Тогда на протяжении всей дороги он периодически вытирал надоедливые слезы, когда они уже окончательно перекрывали взор прозрачной пеленой.

Помню спросила тогда саму себя: разве существует аллергия на холод? Но с каждой прогулкой, и по тому, в какой степени учащались осенние дожди и понижалась температура за окном, я убеждалась в этом все чаще. Так жалко мне было бедного мальчика, ведь он не мог контролировать избыточное слезотечение и никак не мог противостоять ему, разве что и вовсе не выходить на улицу. Каждый раз при виде его заплаканного личика и светло-голубых глаз, утопающих в слезах, я сама едва сдерживала себя. С тех самых пор я никогда не выходила из дома без парочки хлопковых платков в сумочке.

Но некоторые ритуалы Артура не поддавались никакому объяснению и напрочь вводили в ступор. Прежде чем лечь в кровать, он обязательно должен был постучать три раза по изголовью, шесть раз по стене и девять раз постучать кулаком по изножью, а после проверить не спрятались ли под кроватью кровожадные монстры. Когда мальчик нервничал, он вставал на цыпочки и плавно перекатывался с носка на пятку несколько раз подряд (я никогда не считала сколько это длилось, но скорее всего он мысленно отсчитывал определенное количество, и число это наверняка было кратно трем), при том одновременно напевал мотив гимна нацистcкой Германии без каких-либо слов.

А любовь его к динозаврам была безгранична. Каждый день недели был строго расписан: в понедельник он читал вслух про мегалозавров, по вторникам и пятницам про гилеозавров, по средам и четвергам были игуанодоны, а все выходные занимало чтение романа Артура Конан Дойля «Затерянный мир». Он знал об этих гигантах все, что только можно, знал наизусть каждую строчку романа и восхищался тому, как прекрасно автор описывает хищников. Я же мысленно ужасалась подобному отталкивающему описанию кровожадных динозавров с упоминанием огромной кровавой пасти и безобразной кожи с нелицеприятными волдырями, а также тому, кого они предпочитали на обед.

С обучением у него и вовсе было туго. Бедный профессор Шмидт мог несколько часов подряд разъяснять Артуру наипростейший пример, а тот лишь глупо улыбался и ритмично постукивал подушечкой указательного пальца по столу. Терпению старика Шмидта можно было позавидовать. Но Артур Шульц был не так прост, как казалось, и несмотря на то, что простейшие примеры давались ему с непосильным трудом, то со сложными задачками и уравнениями он справлялся на раз два. Это удивительное явление ничем не подкреплялось и совершенно нам всем было непонятно. Как мог шестилетний мальчик за пять минут решить задачу, с которой обычный взрослый справляется только спустя несколько минут тяжелых подсчетов и долгих дум? Я практически сразу же заметила, что с неточными науками у Артура была беда, а вот к точным наукам он проявлял больший интерес, и уж тем более дружил с цифрами и как-то по-особенному с ними обращался.

Впрочем, он не воспринимал свои победы как радостное событие и не обращал внимания на похвалу учителя. А когда у него не получалось прочесть парочку страничек из учебника анатомии или истории, решить простейшую задачку или ответить на вопрос профессора — мальчика накрывало какое-то страшное безумие. Он рычал как зверь, мог встать и со злостью разбросать учебники по всему саду, разорвать ненавистные тетрадные страницы, а мог и вовсе начать биться головой об стол как умалишенный. Когда я впервые столкнулась с подобным его поведением, то замерла как вкопанная, совершенно не зная, что же нужно было делать. Но профессор Шмидт жестами подсказал мне заключить мальчика в объятия. И действительно, практически сразу же после моего прикосновения, Артур обнял меня в ответ, и стояли мы так на заднем дворе минут пятнадцать. Теперь же как только я слышала рев из комнаты или беседки, тут же подрывалась с места и бежала к мальчику. Стоит признать, что ни один член семьи не был в силах успокоить его в приступах гнева. Эта роль по странному стечению обстоятельств отводилась лишь мне одной.

Уже после недели, проведенной с Артуром, я начала подозревать, что он чем-то болен, вот только не понимала, чем именно. Задавать подобные неуместные вопросы фрау Шульц я не решалась. Мой немецкий оставлял желать лучшего, да и неизвестно как повела бы себя женщина в ответ на столь бестактные вопросы.

Первые несколько месяцев меня, откровенно говоря, настораживало, пугало, а иной раз и раздражало столь странное поведение Артура. Но ровно до тех пор, пока я окончательно не убедилась, что бедный мальчик болен какой-то неизвестной болезнью. Порою мне становилось настолько его жаль, что я ссылалась на недомогание и бежала в ванную комнату, чтобы как следует проплакаться. Он был настолько добрым ребенком, что сердце мое тотчас же сжималось от жалости и непонимания, почему судьба распорядилась ему родиться именно таким и страдать всю жизнь.

Он постоянно жалел дворовую собаку, стискивал в объятия соседских кошек, когда они прибегали к нам на ночлег. Ему было бесконечно жаль даже муху, которая вдруг угораздила в ловушку паука, и тут же принимался высвобождать ее из паутины. Мальчик мог часами наблюдать за муравьями, как пчелы опыляют прекрасные цветы на переднем дворе, как приставучие жужжащие мухи без конца окружали просторную белоснежную беседку, садились и нагло прогуливались по его учебникам и тетрадям. Он давал шанс на жизнь любому увядающему от знойной жары цветку, и до последнего не разрешал матери вырывать его.

Артур Шульц был невероятно добрым мальчиком с чистым сердцем и помыслами. Но порою в него словно вселялся бес, который тут же очернял все его добрые поступки.

Я начала подозревать шизофрению, но ведь я не профессор и не могла твердо в этом убедиться без знания характерных признаков. Было видно, как фрау осознавала весь ужас происходящего, но поделать ничего не могла. Она лишь слезно глотала его приступы гнева, уклонялась от предметов, которые он в нее кидал, и пыталась успокоить его, прижать к материнской груди и уберечь от посторонних злых глаз. Женщина прекрасно осознавала тот факт, что он вдруг заговорил спустя четыре года после моего появления — никак не умоляет и не решает кучу других проблем сына. Фрау Шульц сопровождала нас в самую первую прогулку по городу, чтобы показать мне районы, в которых разрешено было гулять Артуру, а в какие категорически нельзя было заходить. Генриетта также запрещала мне позволять мальчику общаться со сверстниками и незнакомыми взрослыми, вероятно, чтобы никто не углядел, что мальчишка отличался от обычных детей.

Общение со сверстниками у него тоже не задалось. Артур словно опасался их и наблюдал за ними лишь издалека. Я не вникала в подробности, не мое это было дело, да и, откровенно говоря, особо меня не интересовало. Я лишь должна была находиться с мальчиком с подъема и до позднего отбоя, следить за режимом дня, потакать желаниям и делать все возможное, чтобы он ни о чем не догадался. Чтобы он не догадался о том, что я не та, за кого себя выдавала. Впрочем, Артур не задавал много вопросов, и это определенно играло мне на руку.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Понедельник, 12 Февраля 2024 г. 19:36 + в цитатник
Глава 3
Германия, г. Мюнхен

Март 1942 г.


Прежде мне не приходилось бывать на чужой земле.

Всю жизнь я прожила в деревне, лишь изредка выезжая с матерью в Псков, чтобы посетить центральный рынок и поучиться у нее грамотно торговаться с местными.

На первый взгляд Германия ничем не отличалась от Советского Союза — все те же поля, леса, дома, в которых жили такие же простые люди, старинные здания и дети, беззаботно резвящиеся на улицах. Все было сделано четко, ровно и отлаженно, словно по линеечке… но не было того простого русского духа, который присутствовал в каждом русском селе и даже в городской суете. Особенно поразило огромное количество велосипедистов — они были на каждом шагу, их было едва ли не больше, чем пешеходов. На них ездили все: молодежь, дети и даже старики.

Напрягал лишь вывешенный на каждом шагу черный крест с загнутыми под прямым углом концами в белом кругу на фоне красного цвета — символ нацисткой Германии. А таблички с неизвестными надписями и окружающая немецкая речь, раздававшаяся со всех сторон, еще больше нагнетали обстановку. С немецким языком у меня были довольно-таки напряженные отношения. В школе преподавали его достаточно посредственно, так сказать для галочки. Все, что я умела — выловить из двух предложений парочку знакомых слов и мысленно перевести их, а все остальное приходилось додумывать самой.

Мне было дико наблюдать, как в Германии продолжали мирно жить, когда на нашей земле каждый день гибли сотни людей. Я не могла спокойно смотреть на красиво высаженные цветочки на балкончиках, на идеально отглаженные шторы на окнах с нелепыми бантами, как люди спокойно отоваривались в местной пекарне, как звонко смеялись мимо пробегающие дети, играя в салочки, и бесконечное количество раз мимо проезжали женщины и мужчины на велосипедах.

Словно и не было войны…

На улице было слишком тепло и солнечно. Подобная чудесная погода никак не сочеталась с нашей молчаливой «похоронной» процессией. Мне знатно припекало пальто, а Анька закатала рукава тяжелой ватной куртки. Она не оставила телогрейку в вагоне потому как опасалась, что в дальнейшем у нас могут отобрать теплую одежду, и мы можем остаться ни с чем.

Офицер и солдаты молча вели нас по городу. Прохожие местные жители пускали молчаливые любопытные взгляды исподлобья. Они были словно из другого мира: шляпы с перьями и кожаными штанами у мужчин, дети в красивых пиджачках и штанишках, женщины в дорогих платьях до колен, подчеркивающие утонченные фигуры, а также с элегантными шляпками и кожаными сумочками в руках.

Но на одной из вырастающих от железнодорожного вокзала улиц нас встретили сердобольные немецкие женщины. Они провожали нас со слезами на глазах, громко плакали навзрыд, что-то выкрикивали, кто-то даже осмелился кинуть в нашу сторону одежду и еду в пакетах. Несколько молодых девчонок подобрали вещи и еще с минуту благодарили сострадательных немок.

От подобного зрелища у меня образовался ком в горле.

Они знали, что нас ожидало. Немки все знали, глубоко жалели и сочувствовали нам. Их было всего около пятнадцати человек, они утирали слезы белоснежными платочками и выкрикивали какие-то слова. Хоть они и не проявляли никакой враждебности по отношению к нам, не презирали и не бросали в нас камни, мне вдруг стало жутко. От страха на голове зашевелились волосы, а из потных ладоней то и дело норовился выскочить чемодан.

Что же нас ожидало, если даже чопорные немецкие женщины вдруг страшно сострадали нам?

Испуганные, голодные, продрогшие от холода и неизвестности, мы даже не подозревали в какой город нас привезли. Я мельком оглядела местность — судя по старинным пятиэтажным постройкам, это был полноценный крупный город. По красоте я бы сравнила его с Ленинградом, где однажды удалось побывать Аньке. Лишь благодаря привезенным ею фотокарточкам я смогла увидеть Ленинград.

На идеальных дорогах не было ни единой соринки, ни одной лишней травинки, которая посмела бы без спроса прорасти на немецкой земле. Под ногами вовсе не было привычной серой городской пыли или остатков ленивого весеннего снега, как в нашей деревне. Вокруг не бегали бездомные животные, надеясь на лишнюю кость или миску парного молока. Создалось неизгладимое впечатление, словно все живое там ходило по часам или по чьей-либо указке. Вокруг все казалось до подозрения идеальным, вылизанным и ненастоящим, словно мы были не в городе вовсе, а на очередной красивой фотокарточке, которую шлют в письмах в качестве открытки.

Нас привели в трехэтажное белокаменное здание с табличкой «Krankenhaus München». Главного офицера с холодными синими глазами поприветствовал седовласый старик в белоснежном халате. Они обменялись парочкой фраз, затем нас разделили на пары и повели в один из корпусов белокаменной больницы в сопровождении солдат с овчарками. Старший офицер проводил нас внимательным и строгим взглядом и сел в машину в сопровождении личного шофера.

Следующие несколько часов нас тщательно осматривали на предмет различных заболеваний, несколько докторов оценивали наше здоровье по шкале от нуля до десяти. После санитарки и сестры милосердия раздели нас до гола, подвергли унизительной дезинфекции, тщательно обработали всю одежду и каждому поставили парочку неизвестных прививок. Вся процессия напоминала мне осмотр товара перед продажей: кого-то продадут подороже за широкие плечи и крепкие руки, а кого-то спихнут по уценке из-за низкорослости и вшивости. Парочку девочек во время осмотра увели в неизвестном направлении. Одна из них была бледна как мел и едва стояла на ногах, а вторая была на первый взгляд совершенно здорова. Но тогда я еще не подозревала, что этих девчонок мы больше не увидим.

На каждом пункте осмотра и регистрации мы отстаивали не малые очереди, так как было нас около сорока человек, а осмотры у дотошных немецких докторов проходили отнюдь не быстро. После завершения унизительного осмотра, где меня оценили как восемь из десяти из-за низкого роста и худощавого телосложения, каждому раздали прямоугольные синие нашивки на одежду с белой окантовкой. На них была вышита предупреждающая белая надпись «OST», которая издалека оповещала, что мы работники с Востока и, само собой разумеется, понижала в правах. Нам приказали пришить нашивки на верхнюю одежду, чтобы не затеряться в толпе, и любой немец мог распознать в нас пленного советского гражданина.

Через несколько часов приступили делать наши личные фотокарточки. Мою тут же прикрепили к толстому листу желтой бумаги. Затем сняли отпечатки пальцев, которые внесли в мой документ, удостоверяющий личность, а после задавали вопросы, как по образцу: имя, фамилия, дата рождения и место рождения, социальное происхождение и профессия. Рядом с доктором, который заполнял бланки пленных, стоял молодой паренек, который более-менее сносно объяснялся по-русски и переводил наши ответы на немецкий язык.

Прошла добрая половина дня, прежде чем нас, накормленных немецкой похлебкой, вымытых, вычищенных и тщательно осмотренных, вывели во двор больницы с унизительными нагрудными нашивками «OST». Солдаты приказали выстроиться в одну шеренгу, по обе руки от меня встали Аня и Ася. Вечернее закатное солнце ослепляло назойливыми лучами и озаряло красоту опрятного немецкого городка. Мне становилось тошно от одной лишь мысли о том, что мой родной край был в руинах, а здесь как ни в чем не бывало процветала мирная жизнь.

Через какое-то время к больнице стали стекаться люди. Необычные люди, а богачи на собственных машинах — ухоженные немки с белоснежными атласными перчатками и красиво причесанными в пучок волосами, и мужчины в дорогих костюмах со странными усищами. Но были и седовласые старики, и бабушки в обыкновенном человеческом одеянии, вероятно, местные крестьяне. Они тщательно рассматривали нас как товар на прилавке: внимательно вглядывались в лицо, осматривали руки, анализируя, справимся ли мы с тяжелой работой, оценивали рост и вес, обращали внимание даже на состояние зубов, ногтей и волос.

— Воровать будешь?! [1] — вдруг спросила у Ани дотошная немка тучного телосложения.

Ее голос проскрипел, и мы все как одна смутились от ее жадного взгляда, пробирающего до мурашек.

— Я такого унижения в жизни не испытывала… — прошептала Ася.

— Господи, они и вправду выкупают нас как рабовладельцы, — пробубнила я, не в силах сдерживать любопытные взгляды помещиков.

— Мне не верится, что это происходит прямо сейчас… в живую, не во сне… — раздался дрожащий голос Аньки.

— Нужны крепкие и стойкие ребята в прачечную! — воскликнул один из мужчин солдатам Вермахта. — Желательно до тридцати человек. Больше не потянем.

— Мне нужна горничная на ферму! — произнес седовласый немец в соломенной шляпе. Он самодовольно почесал седые усища и усмехнулся. — Желательно внешне напоминающая арийку.

Ася, все это время понимающая пролетающую немецкую речь, лишь горько выдыхала и едва заметно качала головой. Когда один из мужчин начал поочередно набирать в прачечную еще вчерашних школьниц, я заметила, как к больнице подъехала машина со знакомым немецким офицером. За рулем сидел молодой солдат, а позади немка лет сорока пяти в строгом темно-зеленом платье и белоснежными перчатками, так сильно облегающими ее тонкие запястья. Ее острый волевой подбородок был горделиво вздернут, светло-русые волосы уложены позади в элегантный пучок, на них покоилась миниатюрная белая шляпка. На мочках ушей красовались утонченные золотые серьги, а в руках она удерживала небольшую серую сумочку из шелка. Выражение ее лица было строгим, но не менее от того утонченным и лишенным немецкой стати и красоты.

— Ух ты! — восхищенно протянула Ася, вероятно, также заметив даму.

Старший офицер помог ей благополучно выбраться из машины, подав руку. Они вместе проследовали в нашу сторону, непринужденно беседуя. Какое-то время холодный командирский взгляд мужчины сосредоточенно скользил по толпе пленных советских граждан, пока окончательно не остановился на мне. Я замерла под натиском леденящего душу взгляда, ведь его синие-синие глаза пугали своей пронзительностью и строгостью. Они были сравнимы с чистейшим озером или глубоким океаном, в котором можно потонуть за считанные секунды без спасательного круга.

По спине пробежали неприятные мурашки, и я тут же с силой сжала кулаки. Мимо сновали люди, все смешались в одну кучу: солдаты, овчарки, пленные, фермеры и заводчане, прибывшие отобрать новую рабсилу. Гул голосов, состоящий из незнакомой немецкой речи вперемешку с недовольными возгласами пленных девушек, смешался в единый поток остальных звуков улицы. Я замечала только его убийственный взгляд, он был похож на волчий прищур. Пронзительные синие глаза будто сообщили мне о смертном приговоре в тот момент — пути назад уже нет. Его хмурый сосредоточенный взгляд был чем-то схож с моим собственным, который, по обыкновению, отпугивал всех лиц мужского пола. И это пугало меня наравне с той неизвестностью, которая зародилась в груди в самые первые дни войны.

Все то время пока они шли в нашу сторону, он не сводил с меня глаз. Это длилось буквально пару-тройку секунд, но тот момент показался мне вечностью. Офицер и помещица остановились в нескольких шагах напротив нас. Женщина стояла с идеально ровной осанкой, словно проглотила стержень, и принялась бегло осматривать пленных девушек. Тогда я почувствовала резкий толчок вперед со стороны Ани. Когда оглянулась, сестра уже отпустила мою руку и уходила в сторону представителя прачечной под дулами немецких винтовок.

— Катя! Катька! — изо всех сил кричала она сквозь слезы. — Я не… не бросай меня… Катя! Мне страшно! Я не буду с ними… я не…

— Извините, но я уже рассчитался за тридцать человек… еще одного мы не потянем… — растерянно произнес немец с рыжей бородой, когда я ринулась бежать за сестрой следом.

Но не успела сделать и шагу, как меня мгновенно остановила чья-то теплая ладонь. Рука офицера обхватила мое запястье мертвой хваткой и отпускать меня явно не входило в его намерения. Я обернулась, натыкаясь на непроницаемый взгляд мужчины с хищными синими глазами, излучающими опасность. В нос ударил запах железа, вперемешку с тяжелым табаком. Хищные глаза немца буквально кричали: «власть», «приказ», «подчинение!». Он смотрел на меня исподлобья от силы пару секунд, но мне хватило, чтобы оцепенеть от ужаса, а затем вновь беспомощно дернуться в сторону сестры.

— Аня! Я приду за тобой, слышишь?! — прокричала я во все горло, чем больше привлекла внимание всех присутствующих. — Я не брошу тебя… Анька! Я найду… я все равно найду тебя! Ты же меня знаешь! — я вновь попыталась ринуться за ней, но стальная хватка офицера ни на каплю не ослабла. Поэтому мои жалкие попытки вырваться, со стороны выглядели как нервные подергивания. — Дай мне любую весточку, как только сможешь!

Анька не успела ответить потому как их большая группа пленных уже завернула за угол оживленной улицы в сопровождении нескольких солдат с овчарками. Я нервно сглотнула, подавляя крик, вырывающийся из груди. Паника, которая до этого лишь угрожающе преследовала по пятам, в тот момент накрыла с головой окончательно и бесповоротно.

— Оберштурмбаннфюрер, мне нужны две девушки для помощи по хозяйству, — вдруг подала голос изящная немка. — Будет хорошо, если они хоть немного понимают немецкую речь, если это возможно…

Офицер, который все это время удерживал меня, внезапно отпустил мое запястье и коротко кивнул словам женщины.

— Мы! Мы пойдем к вам, фрау! — неожиданно воскликнула Ася на чистом немецком, резко потянув меня за собой в сторону женщины.

К тому времени нас было около пяти человек, и немке ничего другого не оставалось как согласиться на единственный подходящий вариант в виде широко улыбающейся Аси с чистым немецким и меня в ее руке в придачу.

Я опомнилась, когда один из солдат нетерпеливо ткнул дулом винтовки в плечо, а Ася уверенно потянула меня вперед. В ответ я погладила ее прохладную влажную ладонь и тихо выдохнула с облегчением. Каковы шансы, что и с ней нас могли разлучить?

— Оберштурмбаннфюрер, вам нужно сопровождение? — обратился один из солдат к старшему офицеру.

— Я лично сопровожу фрау Шульц и ее горничных до дома, — хладно ответил офицер Мюллер, усадив нас на заднее сидение машины. Его голос, хрустящий как гравий, прогремел по-командирски властно и решительно, но в то же время ужасал непоколебимым спокойствием. — Продолжайте следить за порядком на заводах. Со дня на день привезут военнопленных с восточного фронта, нужна усиленная охрана. Советских солдат отправят в шахты Рура, в Мюнхене у них будет дезинфекция и распределение. Нельзя допустить бунта в бараках.

— Хайль Гитлер! — как по команде воскликнули оба солдата. Они выпрямились, словно струна, отдали честь и стояли так до последнего, пока машина не тронулась с места.

Прежде я видела автомобили лишь издалека, когда мы бывали в Пскове. О том, что однажды сяду в один из них, да еще и немецкого производства, я и подумать не могла. Скорость его была едва ли не в пять раз больше привычных лошадей с повозками у нас в деревне, а внутри салон был обит светлой и приятной на ощупь кожей. Аська едва поспевала бросать восхищенные взгляды то на внутреннее убранство машины, то на вид из окна.

Около получаса нас везли через чистые и ухоженные городские улицы Мюнхена и привезли в небольшой городок под названием Эрдинг, который на удивление ничем не отличался от крупного города. Наконец мы остановились у массивного двухэтажного дома из темного кирпича, находящегося в пригороде практически в открытом поле. Старший по званию любезно помог выбраться из высокой машины сначала фрау Шульц, затем и Асе. Но, когда очередь дошла до меня, я принципиально пропустила предложенную им руку и выбралась самостоятельно. Меня было не провести показательной вежливость, они все равно нас за людей не считали. В ответ мужчина лишь коротко усмехнулся и на мгновение, совсем на миг мне показалось, что на его стальном выражении лица проявились отголоски улыбки.

Фрау Шульц, в свойственной ей манере держаться как струна, горделиво последовала в сторону главного входа и пару раз нажала на кнопку проводного дверного звонка. Спустя пару минут дверь отворила молодая девушка в черном платье горничной с темно-рыжими волосами, собранными в длинную густую косу. Она слегка склонила голову при виде хозяйки дома, едва заметно вытирая руки об белый передник. Женщина же, не церемонясь, проследовала в дом, снимая белоснежные перчатки на ходу.

— Хельга, это твои соотечественницы, они будут работать горничными. Будь добра, проведи им краткую экскурсию по дому. И распорядись, чтобы Тата подавала ужин. Я дико голодна, впрочем, как и наш гость, — командным тоном произнесла фрау. — Алекс, дорогой, вы можете отужинать с нами. С недавних пор вы у нас не частый гость.

— Благодарю, фрау Шульц, но мне нужно…

— Ваши возражения меня обижают! — воскликнула женщина с легкой улыбкой на лице, вручив перчатки Хельге. — В полицейском штабе ничего страшного не случится, если вы задержитесь у нас на часик-другой…

Женщина завернула за угол гостиной, а мы по-прежнему оставались стоять на парадном крыльце дома, опасаясь сделать лишнее телодвижение.

Как только Хельга заприметила синеглазого офицера, тотчас же расплылась в сияющей улыбке. Лицо у нее было маленькое с грубоватыми чертами, курносым носом и пухлыми губами, словно пару часов назад ее ужалили пчелы. По всему лицу были рассыпаны рыжие веснушки, а небольшие хитрые глазки имели красивый и завораживающий янтарный оттенок.

Девушка что-то произнесла на ломаном немецком, вероятно, поприветствовала мужчину, и тот учтиво кивнул ей в ответ. Затем взгляд ее глаз метнулся в нашу с Аськой сторону. Она окинула нас оценивающе, натянула милую улыбку и протянула руку для рукопожатий.

— Меня Олей звать. Ласкаво просимо на ферму Розенхоф. Пойдемте со мной, я вам все покажу.

Офицер Мюллер коротко кивнул в сторону дома, терпеливо дождался, пока мы зайдем вовнутрь, и только после этого снял серую офицерскую фуражку и зашел вслед за нами.

Немецкий дом встретил нас богатым убранством, высокими внушительными потолками, невероятной чистотой и соблазнительным ароматом свежей выпечки. Любой предмет интерьера имел свое место и определенное предназначение. Не было захламленности, отсутствовали предметы, которые могли бы показаться лишними на первый взгляд. Признаться честно, я не знала предназначения и половины из них…

Первое что меня удивило — стационарный телефон. У них в доме находился персональный стационарный телефон. Для советских граждан тогда это было непосильной роскошью. А второе — туалет в доме. Не на улице рядом с сараем в привычном для нас понимании, а прямиком в доме! Да еще и совмещенный с раковиной для умывания и глубокой ванной в одном помещении! Таких ванных комнат в доме было аж две — на первом этаже для прислуги, а на втором для членов семьи.

Под ногами располагались богатые ковры разнообразных форм и размеров, а где-то поблизости тикали большие настенные часы. Практически на каждой стене висели портреты членов семьи кисти неизвестных художников, а на камине в гостиной и комодах в коридоре из дорогого темного дерева красовались детские фотокарточки троих детей: от фотографий в нелепых детских костюмчиках до уже совсем взрослых юноши и девушки.

— Гер Мюллер, известно ли что-нибудь о Фридрихе и Áльберте? — раздался взволнованный голос фрау из гостиной. — Я ужасно переживаю и не сплю ночами, когда не получаю от них весточку больше трех недель…

— Вынужден огорчить, фрау Шульц, но корреспонденция с восточного фронта задерживается на неопределенный срок…

Офицер проследовал в гостиную, продолжив непринужденно беседовать с хозяйкой дома.

— Вы откуда прибыли-то? Сегодня привезли вас? — спросила Ольга, ведя нас обходными путями на второй этаж по винтовой лестнице. — А звать-то вас як? Мы вот с Танькой из Одессы приехали, уже як три месяца тута.

Она все тараторила, расспрашивала и снова тараторила, и половину ее вопросов я пропускала мимо ушей. Ася пыталась ответить хотя бы на половину из них, но вопросов у Оли становилось все больше.

— Как приехали? То есть, вас не насильно угнали? — удивилась Аська.

— Тю, господь с тобой! — усмехнулась Ольга, махнув рукой. — В Одессе еще в начале войны началась агитация работ в Германии. Говорили, мол, платить исправно будут и поболе, чем в колхозе… и жизнь рóскошна будет. Вот мы и уехали. А що нам там ловить-то было? Все заводы и фабрики разбомбили, работы нет. А вас-то що, насильно угнали?

— Вообще-то, да, — ответила я, когда мы прибыли в небольшую спальню на втором этаже, в ней находились четыре простенькие односпальные кровати и несколько прикроватных тумбочек.

— Та ти що! — показательно удивилась Ольга, и тут же отвлеклась от беседы, махнув рукой в сторону спальни. — Тута мы с Танькой спим, теперь все вместе будем ночувати. Кидайте чемоданы и раздевайтесь, пойдем дальше.

Я первой проследовала к свободной прикроватной тумбочке из темного дерева, сняла пальто и задвинула чемоданчик под кровать. Ася последовала моему примеру, с восхищением оглядев уютное убранство комнаты.

— Вот это да! — удивленно протянула она. — Какие шторки с бантами красивые, а окна какие прочные! Такой приятный коврик под ногами… о-о-о… а плед на кровати какой мягкий! А матрас какой!.. У нас в Свибло такого дома даже у самого председателя не было!

— Не переживай, подруга, мы тоже в первый день зашли сюди и рты пооткрывали. Ничего, к хорошему быстро привыкаешь, — усмехнулась Оля, стоя возле дверей. Переплетая руки на груди, она оценивающе разглядывала наши вещи. — Больно красивое пальто у тебя, Катруся. Жених подарил небось?

— Нет у меня никакого жениха, — невзначай ответила я, продолжив аккуратно складывать оставшуюся одежду в тумбочку.

— А що так категорично? Здесь-то нареченого быстро найдешь, — Ольга расплылась в самодовольной улыбке. — Взять даже нашего офицерика… — девушка томно вздохнула и плюхнулась на кровать, опираясь ладонями об матрас. — Алекс… ну Сашка по-нашему то бишь… Молодий, красивий … а глаза-то у него какие…а звание-то какое…

— Какое такое? — с сомнением спросила Аська, чуть ли не с открытым ртом глядя на Олю.

— Та кто ж его знает! У фрицев черт ногу сломит в этих званиях, — Ольга коротко усмехнулась, с важным видом закинув нога на ногу. — И дураку понятно, що в его подчинении находится человек сто, как минимум! А может и в три раза больше! Еще и машина имеется с собственным шофером! То бишь, не последняя людина он в городе…

— Да какой же он молодой! — удивленно возразила Ася. — Старше нас лет на десять, не меньше, если не на пятнадцать. Да еще и такой холодный, будто всем немцам законом запретили улыбаться. Не знаю, как ты, Катька, но у меня от одного его взгляда кровь стынет в жилах…

Я делала вид, что меня тот разговор ни капельки не интересовал. Поэтому молча разбирала оставшиеся вещи, оставив Асю без внимания.

— Тю, а тебе що вчерашнего школьника подавай? — в открытую засмеяла Ольга. — Та и не хладний он вовсе, а сдержанный, як и все немчуги. Если бы ти знала, як он нашей фрау помогает, тут же язык за зубами-то попридержала!

— И как у тебя только совести хватает заглядываться на тех, кто убивает наш народ? — с презрением бросила я, когда томные вздохи Ольги, посвященные немецкому офицеру, уже начали откровенно раздражать.

Девушка встала с кровати и без особой на то надобности поправила белый фартук, гордо вздернув подбородок.

— Наивные вы еще дивчины, многого не знаете. Вот поживете здесь малехонько, тогда и разговор будет инший. А сейчас пойдемте, я вам еще не все успела показати.

Я выдохнула с облегчением, когда Ольга, или как ее называет хозяйка дома Хельга, продолжила наше увлекательное путешествие по немецкому дому. За несколько минут до этого она вручила нам запасные платья горничных, принадлежащие ей и ее напарнице Тане. Мы с Асей тут же натянули черное платье из прочной ткани, прикрывающее колени, и помогли друг другу аккуратно завязать белоснежный фартук.

Оля показала все помещения в доме, куда нам ежедневно придется захаживать: прачечная, кухня, столовая, гостиная, спальни хозяев и других работников фермы, игровая младшего сына фрау Шульц, ее кабинет и даже музыкальную гостиную. Под конец мы выбрались на задний двор, где, собственно, и располагалась сама ферма, распластавшаяся на несколько гектаров земли. На поле под закатным мартовским солнцем пахали несколько мужиков. А в закрытой беседке в десяти шагах от дома находился седовласый старик в белоснежной рубашке, серыми штанами на подтяжках и странными загнутыми усищами. Он объяснял что-то мальчишке лет шести с копной пшеничных волос, пока тот гипнотизировал книгу взглядом и нетерпеливо стучал подушечкой указательного пальца по столу. Но как только мы прошли мимо беседки, направляясь в сторону поля, мальчик внезапно встрепенулся и подскочил на ноги, с любопытством разглядев нас издалека.

— Китти! — вдруг неистово прокричал он.

Мы втроем как по команде обернулись, кто испуганно, а кто ошарашенно.

— Бог мой… що же творится-то такое… — что-то невнятное пробубнила Оля.

— Китти, я здесь! Это я, Áртур! Ты помнишь меня? — мальчик сорвался с места и за считанные мгновения прибежал к нам. Когда он внезапно заключил меня в крепкие объятия, я опешила, испуганно замерев на месте. — Я так скучал по тебе, Китти. А ты по мне?

Глава 4
Прежде я никогда не задумывалась о случае, который мог наглухо ввести меня в ступор. Такое оцепенение, что ни слово сказать, ни пошевелиться не можешь, словно в страшном сне. Когда руки и ноги скованы невидимыми кандалами, а губы склеены с такой силой, что любые попытки пошевелить ими ограничиваются лишь сухим напряжением.

В голове витал бесконечный рой вопросов. Почему мальчик назвал меня Китти? Кого он во мне узнал, о чем спрашивал, что говорил? Я видела его впервые, у нас не могло быть ничего общего!

— Китти, почему ты в форме горничной? — не унимался Артур, продолжив стискивать меня в объятиях. Его голубые глаза, чистые как небесная гладь, смотрели на меня с неподдельным восторгом, еще больше вводя в ступор. — Ты так выросла…

— Господи, Катя, что…

–Áртур! Бог мой, сынок! — жалобно прокричала фрау Шульц, перебивая Асю. Женщина буквально выбежала из дома, за ней поспешила молодая блондинка. — Мой маленький малыш, ты заговорил! Господи, спасибо тебе! Я так счастлива…

Фрау обессиленно упала на колени перед сыном, принимаясь целовать его лоб, щеки и даже запястья. С ее глаз брызнули горячие слезы, дыхание стало прерывистым, но она продолжила осыпать поцелуями сына. К ней тут же прибежала девушка в схожем с женщиной одеянии, обеспокоенно оглядывая всех присутствующих.

Мой обескураженный взгляд словил офицер Мюллер, который вышел на задний двор вслед за хозяйкой. Некоторое время он стоял неподвижно, внимательно разглядывая каждый миллиметр моего тела со свойственным ему хищным прищуром. А я стояла на месте, словно прикованная к земле, и боялась моргнуть, сделать лишний вдох и выдох, пошевелиться…

— Маменька, маменька, прошу вас, встаньте! — блондинка была на грани отчаяния и некоторое время безуспешно пыталась поднять фрау с колен. — Все хорошо… я прошу вас… Пожалуйста, вам нельзя нервничать…

— Маменька, почему вы не сказали мне, что Китти вернулась?! — с детским удивлением спросил Артур, отодвинув мать от себя. — Вы хотели расстроить меня? Вы же знаете, как я ждал ее возвращения! Амалия, и ты тоже молчала? Почему вы все молчали?

— Мальчик мой, как я счастлива, что ты заговорил… Я так молилась, так молилась за тебя, — фрау Шульц продолжала вторить одно и тоже, пропуская слова сына мимо ушей.

— Маменька, все хорошо. Пройдемте в дом, я заварю ваш любимый успокаивающий чай, — хрупкая Амалия в изумрудном платье из плотной ткани попыталась поднять мать за локоть. — Хельга, помогите же мне! Артур, пойдем скорее, матушке нужна наша помощь!

Они без конца и края что-то говорили, шептали, кричали на чуждом немецком, а я не знала, как вести себя, продолжив испуганно стоять на месте. Я вообще мало что понимала в тот момент.

Не успела ошарашенная Ольга сдвинуться с места, как на помощь Амалии вовремя подоспел офицер Мюллер, который невольно стал одним из свидетелей развернувшейся ситуации. Он сопроводил семью в дом, и перед тем, как окончательно затеряться в просторном убранстве немецкой усадьбы, оглянулся в последний раз. Его подозрительный и изучающий взгляд с малой толикой осуждения задел меня до глубины души, кольнул в самое сердце без единого слова. И я искренне не понимала в чем была моя вина.

— Що произошло?! — недоуменно воскликнула незнакомая девушка в платье горничной, выбежавшая на задний двор, когда семья уже благополучно добралась до дома. — Лëля, что стряслось? Генри сама не своя… я не поняла она смеялась или ревела навзрыд…

Девушка была здоровее меня и вдвое больше по весу. Тучное тело и массивные ладони напоминали фигуру моей матери. А лицо ее имело пухлые и даже местами неправильные черты. Маленькие тонкие губы терялись на фоне курносого носа, кончик которого был слегка вздернут, щеки пухлые, но цветущие ярким румянцем, а также крупные темные брови и высокий лоб.

— Танька, ти не представляешь! — тут же завопила Ольга, направившись в сторону напарницы. — Малой-то заговорил! Ой, кстати, знакомься, це пидмога наша. Катруся и Ася, из Пскова к нам пожаловали.

— Та ти що? И вправду?! Ну надо же такому случиться, — удивилась Татьяна, поправив черную как ночь густую косу. — Приятно познакомиться, я Тата. Рада, що до нас завитала пидмога. Пойдемте, дорогие, без нашей помощи паны не управятся.

— А кто такая Генри? — недоуменно спросила Ася, когда мы направились в дом.

— Генри? Так це хозяйка наша, Генриетта ее звать, — ответила Тата, сверкнув в нашу сторону тепло-карими глазами. — Хорошая женщина, не бьет нас, как других остарбайтеров, даже хвалит иногда.

— Остар… байтеров? — поинтересовалась я, пытаясь правильно произнести новое слово.

— Ну, немцы як называют, тех, кто прибыл с Востока. Восточные рабочие, то бишь по-нашему, — сообщила Тата, разгладив белый фартук. — Вам же выдали нашивки с буквами «OST»? Ну вот. Большинство наших ребят пашут на фабриках, заводах, шахтах и содержатся практически в не человеческих условиях. Поэтому нас сам бог послал к нашей фрау. Немногим так везет. Она нас и кормит хорошо и даже подарочками на Рождество балует, не бьет и жалованье не задерживает.

— Та що ти мелишь? Хорошая, ага… — возразила Ольга, переплетая руки на груди. — Ти що забыла, як она наказывала меня в первый месяц? Я чуть было с голодухи не померла!

— Сама виновата, Лëлька, нечего было характер свой паршивый показывать. Любишь ти преувеличивать, — укоризненно произнесла Татьяна, вступив в дом.

— Ага, тетка она озлобленная… и бесчувственная, как и все немки! — недовольно пробубнила Оля. — Муж ейный и сын старший на войну ушли, вот она и агрится на нас. Мол из-за нас они там жизнью рискуют. Тьфу!

— Ти не права, Лëля, немки практичные, сдержанные и очень хорошие хозяйки, — заметила Таня. Она завернула за угол длинного коридора, ведущего в гостиную, откуда раздавалась немецкая речь. — Или ти забыла, як она многому научила тебя по хозяйству? А щи ти до цей делать могла, портки стирать, да картофан варить? Или тебе тильки немцев подавай? Ах, да, еще Сашку своего вспомни в десятый раз на дню…

Ася тут же испустила короткий смешок, прикрыв тоненькие бледные губы ладонью. И я не смогла сдержать улыбку в ответ на шутку Татьяны.

— Ой, ой… смейтесь, смейтесь! — обиженно воскликнула Ольга. — Вот увидите, я еще генеральшей немецкой стану…

— А що не женой фюфера ихнего сразу? — хихикнула в ответ Тата, но тут же спрятала улыбку, невольно натолкнувшись на выходящего из гостиной Мюллера. — Ой, гер офицер, энтшульдигунг.

Мужчина на ходу надевал серый офицерский китель, представ перед нами в обыкновенной белоснежной рубашке с расстегнутым воротом и черными подтяжками на плечах. Едва не сбивая с ног Татьяну, он вовремя уклонился в сторону и бросил на нас мимолетный взгляд пронзительных синих-синих глаз. Затем отстраненно кивнул, надев серую фуражку с враждебным серебристым орлом на аккуратно подстриженную копну светло-русых волос.

Танька слегка склонила голову перед мужчиной и проследовала в гостиную. А Ольга вдруг выпрямилась, вздернула подбородок из-за более высокого роста Мюллера, и с сияющей улыбкой на устах молча поприветствовала офицера. А мы с Асей обменялись пугливыми взглядами и шагнули в гостиную вслед за Татой.

— Добре, що он русского не знает, — шепнула черноволосая украинка с растерянной улыбкой на лице. — А то сейчас бы нам попало за упоминание в разговоре того самого…

Мы вчетвером зашли в гостиную и выстроились возле камина в одну шеренгу, словно морковь на грядке, ожидая указаний. Фрау Шульц обессиленно разлеглась на дорогой старинной софе в синий цветочек, а ее дочь встала перед ней на колени, удерживая мать за обе руки, и каждую минуту спрашивала о ее самочувствии. Мальчишки в гостиной уже не было, вероятно, его забрал тот мужчина, что сидел с ним в беседке.

— А что ты сказала ему? Вы уже понимаете немецкую речь? — шепотом поинтересовалась я у Татьяны. — И почему они называют Мюллера «гер»?

— Я без понятия чего они вставляют этот «гер» куда не попадя. Видать принято у них так, а мы только следуем их правилам, — Таня отстраненно пожала плечами. — Первые недели мы вообще ничего не понимали и общались с фрау жестами, а потом постепенно свыклись и научились понимать некоторые ее приказы. Теперь я могу уже с уверенностью отвечать панам короткими фразами, а иногда даже и предложениями. Было сложно перестраивать украинский говор на немецкий лад, но другого выхода у нас не было… не им же учить наш украинский…

— «Гер» это господин по-нашему. Такое же обращение как фрау или фройляйн, только к мужчине, — с уверенностью сообщила Ася. — И к военнослужащим принято обращаться по званию, а не просто господин или офицер.

— Та у него такое сложное звание, что пока его выговоришь язык сломаешь! — Танька в шутливой форме махнула рукой. — Поэтому и не произношу, щоб не позориться.

— Вот те на! — удивилась Ольга, всплеснув руками. — Ти що по-ихнему шпрехаешь?

— Моя мама учительница немецкого языка… была, — с грустью ответила Ася на чистом немецком. Она понуро опустила взгляд на темный старинный паркет. — Хоть где-то он мне пригодился…

— А с офицериком моим поможешь разговор поддержать? — тут же встрепенулась Оля, с надеждой в янтарных глазах взглянув в сторону Аси.

— Хельга, — вдруг раздался тихий голос Амалии. — Будь добра, принеси плед со второго этажа, фрау очень замерзла. И принеси чашечку чая, он уже настоялся.

Ольга мгновенно подскочила, покорно кивнула молодой хозяйке и тут же побежала в сторону лестницы.

— Кто из вас двоих говорит по-немецки? — спросила блондинка, обращая взгляд в нашу с Аськой сторону. Она продолжала стоять на коленях на ледяном полу, с нежностью поглаживая руку матери.

Лицо девушки было достаточно миловидным, с благородными чертами и буквально с первого взгляда выдавало ее юный возраст. Она была точной копией матери: такой же точеный профиль, нос с заостренным кончиком, тонкие светлые брови, большие светло-голубые глаза, маленькие губы, бледная кожа и волосы необыкновенного светлого оттенка, словно лучи солнца.

— Я, фройляйн Шульц. Меня зовут Ася, — тут же отозвалась подруга.

— Прошу тебя, Ася, догони гер Мюллера и попроси его вызвать доктора, — сдавленным голосом произнесла Амалия.

Ася коротко кивнула и тут же последовала указанию молодой хозяйки. Но я все же успела уловить в ее глазах отголоски испуга перед молодым офицером.

Спустя несколько минут, когда фарфоровая чашка с чаем была в руках у фрау Шульц, теплый плед с красивым витиеватым узором покрывал ее дрожащее тело, а все остальные горничные стояли со мной плечом к плечу, молча ожидая новых указаний, в гостиную зашел офицер Мюллер. Он немедля снял головной убор и взглянул на Амалию.

— Доктор прибудет в самое ближайшее время, — хладнокровно отчеканил офицер, словно отдал очередной приказ. — Вам помочь довести фрау Шульц до спальни?

— Благодарю, — с усталой улыбкой произнесла девушка, сверкнув небесно-голубыми глазами в сторону мужчины. — Алекс… прошу вас, останьтесь с нами ненадолго. Мне и матушке с вами намного спокойнее.

— Я бы с радостью, но мне нужно вернуться в штаб. Служба, сами понимаете…

— Подойди ко мне…

Фрау Шульц, которая все это время сидела неподвижно и бесцельно смотрела на пепел в камине, вдруг подала голос и указала рукой в мою сторону. Я недоуменно покосилась на Асю, ожидая от нее перевода, а она лишь слегка подтолкнула меня рукой вперед. Пару шагов спустя я оказалась напротив немецкой помещицы и практически плечом к плечу к офицеру Мюллеру.

Женщина потянула дрожащие руки, чтобы ухватиться за мою кисть.

— Милая, кем бы ты не была до этого, отныне ты будешь Китти, — тихо произнесла она сдавленным голосом. — Ради моего сына… Я четыре года молилась, чтобы он заговорил, чтобы сказал мне хоть слово… назвал маменькой.

Ее взгляд светло-голубых глаз — в точности таких же, как у ее детей — был полон печали и вселенской скорби. Лицо с правильными чертами и тонким заостренным носиком, еще полчаса назад было бледным как мел — не восстановилось от слез. Заплаканные красные глаза, синие уставшие веки, розоватые щеки, дрожащие руки и слегка потрепанная прическа из русых волос, собранная в когда-то бывший элегантный пучок — буквально все являлось наглядным свидетелем ее эмоционального срыва.

Я лишь нервозно улыбнулась, не в силах отвести от нее взгляд.

— Я не понима…

–Áртур узнал в тебе свою троюродную кузину. Он был очень к ней привязан… Но после ее смерти… четыре года назад он перестал разговаривать, — тихо проговорила женщина сквозь слезы. Ее тонкие бледные губы искривились и задрожали от наплывающих эмоций. — Китти была ровесницей Амалии. Вы с ней даже чем-то похожи. Ей было всего тринадцать, когда ее… — Генриетта прикрыла лицо дрожащей рукой, сглотнув слезы. — Он просто не хочет осознавать, что Китти больше нет. Я прошу тебя, не отвергай моего Артура! Он очень умный и… необычный мальчик. Я верю, что мы выкарабкаемся и перерастем этот трудный период… Я знала, что сам Господь нам пришлет помощь, я верила… Я молилась ночами и верила!

Я с недоумением оглянулась в сторону Аси, одними глазами прося у нее помощи с переводом. Подруга тут же выложила все, что только что произнесла фрау. Глаза мои от удивления округлились, и женщина тут же крепко сжала мою ладонь, опасаясь другого ответа.

— Пожалуйста! Я прошу тебя… умоляю! — отчаянно взревела женщина, глядя мне в глаза. — Я сделаю все… Ты будешь выходить с ним в город, я буду меньше загружать тебя хозяйством… Я… я буду больше платить тебе! Только прошу… будь рядом с моим сыном!

— Катька, дура, соглашайся! — прошипела Ольга позади.

Подобное бурные переживания со стороны Генриетты, которая на первый взгляд выглядела как типичная сдержанная и строгая немка, меня поражали и обескураживали до глубины души. Вероятно, она настолько любила сына, что была вынуждена переступить через все свои убеждения, снять маску чопорной немки и слезно умолять какую-то девчонку из России стать его нянькой. Я не знала, как поступить, что сказать и вообще, как такое могло со мной случиться?

— Простите, я не знаю…

— Нет, нет, нет! Молю тебя…

Фрау Шульц резко подскочила с софы и, сквозь настилающую пелену истерики, попыталась опуститься на колени, но Амалия вовремя остановила мать, схватив ее за локти.

— Маменька, вам не хорошо… скоро прибудет доктор, пройдемте в спальню, — раздался пугливый тоненький голосок фройляйн Шульц.

Но женщина не слышала умоляющие просьбы дочери и продолжила крепко стискивать мои руки ледяными ладонями. Ее голос дрожал, тело лихорадочно знобило, а покрасневшие безумные глаза, полные слез и отчаяния, надолго врезались в память. Я почувствовала, как крепкие мужские руки опустились на плечи и аккуратно оттащили меня от фрау Шульц. Офицер Мюллер сразу же принялся помогать Амалии поднимать Генриетту на ноги, и от этой удручающей картины у меня задрожали колени. Мне стало бесконечно жаль бедную женщину, поэтому я громко выкрикнула, чтобы она наверняка услышала:

— Хорошо, я согласна!

Бесконечная суета голосов на мгновение прекратилась и, все трое с недоумением взглянули в мою сторону. Лицо Генриетты исказилось в гримасе боли, а затем она чуть было не рухнула на пол из-за подкосившихся ног, но Мюллер и Амалия вовремя подхватили ее.

— Она согласна, фрау Шульц, — тихо произнес офицер, наклонившись в ее сторону. — Все хорошо. Пройдемте, вам нужно отдохнуть.

На лице женщины просияла слабая улыбка, такая, на которую хватило сил. После она позволила сопроводить себя до спальни на втором этаже. Я мысленно выдохнула, осознав, что практически все то время не дышала.

— Господи, что сейчас было?! — недоуменно воскликнула Ася, приложив руку ко лбу.

— Ну и повезло же тебе, Катруся! — торжественно заявила Оля, похлопав меня по плечу. — Жить будешь, да горя не знать… еще и в город выходить…

— Тильки попробуй после этого сказать, що наша фрау жестокая! — упрекнула подругу Танька, скрестив руки на груди. — Она вполне себе могла с силой заставить Катрусю быть нянькой малому. Могла бы голодом морить, избивать или в поле отправить работать до изнеможения. Но нет, она считает нас людьми! Ну и сына, конечно же, любит. А теперь пойдемте, надобно со стола нам убрать после панов, да и самим отужинать пора.

После упоминания ужина желудок предательски заурчал, и я вспомнила, что кормили нас жидкой похлебкой аж несколько часов назад. Девушки немедля последовали в столовую, а я еще с минуту приходила в себя после случившегося, и только спустя пару минут побежала вслед за ними.

Отужинали мы тогда небольшой порцией пюре из картофеля и целых двести грамм серого хлеба за раз! В тот день нам наконец удалось ощутить вкус долгожданного черного чая с нотками мяты впервые за два месяца.

— А Ванька и Колька що, ужинать совсем не будут? — поинтересовалась Ольга, собирая остатки посуды со стола.

— Та они позже будут, дел невпроворот на поле, — отозвалась Танька, намывая грязные тарелки в большой чугунной раковине на кухне.

— Ух ты! — удивленно воскликнула Ася, допивая чай. — Так непривычно видеть, как посуду в раковине моют, а не в тазах!

— Светлая ти душа, Асенька, — усмехнулась Оля. — Много тебе еще здивування предстоит. Це чудо чудное называется центральное водоснабжение. Неужто у вас в Пскове и отродясь такого не було?

— В Пскове оно есть уже давно, а вот в деревнях и селах… не провели еще, — тут же ответила я, удерживая в руках чашку горячего чая.

— Ася, фройляйн Шульц послала за вами, — вдруг позади раздался суровый голос офицера Мюллера.

Я вздрогнула то ли от неожиданности, то ли от испуга, когда услышала его речь. Честно признаться, я думала офицер уже уехал. Но он стоял у дверей, удерживая в руках офицерскую фуражку. Лицо его было непроницаемым, а синие глаза казались темными. При этом он будто не решался проходить вглубь кухни… или господину с подобным званием заходить в помещение рабов было столь омерзительно…

— Я? А, хорошо, я… я сейчас подойду… — прощебетала Ася растерянным голосом. От испуга она мгновенно подорвалась со скамьи и случайно задела локтем тарелку, отчего в помещении раздался грохот посуды.

Подруга залпом допила чай и рванула в сторону лестницы мимо мужчины в погонах. Он проводил ее отстраненным взглядом, затем надел серую фуражку с вражеским орлом и мельком оглядел оставшихся горничных. В тусклом свете лампы, висящей над обеденным столом, его глаза казались какого-то черного, кровожадного оттенка, отчего по спине пробежались неприятные мурашки. От его хищного взгляда все внутренности сжались до размеров изюма, и я тут же отвела глаза в сторону.

— Гуте нахт, офицер Мюллер, — бархатистым голосом пропела Ольга, когда мужчина уже развернулся в сторону лестницы.

Он остановился спиной к нам, оглянулся через плечо и произнес тихим хрипловатым голосом:

— Доброй ночи, Хельга.

Девушка воодушевленно просияла и смущенно прикрыла лицо ладонями с иссохшей от долгой работы кожей.

— Вы слыхали? Слыхали, як он произнес мое имя? — восторженно воскликнула Оля, с мечтательным взглядом накручивая кончик рыжеватой косы. — Хельга, — она в шутливой форме попыталась изобразить офицера, понизив голос на два тона.

— Господи, Лëль, ну, когда ти уже поймешь, що не нужна ти ему! — с ноткой раздражения сказала Таня, закатив глаза. Я собрала все остатки посуды с деревянного стола и подоспела к ней на помощь, вытирая чистые тарелки сухим полотенцем. — Та ти пойми, не будет он на остарбайтерше жениться, дурья твоя голова! К тому же, судя по его повадкам, он не из простых крестьян!

— Та ти що? — возмущенно пропела Оля, упирая кулаки в бока. — А я докажу тебе обратное! Вот увидишь…

— Ага… ага… — с недоверием произнесла Тата, подавив смешок. — Ну, посмотрим.

— Та ти просто завидуешь мне, ага!.. — мысленно сделав только ей известные выводы, вдруг изрекла Ольга, а подруга ее тут же рассмеялась в ответ, на мгновение запрокинув голову. — Да… он же смотрит на меня по-другому! Не так як на тебя… и даже не так як на фройляйн Шульц! Слыхала? Даже доброй ночи мне желает!

Я испустила короткий смешок.

— Боюсь огорчить тебя, но, по-моему, он на всех смотрит одинаково безразлично.

— Вот-вот, — кивнула в ответ Тата.

— Ой, та що ти знаешь, Катруся? — махнула рукой Ольга. — Ти здесь всего-ничего, а мы-то уже як три месяца! А що вы тут осуждать меня вздумали, а? Я посмотрю на вас, когда вы влюбитесь без памяти… и не посмотрите кто це будет Федька с соседней фермы или фриц в погонах!

— Лично я ни за что даже смотреть не стану в сторону немцев, тем более солдат и офицеров! — я обернулась к Ольге с полотенцем в руках. — Ни за что и никогда! Они людей наших убивают, родителей, братьев, сестер!

— Ох, не зарекайся, Катька! — Оля укоризненно потрясла указательным пальцем перед моим носом, сверкнув глазами янтарного оттенка. — Война неизвестно, когда кончится, а ти находишься у чужий краини, где тебе придется выживать в послевоенное время. Думаешь, тебя на батькивщини будут с распростертыми объятиями встречать?! Шиш! — девушка показала фигу. — Для коммунистов ти теперь враг народа, предатель батькивщини и немецкая подстилка! Думаешь, им будет дело до тех, кого насильно угнали в Германию? Тех, кто всю войну работал на немца и жил среди немцев?! Если ти и вправду так думаешь, то мне тебя жаль. Многого ти не знаешь, Катруся!

— А ты за себя говори! — возмущенно воскликнула я ей в лицо. — Не я родину предала и добровольно поехала в Германию в числе первых! Мне нечего скрывать и стыдиться!

— Если ти так любишь родину, що же тогда не сбежала от немцев? Що же ти тогда не утопилась и не застрелилась, лишь бы не поехать во вражескую страну, а?!

Я сжала кулаки, ощутив, как кровь закипала в жилах от злости, раздражения и ее слов.

— Довольно! — громко крикнула Татьяна, встав между нами двумя. — Лëлька, а ну быстро похлебку накладывай для хлопцев, нечего нападать на Катрусю в первый же день! А ты, Катька, приступи освободившиеся кастрюли с половниками мыть. Ишь чего, устроили тут! Хотите, чтобы наша фрау услышала вас и лишний раз разволновалась?

После командного тона Таньки, мы проглотили внутреннее раздражение и молча приступили к работе, но в воздухе по-прежнему сгущалось электрическое напряжение. Когда все грязные кастрюли превратились в чистые, Таня выдала мне кусок мыла и белое как снег мягкое полотенце, и я мигом поспешила смыть с себя всю накопившуюся грязь.

Ванная комната на первом этаже, предназначенная для прислуги, встретила холодным ночным воздухом. Меня удивило, что там была небольшая высокая форточка, и мне пришлось приложить усилия, чтобы дотянуться до нее и захлопнуть. Для меня как для человека, который все восемнадцать лет прожил в сельской местности, было дико смотреть на унитаз и глубокую белоснежную ванну в одном помещении.

После быстрого принятия душа со странной лейкой, который ни в коем разе не сравнится с привычной баней, я протерла запотевшее зеркало. А затем распустила влажные светло-русые волосы, распластавшиеся по всей спине, со спадающими прохладными каплями на концах. Сквозь запотевшее влажное зеркало я уловила свое захудалое лицо: вместо румяных круглых щечек появились заостренные скулы, в светло-голубых глазах уже давно погас огонек надежды, оставив после себя болезненные синяки под глазами и безжизненный взгляд. Казалось, исхудал даже курносый нос, кончик которого стал заостренным, а тонкие губы, которые еще до этого не красовались своей припухлостью и ярким цветом, стали еще более иссохшими и бледными.

Я смотрела на отражение в зеркале и не верила глазам. Я не верила, что все это со мной сотворили ужасы войны. Во время оккупации мы перестали есть как раньше, но все же не голодали и не сидели на одной немецкой похлебке. На первый взгляд я сбросила, по меньшей мере, больше десяти килограммов, и мне было страшно от одного осознания — что же от меня останется в конце войны? И останусь ли я вообще…

Из-за резкого сброса веса, постоянного напряжения и недостаточного питания, волосы выпадали с неимоверной скоростью, ногти ломались и страшно слоились, практически все девушки столкнулись с проблемами по-женски, и я молилась, чтобы хотя бы зубы не крошились и не выпадали наравне с волосами.

Я шла по длинному и мало освещенному коридору второго этажа. Половицы измученно поскрипывали под ногами, вокруг раздавалась оглушающая тишина, время от времени прерываемая стрекотанием сверчков с улицы, и только из самой дальней комнаты доносилось знакомое шушуканье.

— Тьфу, Катруся! — испуганно шепнула Оля, когда я вошла в спальню для горничных. — Ти що так пугаешь! Мы думали це фрау нам выговор влепить хотела за громкие разговоры!

Девушки лежали в кроватях в кромешной темноте, натянув тонкие одеяла до подбородка.

— Аси еще нет? — удивилась я, укладываясь в холодную кровать. — Зачем ее вызвала фройляйн Шульц?

— А нам почем знать? — тут же отозвалась Оля. — Сами лежим и гадаем.

— Может быть, фройляйн ей что-то объясняет на немецком? С нами такой возможности не было, — предположила Тата.

Я громко вздохнула, повернулась на бок и натянула одеяло до самой шеи, чтобы не продрогнуть. Весь день в голове вертелся бесконечный рой мыслей о том, как спасти Аньку. Как связаться с ней, как разузнать, куда она попала и как ее оттуда вытащить…

— Девочки, расскажите сколько вам платит фрау и когда разрешается выходить в город.

В полутьме раздалась короткая усмешка Ольги.

— Никогда. За все три месяца нас не выпускали отсюда. Если тильки при острой необходимости можно выйти в город с сопровождением фрау, но зачастую полиции, — рассказала девушка. — И обязательно с унизительной нашивкой «OST», чтобы каждый немец презирал тебя, а озлобленные немецкие подростки бросали в тебя камни и выкрикивали парочку неприличных ругательств.

— Не нагнетай, Лëлька! — укоризненно прошептала Тата. — Не все немцы такие жестокие, как в твоих рассказах.

— Тю, а що не так? Коли Кольку в больницу вели, в него разве не бросали камни эти ироды? — возмутилась Оля. — Говорят, эти изверги были из Гитлер… це як называется… Гитлерюгенда кажется. Це як у нас пионеры и комсомольцы… тильки у нас не воспитывают таких тварюк жорстоких.

— Платят нам по десять марок, но из них вычитается за проживание и питание. Поэтому до нас доходят лишь пять марок, а если провинимся, то иногда и три… — признается Татьяна, понижая голос с каждым словом.

— Марки? — удивилась я. — В Германии платят почтовыми марками?

— Нет, дурочка! — усмехнулась Лëля. — Деньги у них так называются. У нас рубли, а у них немецкие марки.

— Много это, пять марок? По сравнению с жалованием немцев, — поинтересовалась я.

— Не знаем, но судя по словам Кольки, в ихних магазинах цены далеко не для наших зарплат, — сообщила Таня, выдохнув с сожалением. — Дай боже, на буханку хлеба и зубную щетку хватает. Хлопцы умудряются еще и сигареты скупать.

— А ти що, уже мысленно тратишь обещанное фрау повышенное жалование? — с усмешкой произнесла Ольга, вероятно, намереваясь как-то поддеть меня. — Делишь шкуру неубитого медведя?

— Спокойной ночи, девочки… — ответила я, громко выдохнув.

— Ну що, Катруся, на новом месте приснись жених невесте? — хихикнула Оля.

Я закрыла глаза, но знала, что не засну. Девушки обмолвились парочкой слов и утихли, а я еще с час ворочалась в постели, обдумывая дальнейшую жизнь. Война, смерть мамы, долгий, тяжкий, а главное принудительный переезд во враждебную страну, где вокруг незнакомая местность и люди, которым я не нужна — все это наложило определенный опечаток как на сознание, так и здоровье. Казалось, я разучилась спать. Порою мне кусок в горло не лез, а иногда пару дней подряд я ощущала голод каждую минуту. Порою глаз не могла сомкнуть несколько ночей, а бывало, что следующие пару дней меня ужасно клонило в сон на каждом шагу.

Казалось, будто организм мой сломался и отказывался функционировать в подобных ужасных условиях.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Понедельник, 12 Февраля 2024 г. 19:30 + в цитатник
Глава 1
Д. Свибло, Псковская область


Прежде я никогда не задумывалась о смерти.

Вряд ли кто-то думает о ней всерьез в восемнадцать-то лет. В молодости всегда кажется, что смерть никогда тебя не коснется, заодно обойдя стороной всех твоих близких. А если вскользь и задумываешься о ней, то, как о чем-то далеком, о чем-то, что никогда с тобой не произойдет.

Впервые я столкнулась с ней лицом к лицу 30 сентября 1941.

Эта дата навсегда врезалась мне в память и намертво въелась в кожу, поделив жизнь на «до» и «после». И я уже оставила все тщетные попытки забыть тот роковой день… ведь эти цифры нацарапаны на надгробном кресте моей матери.

На тот момент наша деревня была оккупирована гитлеровскими войсками уже шестьдесят пять суток, ровно тысяча пятьсот шестьдесят часов, и никто не знал, какая из минут могла стать для него последней.

Но мне повезло.

Ровно до того дня я не сталкивалась напрямую с ужасом, который застывал в стеклянных глазах людей в момент осознания собственной смерти. До меня доносились лишь резкие и приглушенные выстрелы, пронзительные крики и бездушная неразборчивая немецкая речь, от звучания которой в жилах стыла кровь.

В тот момент я гадала, кого убили на этот раз. Соседку тетю Глашу, которая любила почесать языком и лезть не в свое дело; добродушного дядю Пашу, подружившегося с самогонным аппаратом, или же беззащитную дворнягу, которая раздражающе скулила все утро. А, быть может, прямо сейчас словила смертельную пулю Людка, с которой мы просидели за одной партой несколько лет?

Я не знала.

Я ничего не знала, кроме всепоглощающего страха, который пронизывал каждую клеточку тела. Он заставлял лезть в кровать и трусливо накрываться пуховым одеялом, сворачиваясь калачиком. Меня жутко знобило, даже когда на улице стояло бабье лето. Страх сковывал все тело, когда за окном стояла мертвая тишина, без единого намека на выстрел. Но когда этот одинокий выстрел все же разрезал оглушающую тишину, мне оставалось уповать лишь на одно — чтобы тот, кто словил эту пулю не оказался моим братом, сестрой или матерью.

Мы не знали зачем они к нам пришли. Мы не знали, что происходит. О начале войны узнали лишь спустя неделю благодаря людям, вернувшимся из Пскова. Они с ужасом в глазах рассказывали об объявлении войны и беженцах, которые прибыли в Псковщину из Прибалтики и Белоруссии.

Оккупировали нашу деревню седьмого июля 1941 года. За все то время, что немцы находились в Свибло, они ни разу с нами не заговорили, не обмолвились ни единым словечком. Для всех нас до последнего оставалось загадкой почему они молчали. Мужчины в серой форме безмолвно выполняли приказы с непроницаемыми лицами. Словно пытались доказать, что они и не люди вовсе. Словно за проявление чувств по отношению к нам их в буквальном смысле наказывали. Они выбрали единственный язык общения — язык силы и угроз. И, стоит признать, все мы прекрасно понимали их без слов.

Мать запретила нам покидать территорию дома после того, как немцы устроили облаву на местных студентов, собравшихся у райцентра, приняв их за партизан. Ребятам было не больше семнадцати. Нет, немцы не убили их, так как не смогли доказать прямую причастность к партизанству, но в тот же час увезли ребят в неизвестном направлении… Больше мы их не видели.

Но, положа руку на сердце, я и не горела желанием стать жертвой. Все, что я хотела на тот момент — прежней невинной свободы. Я отчаянно желала выйти из дома, боясь не нарваться на вражескую пулю и не столкнуться с опасностью, преследовавшей на каждом шагу.

Тот день я помню смутно. Отчасти потому, что все произошло настолько молниеносно, что первое время я не могла свыкнуться с этой мыслью. И отчасти от того, что отчаянно хотела забыть и стереть тот день навсегда из памяти.

Но как бы я не старалась, этого не происходило.

Окна нашего дома выходили на огромное картофельное поле, на выкапывание которого уходил не один день. С раннего утра мамка в компании других работящих женщин отправилась собирать урожай, чтобы хоть как-то прожить зиму, о которой каждый из нас боялся даже думать. Все было, как и прежде, в свободное время: лучи палящего солнца уже с раннего утра припекали, где-то поблизости кукарекали петухи, а наша собака Тишка гневно лаяла на каждого прохожего немца, но лай ее не распространялся дальше железной цепи.

Но в глаза бросалось одно — люди молчали.

Никто уже не слышал радостную женскую речь с поля, вперемешку с народными песнями и неуместными бородатыми анекдотами. Женщины больше не обменивались свежими сплетнями, их звонкий раскатистый смех не ласкал уши прохожих, они не обсуждали у кого помидоры краснее, а яблоки слаще. Каждая боялась вымолвить одно единственное слово, которое могло стоить ей жизни. Именно поэтому в поле стояла непривычная тишина: женщины выбрали единственный верный путь к спасению — безропотно выполнять работу.

Но в тот раз они проиграли. Проиграли, даже не успев понять, что в этой безмолвной войне не было победителей.

— Так и будешь глядеть по сторонам? — раздался запыхавшийся голос старшей сестры за спиной. — Мамка послала за водой, где кувшин?

Анька была старше меня всего на каких-то два года, но командовала наравне с матерью так, словно вознамерилась занять ее место. Собственно, именно поэтому она и находилась у нее в любимчиках, куда нам с младшим братом дорога была закрыта. Мать взяла ее с собой в поле в качестве подмоги, как ответственное лицо, в то время как я уже должна была вовсю готовить обед.

Я развернулась к сестре всего на мгновение, отводя взгляд от окна. Она впопыхах искала кувшин, переворачивая вверх дном половину кухни, со свойственным ей хмурым и сосредоточенным взглядом. Этот грозный взгляд я называла характерной чертой нашей семьи. Он достался нам от матери, а ей от нашей бабки, не обойдя стороной каждого. Все в поселке знали, что как только на лбу Богдановых появилась грозная морщинка — к ним лучше не подходить. Собственно, именно поэтому у нас с Анькой было мало ухажеров, хоть мы с ней и прослыли первыми красавицами деревни, но мужская половина попросту боялась нашего взгляда. Никто и понятия не имел, что мы не могли контролировать этот суровый взгляд, он получался сам по себе и был неотъемлемой частью нашей жизни, наравне со светло-русыми волосами.

— Катька! Я же говорила тебе, не ставить его в тот ящик! Ну, свалится же и разобьется! — в привычном командном тоне проворочала сестра. Ее брови угрюмо сошлись на переносице, а голубые глаза манящего ледяного оттенка — еще одна особенность нашей семьи — укоризненно сверкнули в мою сторону. — Из чего пить потом будем?

Я хотела было возразить ей в ответ, но как только мои губы распахнулись — слух уловил громкую и непрерывную автоматную очередь снаружи, вперемешку с ревом мотоцикла. Мы мигом бросились к окну, наблюдая как два немца в неизменной серой форме хладнокровно расстреливали всех подряд, за считанные секунды минуя поле на мотоцикле.

Позади раздался треск глиняного кувшина. Его осколки еще долго гремели в сознании наравне с немецкой автоматной очередью. Ошарашенная Анька еще с минуту бросала тревожные взгляды то на поле, то на меня, то на пустые руки и на коричневые осколки кувшина, распластавшиеся по деревянному полу. Она испуганно выронила его, пытаясь осознать страшное.

Взгляд вернулся к окну, где на моих глазах одна за другой падали наземь женщины, которых я знала всю сознательную жизнь. Кто-то бросал лопату и мгновенно хватался за живот, кто-то отчаянно кричал, моля о пощаде, а кто-то еще пытался бежать, но и их настигла вражеская пуля.

И только моя мать хваталась за лопату как за спасательный круг, мужественно стараясь перетерпеть пронизывающую боль от поражения немецкой пули. Она старалась, она держалась, но сила притяжения и человеческие силы, которые с каждой секундой покидали ее — сделали свое дело. Она упала на колени, и я отчетливо ощутила больной укол в сердце, сдавливающий грудную клетку, и не дающий ни единого шанса на вздох. Ее непроницаемый взгляд направился четко в окно, улавливая наши перепуганные лица.

Я даже не успела понять, куда приземлилась пуля, потому как мать мужественно стояла на коленях, прожигая нас угасающим взглядом стеклянно-голубых глаз. Но в последний момент она не выдержала и полетела вниз, зарываясь лицом в землю.

— Мама!

Отчаянный крик, который вырвался из груди сестры, заставил испуганно дернуться. Только в тот момент я осознала, что практически не дышу.

— Катька! Чего стоишь, как вкопанная?!

Анька грубо толкнула меня в бок, прорывая путь к входной двери, а я продолжила наблюдать как ее светло-русая коса прыгает из стороны в сторону. Я боялась пошевелиться, боялась сглотнуть, сделать лишний вдох и выдох. Руки мгновенно поразила нервная дрожь, они тотчас же заледенели от липкого ужаса и осознания, которое постепенно, шаг за шагом, накрывало с головой. В один момент я испуганно попятилась назад, отходя от окна как можно дальше, словно опасаясь увидеть там смерть собственной матери еще десятки, сотни раз. Наверное, видеть смерть родителей снова и снова — одна из вечных пыток в аду.

Но мы находились на земле, которая день за днем катилась в ад, не давая ни единого шанса на спасение. И никто не знал, что в этой ситуации лучше — умереть, утопая в луже собственной крови, или же мужественно бороться до конца, продолжая терпеливо глотать все ужасы войны.

Глава 2
Раньше я никогда не задумывалась о страхе всерьез.

О животном страхе, который пронизывает тело вплоть до ледяных мурашек, до прерывистого дыхания, без возможности вздохнуть полной грудью, до холодного озноба дрожащего тела и мистического шевеления седеющих волос.

Благодаря войне я осознала, что у страха целое множество оттенков и полное отсутствие границ.

Мамка всегда говорила мне, что я сильная. Что смогу перетерпеть любую боль и пережить различные непредвиденные ситуации. В отличие от Аньки, которая при любом раскладе впадала в панику, граничащую с истерикой. Она говорила мне, что силой духа я пошла в нее, но по-прежнему продолжала любить Аню так, словно та ее единственный ребенок, и я не воспринимала ее слова всерьез. Возможно, таким образом она пыталась мне доказать, что я и не нуждалась в ее поддержке… ведь я настолько самостоятельна и самодостаточна, что вполне могу обойтись без материнской любви и заботы?..

Я не переставала задаваться вопросом: а в чем же была моя сила? Как она проявляется и почему судьба обязательно должна уготовить мне испытания? Почему с самого детства я терпеливо глотала боль и слезы при любом падении, ссадине, незаслуженной тройке по математике, стойко полола огороды под палящим солнцем, ни разу не посетовав на изнурительную жару… В то время как Анька сразу же лила слезы, бросала лопаты посреди огорода, недовольно кричала, ворчала на плохую погоду и учителя, который якобы нарочно ставил ей плохие оценки. Она опускала руки после первой неудачи, а затем тут же бросалась в объятия матери, которая ее утешала, мягко поглаживая по голове.

Я всегда злилась на мамку. Много лет хранила эту горькую детскую обиду где-то глубоко в сердце. Мой детский разум никак не мог понять того разделения, ведь что мне, что Ваське — нашему младшему брату — с самого детства не хватало простого материнского тепла. Мать била себя кулаком в грудь и утверждала, что Васька должен вырасти настоящим мужчиной: он не имел права плакать, ворчать и жаловаться… и конечно же ему вовсе не нужна была материнская ласка. А в мою сторону летели совершенно нелепые, по-моему мнению, обвинения. Мать утверждала, что я слишком черства, холодна и прямолинейна. Уверяла, что я чересчур отстраненно отзываюсь на различные события, мне плевать на родную сестру, я не люблю собственную мать, и мой хмурый убийственный взгляд погубит не одного мужчину.

Все восемнадцать лет она твердила, что меня такую никто и замуж не возьмет. Что мужики будут носом воротить и побегут в объятия других более покладистых и покорных женщин, умеющих ублажать и одаривать любовью. Ей и в голову не приходило, что у меня не было достойных примеров того, как нужно правильно преподносить себя в обществе, как общаться с противоположным полом и даже как правильно выражать чувства. Она вовсе и не подозревала, что я ее полноценное зеркало со всеми вытекающими последствиями.

Но все это было до войны и потери матери.

Стойкость, смелость и сила духа вмиг испарились, как только на нашу землю вступил немецкий сапог. Ведь ни одна война не обходилась без того животного ужаса, седеющих волос и полного переосмысления жизненных ценностей.

После нее еще никто не возвращался прежним.

Когда мы вернулись с похорон матери и еще нескольких женщин, которых знали всю жизнь — родные стены дома давили и угнетали. Отныне нам суждено было жить без матери. Три дитя, полностью опустошенные ее могилой и внезапной гибелью, свалившейся на молодые плечи. На похоронах Анька рыдала как сумасшедшая, обнимая самодельный крест на могилке, Васька всю церемонию стойко терпел, но под конец не выдержал и смахнул навернувшиеся слезы, а я… молча стояла и не могла поверить, что все происходящее было не страшным сном, который закончится в одночасье, а суровой, ужасающей действительностью.

Аня, в свойственной ей манере, после того как пришла в себя после смерти мамы, сразу же взялась за хозяйство, раздавая поручения направо и налево. Вероятно, она отвлекалась таким сумасшедшим контролем. На следующий день после похорон Васька сбежал на фронт, ему едва исполнилось шестнадцать. Провожали мы его молча и быстро, под покровом ночи.

И я была рада, что его не было с нами тогда, когда спустя пару месяцев после смерти матери в наш дом бесцеремонно ворвались немцы. В то время мне уже исполнилось девятнадцать, а Аньке двадцать один, и мы только-только привыкли жить вдвоем, без чьей-либо помощи.

Трое мужчин в серой форме и непроницаемыми лицами молча зашли к нам, будто проделывали это уже десятки, сотни раз. Тот, что находился впереди сначала бегло осмотрел небогатое убранство дома, а затем направился в нашу сторону. Двое других, значительно моложе его, остались сторожить дверь, а их угрожающие винтовки были направлены дулом вверх. Мы с Анькой нервно переглянулись, но продолжили стоять на прежнем месте, с ужасом ожидая дальнейших событий.

Если бы отец в тот момент находился рядом с нами, он бы не допустил, чтобы в наш дом ворвались немцы, наставляя оружие на его дочерей. Но, к сожалению, он умер тогда, когда я еще была слишком мала, чтобы помнить о нем…

— Пожалуйста! Не трогайте нас, умоляю! Мы ни в чем не виноваты! — сквозь слезы закричала сестра, испуганно сгибая руки в локтях.

Внутренняя сторона ее ладоней была истерзана топором и занозами, вперемешку с запекшейся кровью. После смерти матери все обязанности по хозяйству мы поделили поровну, и Анька взяла на себя ношу рубить дрова.

Мужчина в серой форме с холодным равнодушием бросил беглый взгляд в сторону сестры, которая продолжала нервно всхлипывать, боясь взглянуть им в глаза. Затем шагнул в мою сторону, болезненно схватив за запястье. Я нервно сглотнула, ощутив его ледяные пальцы, и постепенно осознала, что кислород в легких угасал с каждой секундой.

— Катька! — раздался жалобный писк Ани. Она инстинктивно дернулась в мою сторону, но, уловив сверкнувшую винтовку немца, тут же попятилась назад, пугливо прижимаясь к стене.

Без единого слова мужчина с силой повел меня к выходу. Лишь одним глазком я успела уловить, как один из молодых офицеров рванул к Ане и грубо схватил ее за руки. Меня вели впереди сестры, словно какую-то преступницу, нарушившую парочку серьезных законов. Ноги еле волочились по земле, едва перешагивая препятствия в виде разбросанных камней, дров вперемешку с остатками снега и других свидетелей немцев. Где-то поблизости раздавались испуганные крики знакомых голосов, недовольно мычали коровы, кудахтали наседки и кукарекали петухи.

А я шла и гадала, куда нас ведут. Быть может, на расстрел? Но тогда бы им не составило никакого труда застрелить нас в доме, потому как нет смысла выводить ради этого на улицу. Быть может, они решили устроить показательную казнь? Положа руку на сердце, было уже без разницы, где я окажусь в следующее мгновение. Я думала лишь об одном — поскорее бы все закончилось. Я не хотела воевать, я не хотела жить в постоянном страхе, я не хотела оказаться в лапах немца. Я лишь хотела ощутить сладкий привкус свободы, о котором мы все в одночасье позабыли.

Но меня грубо швырнули в толпу таких же зевак моего возраста и даже чуть младше. Анька тут же судорожно схватила меня за руку, как только ее также, как и меня толкнули в сторону молодежи. Знакомые лица испуганно озирались, сталкиваясь друг с другом плечами, кто-то даже умудрялся перешептываться между собой, а я окидывала всех беглым взглядом. Мы находились в одном ряду с девушками от пятнадцати до двадцати лет.

В толпе раздался вялый писк и через несколько секунд мужчина средних лет в сером немецком кителе грубой хваткой выдернул девушку, примерно, моего возраста. Она испуганно озиралась на него, ожидая очередного подвоха, но он лишь перетащил ее на сторону офицеров, продолжив удерживать за локоть.

— Ася! — невольно сорвалось у меня с губ, прежде чем я успела подумать, ведь глаза узнали в той девчонке лучшую подругу детства.

Анька тут же с упреком одернула мою руку.

— Заткнись, дура! — прошипела она, хмуря брови.

Я нервно закусила губу, гадая, что же на этот раз придумали немцы.

Офицер пару минут произносил какую-то невнятную речь из неопределенных слов над ухом Аси, и с каждым словом ее тепло-карие глаза становились все шире, а тонкие губы искажались в испуге. Осознание приходило ко мне слишком поздно, ведь они прознали, что она понимает немецкую речь еще пару недель назад.

— Мне велели перевести, — наконец, раздался неуверенный дрожащий голосок, и все мигом замолчали, полностью внимая каждому ее слову. — Ночью немцы устроили еще одну облаву на партизан. Сегодня всю молодежь ближайших деревень и сел отправят в Германию. Староста составил список ребят, которые подходят по возрасту. У нас есть десять минут, чтобы собрать необходимые вещи, не больше одной сумки на человека.

Со всех сторон послышались удивленные вздохи, вперемешку с недовольным гулом. Офицер, стоящий над Асей, грубо отдернул ее за локоть, и она моментально съежилась от страха.

— Если кто-то окажет сопротивление — его тут же расстреляют на месте, — сообщила она и, зажмурив глаза, попыталась сдержать наворачивающиеся слезы.

Сердце пропустило очередной удар, и я вернулась в жестокую действительность лишь после того, как Анька с силой сжала мою ладонь. Я бросила на нее беглый взгляд и ужаснулась. На лице сестры отображалось олицетворение целого спектра чувств: от удивления и страха до животного ужаса. Подбородок с нижней губой бросало в мелкую дрожь, а голубые глаза залились горькими слезами, и она уже не сопротивлялась вырывающемуся страху.

Где-то издалека за нами наблюдали несколько солдат Вермахта, вяло потягивая сигареты. Их непроницаемые лица под сероватыми кепи с вышитым серебристым орлом казались совершенно безликими.

Я собирала вещи как в тумане, в то время как Анька сновала по дому как угорелая, громко и безнадежно рыдая. Ее крики перерастали в непрерывные стоны, а лицо с каждой секундой искажалось в гримасу боли. В первую очередь я сложила успокаивающие травы, заживляющие мази, несколько упаковок бинта с ватой и нашатырь. Дрожащие руки еле закрыли небольшой деревянный чемоданчик с отремонтированной ручкой, и я мысленно понадеялась, чтобы она не оторвалась в самый неподходящий момент. Мне уже было без разницы, оставила ли я что-то важное или взяла что-то лишнее. Какой был в этом толк? Нас везли во вражескую страну, и никто не знал, что нас там ожидало.

— Как вы? — вдруг раздался обеспокоенный голос Гришки. — Через десять минут всех собирают.

Я по обыкновению поежилась и насторожилась, увидев его в дверях нашего дома. Он был одет в привычную черную форму полицая с такой же кепи на голове, как у немцев, а на левой руке у него красовалась белая повязка. Его карие глаза бегло оглядели нас, пока правая рука удерживала ремень немецкой винтовки, перекинутой через плечо. Лицо его было с грубоватыми чертами, но их мигом сглаживала широкая зубастая улыбка, которая разбила не одно девичье сердце.

До войны Гришка был чуть ли не самым завидным женихом деревни. Высокий, рукастый двадцатилетний парень с очаровательной мальчишечьей улыбкой и огромным запасом забавных анекдотов. Каждый в деревне знал, ежели Гришу по пути повстречаешь, значит без улыбки с ним не распрощаешься. Незадолго до июня сорок первого он набивался мне в женихи, вот только я не отвечала ему взаимностью. Зато Аньке он больно уж нравился, все уши она мне про него прожужжала. За пару месяцев до войны Гришка вроде как и с ней сдружился, а вот стояла ли за той дружбой мужская симпатия… я не знала.

А как немцы к нам нагрянули, так он сразу в полицаи подался, и та чарующая улыбка с его лица мигом улетучилась. Как только я узнала об этом, сразу же принялась презирать его, но Аня до последнего не могла поверить, что он добровольно работал на немцев. К счастью или к сожалению, сестра оказалась права. Гришка наш работал на партизан, поэтому был вынужден пойти в полицаи и передавать всю важную информацию через связного.

— Анька все ревет и не может остановиться, — сообщила я, продолжив собирать вещи.

Как только я ответила Гришке, так сестра мигом выбежала из соседней комнаты и бросилась к парню на шею. Сквозь слезную истерику она пыталась что-то сказать ему, вот только получались едва различимые слова. Она жадно осыпала его недоуменное лицо поцелуями. Парень не отвечал взаимностью, но и не отталкивал. В тот момент его карие глаза метнулись в мою сторону. В них я уловила беспокойство, страх и горечь прощания.

Я мигом отвернулась, сделав вид, что перебираю вещи. А сама еле сдерживала дрожь на кончиках пальцев. Мы оба тогда понимали, что виделись в последний раз.

— Анька, ты это… не горюй так сильно, — в какой-то момент раздался его робкий голос. Я впервые заметила, как он нервничал. — Наши уже знают обо всем. Знают, откуда вас будут отправлять. Отобьют партизаны вас. Не поедете вы ни в какую Германию. Слышишь? Не пустим мы вас…

Ему я тогда не поверила. А вот судя по тому, как сестра тут же замолчала, она внимала каждому слову Гришки. Еще некоторое время они пробыли наедине, пока я собирала вещи в соседней комнате. Беспокоить их мне было жутко неудобно…да и шибко неприлично это было.

Немцы не поленились зайти в каждый дом, насильно уводя всю сельскую молодежь, а затем повели нас в сторону железнодорожной станции. Шли мы долго, изнывая от усталости, холода и жажды, но никто и слушать не хотел наше нытье. Всю дорогу Анька тихо ревела, оплакивая уход из дома под дулом винтовок и устрашающих овчарок, и утирала слезы тыльной стороной ладони.

Я не знала, как противодействовать разворачивающимся событиям. Мое лицо было непроницаемым, но это вовсе не означало, что я не была напугана. Страх настолько сковывал тело, что каждый шаг давался с непосильным трудом. Но я осознавала, что если упаду прямо сейчас на холодную и сырую землю, то останусь умирать там же, в добавок с немецкой пулей в брюхе.

Меня трясло. Трясло от неизвестности.

Она пугала с каждой секундой, накрывая новой волной паники и животного страха. Челюсть дрожала, а ладони потели так, что я вытирала их каждую минуту об тоненькое длинное пальто цвета увядших листьев. Оно досталось мне в подарок от располневшей соседки тети Любы, которая купила его в Латвии еще пару лет назад. Помню, как гордилась им каждый раз, когда выходила на улицу. Как было приятно ловить встречные взгляды прохожих, в особенности мужчин. А теперь я шла в нем в неизвестность, словно на Голгофу.

Ребята ревели навзрыд, с их уст слетали имена матерей, которые, в большинстве случаев, уже были мертвы. Кто-то молча вытирал слезы с влажных щек, а кто-то, как и я, сохранял непоколебимое спокойствие, запирая переживания глубоко внутри.

На вокзале мы оказались не единственными подневольными, кого захватчики принудительно ссылали в Германию. Люди с соседних деревень и сел молча, склонив головы, шли навстречу неизвестности, и наше шествие со стороны было похоже на похоронную процессию. Вокруг стоял страшный гул разнообразных голосов: от недовольных криков и душераздирающего плача до страшного гробового молчания.

Нас грубо затолкнули в холодный вагон для перевозки скота, где еще оставались частички сена. В воздухе стоял непередаваемый запах фекалий, а в спины упирались острые дула немецких винтовок, которые грубо протискивали нас в железную клетку.

Когда дверь вагона захлопнулась перед испуганными лицами — нас накрыла абсолютная и беспроглядная тьма. В воздухе сгущалось сильное напряжение, животный страх перед неизвестностью, беспробудные крики и громкий, невыносимый плач. Он не прекращался даже когда вагон тронулся с места, и мы провели в дороге уже приличное время, затихая под убаюкивающий и монотонный грохот колес.

Бесконечное количество часов в носу стоял неприятный запах давно немытых тел, застарелой мочи и засохших животных фекалий, затерянных в сене. За все время поездки несколько девчонок падали в голодные обмороки. Окружающие их ребята всеми силами пытались растормошить их и запихнуть кусок припасенного из дома черствого хлеба. Пару девочек все же удалось вынудить из обморочного состояния, но одна из них так и осталась неподвижно лежать у кого-то на коленях.

Когда мы подъехали к Польше, Анька окончательно осознала, что спасение от партизан нам не светит. Я была уверена в этом с самого начала, вот только опасалась признаваться сестре, дабы не расшатать ее и без того хиленькие нервишки.

Останавливались мы приблизительно на семи-восьми станциях. На каждой из них выдавали поек, состоящий из ста грамм серого хлеба и холодной похлебки из брюквы, а во время второй остановки нам выдали даже потасканные телогрейки. Выглядели они так, словно их только что содрали с несчастного рабочего. Да и хватало их не на всех, и мы, не сговариваясь, поделили ватные куртки на двоих человек. На четвертой станции нас пересадили в теплушки, и все мы выдохнули с облегчением. Теплый вагон, куда нас вместилось около сорока человек, показался настоящим спасением после ледяной железной клетки в мерзлотную погоду. А на двух последних станциях нас вытолкали из теплушек и затолкали в узкие немецкие вагончики с высоким окном и железной решеткой.

Ехали мы в таком положении долго, мучительно долго. По ощущениям и по тому, с какой периодичностью останавливались на станциях, не меньше месяца… быть может и больше. Счет времени я потеряла уже с первых дней. Практически все время пути крепко удерживала Аньку за руку, а она устроилась на моем плече, время от времени нервно всхлипывая. Она ревела на протяжении всего пути, прерываясь на редкий сон. Ее горькие слезы намочили пальто на предплечье, и в том месте ощущался легкий холодок, заставляющий ежиться до неприятных мурашек. Постоянный голод, ожидание устрашающей неизвестности и всеобщее состояние паники измотали организм настолько, что поначалу мне удалось заснуть лишь на третьи сутки. А потом я проваливалась в сон сразу же как только закрывала глаза и упиралась головой об дверь вагона — она плавно потряхивалась под непрерывный ход поезда, что еще сильнее убаюкивало изможденный организм.

Сны. Мне снились ужасающие сны с напряженным концом. Где-то я убегала от немцев с оружием, где-то мне прострелили бок, и я лежала на сырой холодной земле и медленно умирала с мучительной огнестрельной раной. А где-то я даже чудом спаслась и уехала в соседнюю область, куда еще не вступил немецкий сапог, но и там меня настигла облава солдат Вермахта.

Во рту пересыхало от осознания, что меня могут застрелить за любой проступок. Что я умру беспомощной мучительной смертью и никому не будет до меня дела. Никто из них даже и не вспомнит моего имени, как я выглядела, что делала, на кого собиралась учиться. Им будет плевать кем были мои родители, где я родилась и выросла. А что, если Аньку ожидала подобная участь, а меня случайным образом она обойдет стороной? Это было бы еще ужаснее.

Я прятала страх и липкий ужас в намертво сжатых кулаках. Напряжение нарастало с такой силой, что руки на протяжении всей дороги не прекращали нервно дрожать.

Мне снились десятки устрашающих снов, но один из них отчетливо врезался в память…

Легкий летний ветерок слегка обдувал подол белоснежного платьица из приятного хлопка, а листья близстоящей яблони щекотали лицо. Все вокруг благоухало: воздух был насыщен приятным ароматом высаженных цветов, а солнечные лучи игриво пробегались по платью, волосам, рукам, плавно переходя на растительность под ногами.

Слух ласкал заливистый смех сестры, и я инстинктивно развернулась в ее сторону, обнаруживая ее совсем еще маленькой девочкой. На ней бесподобно сидело нежное платьице с дорогим кружевом, а на голове вместо привычной светло-русой косы был сооружен аккуратный высокий пучок, наподобие причесок знатных дам. Она уловила мой взгляд, и со звонким смехом продолжила бежать вперед, играючи прячась за белоснежные колоннады парадного крыльца имения. Ее хрупкие ручки едва касались белого камня, а платье свободно парило в воздухе в ответ на ее игривые виляния.

Я бежала вслед за ней через весь сад, ощущая, как губы расплывались в довольной улыбке, и едва добежала до ступенек крыльца, как массивные двери имения молниеносно отворились с очередным потоком ветра…

— Катька! — на задворках сознания раздался знакомый шепот. — Катька, просыпайся!

Нехотя распахнула глаза, столкнувшись с непроглядной тьмой вагона, отчего на мгновение сложилось впечатление, что я еще не до конца проснулась. Но внезапный гул железной двери с отворяемым замком быстро привели в чувство.

Так как мы с Анькой залезли в вагон в числе последних, то и выходить нам пришлось одними из первых. Я затаила дыхание, когда дверь железной клетки начала постепенно отворяться, заставляя окончательно проснуться своим громким ревом тех, кто еще находился во сне. Свет постепенно озарял беспроглядное пространство, заполоняя его свежим утренним воздухом.

Мы тут же поднялись на ноги, осторожно пятясь назад, заставляя последних буквально вжаться в холодные стены вагона. Но так как нас было очень много — мы с Анькой стояли практически у самой двери, не в силах физически сдвинуться с места. Никто не знал, чего ожидать, и страх был единственным ответом на неизвестность. Наконец, огромную увесистую дверь полноценно раздвинули в сторону, и еще пару минут мы с непривычки морщились от ядовитого солнечного света, бесцеремонно проникшего в железную клетку.

Когда глаза окончательно привыкли к человеческому свету — я осмелилась поглядеть вперед, натолкнувшись на непроницаемые лица солдат Вермахта. Они всегда были одинаковы: черствые и безликие, взгляд максимально отстранен, лишен каких-либо чувств. Несколько мужчин мгновенно наставили оружие в нашу сторону, не сдвигаясь с места. Вокруг них стояли пять овчарок, готовых в любой момент напасть на нарушителей порядка. Мне хватило и пары секунд, чтобы понять — форма этих солдат несколько отличалась от тех, что пришли на нашу землю.

Затем я встретилась с холодными синими глазами, опасно сверкнувшими в мою сторону, чем-то схожими с волчьими, хищными. Их обладатель в серой офицерской фуражке с козырьком, без зазрения совести долгое время продолжал разглядывать меня отстраненным взглядом, как одну из центральных впередистоящих людей. Лицо его имело правильные, я бы даже сказала благородные черты, приятные глазу. Мужчина, который был старше на добрые десять лет — единственный стоял без оружия, направленного в нашу сторону. Не считая пистолет, припрятанный в кожаной кобуре за поясом серого офицерского кителя.

Мне не пришлось долго разглядывать его, чтобы удостовериться, что он являлся главным. Об этом кричала его униформа: серая офицерская фуражка с козырьком, к которой пришит металлический орел, он же был вышит и на левом предплечье серого кителя; брюки галифе, пошитые из того же серого сукна, что и китель; на погонах с плетением «гусеница» с темно-зеленой подкладкой красовалась одна серебряная звезда; нарукавная нашивка состояла из двух горизонтальных полос и двух рядов дубовых листьев зеленого цвета; на черной петлице с левой стороны, помимо одного рядя двойного сутажного шнура, были изображены четыре серых звезды, а на правой петлице вышиты две серые молнии.

Тогда еще я и знать не знала, что именно обозначали те странные молнии в форме двух иностранных букв «SS» у захватчиков…

Я нервно сглотнула и сжала ладони настолько сильно, что всем нутром ощутила, как отросшие ногти намертво въелись в кожу. Мельком поглядела в сторону наших ребят. Их испуганные лица говорили лишь об одном — они вовсе не собирались ступать ногами на немецкую землю.

Поэтому я решительно шагнула вперед, улавливая напряженный писк со стороны старшей сестры позади. Ну, конечно, держу пари, Анька подумала, что я самоубийца, а у остальных ребят промелькнула мысль, что я вознамерилась предать малую родину и весь Союз в целом. Но ведь если медлить — нетерпеливые солдаты откроют огонь на поражение. И все они это прекрасно понимали, но продолжали стоять как вкопанные, боясь сделать лишнее телодвижение.

И как только мои потрепанные туфли дошли до самого края вагона, я наткнулась на первое препятствие — вагон оказался слишком высок, а земля под ним находилась чересчур низко. Но на этом испытания не закончились. После осознания, что полечу кубарем вниз по немецкой земле, не в силах спрыгнуть с такой высоты, я неожиданно наткнулась на протянутую мужскую ладонь. На рукаве офицерского кителя красовался черный манжет с двумя молниями и вышитой серебристой надписью «SS Polizei-Division». Несколько секунд я с подозрением всматривалась в нее, и только когда вскинула глаза, поняла, кому принадлежит протянутая рука.

Обладатель синих стеклянных глаз, пронзающих холодом полярной ночи, продолжал глядеть на меня непроницаемо, вопросительно изогнув бровь. Летний ветерок слегка взъерошил мелькавшие пряди светло-русых волос, торчащие из-под серой фуражки с пришитым враждебным орлом.

С каких это пор они протягивают руку помощи пленным? Если я подам ему руку, он усмехнется, уберет ее и будет смотреть, как я лечу вниз, неуклюже цепляясь в воздухе за все подряд?.. Они же все кровожадные и хладнокровные люди! Никак иначе, ведь так?!

Но было в его глазах что-то такое… человеческое, что зацепило еще с первых секунд. Именно поэтому я нерешительно вскинула дрожащую руку и вложила в его ладонь.

Тепло его руки буквально обожгло ледяную плоть, и только в тот момент ко мне пришло осознание, насколько сильно я промерзла. Офицер мгновенно обхватил мою ладонь обеими руками, и в нос тут же ударил запах железа вперемешку с горьким табачным дымом. Он помог мне благополучно добраться до земли, за что я хоть и неуверенно, но благодарно кивнула. Его движения были уверенными, стальными, по-командирски властными и четко отлаженными. Мужчина отдал приказ остальным солдатам, кивнул в сторону ребят, и молодые люди в тот же момент опустили оружие, направляясь к вагону.

Мне хватило нескольких секунд, чтобы понять, что наша теплушка была единственной, кому приказали высадиться. Остальные советские ребята продолжили путь, как только мы — выходцы из деревни Свибло — освободили вагон.

Я стояла на твердой немецкой земле, разглядывая немецкую железнодорожную станцию и то, как немецкие солдаты грубо выталкивали людей из вагона, и осознавала одно — пути назад уже не будет.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 5 пользователям

УКРАЛИ ЖЕНУ

Суббота, 10 Февраля 2024 г. 01:25 + в цитатник
УКРАЛИ ЖЕНУ
У Петра Матвеича украли жену. Еще утром она бегала по комнате, жарила котлеты, мыла посуду, а вечером ее не стало.
Пришел Петр Матвеич с работы, а в почтовом ящике записка: “Если вы к завтрашнему дню не положите на черном ходу под батарею пятьсот рублей, не видать вам больше своей жены никогда в жизни”. А внизу — приписка: “И не вздумайте заявлять в милицию. Не то будет хуже”.
Сначала Петр Матвеич подумал, что это шутка. Где это видано, чтобы среди бела дня в самом центре города у человека жену крали. Добро бы еще автомобиль или холодильник, а то женщину. Да еще не первой молодости.
Но прошел час, другой, а жены все не было. Тут Петра Матвеича охватило сомнение. А что, если это правда? Мало ли жулья на белом свете? И потом, если подумать, им ведь не старуха моя нужна, а деньги. И притом немалые, пятьсот рублей. Вот злодеи! Нет, чтобы у профессора какого украсть или у писателя. Им пятьсот рублей выложить, что раз плюнуть! А я эти деньги, может, всю жизнь копил. Нет, не отдам!
Петр Матвеич встал со стула. “Ну хорошо, не отдам. А если они… того? Что тогда? И, главное, посоветоваться не с кем. Была бы жена, надоумила”.
Петр Матвеич вышел в коридор и постучал соседу. — Михалыч, не спишь?
Он вошел в комнату соседа и в нерешительности сел на стул.
— Понимаешь, какое дело. Беда у меня. Жену мою… украли.
— Че-го?!
— Вот тебе и чего. На вот… читай.
Сосед надел очки и, не торопясь, смакуя каждое слово, прочел вслух записку.
— Да, — сказал он, снимая очки. — Ну и что ты надумал?
— Пока ничего. Может, оно обойдется?
— Вряд ли. У них, у жуликов, разговор короткий. Жизнь или кошелек.
Петр Матвеич глубоко вздохнул:
— И ведь деньги-то какие. Шутка сказать — пятьсот рублей. Баба узнает — съест.
— Да, — подтвердил сосед, — немалые. Почти что цветной телевизор.
— Так, может, не давать?
— Дело хозяйское.
— А если случится чего?
— Вполне возможно. Для них человеческая жизнь — тьфу! Они на нее в карты играют.
Соседи помолчали.
— Конечно, если разобраться, — сказал Петр Матвеич, — она этих денег стоит. И постирать может и сготовить. Да и выглядит еще ничего, не хуже молодой.
— Все они не хуже, — сказал сосед. — Только бить их некому. Я тебе так скажу: баба она и есть баба. Укради кто мою, я б и сотни не дал.
— Сравнил. Я за твою и десятки б не дал.
— Ну вот что, — сказал сосед. — Ты говори, да не заговаривайся. Это еще надо поглядеть, чья лучше.
— А чего глядеть? Ясно, что моя. Воры — они тоже не слепые. Разбираются.
— Ну, если твоя лучше, ты и выкладывай деньги. А я со своей плохой и так проживу. Бесплатно.
Петр Матвеич хлопнул дверью и, не попрощавшись, ушел в свою комнату.
Всю ночь он ворочался. Без жены спать было холодно и неуютно. “Заплачу, — твердо решил он. — Черт с ними, с деньгами. Мы себе еще наживем. А старуха у меня одна. Я ее ни на какую молодую не променяю”.
Угром Петр Матвеич достал из комода сберегательную книжку, пошел в сберкассу и снял пятьсот рублей. Потом, оглядываясь по сторонам, побежал домой, завернул деньги в тряпочку, вышел на черный ход и сунул их за батарею.
Весь день он не мог работать. Он ужасно беспокоился, как бы чужие жулики не узнали, куда он спрятал деньги, и не украли бы эти деньги у его жуликов. Сразу после работы он кинулся на черный ход и запустил руку за батарею. Все в порядке: денег не было.
Немного успокоившись, он поднялся к себе. Прибрал комнату, постелил чистую скатерть, заварил чай и стал ждать жену.
Часов около девяти хлопнула входная дверь. Петр Матвеич, опрокиыдвая стулья, кинулся в коридор.
В дверях стояла незнакомая женщина в высоких лакированных сапогах и пятнистой синтетической шубе, перехваченной кожаным поясом.
— Петя, — сказала женщина, — не узнаешь?
Петр Матвеич захлопал глазами.
— Маша?
— Я, — сказала женщина и заплакала.
— Да погоди ты, не плачь. Все позади. Лучше скажи, чего это ты напялила?
— Шубу… французскую.
— Откуда? Тебе ее что, жулики дали?
— Нет, я сама ее купила. В магазине.
— А деньги? Где ты деньги взяла?
— За батареей.
И тут до Петра Матвеича наконец дошло:
— Это что же получается? Вроде не они… а ты… жулик?
— Я не жулик, — всхлипнула жена. — Я всю жизнь о такой шубе мечтала. Который год в драном пальто хожу. Ну что смотришь? Хоть скажи — нравится?
— Нравится, — сказал Петр Матвеич. — Как на корове седло.
— Петенька, не сердись. Бог с ними, с деньгами. Чего их копить? У нас сыновья есть. Понадобится — пришлют.
— От них дождешься. Какая мать, такие и сыновья.
Чай они пили молча. И только поздно вечером, когда ложились спать, Петр Матвеич спросил:
— Ты хоть скажи, кто тебя надоумил?
— Никто, — сказала жена. — Это я по радио слышала. Как у одного миллионера жену украли.
— Вот дура! Нашла миллионера.
Ночью, лежа рядом с теплой, мирно посапывающей женой, Петр Матвеич вспоминал их долгую, совместно прожитую жизнь. И сколько он ни вспоминал, сколько ни напрягал память, он так и не мог припомнить, чтобы дарил своей старухе цветы, духи или другие красивые вещи. Ничего этого она не видела. А так и прожила всю жизнь немодно одетой, в стоптанных туфлях и потертом пальто. А рядом по улице ходили шикарные дамочки и пахло от них заграничными духами. “Нет, — подумал Петр Матвеич, — мы им еще нос утрем”.
Утром он взял в сберкассе оставшиеся деньги и пошел в комиссионный магазин. Там, не обращая внимания на цены, он купил жене нейлоновый полупрозрачный халат, туфли с золотыми пряжками и длинные накладные ресницы. По пять рублей штука.
АРКАДИЙ ХАЙТ
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 12 пользователям

КЛАССНЫЙ РОМАН

Суббота, 10 Февраля 2024 г. 01:05 + в цитатник
КЛАССНЫЙ РОМАН
«Ваш сын шалит на уроках. Прошу повлиять на него! Классный руководитель (неразборчиво)».
«Ещё раз самым убедительным образом прошу: поговорите с Павлом! Ему грозит неудовлетворительная оценка по поведению за четверть. Классный руководитель (неразборчиво)».
«Нет, ну сколько я могу взывать к вашей совести, родители Павла Самохина? А ещё деловые люди! Жду кого-нибудь из вас завтра в школе к 18.00. Классный руководитель Е.М. Петровская, если забыли».
«Уважаемая Е.М. Петровская! Извините, что сразу не ответил вам – Павел прятал дневник. Сегодня совершенно случайно нашёл его (дневник) в стиральной машине. Беседу провёл, когда нашёл его (Павла) у соседей. Прийти в школу пока не могу, дела. Отец Павла (неразборчиво)».
«Уважаемый отец Павла! Благодарю вас за воспитательные меры, принятые к Павлу. Он больше не шалит на уроках, а только на переменах. Извините, а почему вы искали дневник Павла в стиральной машине? Классный руководитель Елена Марковна».
«Уважаемая Елена Марковна, я рад за Павла. Что касается стиральной машины, то я её использую по назначению. Отец Павла (Игорь Николаевич меня зовут, между прочим)».
«Уважаемый отец Павла Игорь! Насколько я поняла, вы сами занимаетесь стиркой. Но, по нашим данным, у Павла есть мама. Она-то чем у вас занята? Елена Марковна».
«Лена (можно, я пока буду вас так называть?), у вас устарелые данные. Мы с женой полгода уже как расстались. Как вам Павел?».
«Игорёк, я рада за вас! Что вы делаете в это воскресенье? Может быть, встретимся, побеседуем об успехах Павла? Ленусик».
«Леночка, у нас с Павлом в это воскресенье генеральная уборка. Но если вы присоединитесь к нам, то мы возражать не будем. Игорёк».
«А почему бы и нет? Ленусик».
«Игорёк, Ленусик! Вы уж, пожалуйста, проводите эту вашу генеральную уборку сами! Я буду у бабушки. Да, и попрошу больше не грузить мой дневник своей перепиской, мало, что ли, других способов для общения? Ваш Павел Игоревич».
Марат ВАЛЕЕВ.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 11 пользователям

КРИСТИНА ВУД КАТАРИНА

Воскресенье, 04 Февраля 2024 г. 20:10 + в цитатник
Глава 6
Впервые приснилась мне родная бабка Аглая на третий день моего пребывания в усадьбе семьи Шульц. Женщина она была до жути лютая, властная, но справедливая до мозга костей. Боялись мы ее с Анькой и Ванькой знатно, опасались слово лишнее сказать, да взглянуть не так. Бабушка по непонятным причинам именно меня выделяла среди остальных внуков. Она без конца твердила, что не светит мне в молодости ничего хорошего, не выйдет из меня примерной хозяйки и жены, много страдать я буду, а любви и подавно не суждено мне ощутить, тем более в браке. Будучи шестилетней девочкой, я воспринимала ее слова за чистую монету и ревела на печке белугой днями и ночами. Я искренне не понимала, почему мне уготована такая судьба.

Мамке было вовсе не до меня. Она без выходных пахала в колхозе, а нас оставляла на попечение своей седовласой строгой матушки. Бабушка вторила как мантру, что мы с Анькой и Ванькой и вовсе не должны были родиться, судьба у нас у всех будет тяжелой и многострадальной. Она без конца и края бубнила, что внуки незаконнорожденного сына дворянина и простой няньки не должны появляться на свет, и что мама совершила опрометчивый поступок, когда связалась с нашим отцом. Он был незаконнорожденным сыном дворянина, и после его рождения от няньки его законнорожденного сына — бывшей крепостной девки — дед наш тотчас же признал его, но нарек не своей фамилией. После отец женился на простой деревенской девке и родились мы с Анькой и Васькой.

Померла она, когда мне было около семи лет, но ее хмурый суровый взгляд голубых глаз с опущенными строгими бровями, я не забуду никогда. После смерти своей ни разу она мне не снилась, а как только попала я в Германию к немецким помещикам, являться во снах ко мне стала довольно часто. И каждый сон с ее участием доводил меня до слез. Бабушка обвиняла меня во всех смертных грехах, кричала, что я предатель, родину свою продала за буханку хлеба и теплое местечко. Что я виновна в смерти мамки и намеренно бросила Аньку одну погибать в той чертовой прачечной.

После третьего или четвертого по счету сна с ее участием, я начала подозревать, что возможно в сны мои врывается моя собственная совесть под видом бабки Аглаи. Но я ничего не могла с этим поделать. Бабушка навещала меня раз или два в неделю, и дошло уже до того, что я и вовсе боялась засыпать.

* * *
Прошло уже более девяти месяцев, как я находилась в семье Шульц, работая негласной нянькой. За то время более-менее сносно подучила немецкий язык на бытовом уровне, понимала большинство слов и начинала увереннее отвечать не только Артуру, но иногда даже профессору Шмидту. Я потихоньку гордилась собой, ведь больше не являлась белой вороной среди девчонок, которая ни черта не понимает и недоуменно оглядывается по сторонам, в надежде на перевод.

На дворе стоял удивительно теплый декабрь 1942. Война, казалось, длилась бесконечно долго, и жили мы в полной неизвестности. Не знали, что происходило на Восточном фронте, не подозревали, как туго жили наши соотечественники, не знали когда вернемся домой, и вернемся ли вообще…

Позади был самый разгар сбора и продажи урожая, а также изнуряющая жара, от которой мы не знали куда деться. Ферма Розенхоф с переизбытком вырастила картофель, сахарную свёклу и пшеницу. Картофеля было настолько много, что мы ели его дважды в день: в качестве пюре, в запеченном виде, жареный, с лихвой добавляли его в супы, а также ели сытные пирожки, вдоволь им напичканные. Под конец лета я не только есть его не могла, но и видеть, хоть и понимала, что поступаю кощунственно, ведь в это время в Союзе голодали тысячи людей.

Все те месяцы в груди таился тяжкий груз — я не могла простить себе, что находилась в Германии и работала в тылу врага. Я работала на Третий рейх и отказаться от той работы означало буквально попрощаться с жизнью. А умирать в двадцать лет было страшно, очень страшно. Тем более, когда у хозяйки имелись близкие связи в лице оберштурмбаннфюрера — офицера полиции Алекса Мюллера, который осуществлял контроль за советскими пленными в рамках Мюнхена. Не без помощи Аси мы узнали, чем же все-таки была обусловлена связь фрау Шульц и Мюллера. За те месяцы она очень сдружилась с Амалией, они нашли много общего, и зачастую благодаря Аське мы и узнавали подробности жизни немецких помещиков и страны в целом. Амалия в более близкой беседе поделилась, что ее старший брат Áльберт Шульц и Алекс Мюллер до войны слыли хорошими друзьями, во многом благодаря тесному общению их семей. Перед тем, как Альберт ушел на фронт, Мюллер пообещал другу, что будет присматривать за фрау Шульц и ее детьми, помогая любым словом и делом, буквально заменив Альберта.

Узнав подробности о грозном офицере Мюллере, девчонки словно стали замечать, что и взгляд-то у него стал мягче, и чувств в его словах стало побольше и вообще… хороший он человек. Но я была непреклонна и не поддавалась под их сладкие речи. Мюллер продолжал быть тем, кто способствовал убийству наших граждан, и это подтверждали его погоны, офицерский чин и тем более злодейские и беспощадные руны на черных петлицах в форме двух угрожающих молний.

Оля была в восторге от подробностей жизни своего возлюбленного, и ее воздыхания по «Сашке» продолжились с новой силой, ведь теперь она могла небезосновательно идеализировать его поступок. Впрочем, после того как Генриетта послала ее работать в поле, жизнь Ольги изменилась, и не совсем в лучшую сторону. На протяжении нескольких недель мы видели Лëльку лишь по вечерам, когда она с трудом поднималась в спальню и без сил падала в кровать, проспавши в одной позе до самого утра. Она настолько уставала в поле, да еще и за остатками скота ухаживала, что ей не хватало сил на привычные ночные разговоры… Даже за столом, в прошлом неугомонной трындычихе, хватало сил обмолвиться лишь парочкой фраз.

Мы с Асей хорошо сдружились с Татой, Олей и остальными ребятами. Оказывается, Танька была старше нас на несколько лет — ей тогда уже было двадцать три года, и до войны в Одессе она училась на втором курсе педагогического института. А Лëлька по возрасту недалеко от нас ушла — ей едва исполнилось двадцать лет за пару дней до того, как нас привезли в Германию, а работала она до этого в местном колхозе под Одессой. Ванька да Колька, которым на тот момент не было даже семнадцати, работали в колхозе под Харьковом и учились в одной школе. Ребятам, можно сказать, повезло, в Германии они попали в родную стихию, и ничего кроме страны для них практически не изменилось.

Все прошедшие месяцы меня ни на минуту не покидала мысль об Аньке. Точнее, о ее спасении. Каждую ночь я мысленно захлебывалась слезами, потому как не позволяла себе расклеиваться при спящих девчонках. Меня одолевали тяжкие мысли, и я все гадала в каких условиях она проживала. Меня сжирало огромное чувство вины, что я находилась в теплом и сытном месте, а она могла пару раз в день давиться куском хлеба и драться за кружку воды в бараках прачечной, куда ее увели.

Впрочем, я не бездействовала и времени зря не теряла.

Благодаря выгодному положению в семье помещиков, меня не обделяли хорошим жалованием, которое было ровно вдвое больше, чем у остальных остарбайтеров в нашем доме. Я свободно прогуливалась по старинным улицам Эрдинга с Артуром, потакая его желаниям зайти в знаменитую пекарню или издали понаблюдать за играми местных ребят.

Стоит отметить и отношение фрау Шульц к нам, ее негласным рабам. Всех остарбайтеров в доме она не обременяла телесными наказаниями и не морила голодом, потому как понимала, что голодный и изможденный человек не способен полноценно работать. Нам было достаточно лишь ее строгого взгляда исподлобья и сокращения жалования. Перед наказанием фрау всегда ставила нас перед выбором: либо сократить провинившемуся жалование, либо выполнить дополнительную работу помимо основной. В случае с Ванькой и Колькой — прибавлялись два часа работы в поле утром и вечером, а в случае Таньки и Лëльки — ранний подъем на три часа раньше обычного, чтобы в наказание перемыть до блеска все кастрюли, сковородки и до раздражительного скрипа выдраить пол в кухне, даже если Гертруда об этом позаботилась еще с вечера. Меня и Аську эти наказания обходили стороной, ведь мы обе старались добросовестно выполнять свою работу. Но стоит признать, у практичной немецкой женщины не было ни одного наказания по ее собственной прихоти, плохому настроению или личной неприязни к кому-то из нас. Ребята получали по заслугам и виноваты в этом были только сами.

С виду всегда строгая и чопорная женщина с железной осанкой, она порою заботилась о нас наравне с родной матерью. Пару месяцев назад у Таньки страшно разболелся зуб, и опухоль от нижней челюсти переросла на половину лица. Бедняжка ни есть, ни пить не могла, пол дня загибалась от боли и в прямом смысле была готова лезть на стену. Фрау Шульц лично отвезла горничную к зубному, оплатив ей лечение. Татьяна с день полежала в нашей спальне, пока мы по очереди носили ей кашеобразную пищу, а после как ни в чем не бывало хлопотала по дому, забыв про ужасную зубную боль. То же самое было и с Ванькой, который обессиленно упал посреди поля во время знойного солнцепека, и с Колькой, который во время распилки дров едва не лишился двух пальцев. И даже со мной, когда мне вдруг поплохело в душной игровой Артура, и я едва не лишилась чувств.

Не обижала она нас и жалованием, платила обещанные суммы день в день. Завтраки, обеды и ужины у нас всегда были полноценными, хоть и не такими разнообразными как у хозяев. Если членам семьи на обед подавали четыре поварешки мясного супа, целую буханку хлеба, сливочное масло, салат из овощей и второе блюдо без мяса, то нас ставили перед выбором. Либо мы едим второе блюдо (а зачастую это было обыкновенное картофельное пюре без мяса) с тремя кусками хлеба для каждого и сливочным маслом сверху. Либо выбираем суп, но на жирном бульоне с аппетитными кусочками мяса, тремя кусками хлеба без масла и парочкой ложек овощного салата. По праздникам (к примеру, на наши дни рождения или именины кого-то из членов семьи) Генриетта и вовсе распоряжалась подавать нам макароны с жирным куриным бедром или тушеное мясо с овощами с грядки. В те моменты мы были по-настоящему счастливы, и накидывались на мясо словно голодные волки.

А двадцать второго ноября — на мой двадцатый день рождения — фрау и вовсе распорядилась испечь Нюрнбергский пряник. Это было необычайно вкусное и ароматное лакомство. Внешне оно напоминало большое овсяное печенье, украшенное миндалём. Ребята съели по одному кусочку, а мне, как имениннице, досталось целых три. Не знаю, как они, но я едва удержалась, чтобы не съесть собственные пальцы вместе с пряником. А после, когда уже все разошлись, наедине Генриетта вручила мне новое чудесное платье из плотной черной ткани в белый горошек. Воротник у него был белоснежным, а талию подчеркивал миниатюрный черный ремешок.

Помещица скрупулезно соблюдала все созданные ею же правила, это касалось всего: скотины, фермы, усадьбы, бухгалтерии и воспитания детей. В особенности, она не уставала делать мне замечания по поводу строгого распорядка дня Артура. Первое время я терялась во времени, пару раз одевала мальчика не в тот комплект одежды и даже однажды отправила его на обед вместо уроков, заставив профессора Шмидта одиноко ждать ученика в беседке.

Но были и моменты, когда фрау не уставала хвалить за мою излишнюю любовь к порядку. Эта привычка у меня сформировалась еще с детства: ровно застеленная кровать, одеяла сложены край к краю, в шкафу каждая полочка была строго выделена для определенного вида одежды, на учебном столе все стояло строго на своих местах; а уборку я проводила крайне тщательно до последней соринки, даже если приходилось перемывать все с пятого раза. Эта особенность со мной была с раннего детства, поэтому подобное поведение благополучно вошло в привычку, а вот фрау Шульц заметила это за мной в первые же дни. Она смеялась с добродушной улыбкой на лице и шутила, называя меня русской немкой, потому как лишь немцы настолько заморачивались наведением порядка. Артур же был в полном восторге, что в его шкафах отныне одежда была разложена строго по временам года и комплектам, была разделена на парадную, повседневную и домашнюю и аккуратно сложена без единого намека на складки. Лишь чуть позже я осознала, почему он восхвалял меня каждый раз за столь скрупулезный порядок…

Оценила фрау и мою тягу к врачеванию. Как только Артур получал незначительные царапины и ссадины, я тут же прибегала к нему на помощь. Знала каждое средство, что находилось в аптечке у семьи Шульц. А также умело промывала, обрабатывала и забинтовывала раны не только у членов семьи, но и у других остарбайтеров. Я заваривала различные успокаивающие чаи помещице, благодаря которым она тотчас же избавлялась от мигрени и крепче спала по ночам. Генриетта настолько поощряла во мне интерес к медицине, что подарила книгу по врачеванию из собственной библиотеки в ее кабинете. Правда книга та была от корочки до корочки на немецком, и чтобы прочесть и перевести парочку страниц, у меня уходило несколько дней, а то и недель… Без помощи Аси первое время было очень туго. Но я не унывала и была безмерно благодарна той информации, что попала мне в руки. В Свибло я бы точно не отыскала подобные книги, описанные немецкими учеными. И чем больше я понимала из написанного, тем увлекательнее становилось чтение. Немецкий язык мой подтягивался с удвоенной силой, не считая того, что я и так постоянно жила среди немцев.

Было и то единственное, что меня настораживало и напрягало. Фрау только мне запрещала выходить на улицу во время активного солнцепека без защитной одежды и зонтика. По началу я недоумевала, как в такую-то жару выходить в закрытой одежде! Но потом Ася разъяснила мне, что в Германии немецкой женщине было неприлично ходить с бронзовым загаром по всему телу, ведь настоящей арийке была свойственна лишь светлая кожа, наравне с волосами и глазами… и иного быть не могло. Такую женщину по ошибке могли тут же приравнять к цыганам или евреям и насильно отправить в лагерь смерти. А так как я якобы являлась дальней родственницей семейства Шульц, то и соответствовать оным была обязана. Но я все еще не понимала, почему должна была разыгрывать тот спектакль перед гостями фрау Шульц…

Стоит отметить и то, скольким полезностям нас научила Генриетта. И белье пастельное грамотно крахмалить, и разглаживать его новым для нас электрическим утюгом (гладить с ним было одно удовольствие), и даже рубашки с платьями крахмалить; и одежду из разнообразной ткани штопать аккуратно и, что примечательно, разными способами; и шторки подвязывать в пышные элегантные банты; и цветочки красивые высаживать перед домом, и за чистотой и порядком следить ежедневно. Познакомились мы в усадьбе еще с одним странным и новым для нас приспособлением — пылесосом. Это была необычная машина с длинным хоботом как у слона и гудящим мотором как у автомобиля, которая собирала всю пыль, волосы и крошки с ковров! Впервые опробовав его, мы с девочками каждый раз чуть ли не дрались, чтобы пропылесосить все ковры в доме. По началу это было весьма необычно, увлекательно и даже удивительно, но не зря говорят, к хорошему быстро привыкаешь. Хозяйка обмолвилась, что пользоваться они таким приспособлением начали еще с 1936 года, практически сразу же после того, как их пустили в производство в Германии.

Думаю, не только я, но и девчонки на примере нашей фрау убедились, насколько немки были хозяйственны, экономны и весьма практичны в быту.

Но не смотря на внешнюю идеальную картинку нашего быта, я была благодарна фрау Шульц за хоть и немногочисленные, но все-таки свободные прогулки по городу с ее сыном. Они были той кроткой частичкой свежего воздуха в жизни, которая последние несколько месяцев напоминала беспросветную холодную ночь.

Во время прогулок по Эрдингу никому из немцев не было до меня дела: я благополучно слилась в общем потоке дам со шляпками и элегантными платьями и мужчин в строгих деловых костюмах. Через парочку недель после моего назначения, фрау Шульц привезла из ателье три элегантных платья бордового, изумрудного и черного цветов, парочку миниатюрных шляпок им под стать, одну пару закрытых туфель на невысоком каблуке (благодаря которым я заработала кровавые мозоли), увесистое серое пальто на прохладную погоду и небольшую тканевую сумочку для достоверности. Раза с третьего я научилась правильно собирать волосы в изящный и аккуратный пучок: высокий для парадных выходов и низкий для повседневных. А также завивать волосы горячими щипцами, которые я могла одолжить в любой момент и у Амалии, и у Генриетты.

Первые разы мне было ужасно жутко выходить в люди в подобном одеянии. Казалось, каждый немец будет читать мои мысли и пытаться разглядеть унизительную нашивку «OST». А вальяжно расхаживающие конвои немногочисленной полиции будут бросать подозрительные взгляды и требовать показать документы, которых у меня не было. Но ничего подобного не возникало, что в первый, что в последующие разы.

На каждой послеобеденной прогулке с Áртуром, я скрупулезно считывала все указатели на немецком языке, изучала улицы, куда они вели и где находился тот или иной населенный пункт. Я не знала в какой стороне находится прачечная, куда увезли Аню, но хотя бы примерно понимала, как и на чем добраться до Мюнхена, и в каком направлении он находился. Пока мальчик молчаливо наблюдал за местными ребятами, я внимательно вслушивалась в разговоры прохожих, о чем они беседовали в пекарнях, в придорожных магазинчиках, что спрашивали у полиции. Была важна каждая зацепка, я не желала упустить ни одну деталь, которая могла оказаться решающей. Таким образом, я подтягивала свой немецкий, ведь без элементарных знаний языка я бы не смогла сдвинуться с мертвой точки. Но, к моему дикому сожалению, ни один немец в разговоре не упоминал ни остарбайтеров, ни каких-либо других военнопленных. Единственный раз одна женщина в очереди в пекарню поделилась с подругой новостью о новой партии пленных французов. Она упомянула, что их рассредоточат по всей Баварии, но ничего конкретного так и не сказала.

Я уже примерно понимала к кому из местных торговцев в случае чего прибегу за помощью, а кого стоило избегать за версту из-за нацистских настроений и более близкого общения с полицией. Обыкновенные офицеры полиции патрулировали улицы в темно-зеленой форме и без отталкивающих рун в виде двух букв «SS» на петлицах. Но все же имели нечто схожее с Мюллером — на рукаве кителя у них был все тот же черный манжет с двумя молниями и вышитой серебристой надписью «SS Polizei-Division».

Однажды во время третьей по счету прогулки по Эрдингу (кажется, это был сентябрь 1942), я по привычке разглядывала близлежащие старинные домики, завораживающие своей красотой, и одновременно считывала каждый указатель. Артур по обычаю держал меня за руку и перешагивал через каждую трещину на асфальте. Если вдруг он случайным образом наступал на небольшое расстояние между брусчаткой, то возвращался обратно на угол улицы и начинал все сначала. Так могло продолжаться два, три, а то и пять раз, и наша прогулка могла состоять только из подобных его своеобразных действий. Но тогда я еще не обращала внимания на звоночки в столь странном поведении мальчика.

Наконец, когда мы спустя целую вечность завернули на следующую улицу, я вдруг замерла на месте, не в силах пошевелиться. Возле входа в небольшое двухэтажное здание с двумя нацистскими флагами, стояли двое мужчин в разных военных формах, окруживших парочку автомобилей. Они курили, смеялись и беззаботно обсуждали очередную новость с фронта. Судя по вполне презентабельным кителям, все они являлись старшими офицерами, а красная повязка со свастикой на левой руке одного из них, подтверждала принадлежность к национал-социалистической партии Германии.

Среди них я практически сразу заметила до жути знакомое лицо. Алекс Мюллер не спеша потягивал сигарету, зажав ее между указательным и средним пальцами, и слушал рассказ товарища напротив. Я замедлила шаг, а затем и вовсе замерла на углу улицы, но Артур тут же потянул меня вперед, увидав друга семьи.

— Алекс! — закричал мальчик, чем опешил окружающих Мюллера мужчин. Они недоуменно оглянулись, и Артур тут же заключил офицера в дружеские объятия.

По телу пробежали мурашки, а спину обдало неприятным холодком.

— Юнгер манн, — ответил Алекс, тут же выбросив сигарету в ближайшую урну, и по-братски потрепал мальчика по волосам. Мне даже показалось, что он улыбнулся, но через мгновение, когда я уловила его обаятельную белозубую улыбку, уже ни капельки не сомневалась. — Как твои дела?

— Хорошо! Мы с Китти гуляем, не хочешь к нам присоединиться? — воскликнул Артур, заглядывая офицеру в глаза.

Я нервно сглотнула, когда мальчик указал рукой в мою сторону, и все окружающие их мужчины с красными повязками, как по команде с интересом оглянулись. Было глупо продолжать стоять посреди улицы как вкопанная, еще больше вызывая подозрения у немцев. Поэтому я собрала силы в кулак, выпрямила спину, как истинная немка, и подошла к Артуру и Мюллеру, неловко стискивая миниатюрную сумочку в обеих руках. Влажные пальцы нервно теребили ручку дамской сумки, пока я терпела унизительные и оценивающие мужские взгляды со стороны. Не знаю каким образом, но мне удалось скрыть от них дрожащие от страха руки.

Я боялась не их, а того, кто стоял напротив и знал о моем истинном положении в той стране. Положении пленного, положении раба Третьего рейха. Но Мюллер продолжал молча и сосредоточенно рассматривать мой новый внешний вид с головы до ног. Его синие, до жути глубокие глаза скользили по моим рукам, аккуратно уложенным волосам и тонкой талии, подчеркнутой легким светло-голубым платьем в белый горошек, оно едва прикрывало колени и практически полностью обнажало худощавые руки из-за знойной жары.

Щеки молниеносно вспыхнули, и я вдруг перестала дышать то ли от страха, то ли от неловкости и смущения, а мочки ушей загорелись предательским ярким пламенем. Его же лицо не выдавало ничего, что могло бы очернить его репутацию. Все тот же высокий лоб, впалые щеки, суженный подбородок. Но в тот момент мне казалось, что его хищный взгляд скользил по мне долго, чертовски долго.

Все, о чем я молилась тогда, чтобы Мюллер не вздумал соглашаться на совместную прогулку. Иначе я сошла бы с ума, сгорела от стыда и умерла бы от страха, находясь с ним в такой непосредственной близости. Страшно было представить, что со мной было бы, если бы он вдруг наказал меня за непослушание, ведь покидать рабочее место без полиции остарбайтерам было категорически запрещено. И уж тем более разгуливать на улицах без опознавательной и унизительной нашивки.

— Гутен таг, гер Мюллер, — изрекла я тоненьким зажатым голосом, когда его откровенное разглядывание начало, мягко говоря, смущать не на шутку.

— Добрый день… — спустя целую вечность произнес офицер. Он сделал небольшую паузу и неловко прокашлялся в кулак, — …фройляйн Штольц.

— Мюллер настоящий засранец, раз скрывал от нас столь чудесный цветок, — галантно произнес незнакомый мужчина в черном кителе с ярко-красной повязкой на левой руке. От его вкрадчивого голоса по спине пробежал неприятный холодок. Он вежливо поклонился и приподнял черную офицерскую фуражку, на которой был изображен пугающий человеческий череп. — Штандартенфюрер Кристоф Нойманн к вашим услугам.

Мужчина был худощавого телосложения, роста среднего, выше меня на пол головы. Лицо его было не отталкивающей наружности, но и не особо приятное: острые черты, прямой и ровный нос, глубоко посаженные глаза, впалые щеки и тонкие бледные губы. Одет он был в черный китель из легкой летней ткани, на погонах красовались две серебряные звезды, а на обоих петлицах вместо привычных рун были вышиты одинарные серебристые дубовые листья. Под кителем находилась белоснежная рубашка с черным галстуком. На поясе черный кожаный ремень с серебристой пряжкой, на которой был изображен имперский орел со свастикой — герб нацисткой Германии. Он же был вышит и на правом предплечье кителя.

Я не смогла сдержать улыбку и молилась, чтобы она не вышла слишком вымученной. Кристоф не сводил с меня любопытных и хитрых светло-зеленых глаз в сочетании с игривой улыбкой. И я уже хотела было ответить ему, как вдруг ощутила неожиданное прикосновение влажной руки Артура.

— Китти еще не очень хорошо говорит по-немецки, — предательски произнес мальчик по-детски обиженным тоном, и тут же дернул меня назад. — И вообще, моя кузина ни с кем не знакомится! Она дружит только со мной!

Офицер Нойманн коротко ухмыльнулся, с интересом глянул в сторону Мюллера и вопросительно вздернул бровь.

— Не говорит по-немецки? Она не немка? — с недоверием произнес мужчина лет тридцати пяти, а затем с подозрением сощурил зеленые глаза. Он с недоверием спрятал руки в карманы черных брюк галифе и взглянул в мою сторону уже совершенно другим взглядом. — А так и не скажешь…

Против воли я испуганно распахнула глаза и на мгновение перестала дышать. Но стоит отдать Артуру должное: он вовремя потянул меня назад, и офицеры увидели лишь мою спину, а не испуганное выражение лица.

— Ты же слышал, она его кузина. У меня нет причин не доверять фрау Шульц, — позади раздался убедительный голос Мюллера. Спасительный голос. — Ты хотел заехать в штаб в Мюнхене? Я могу подбросить.

После той встречи на душе остался неприятный осадок. В груди закралось ощущение, будто меня ударили под дых. Артур, как ни в чем не бывало, продолжил удерживать мою руку влажной ладонью и перешагивать через трещины на асфальте, но я все еще не могла отойти. Тот несостоявшийся разговор лишь доказал мне, что я была еще чертовски слаба и уязвима, чтобы сбегать из фермы «Розенхоф» на помощь Аньке.

— Китти! — позвал меня мальчик, дернув за руку. — Я уже говорил тебе, что красный цвет пахнет клубникой? Зеленый… он всегда был таким кислым, аж зубы сводит. А еще каждую букву из алфавита я вижу в разных цветах. Например, на той вывеске «Булочная» я вижу «б» как оранжевый, «у», «а» и «я» имеют красный цвет, а «л» и «н» ярко-желтого цвета. А ты буквы каких цветов видишь? А какой запах для тебя имеет буква «к»? Твое имя начинается на эту букву!

Я натянуто улыбнулась, разглядывая его восхищенные светло-голубые глаза. Не говорить же ему было, что вывеска «Булочная» для меня была одного цвета — черного — только потому, что раскрашена была черной краской. Не говорить же ему, что буквы алфавита я не разделяла на цвета, запахи и категории. Не говорить же ему, что я ни черта не понимала из того, что он мне рассказывал?

С каждым днем странности мальчика постепенно сводили с ума.

— Я тоже вижу буквы в этих цветах. Вот это совпадение, правда?

Я изо всех сил попыталась изобразить удивление.

— Вот это да! Я всегда знал, что мы похожи! — радостно воскликнул Артур, подпрыгнув на месте три раза. — Хочешь знать с каким цветом ты мне представляешься? С цветом неба. С таким теплым и бескрайним цветом, таким спокойным и убаюкивающим. Я люблю небо. Люблю смотреть, как оно меняется изо дня в день, люблю наблюдать за облаками, а также за тем, как солнышко постепенно прорывается сквозь серые тучи и согревает меня теплыми лучами. И тебя я тоже люблю, Китти-Митти.

Он обнял меня посреди улицы, а я обвела его руками в ответ, мягко погладив пшеничные волосы.

— А знаешь, понедельник и пятница имеют запахи пирожков с корицей, цифра три всегда желтого цвета, а цифра восемь коричневого, я его не люблю, — мальчик слегка отстранился от меня, на мгновение сомкнув губы. — А еще я люблю, когда маменька играет Моцарта на фортепиано. Почему-то его музыка всегда представлялась мне черным кругом, а романы Артура Дойля всегда были зеленым квадратом.

— Я тоже представляю вторник и четверг как синий, — я пыталась правдоподобно подыграть. — Лето зеленого цвета, как и апрель, а январь синего.

— Я так рад, что мы с тобой одинаковые! — Артур еще крепче обнял меня, словно боясь потерять. Боясь потерять во второй раз. — Родители, Амалия и Альберт никогда не понимали меня.

По дороге домой я не обращала внимания на странности мальчика, хотя они уже начинали откровенно раздражать. Я нянчилась с десятками детей разных возрастов, была невольным свидетелем взросления соседский ребятишек, но ни один из них не был похож на Áртура Шульца. Внешне он был весьма посредственным мальчиком с миловидной наружностью, который порою капризничал перед матерью и учителем. Но те ритуалы, которые он совершал ежедневно, сводили меня с ума. И не дай бог, если один из них не будет выполнен, то день не начнется, и мальчик будет срываться на всех членов семьи.

Первые недели Артур был особо не разговорчив. Вероятно, в силу того, что молчал больше трех лет и попросту разучился вести непринужденные беседы с родными. Но постепенно он начал привыкать к моему обществу. Тем более, если верить фрау Шульц, малыш был просто в восторге от моего появления.

Но я знать не знала, что у детей может быть подобное поведение…

Впервые я столкнулась с его необычными ритуалами в первый же день. Едва встав с кровати, он был обязан целых три раза пересчитать всех железных солдатиков, всех до одного, а было их ровно пятьдесят штук. Пересчитывая третий раз, он расставлял их в порядке возрастания, долго и скрупулезно выставляя в шеренгу словно по линеечке. И если вдруг он не досчитался одного миниатюрного солдатика в немецкой форме, мы переворачивали весь дом, пока он не окажется в руках кого-то из нас. Я засыпала уже на второй пересчет этих чертовых металлических солдат, но была вынуждена делать вид, что мне это было важно также, как и ему. А потом снова и снова я играла с ним в солдатики, и всегда на стороне русских, которые постоянно проигрывали в его импровизированной немецко-русской войне.

Следующий раз я подметила, как он уделял огромное внимание числу три или числам, кратным трем. Мальчик три раза мыл руки, ополаскивал рот, кивал, повторял понравившееся слово, три раза звал меня, даже если отзывалась я с первого, ел только три кусочка хлеба, а не два, и ровно три яблока срывал с яблони в саду. Каждый раз проходя мимо, он три раза щелкал настенные выключатели, из-за чего свет периодически горел днем в коридоре, гостиной, столовой и в его спальне.

Но на этом его странности не заканчивались.

Ложась спать, он был обязан пожелать спокойной ночи всем членам семьи вслух, глядя в потолок в кромешной тьме. Никто из родственников его естественно не слышал. Спускаясь по лестнице, он всегда и при любых обстоятельствах намеренно пропускал последнюю ступеньку, зачем-то перешагивая через нее. Книги на книжных полках у него всегда были расставлены строго по определенному порядку: нижний ряд был расставлен по алфавиту, средний по толщине и размеру, а верхний по цветовой гамме. Но цветовая гамма у него была шибко особенная, не как у обычного человека. Книги желтого и зеленого цветов могли стоять у него на одном ряду, а красный он и вовсе предпочитал игнорировать, называя его то желтым, то зеленым. Первое время мне казалось, что он все придумывает и живет в каком-то выдуманном мире, или он до сих пор был не в состоянии выучить названия цветов. Но фрау объяснила, что зрение у мальчика немного отличалось от нашего восприятием цветов. Тогда я впервые поняла, что она имела в виду, когда говорила, что он «особенный мальчик».

Следующий раз я удивилась на очередной прогулке в октябре. Когда термометр показывал около двенадцати градусов по Цельсию, у Артура вдруг пошли слезы. Нет, он не плакал и не ревел навзрыд. Он продолжал улыбаться и с интересом рассматривать узкие городские улочки Эрдинга, а слезы продолжали бесконтрольно бежать по щекам. Я запаниковала тогда, пытаясь успокоить мальчика и выяснить причину, чем же он был так расстроен. Но Артур спокойно сообщил мне, что у него с самого детства аллергия на холод. Я недоуменно покосилась на него, но значения не придала. Тогда на протяжении всей дороги он периодически вытирал надоедливые слезы, когда они уже окончательно перекрывали взор прозрачной пеленой.

Помню спросила тогда саму себя: разве существует аллергия на холод? Но с каждой прогулкой, и по тому, в какой степени учащались осенние дожди и понижалась температура за окном, я убеждалась в этом все чаще. Так жалко мне было бедного мальчика, ведь он не мог контролировать избыточное слезотечение и никак не мог противостоять ему, разве что и вовсе не выходить на улицу. Каждый раз при виде его заплаканного личика и светло-голубых глаз, утопающих в слезах, я сама едва сдерживала себя. С тех самых пор я никогда не выходила из дома без парочки хлопковых платков в сумочке.

Но некоторые ритуалы Артура не поддавались никакому объяснению и напрочь вводили в ступор. Прежде чем лечь в кровать, он обязательно должен был постучать три раза по изголовью, шесть раз по стене и девять раз постучать кулаком по изножью, а после проверить не спрятались ли под кроватью кровожадные монстры. Когда мальчик нервничал, он вставал на цыпочки и плавно перекатывался с носка на пятку несколько раз подряд (я никогда не считала сколько это длилось, но скорее всего он мысленно отсчитывал определенное количество, и число это наверняка было кратно трем), при том одновременно напевал мотив гимна нацистcкой Германии без каких-либо слов.

А любовь его к динозаврам была безгранична. Каждый день недели был строго расписан: в понедельник он читал вслух про мегалозавров, по вторникам и пятницам про гилеозавров, по средам и четвергам были игуанодоны, а все выходные занимало чтение романа Артура Конан Дойля «Затерянный мир». Он знал об этих гигантах все, что только можно, знал наизусть каждую строчку романа и восхищался тому, как прекрасно автор описывает хищников. Я же мысленно ужасалась подобному отталкивающему описанию кровожадных динозавров с упоминанием огромной кровавой пасти и безобразной кожи с нелицеприятными волдырями, а также тому, кого они предпочитали на обед.

С обучением у него и вовсе было туго. Бедный профессор Шмидт мог несколько часов подряд разъяснять Артуру наипростейший пример, а тот лишь глупо улыбался и ритмично постукивал подушечкой указательного пальца по столу. Терпению старика Шмидта можно было позавидовать. Но Артур Шульц был не так прост, как казалось, и несмотря на то, что простейшие примеры давались ему с непосильным трудом, то со сложными задачками и уравнениями он справлялся на раз два. Это удивительное явление ничем не подкреплялось и совершенно нам всем было непонятно. Как мог шестилетний мальчик за пять минут решить задачу, с которой обычный взрослый справляется только спустя несколько минут тяжелых подсчетов и долгих дум? Я практически сразу же заметила, что с неточными науками у Артура была беда, а вот к точным наукам он проявлял больший интерес, и уж тем более дружил с цифрами и как-то по-особенному с ними обращался.

Впрочем, он не воспринимал свои победы как радостное событие и не обращал внимания на похвалу учителя. А когда у него не получалось прочесть парочку страничек из учебника анатомии или истории, решить простейшую задачку или ответить на вопрос профессора — мальчика накрывало какое-то страшное безумие. Он рычал как зверь, мог встать и со злостью разбросать учебники по всему саду, разорвать ненавистные тетрадные страницы, а мог и вовсе начать биться головой об стол как умалишенный. Когда я впервые столкнулась с подобным его поведением, то замерла как вкопанная, совершенно не зная, что же нужно было делать. Но профессор Шмидт жестами подсказал мне заключить мальчика в объятия. И действительно, практически сразу же после моего прикосновения, Артур обнял меня в ответ, и стояли мы так на заднем дворе минут пятнадцать. Теперь же как только я слышала рев из комнаты или беседки, тут же подрывалась с места и бежала к мальчику. Стоит признать, что ни один член семьи не был в силах успокоить его в приступах гнева. Эта роль по странному стечению обстоятельств отводилась лишь мне одной.

Уже после недели, проведенной с Артуром, я начала подозревать, что он чем-то болен, вот только не понимала, чем именно. Задавать подобные неуместные вопросы фрау Шульц я не решалась. Мой немецкий оставлял желать лучшего, да и неизвестно как повела бы себя женщина в ответ на столь бестактные вопросы.

Первые несколько месяцев меня, откровенно говоря, настораживало, пугало, а иной раз и раздражало столь странное поведение Артура. Но ровно до тех пор, пока я окончательно не убедилась, что бедный мальчик болен какой-то неизвестной болезнью. Порою мне становилось настолько его жаль, что я ссылалась на недомогание и бежала в ванную комнату, чтобы как следует проплакаться. Он был настолько добрым ребенком, что сердце мое тотчас же сжималось от жалости и непонимания, почему судьба распорядилась ему родиться именно таким и страдать всю жизнь.

Он постоянно жалел дворовую собаку, стискивал в объятия соседских кошек, когда они прибегали к нам на ночлег. Ему было бесконечно жаль даже муху, которая вдруг угораздила в ловушку паука, и тут же принимался высвобождать ее из паутины. Мальчик мог часами наблюдать за муравьями, как пчелы опыляют прекрасные цветы на переднем дворе, как приставучие жужжащие мухи без конца окружали просторную белоснежную беседку, садились и нагло прогуливались по его учебникам и тетрадям. Он давал шанс на жизнь любому увядающему от знойной жары цветку, и до последнего не разрешал матери вырывать его.

Артур Шульц был невероятно добрым мальчиком с чистым сердцем и помыслами. Но порою в него словно вселялся бес, который тут же очернял все его добрые поступки.

Я начала подозревать шизофрению, но ведь я не профессор и не могла твердо в этом убедиться без знания характерных признаков. Было видно, как фрау осознавала весь ужас происходящего, но поделать ничего не могла. Она лишь слезно глотала его приступы гнева, уклонялась от предметов, которые он в нее кидал, и пыталась успокоить его, прижать к материнской груди и уберечь от посторонних злых глаз. Женщина прекрасно осознавала тот факт, что он вдруг заговорил спустя четыре года после моего появления — никак не умоляет и не решает кучу других проблем сына. Фрау Шульц сопровождала нас в самую первую прогулку по городу, чтобы показать мне районы, в которых разрешено было гулять Артуру, а в какие категорически нельзя было заходить. Генриетта также запрещала мне позволять мальчику общаться со сверстниками и незнакомыми взрослыми, вероятно, чтобы никто не углядел, что мальчишка отличался от обычных детей.

Общение со сверстниками у него тоже не задалось. Артур словно опасался их и наблюдал за ними лишь издалека. Я не вникала в подробности, не мое это было дело, да и, откровенно говоря, особо меня не интересовало. Я лишь должна была находиться с мальчиком с подъема и до позднего отбоя, следить за режимом дня, потакать желаниям и делать все возможное, чтобы он ни о чем не догадался. Чтобы он не догадался о том, что я не та, за кого себя выдавала. Впрочем, Артур не задавал много вопросов, и это определенно играло мне на руку.

Глава 7
Единственное свободное время у меня было во время занятий мальчика с профессором Шмидтом. Два с половиной часа перед обедом, иногда и три. Это время я могла посвятить отдыху, лежа на кровати, и бесцельно смотреть в высокий белоснежный потолок с лепниной. Но это было скорее редким исключением. Меня, как и Аську, в это время звала Тата, чтобы помочь похлопотать на кухне или зачастую постирать, накрахмалить и развесить постельное белье.

В тот день Танька позвала на кухню не только меня, но и Лëльку с поля, чтобы начистить ведро картошки и помочь разделать две курицы, которые ребята зарубили еще утром. Мясо на нашем столе было редким исключением даже для хозяев и его наличие означало одно — скоро прибудут гости. За все десять месяцев, что я там жила, гости нас посещали лишь дважды, не считая парочки коротких визитов офицера Мюллера. Полноценные визиты были нанесены знакомыми помещиками фрау Шульц, и лишь при них я бежала переодеваться в красивые дамские платья и наспех сооружать изящную укладку. Но даже при всем параде ни разу не была участником застолья.

Гертруда — горбатая седовласая старушка — уже вовсю хлопотала: мыла большое количество кастрюль, фарфоровых тарелок и чашек после завтрака и приводила кухню в порядок, а помещении вовсю раздавались немецкие песни по радиоприемнику. Когда я вошла, Танька только-только надела поварской фартук и спрятала густые черные волосы за тоненьким платочком в красный горошек. За мной тут же подоспела Ася.

— Вы как раз вовремя, — в спешке проговорила она, вручая нам потрепанные фартуки. — Нам нужно управиться за пару часов.

— К чему такая спешка? — недоуменно спросила я, завязав поварской фартук на талии.

— Що я пропустила? — воскликнула Ольга с легкой отдышкой в груди, наспех забежав в кухню. Благодаря постоянному пребыванию на солнце, ее загорелое лицо было усыпано светлыми веснушками, а в прошлом рыжеватые волосы превратились в отголоски светлой ржавчины. Она тут же подвинула старушку за раковиной и принялась намывать черные от земли руки. — Кстати, девки, мне нужна будет допомога одной из вас. Как тильки закончим с готовкой, так сразу побигти в сарай.

— Генри сказала, что к обеду прибудут гости, — сообщила Тата, поставив увесистое ведро картошки на лавку. — Кто именно не уточнила, но строго на строго приказала помочь Гертруде накрыть на стол.

Мы с Аськой взяли по ножику и принялись чистить картофель, Танька в это время уже общипывала курицу.

— Тю, ну що ти будешь делать, опять этот картофан! Когда он уже закончится наконец! — Оля недовольно всплеснула влажными руками, небрежно вытерла их об фартук и принялась разделывать вторую более крупную курицу. — Надеюсь, що Сашка нас решил навестить наконец. А то уж как месяц не был… Нет! Даже больше, уж как шесть недель!

При упоминании офицера Мюллера все внутри сжалось. Я еще не забыла нашу первую встречу в городе, где Артур привлек ко мне внимание, и я была вынуждена подойти к немецким офицерам. Мне оставалось только надеяться, что Мюллер не доложит об этом фрау Шульц…

— Ой, а ти-то все дни считаешь до приезда свого коханого, — упрекнула Танька, подавив смешок. — Лучше бы работой голову заняла, больше проку было бы.

— А я и так пашу как проклятая! — обиженно воскликнула Лëлька. — Все дни считала, коли основний сезон врожаю закинчиться. Сил моих бильше не було! А за скотиною прибирати кому понравится?!

— Добре, добре, верим мы тебе. Фрау же сказала, что на зиму отстраняет тебя от полевых работ, за скотиною будешь тильки прибирати, — спокойно разъяснила Тата. — А ближе к весне опять вернешься к хлопцам.

— Ох, як я скучала за хлопотами по дому! — устало выдохнула Ольга. — Тута все-таки работенка-то не пыльная, по вуха в грязи не стоишь. Все бы отдала, щоб на месте Катруси очутиться! Ходи себе с малым туди-сюди, потакай его желаниям, та в город виводь. Красота!

— А ты не обесценивай чужой труд. Мы твой не обесцениваем. Видим тебя уставшую без задних ног и все прекрасно понимаем, — отозвалась я, согнувшись над мусорным ведром с картофельными очистками. — У соседа всегда трава зеленее, да яблоки слаще.

— Вот-вот, — уклончиво согласилась Татьяна, закончив общипывать наседку.

— Ой, да що вы опять умничать начинаете! — отмахнулась Оля. — Не это я имела в виду и вообще… Ай, да ну вас!

Она махнула рукой в нашу сторону и молча продолжила общипывать добротную курицу, а мы с Таней и Асей тихо хихикнули в ответ.

— Знаете що я заметила? — спустя какое-то время спросила Ольга, словив наши заинтересованные взгляды. — Як бы це кощунственно не звучало, но я считаю, що наш принудительный труд в Германии ничем не отличается от добровольного в Союзе. Тот же двенадцатичасовой рабочий день и та же пропаганда в свободное от работы время, как и у самих немцев… К тому же условия работы здесь для нас як рабов лучше, чем в Союзе для обычных свободных людей. Работа на ферме лично для мене легше, чем такий же, рабский труд в колхозах. Поверьте, мне есть с чем сравнивать, я на колхозе все життя пропрацювала.

— Лëлька, ти как що ляпнешь, так хоть стой, хоть падай! — рассердилась Танька.

— А що це не так? Я не права? — удивилась Оля, вскинув руки.

— Я в поле не пахала, а училась себе спокийно в педагогичний институте, получала стипендию в целых пятьдесят рубликов, даже родителям деньги умудрялась пересылать. Жила соби в Одессе и горя не знала! — восторженно сообщила Танька. — Так що говори за себя, Лëлька!

— Ну, не знаю, мне нравилось жить в нашей деревне, — призналась Ася, беззаботно пожав плечами. — Я со всеми с удовольствием дружила и общалась. Мы ходили на мероприятия, гуляли, вместе собирались поступать в институты…

— Вот именно! Тильки дружила, а пахать в колхозе, не пахала! — тут же отозвалась Лëлька.

— Мы с сестрой с четырнадцати лет пахали в поле, — сообщила я. — Помогали больной матери справляться с тяжелыми нагрузками, чтобы она не надорвала спину. Пахали и никто из нас не жаловался. А по поводу пропаганды, так она везде есть. На верхах должны быть уверены, что ты за родину до последнего биться будешь.

— Яка ти, Картуся, всегда знайдешь що сказати! — упрекнула Ольга, укоризненно взмахнув указательным пальцем. — Знаешь чому ви с сестрою не жаловались? Та тому що життя иншого не знали!

— Хочешь сказать, после войны здесь останешься? — с недоверием спросила я, с подозрением сощурив веки.

— Тю, а шо такого? — удивилась Лëля, прижав ладонь к груди. — Выйду замуж за немца, и буду жити-поживати, та горя не знати!

— Да тебе, простой советской девке, немцы жизни не дадут здесь! — воскликнула я.

Ольга раздраженно махнула рукой в мою сторону как от надоедливой мухи, и как ни в чем не бывало продолжила общипывать курицу.

— Катька, у тебя есть сестра? А що ти молчала? — удивилась Тата, оглянувшись в мою сторону. — Неужто вас разлучили?

Я опустила голову и громко выдохнула, стараясь не разреветься об одном упоминании Аньки.

— Нас привезли сюда вместе, но ее увели на работы в прачечную, — призналась я, молясь, чтобы голос не дрожал.

— Та ти що?! Господь с тобой! — воскликнула Татьяна, прикрыв губы ладонью. — Когда мы приехали сюда, родных не разделяли. Либо всей семьей на производство, либо по одному на фермы.

Я отстраненно пожала плечами, продолжив гипнотизировать взглядом картофельные очистки в металлическом ведре.

— А ти що за ней не пошла? — поинтересовалась Оля.

— Представитель прачечной сказал, что заплатил за определенное количество человек и больше ни одного брать не намерен, — сообщила Ася, спасая меня от участи пересказывать события того страшного дня.

Я благодарно кивнула ей, и подруга расплылась в добродушной улыбке. Спустя какое-то время молчаливой работы, я набралась смелости задать девчатам вопрос, который интересовал меня все эти месяцы.

— Девочки, кто-нибудь из вас в курсе что за болезнь такая загадочная у Áртура? Я все никак не решаюсь спросить у фрау.

— Мы и сами не знаем, — призналась Тата, пожав плечами. — Не наше это дело.

— Та шизофреник он обыкновенный! Еще и шибко избалованный! — коротко заключила Лëлька. — У нас в деревне була парочка таких мужиков дивакуватих, так от них все шарахалися. Один був уж очень агресивний, чуть що за топор хватался, а другий наоборот був блаженний какой-то. Черт разберет, що у них в голове творилося.

— Що ты несешь, Лëлька? — раздраженно отозвалась Тата. — Ты своих деревенских алкашей-то с дитиною не путай!

— А що це не так?!

— Та ни що! — воскликнула Татьяна, бросив в сторону подруги укоризненный взгляд. — Работай давай!

— Ася, можешь как-нибудь осторожно поинтересоваться у Амалии? — тихонько спросила я так, чтобы Тата и Оля не услышали мой голос. — И, если получится, разузнай, что произошло с его кузиной, отчего она умерла? Это не срочно, но все же…

Подруга неуверенно кивнула и поджала губы, чем дала мне призрачную надежду приоткрыть наконец эту завесу тайны.

Спустя пару часов фрау Шульц спустилась к нам на кухню и лично мне приказала побросать всю готовку и отправиться в спальню, чтобы переодеться в платье и сделать подобающую немецкому обществу прическу. На недоуменные взгляды девчонок я лишь слабо пожала плечами и молча вышла из кухни. На все у меня ушло не больше двадцати минут: я успела смыть следы земли с рук и лица, переодеться в синее платье с длинными рукавами, которое так подчеркивало мои голубые глаза, и соорудить на голове аккуратный высокий пучок, хоть и с третьего раза. Обув туфли, которые являлись постоянным виновником моих мозолей, я направилась к овальному зеркалу в нашей спальне.

Ну чем не истинная немка?

За дверью послышались неторопливые короткие шаги, сопровождаемые непрерывным счетом. Я до сих пор гадала зачем Артур считал каждый свой шаг на территории дома. Недоумевала и тому, почему и другие действия он сопровождал счетом: сколько раз возьмет в рот ложку, откусит яблоко, расчешет пшеничные волосы, сколько понадобится коротких вдохов, чтобы полноценно восстановить сбитое бегом дыхание…

Я громко выдохнула, наспех поправила платье и последовала к двери.

— Китти, Китти, Китти! — раздался ожидаемый звонкий голосок Артура. — Китти-Митти!

— Что случилось? — спросила я, выходя из спальни.

Мальчик уже был при полном параде: коричневый пиджак, поверх белоснежной рубашки, такие же коричневые шортики на подтяжках и белые гольфы с черными туфлями. Вероятно, об этом уже позаботилась фрау Шульц.

— Маменька сказала, что нам пора выходить встречать гостей! — воскликнул Артур, перепрыгнув через последнюю ступеньку на лестнице. В конце он трижды похлопал рукой по поручню. — Они прибудут с минуты на минуту!

— Ты сегодня очень красивый, Артур, — честно сказала я, мимолетно улыбнувшись.

Мы шли по длинному коридору усадьбы, а Артур, по обычаю, удерживал мою руку своей влажной прохладной ладонью и перешагивал через какие-то только ему видимые препятствия на старинном паркете. Я и вправду желала хоть чем-то приободрить мальчика, ведь уже тогда осознавала, что ожидала его совсем не легкая жизнь.

— Спасибо, спасибо, спасибо, — пробормотал он и трижды кивнул, как наивный двухлетний мальчишка. — А ты всегда красивая, Китти-Митти. Я знаю, что ты многое из прошлого не помнишь, но ты всегда была такой.

Я искренне улыбнулась и слегка сжала его небольшую всегда прохладную и влажную ладошку. Было больно осознавать, что я выдавала себя за ту, кем не являлась, тем самым косвенно обманывая Артура. Но в то же время и вовсе недоумевала, как он узнал во мне ту самую горячо любимую кузину.

— Артур, Китти, скорее! — свойственным строгим голосом скомандовала фрау Шульц, когда мы вышли на крыльцо дома. — Господа уже здесь!

Я коротко кивнула Амалии, которая стояла по правую руку от матери в прекрасном воздушном платье из белого хлопка. В подобном одеянии и элегантным высоким пучком из пшеничных волос она была похожа на ангела, спустившегося с небес, не хватало разве что крыльев за спиной. Амалия держала спину ровно как солдат, за счет чего казалась еще выше, хотя она и была относительно высокого для девушки роста. Она одарила меня дружелюбной улыбкой и тут же принялась разглядывать приближающиеся машины гостей.

Два автомобиля, которые спешили к усадьбе по главной дороге, приближались с каждой секундой. В одном из них справа от водителя я уловила мужчину в черной офицерской форме с ярко-красной повязкой со свастикой на левой руке. Я уже хотела было ужаснуться, как вдруг одна из машин подъехала к дому, и из нее вышел офицер Мюллер. Он поправил привычный серый китель и одним движением руки опустил на голову фуражку с козырьком, на которой был изображен враждебный серебристый орел.

При виде него я опешила. Во-первых, была практически уверена, что к фрау вновь пожалуют местные помещики, никак не офицеры. А, во-вторых, уже давненько не видела Мюллера и пыталась забыть о его существовании после нашей последней встречи. И, в-третьих, все еще опасалась, что он расскажет нашей фрау о том, как я непозволительно поступила тогда в Эрдинге — осмелилась заговорить с офицерами на немецком языке посреди оживленной улицы.

Но мои худшие опасения подкрепились еще больше, когда из второй машины вышел Кристоф Нойманн — тот самый офицер в черном одеянии, член партии НСДАП, который чуть было не рассекретил мое истинное происхождение.

— Фрау Шульц, рад встрече, — поприветствовал Кристоф, окинув всех присутствующих коротким взглядом.

— Добрый день, фрау Шульц, фройляйн Амалия, юнгер манн… фройляйн Китти, — Мюллер отдельно обозначил каждого члена семьи и напоследок остановил любопытный взгляд синих глаз на мне.

— Здравствуйте, господа! — добродушно воскликнула фрау. — Рада, что вы почтили нас визитом! Гер Нойманн… штурмбаннфюрер, хочу представить вам свою дочь — Амалия Шульц. Пару недель назад она закончила школу невест.

Амалия коротко кивнула, выдавив натянутую улыбку. Офицер окинул ее оценивающим взглядом с ног до головы и позволил себе короткую усмешку.

— Рад встрече, фройляйн Шульц, — он кивнул ей в ответ, продолжив испепелять ее хищным взглядом бледно-зеленых глаз.

— А это мой сын Артур и племянница Китти.

Фрау указала в нашу сторону и любопытный взгляд Кристофа поутих.

— Ваш сын и племянница не нуждаются в представлении, — высокомерно выдал он, вздернув подбородок, и пряча руки за спиной. — Мы познакомились, кажется, несколько месяцев назад, верно, Алекс?

Он обернулся в сторону товарища и тот коротко утвердительно кивнул. А я нервно сглотнула слюну, ощутив, как из-под ног уходила земля. Еще с минуту я мысленно переводила его слова, но все они сходились к одному. Фрау недоуменно оглянулась в мою сторону быстро-быстро моргая, а на устах ее играла нервозная улыбка. Но женщина все же тактично промолчала.

— Что ж, тогда пройдемте в дом!

Она указала в сторону двери и первой вошла в дом, за ней последовали Амалия и мы с Артуром, а затем и офицеры, как по команде поснимавшие головные уборы.

— Маменька сказала ты будешь обедать с нами, — по секрету шепнул мне Артур, когда мы зашли в столовую.

Я испуганно округлила глаза и хотела было отказаться, как вдруг встретилась с настойчивым взглядом фрау Шульц, которая слегка кивнула головой в сторону стула, соседствующего с Артуром. Затаив дыхание, я впервые присела за стол помещиков, выпрямив спину по примеру Амалии.

Меня одолевали смешанные чувства: во-первых, я ощущала себя не в своей тарелке, а, во-вторых, было дико непривычно и боязно сидеть напротив Алекса Мюллера и Кристофа Нойманна по левую руку. Было жутко страшно лишний раз взглянуть в их сторону, а в особенности словить любопытный и будто бы в чем-то подозревающий взгляд офицера Нойманна. Ко всему прибавлялось еще и незнание самых простых правил немецкого столового этикета, которое могло выдать меня с потрохами. Поэтому я мельком поглядывала за членами семьи и повторяла за ними каждое движение.

Я старалась скрыть нервную дрожь рук, удерживая столовые приборы, и похоже, это заметила зоркая фрау. Об этом свидетельствовал ее строгий и хмурый взгляд в сочетании с едва заметным покачиванием головы. Она знала, что мне было страшно, но этот страх лишь выдавал мое истинное положение в немецком обществе.

Всю трапезу немцы молчали. В столовой раздавался лишь звон приборов и тихое тиканье напольных старинных часов позади. Я чувствовала себя настолько неуютно, что едва ли притронулась к запеченной в масле курице и жареному картофелю с небольшими кустиками брокколи. Подобная традиция немцев — молчать во время еды — никак не укладывалась в голове. Ведь во время завтраков, обедов и ужинов в нашей кухне стоял гул звонких голосов. Мы с ребятами делились анекдотами, рассказывали небылицы и просто приятно проводили время.

На протяжении всего обеда я ловила на себе хмурые и даже обеспокоенные взгляды офицера Мюллера. И хоть он взглянул на меня от силы раза три, мне было достаточно, чтобы провалиться сквозь землю от смущения. Нойманн также не отставал от товарища и поочередно оглядывал сначала Амалию, а затем и меня… словно какой-то товар на прилавке… И так на протяжении всего обеда. Сложно было пересилить себя и направить взгляд на белоснежную скатерть. А еще труднее было взять кусок мяса и тщательно прожевать его. В тот день я по-настоящему познала выражение «кусок в горло не идет».

Не обделял офицер вниманием и Артура, когда тот вытворял странные для неподготовленного человека вещи. К примеру, стучал кулаком три раза по столу перед едой, считал каждую ложку, которая отправлялась в рот, окружил себя шестью кусочками хлеба по три ломтика и ел поочередно каждый из них. Фрау тихо одергивала сына, оправдывая его поступки перед Нойманном обыкновенной детской шалостью.

Впервые Кристоф заговорил, когда Лëля унесла пустые тарелки, а Тата подоспела с чаем.

— Горничные у вас больно необычные, — подметил он, зорко наблюдая за Татьяной. — Остарбайтеры?

— Вы очень наблюдательны, гер Нойманн, — осторожно ответила фрау Шульц, убирая белоснежную салфетку с колен.

— Почему они не носят нашивки? — укоризненно спросил мужчина, прочистив горло. — Вы воспринимаете их за членов семьи, фрау Шульц, или хотите проблем?

Душа моя вмиг ушла в пятки после вопроса. Голос его звучал грубо и уверенно, от того он и производил впечатление человека, которому лучше не перечить.

Фрау тут же побледнела и смутилась, но виду старалась не подавать.

— Я подумала, что… что девочки работают не в городе, а на ферме и здесь…

— Вам не нужно думать, фрау Шульц, за вас уже все придумали. Правила на то и созданы, чтобы им подчиняться. А кто не подчиняется… сами знаете, что ожидает.

Женщина растерянно кивнула. Она опустила взгляд на стол и еще больше выпрямила спину. А спустя пару минут, решив сменить тему, тихо спросила:

— Как обстоят дела на Восточном фронте?

Кристоф показательно прокашлялся в кулак, и устремил твердый взгляд в сторону Генриетты.

— Давайте не будем терять время, фрау Шульц. В наши дни оно как никогда ценно, — настойчиво объяснился офицер Нойманн. — Исходя из этого, предлагаю перейти сразу к делу. Как вам известно, мою дивизию могут в любой момент отправить на фронт, поэтому я намерен жениться на вашей дочери в самое ближайшее время. Амалия из хорошей семьи, подходит мне по статусу, внешне весьма недурна, да и, к тому же, благополучно закончила обучение в школе невест.

Лицо фрау озарила тревожная и растерянная улыбка. Она нервозно поправила идеально уложенные волосы и вновь натянула дежурную улыбку.

— Но как же… как же так быстро… Ведь нужно подготовиться…

— Об этом не беспокойтесь, мои люди обо всем позаботятся, и разрешение на брак от партии будет у меня на руках в ближайшие пару недель, — уверенно изрек мужчина. — От вас будет требоваться красивая невеста в подобающем виде. И позаботьтесь, чтобы свадебное платье выглядело достойно, на церемонии будут лучшие фотографы Мюнхена, и наши фотографии будут печататься во всех газетах Баварии, как минимум неделю. К слову, вступим в брак мы не в церкви, а на новых церемониях, возглавляемых членами партии. Я позвоню вам, чтобы сообщить о дате и месте проведения церемонии.

Бедняжка Амалия была так бледна. На мгновение мне показалось, что она вот-вот лишиться чувств. Генриетта же старалась стойко держаться, как и подобает немецкой женщине. Воздух в помещении сгущался и накалялся каждую секунду. От напряжения он был такой плотный, что его можно было потрогать руками. От волнения я сжимала вилку в ладони с такой силой, что кулак тотчас же побелел, а мышцы руки изнывали от боли и напряжения.

— Полагаю, ваше молчание означает полное согласие, — заключил Кристоф, встав из-за стола и поправив черный офицерский китель. Вслед за ним встали и все присутствующие, включая меня. — Фройляйн Шульц, могу ли я надеяться на прогулку с вами по вашей чудной ферме? Я хотел бы поближе познакомиться и с вами, и с вашими владениями.

Бледная как лист бумаги, Амалия покорно кивнула и приняла руку офицера Нойманна. Вскоре они покинули столовую и фройляйн Шульц с громким вздохом сожаления обессиленно уселась на стул.

— Не думала, что так скоро буду выдавать дочь замуж, — сдавленно произнесла она. — Алекс, я очень надеюсь, что он достойная партия для нашей Амалии.

— Не сомневайтесь, фрау Шульц, — одобрительно кивнул Мюллер. — Кристоф он… один из самых влиятельных людей Баварии. К тому же, имеет хорошую репутацию в партии. С ним Амалия не пропадет.

— Маменька, ты обещала мне сегодня прогулку по Мюнхену! — вдруг спохватился Артур, который все это время не проронил ни слова.

— Ох, я и совсем забыла, — Генриетта обессиленно опустила голову на руки. — Алекс, дорогой, не мог бы ты сопроводить Артура и Китти в Мюнхен?

По спине пробежали неприятные мурашки, и я замерла в томительном ожидании.

— У меня сегодня внеочередной выходной, так что вполне могу отвезти их в город и привезти обратно, — произнес офицер так, словно отдал очередной приказ.

— Ура! Ура! Ура! — торжественно воскликнул Артур, подпрыгнув на месте. — Китти-Митти, мы едем в Мюнхен!

Я слегка потрепала мальчика по пшеничным волосам и выдавила слабую улыбку.

— Благодарю тебя, — выдохнула фрау, по-матерински погладив мужчину по спине. — Не знаю, что бы я делала, не будь тебя рядом.

— Вам нельзя думать о плохом, — отозвался Мюллер со слабой улыбкой на устах. — И чтобы хоть как-то приподнять вам настроение, хочу оповестить, что со дня на день ожидается корреспонденция с фронта.

— Бог мой, какая радость! Я буду с нетерпением ждать писем от Фридриха и Áльберта с хорошими вестями! — женщина одарила офицера сдержанной улыбкой, а затем приобняла меня и сына. — Пойдемте я провожу вас до машины.

Я едва успела поправить миниатюрную шляпку и надеть длинное серое пальто, как Артур тут же потянул меня за руку к выходу из дома. Мюллер помог залезть мальчику в закрытый автомобиль на заднее сиденье, и тут же протянул мне руку с раскрытой ладонью. Я гордо вздернула подбородок, схватилась за дверцу машины, и без чьей-либо помощи села рядом с Артуром.

— Китти, впредь не будь так безрассудна, особенно в городе! — упрекнула фрау. — У нас не принято отказывать в помощи, особенно в мужской! И надень перчатки, на дворе декабрь, женщины ходят в них еще с октября… И пальто не вздумай снимать, а то тело больно худощавое у тебя, много лишних глаз привлечешь!

Я послушно кивнула, достав из сумочки черные кожаные перчатки и, надев их, уловила короткую усмешку со стороны Алекса Мюллера. Нахмурившись, я отвела взгляд в сторону, и офицер сел за руль машины, на этот раз разъезжая без личного шофера.

— Будьте осторожны! — обеспокоенно крикнула фрау Шульц, когда в воздухе загремел рев мотора. — Мюнхен довольно большой город, не привлекайте к себе внимание! И Артур, не смей отходить от Китти и Алекса ни на шаг!

— Не беспокойтесь, фрау Шульц, я за всем прослежу, — убедительно изрек офицер.

Дорога до города заняла не больше получаса. Все это время я была как на иголках, а Артур не сводил восхищенного взгляда с местных окрестностей. Он продолжал удерживать мою руку, время от времени сжимая ее своей влажной ладонью. Мальчик то и дело восторженно тыкал пальцем в сторону красивых домов, конюшен, резвящихся в поле детей или мычащих коров. Я же натянуто улыбалась и дежурно кивала, с ужасом ожидая совместной прогулки с офицером полиции. Неизвестность поглощала с каждой секундой, проведенной в машине, и не оставляла никаких шансов на непоколебимое спокойствие.

Мюллер остановился на специальном участке, где стояли множество автомобилей, зачастую принадлежащих старшим офицерам. Артур выскочил из машины, как только мужчина едва затормозил, и офицер открыл дверь, протянув мне раскрытую ладонь с язвительной усмешкой на устах. В его глазах глубокого синего оттенка стоял некий вызов, ведь он прекрасно осознавал, что у меня не было иного выбора, и я буду вынуждена принять его помощь. Поэтому не упускал возможности подколоть моей бесправностью. Одной рукой я захватила длинное пальто, чтобы оно не мельтешило под ногами, а вторую, скрипя зубами, вложила в протянутую теплую ладонь Мюллера. Все то время, пока я спускалась, он не сводил с меня любопытных глаз с небольшой долей злорадства. Поэтому, едва ощутив землю под ногами, я показательно вырвала ладонь и поправила воротник пальто, чем только позабавила немца.

— Артур, возьми платок, у тебя текут слезы, — сказала я и заботливо вытащила из сумочки привычный хлопковый белоснежный платок с красной окантовкой.

— Китти, Китти, Китти! — воскликнул Артур. Он принял платок из моих рук, наспех вытер слезы и восхищенно оглянулся по сторонам. — Куда мы пойдем?

— На Одеонсплац, — тут же ответил Мюллер, поправив головной убор. — Заодно прогуляемся по историческим улицам.

В течение всего времени я наблюдала удивительные различия от привычных прогулок по небольшому и уютному Эрдингу. И тут же принималась скучать по нашим с Артуром беззаботным гуляниям.

Для меня тогда это была не увлекательная прогулка по красивому городу со старинными постройками, а самая настоящая пытка. Унизительной пыткой было идти рука об руку с офицером, который мог наказать меня за любую провинность. Я боялась его, ведь никогда не знаешь, чего ожидать от человека, в руках которого находились оружие, власть и судьбы сотни остарбайтеров.

Но похоже, опасалась его лишь я одна. Полицейские, патрулирующие улицы, мгновенно отдавали ему честь, некоторые подходили и о чем-то докладывали, простые граждане вежливо приветствовали, интересовались здравием его матушки и обстановкой на фронте, а некоторые дамы и вовсе позволяли себе загадочно улыбаться и строить глазки офицеру. Все то время, пока мы шли до Одеонсплац, я отчаянно желала раствориться в воздухе, слиться со зданиями или превратиться в незаметного и никому не нужного жучка, который ползал под ногами. Сделать все, чтобы не замечать тех любоп
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 4 пользователям

СНЕГ кружится летает летает

Суббота, 20 Января 2024 г. 10:06 + в цитатник
Такого снегопада такого снегопада
Давно не помнят здешние места
А снег не знал и падал
А снег не знал и падал

Зима была прекрасна прекрасна и чиста
Снег кружится летает летает
И поземкою клубя
Заметает зима заметает

Все что было до тебя
На выпавший на белый
На выпавший на белый
На этот чистый невесомый снег
Ложится самый первый
Ложится самый первый
И робкий и несмелый
На твой похожий след
Снег кружится летает летает
И поземкою клубя
Заметает зима заметает
Все что было до тебя
Раскинутся просторы
Раскинутся просторы
До самой дальней утренней звезды
И верю я что скоро
И верю я что скоро
По снегу доберутся ко мне твои следы
Снег кружится летает летает
И поземкою клубя
Заметает зима заметает
Все что было до тебя
ЛИДИЯ КОЗЛОВА
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 6 пользователям

Соседка

Суббота, 06 Января 2024 г. 20:15 + в цитатник
Луиза К
Соседка
Яна шла домой, размышляя о том, что приготовить сегодня на ужин. Она немного задержалась на занятиях в автошколе, на улице уже совсем стемнело. Хотелось уже побыстрее чего-нибудь съесть и завалиться на диван под свой любимый сериал, а потом баиньки.

Вечер она себе хорошо распланировала, вот только стоило ей открыть двери подъезда, как все планы рухнули в один миг.

Яна прижала брелок домофона к выемке на щитке, едва дотронулась до ручки двери, как раздался громкий лай собаки. Она оцепенела и тут же заперла дверь обратно. Через небольшое окошко, подсветив телефоном, она заметила ту самую собаку, которая была заперта между входными дверями и следующими, которые вели в холл.

Видимо, кто-то из дружелюбных соседей пустил ее погреться. Или сама забежала, никого не спрашивая? Разница невелика, только как теперь домой попасть?

На улице конец января, холодно. Явно не лучшее время, чтобы стоять под подъездом в ожидании чуда. Она стояла так минут десять, когда заметила, как к парковке подъехала машина соседа. Они несколько раз пересекались в лифте, даже здоровались. Яна недавно поселилась в этом доме. Сняла квартиру, когда съехала от своего бойфренда месяца три назад.

Соседа звали Толиком. Она слышала, что так называла его молоденькая и вечно злющая жена. Как только сосед подошел ближе, Яна его предупредила.

— Там собака закрыта. Вы их не боитесь?

— Да вроде нет! — уверенно сказал он. — Это же просто собака!

Анатолий достал свой брелок, начал открывать дверь и тут же ее закрыл. Слишком уж резвой оказалась зубастая красавица. И громкой.

Они испуганно посмотрели друг на друга, а потом он спросил:

— И что делать?

— Я вот тоже стою и думаю. Может, в полицию позвонить?

— Ты еще не звонила?

— Нет, мне казалось, что они меня за дурочку примут?

— Ну, я другого выхода не вижу!

Толик достал телефон и набрал 112. После недолгого разговора он отключился и посмотрел на соседку.

— Сказали, подождать полчаса. Кто-нибудь приедет.

— Ого, полчаса! — устало сказала Яна.

Мыслями еще недавно она уже набила живот вкусным ужином и отдыхала в обнимку с ноутбуком, но нет, придется еще полчаса морозить пятую точку на морозе.

— Давно тут танцуешь? — спросил он, будто прочитал ее мысли.

— Да не очень, но холодно!

— Пойдем в машине посидим. Там хоть печка есть…

Яна улыбнулась и посмотрела на него со вселенской благодарностью.

— Конечно, если вам не жалко!

— Ну, мне не сильно хочется смотреть, как ты тут отплясываешь ламбаду. Меня Толик зовут, а тебя? И давай на ты, ладно?

— Яна, очень приятно!

Она побежала за ним следом и без стеснения забралась в его уютный и еще теплый кроссовер. Сидения казались такими удобными, что не хотелось вылезать из них. Да и теплее гораздо. Она вжалась в кресло и довольно улыбнулась.

— Спасибо, что приютил!

— Да не за что! Что же я не человек…

— Как думаешь, они скоро приедут?

— Не уверен. А ты с работы так поздно?

— Нет, я была в автошколе. У нас вечерние занятия. Теория.

— О, скоро будешь автоледи? — подразнил он. — Машину уже присмотрела?

— Мне корпоративную обещали дать, если права получу. Правда, подучиться ездить еще придется, но я давно хочу уже водить!

— Да, желание — это самое главное. Моя жена вот вообще не хочет садиться за руль. Я бы ей уже давно машину взял!

Яна тоскливо посмотрела на него, но потом все же улыбнулась. Про себя она подумала, как же здорово иметь мужа, который может купить тебе машину. У нее такого пока не было, а может именно такого и не будет, но вслух она об этом не сказала.

У Толика зазвонил телефон.

— О, вспомни солнце, вот и лучик! — улыбнулся он.

— Толь, ты где? — раздался голос в машине, видимо, забыл переключиться.

Яна аж вздрогнула от неожиданности. Он показал жестом помолчать, а сам ответил.

— Сашуль, скоро буду. Я уже возле дома. Там собака какая-то бешенная в подъезде, я войти не смог. Позвонил в службу спасения, обещали скоро приехать!

— Какая еще собака? Что ты такое мелешь? — раздраженно спросила жена. — Я же вижу, что ты в машине с какой-то телкой сидишь!

Да, их окна как раз выходили на парковку. Видимо, Саша заметила его машину, поэтому и позвонила.

— Это не телка, а соседка. Она тоже не смогла в подъезд войти. Я разрешил ей погреться в машине!

— Самая глупая отмазка из всех, что я слышала! — обиженно сказала жена.

— Саш, я что-то не понял, когда это ты от меня отмазки слышала? — в его голосе тоже появилось раздражение. — Давай, дома поговорим, ладно?

— Я сейчас спущусь и посмотрю, что там за собака! — настойчиво сказала жена.

— Посмотри, только сына с собой не бери, а то вас обоих искусает. Тебя я вряд ли смогу остановить, но ребенка жалко! — ответил он и отключился.

Яна недовольно поморщилась. Его жена и раньше казалась ей не очень доброй, но сейчас так вообще. Видимо, теперь у него еще будут проблемы из-за доброты.

— Может, я лучше на улице подожду? — предложила она.

— Сиди, что уж теперь… Вот, скажи мне, пожалуйста. Почему вы женщины такие ревнивые? Я ведь ей ни разу повода не давал! Даже больше — ни разу на другую женщину не посмотрел с тех пор, как женился, а она все равно туда же!

Яна подумала немного, а потом спросила:

— Может, дело не в тебе, а в ней?

— Как это? Ревнует меня, значит, во мне!

— Не обязательно.

— Если ты про неуверенность в себе, то это точно не про мою Сашу. Она очень себя любит и очень уверена в себе.

— Ревность иногда бывает не только проявлением неуверенности, есть и другие причины. К примеру, она росла в полной семье? С отцом она ладит?

Анатолий задумался. Он никогда не связывал эти две вещи. Выросла она с отцом, но с ним никто не ладил, даже его собственная жена.

— А причем здесь это?

— Ну, если родители часто ругались, когда она росла, или если отец был замечен в изменах, это могло повлиять.

— Ну, я не знаю, было такое или нет, но точно знаю, что отца она не особенно любит.

— Тогда тебе стоит узнать. Скорей всего причины из детства. Так часто бывает.

— Ты что психолог? — улыбнулся он.

— Нет, но когда пыталась разобраться со своими собственными тараканами, начиталась всякого…

У Толика снова зазвонил телефон. Теперь голос жены казался напуганным.

— Толя, там реально собака! — чуть не плача, говорила она.

— Да ну? Ты думала, я тебе лапшу на уши вешаю? Беги домой, пока она тебя не съела! — попросил он более заботливо.

— Да уже бегу! Ты точно уже позвонил кому надо?

— Конечно! Я так-то голодный уже. Приду, как только смогу. Не очень хочется, чтобы мной поужинал тот злобный пес…

— Сиди, конечно, сам не суйся! Жду тебя! — сказала жена и отключилась.

— А что у тебя за тараканы? — спросил Анатолий, чтобы вроде как поддержать беседу. — Или они уже разбежались?

Яна улыбнулась и посмотрела на него с лукавой улыбкой.

— Мне кажется, что я их всех вытравила, но знаешь, это такая зараза. Травишь, травишь, а один то и дело где-то возьмет и вылезет.

— А как звали тараканов?

— Мой собственник, наверное! Мой бывший буквально взрывался, если видел меня рядом с другими мужчинами. Даже к коллегам ревновал, а однажды к двоюродному брату. Чуть не избил его. В общем, из тех отношений я вышла какой-то поломанной что ли. Все пыталась понять, что с ним не так. И со мной тоже…

— И поняла?

— Не совсем, если честно. Я пыталась с ним разговаривать, но он так мне и не открылся. В любом случае мне все это совсем не понравилось.

— Понимаю, меня это тоже иногда бесит. Просто я стараюсь относиться к этому деликатней.

— Типа она маленькая, а ты большой и умный? — улыбнулась Яна. — Типа Гена и Чебурашка?

— Тип того! — согласился он, сравнение ему явно понравилось.

— Главное, чтобы Чебурашка не превратилась в Шапокляк. Извини, это уже не очень уместная шутка.

— Согласен, но в чем-то ты права. Иногда Саша переходит, как мне кажется, допустимые границы. Только я стараюсь делать вид, что ничего серьезного не произошло. Единственное, за что я переживаю, что она когда-нибудь не сдержится и будет вести себя при других так, как дома, когда никто не видит.

— Интересно, а так всегда бывает? — вдруг удивилась Яна. — Ну, типа если усадить двух незнакомых людей в машину, то они начнут разговаривать на личные темы?

— Кстати да, странно все это, но если честно, мне давно хотелось хоть с кем-то это обсудить. Порой очень сложно оставаться всегда сильным, рассудительным и стойким. Да и совет, наверное, мне бы не помешал.

— Ну, самый простой совет — сходите к семейному психологу.

— Нет, Саша точно не пойдет. Она начнет кричать, что я ее опять с кем-то сравниваю, пытаюсь изменить, подмять под себя.

— А ты этого не хочешь?

— Нет, я хочу только одного. Чтобы она поняла, что я ее люблю и больше никто мне не нужен. Чтобы успокоилась и просто жила своей жизнью, забыв про всякие глупости.

— Повезло твоей жене! — честно сказала Яна. — Я ей даже немного завидую. Мне кажется, ты как новенький Жигуль, таких уже почти не осталось, поэтому они в цене. Люди на них удивленно смотрят, но все равно восхищаются.

— Очень любопытная автомобильная метафора! — улыбнулся он.

Снова зазвонил телефон. Снова Саша. Толик ответил.

— Я позвонила им еще раз, а потом еще раз. В общем, я их достала. Скоро кого-нибудь пришлют. Скажи, у того пса слюни не текли?

— Я не успел рассмотреть. Сразу дверь закрыл.

— Он ведь может быть бешенный! — негодовала жена.

— Мне кажется, он просто не хочет покидать тепло, поэтому и не пускает людей. Понимает же, что его выгонят на улицу.

— А если просто открыть дверь, чтобы он выбежал? — предложила она.

— Не уверен, что это сработает. И знаешь, проверять как-то не хочется. Как говорится, я не трус, но я боюсь!

— Ладно, ты прав. Лучше подождать специалистов. Они быстро эту собаку выгонят. Я твой ужин в духовку поставила, чтобы не остыл!

— Спасибо. Сказал бы, что скоро буду, но это зависит не от меня.

— Как день прошел? — никак не могла успокоиться Саша.

Анатолий понимал, что поток вопросов нужен лишь для того, чтобы якобы отвлечь его от общения с незнакомой женщиной, да и напомнить им обоим, что он женат. Порой ревность жены его сильно утомляла, но он старался сохранять хладнокровие.

— Хорошо прошел, продуктивно. Две сделки оформил.

— Это с тем очкариком и с бабой, у которой нервный тик и глаз дергается!

Ах да, иногда его еще возмущало то, как она говорила о незнакомцах. Нет, он не рассказывал ей специально такие подробности. Просто она обычно допытывалась, как выглядят те, с кем он работает или сотрудничает. Двумя словами отделаться не получалось.

— Да, они самые. Только у них еще есть имена.

— Ты же знаешь, какая у меня память на имена! — возмутилась Саша.

— Солнце, давай дома это обсудим?

— Ладно, ждут тебя. Не балуйся там.

— Я и не собирался! — ответил он, покачав головой, и отключился.

— А твоя жена очень приятная женщина! — иронично сказала Яна, когда в машине стало тихо.

— Есть немного! — согласился он, понимая, что это не совсем так.

— Зато она очень красивая!

— Тоже правда!

— А как зовут вашего сына?

— Виталик.

— Хорошее имя. Ему в садик еще не пора ходить?

— Да вроде как и пора, но Саша не торопится его отдавать. Не хочет, чтобы он болел.

— А кем она работала раньше?

— Никем не успела поработать. Мы поженились, когда она еще училась, а на последнем курсе она уже забеременела. А что?

— Да так, ничего, просто подумала, что если бы она вышла на работу, то и к тебе стала бы меньше цепляться…

Анатолий подумал немного, а потом хмыкнул и сказал:

— Я даже не представляю, кем она сможет работать, если честно. Да и особого рвения не вижу. Хотя, по сути, в этом и нет особой необходимости.

В салоне раздался звук, от которого они оба вздрогнули. На самом деле всего лишь пришла смска, просто звук до сих пор шел через колонки.

— Слушай, может, ты отключишь блютуз или что-то там? — улыбнулась Яна.

— Да, пожалуй!

Толик достал телефон.

— А о чем вы там разговариваете? — спрашивала жена.

— Мы молчим! — ответил он.

— Не ври мне!

— Я пошутил. О собаке. Думаем, как ее выгнать.

— Ладно. Жду тебя!

— Люблю тебя! — написал он жене и убрал телефон.

В ответ "люблю" не последовало. Яна заметила, с какой уверенностью он убрал телефон в карман. Ей было видно, что он пишет, ведь он не прятал экран.

— Она обычно не пишет в ответ, что тоже любит? — поинтересовалась Яна.

— Нет.

— А почему?

— Не знаю.

— Может, потому что не любит?

— А зачем тогда ревновать?

— Не знаю, но это странно. Знаешь, у меня был один знакомый. Как-то мы разговорились, и он признался, что никогда в жизни не любил ни одну из своих женщин. Говорил, что он искусно делал вид, что любит их, но на самом деле не испытывал ничего. Нет, ему нравилось проводить с ними время, даже жить вместе, но он их не любил.

Анатолий дослушал ее, потом повернулся, строго поглядел на нее и спросил:

— И зачем ты мне это рассказала!?

— Не знаю. Просто вспомнилось.

Он еще немного помолчал, поморщился и сказал:

— Ты думаешь, что Саша тоже может меня не любить? Типа просто хорошо, удобно, выгодно?

— Я этого не говорила. Я ее не знаю. Сам как думаешь?

— Я об этом никогда раньше не думал…

— Вот лучше и не думай! — виновато ответила Яна. — Я зря это сказала…

— А как мне понять, любит она меня на самом деле или нет? — спросил Толик.

— Есть очень простой способ! — ответила Яна и улыбнулась. — Просто спроси, а лучше поговори с женой по душам. И после того, что ты рассказал, я бы на твоем месте еще получше расспросила ее про отца и про то, как она в принципе видит семью.

— А он тут причем?

— Ну, если детские настройки сбиты, то возможно, их придется менять. Понимаешь, если мать с детства показывала ей, что отца нельзя любить, что он не достоин или не заслуживает этого, то это могло отразиться на ее сознании. Спроси ее спокойно, она сама все расскажет.

— Почему ты так думаешь?

— Мне кажется, самая большая проблема человечества заключается в том, что мы просто разучились разговаривать друг с другом. Держим все в себе, пока не доходим до точки невозврата, надеемся, что перемены придут сами собой, а ничего не меняется, если не подтолкнуть или не дать волшебного пинка под зад. В общем, я думаю, что очень важно уметь разговаривать друг с другом. Может, и тебе это поможет.

— А тебе бы помогло, если бы ты раньше это знала? — спросил он.

— Не думаю. У нас все было слишком запущено. Я оказалась терпилой, а он этим пользовался. Когда я перестала такой быть, он просто вычеркнул меня из жизни. Даже не попытался что-то изменить. Ну, ничего. Зато теперь я знаю, что терпеть — это не есть хорошо! — ответила она с грустной улыбкой, а потом вдруг закричала. — Гляди, они приехали!

— Фух, наконец-то! Есть хочется неимоверно!

К их подъезду подошли два человека в форме МЧС с какими-то странными штуками в руках. Они неуверенно толклись возле подъезда, пока Анатолий не догадался, что его еще нужно и открыть.

Он вышел к ним, нажал брелоком на щиток, собака снова истошно залаяла, но парни ее умело скрутили и вытащили из подъезда. Пес очень сопротивлялся, он совсем не хотел на холод, но потом успокоился, когда с его шеи сняли ту странную штуку и просто побежал дальше по своим делам. Его даже забирать не стали. Просто выгнали из подъезда. Странно, конечно, но так и случилось.

Яна, увидев, что путь свободен и больше нечего бояться, тоже вышла из машины. Она еще раз поблагодарила Толика за временный приют, а потом они вместе зашли в лифт и поехали по домам.

Как же Саша обрадовалась, когда увидела, что муж пришел домой.

— Наконец-то! — сказала она, обнимая его за плечи. — Пойдем, буду тебя кормить!

Они пошли вместе на кухню. После вкусного ужина, Анатолий решил поболтать с женой, пока не пропал запал после разговора с соседкой.

— Саш, а ты меня любишь? — спросил он, когда доел и помыл после себя тарелку, жена сидела рядом, попивая чай.

— Что за странный вопрос? Конечно!

— Конечно, что? — спросил он, присаживаясь рядом на стул.

— Конечно, люблю! А почему ты спросил?

— Просто. Я заметил, что когда я в сообщении пишу, что люблю тебя, ты мне никогда не отвечаешь тем же…

— Я не обращала внимания! — честно сказала она и взяла свой телефон, полистала переписку и поняла, что он прав. — Теперь буду писать!

— Хорошо, я буду рад! — признался он. — А можно еще вопрос?

— Сегодня вечер откровений? Ну, давай!

— А ты любишь своего отца? — серьезно спросил он.

Саша недовольно поморщилась, грустно посмотрела на него и ответила.

— А за что мне его любить? Он не сделал для меня ничего хорошего!

— Он тебя обижал в детстве?

— Нет, но он постоянно обижал маму, а мне приходилось выслушивать ее бесчисленные жалобы.

— А как он ее обижал?

— По-разному. Иногда не помогал по дому, иногда приходил пьяный, иногда уходил из дома на время. А почему ты все это спрашиваешь?

— Хочешь честно?

— Конечно! — невозмутимо ответила жена.

— Я немного устал от того, что ты ревнуешь меня без повода. Я ни разу не сделал ничего, чтобы вызывать твою ревность. И сегодня тоже.

— Толь, а тебе понравилось бы, если б я сидела в машине с чужим мужиком?

— Если бы это помогло тебе не замерзнуть и не стать ужином для собаки, то я бы не имел ничего против. Я же не могу быть скотиной только ради того, чтобы ты не переживала…

— Я понимаю, но меня это все равно бесит! — призналась она.

— А почему тебя это бесит? Вот это я хочу понять. Твой отец изменял матери?

— Я не знаю, но она его всегда подозревала. Вечно проверяла его карманы, искала волосы на его одежде…

— И теперь ты делаешь то же самое? — спросил Анатолий очень серьезно.

Саша не стала признаваться, что и правда проверяет его карманы, сумки и телефон, но она начала понимать, к чему он ведет.

— Ты хочешь сказать, что я превращаюсь в свою мать? — она даже испугалась немного, сказав это вслух.

— Я хочу сказать, что ты — это не твоя мать, а я — это не твой отец. Мне кажется, тебе надо попытаться понять, что мы другие. У нас хорошая семья, не надо все портить. Я тебя люблю. Мне больше никто не нужен, но от такого тотального контроля и вечных подозрений кого угодно начнет тошнить. Ты понимаешь?

Саша подумала немного, а потом виновато на него посмотрела и сказала:

— Понимаю, но я не знаю, как перестать…

— Я тоже не знаю. Может, поищем того, кто знает?

— В смысле? — не поняла она.

— К примеру, семейного психолога. Мне кажется, что нам нужна помощь.

Саша испуганно посмотрела на мужа. Она и не думала, что все зашло настолько далеко.

— Ты думаешь, нам это нужно?

— Мне кажется, нам это не повредит. Тебе разве самой не хочется избавиться от этого ощущения внутри, от тревоги или неуверенности, которая заставляет тебя постоянно подозревать меня? Я тебя не принуждаю, ты просто сама об этом подумай…

— Может, и хочется, но я бы лучше записалась на частную терапию. Боюсь, при тебе я не смогу рассказывать некоторые вещи…

— Пусть так, лишь бы помогло! — согласился он и поцеловал жену. — Ладно, пойдем, Виталька, наверное, заскучал там.

Тем вечером они больше не возвращались к этой теме, но утром Саша сказала, что поищет специалиста на днях, что возможно муж прав. Эта новость Анатолия очень порадовала. Он даже подумал, что надо поблагодарить Яну за ее своевременный совет.

Выходя утром из дома, он снова встретил ее. Она улыбнулась и поздоровалась.

— Как приятно выходить из дома, когда никто на тебя не лает! — сказала она с улыбкой.

— И не говори! Кстати, спасибо за наш вчерашний разговор!

— Пожалуйста, но имей в виду, я все это сказала не потому, что пыталась к тебе подкатить. Я так на всякий случай…

— Я и не подумал ничего такого, но, если хочешь могу тебя познакомить с одним приятелем! — предложил он с улыбкой. — Он не женат!

— Может быть как-нибудь! — улыбнулась Яна в ответ и пошла в подъезд.

С того дня они стали не просто соседями, а хорошими знакомыми, а чуть позже, когда Толик действительно познакомил ее со своим другом по имени Паша, они еще больше подружились.

Саша записалась все-таки на терапию, но уже после первых сеансов поняла, что ей предстоит непростая борьба с тараканами в собственной голове. При этом она была полна надежды, ведь совсем не хотела превратиться с годами в свою маму и разрушить их с Толиком прекрасную семью.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 7 пользователям

Любовь за мандаринку

Суббота, 06 Января 2024 г. 20:03 + в цитатник
Луиза К
Любовь за мандаринку
— Добрый вечер! — с улыбкой сказала Марьяна и протянула свой телефон работнику Озона.

Мужчина снова нахмурился. Она иногда удивлялась, как ему удается всегда быть таким хмурым? Она часто сюда заходила. Пункт выдачи находился в соседнем доме. Очень удобно.

В последнее время Марьяна часто все заказывала с доставкой. Некогда было ходить по магазинам. Единственное, что ее удивляло и немного напрягало — это вечно плохое настроение у этого мужчины. Казалось, что ему очень не нравится его работа. Зачем тогда пошел сюда?

И все равно она ему каждый раз улыбалась. В принципе она по жизни была приветливой. Не жалела улыбок для людей самых разных профессий.

— Добрый вечер! — поздоровался Тимофей, и вдруг на его лице появилось какое-то новое странное выражение.

Марьяна не сразу поняла в чем дело, но потом догадалась. Из ее пакета пахло мандаринами. Такой чудный новогодний аромат, видимо, даже его смог ненадолго привести в чувство, не схожее с унынием.

Тим ушел за ее посылками, а она быстро залезла в свой пакет, достала две мандаринки и положила в карман.

Посылок в этот раз было много. В основном одежки для детей, но все равно нужно проверить. Пока все пересмотрела, прошло минут пять.

— У вас еще пакет! — услышала она за спиной и повернулась.

— Спасибо! — с улыбкой ответила Марьяна и забрала его, чтобы сложить вещи.

Упаковав все посылки, она подошла к его столу, чтобы еще раз поблагодарить и положила ему на стол те самые две мандаринки. Ей даже показалось, что в его глазах промелькнуло что-то вроде улыбки.

— Не нужно, спасибо! — попытался он отказаться.

— С наступающим! Хотя еще рановато! Только начало декабря, но все же!

— Хорошо, спасибо! И вас с наступающим!

Марьяна ушла, а мандаринки так и остались лежать на столе, пока не пришла следующая покупательница с дочкой.

— Мама, я тоже хочу мандаринку! — завопила девчушка лет трех.

— Дочка, а магазине ты почему не сказала? — возмутилась ее мать.

— Я тогда не хотела! Сейчас хочу!

Тимофей, не раздумывая, отдал ей одну, а вторую убрал в ящик, чтобы еще кто-нибудь не выпросил.

Женщина забрала свои посылки и ушла, а Тим достал из стола мандаринку и понюхал ее. Как же здорово она пахнет. Просто чудо! И правда, будто Новым годом повеяло.

Он почистил ее, выбросил шкурки в мусорное ведро и разломал напополам. Мандаринка оказалась на удивление сладкой. Прямо вкус детства! И вдруг перед глазами возникла улыбка той девушки. Она всегда так миленько улыбалась!

Тимофей тряхнул головой, чтобы выбросить из нее образ девушки, но мандаринку все же доел. Очень вкусно! Даже настроение как-то улучшилось, хоть и ненадолго.

Не мог он покинуть свое вечное уныние. Еще не переболело. Многое произошло за последний год. Такое так просто не забудешь.

В конце рабочего дня ему стало интересно, как звали ту девушку с мандаринкой. Обычно он не обращал внимания на имена, но тут решил взглянуть. В тот вечер было так много клиентов, что он запутался. Так и не понял, кто она из них.

Решил в следующий раз посмотреть, когда придет. Все равно часто заходит.

Прошло два дня, когда Марьяна появилась снова. В этот раз она забирала что-то громоздкое. Оказалось, что это беспроводной пылесос. С трудом, но ей удалось его собрать и проверить, даже помочь не попросила, хотя обычно женщины не стеснялись просить о помощи, если посылки выдавал мужчина.

— Спасибо! — как всегда с улыбкой поблагодарила она и убежала.

Тим уже успел заглянуть в компьютер. Ее звали Марьяной. Красивое имя. Немного необычное, но ей оно шло.

После той мандаринки Тимофей ждал, когда она снова придет, хотя даже себе в этом не признавался. Нет, он не пытался завести разговор или что-то в этом роде, просто нравилось, когда она появлялась. Всегда улыбалась. Приятно, когда хоть кто-то улыбнется и поблагодарит от души.

Работа сама по себе и так скучная, хоть какое-то разнообразие.

Прошло еще несколько дней. До Нового года оставалась всего неделя. Марьяна снова пришла за посылкой. В этот раз она долго возилась возле проверочного столика и явно выглядела расстроенной.

— Что-то не так? — спросил Тим.

— Не работает!

— Давайте, посмотрю! — предложил он и подошел к ней, слегка прихрамывая.

Оказалось, что она заказала шуруповерт. И зачем он ей? Наверное, мужу на подарок или еще кому-то. Тимофей что-то в нем подкрутил и дрелька включилась.

— Ура, вы просто волшебник! — радостно сказала Марьяна. — Стоп, а что вы сделали?

— Да вот, предохранитель. Видите?

— Ох, я бы и не догадалась!

— Не волнуйтесь, муж догадается! — спокойно сказал он.

— Ага, только я себе! — как-то стыдливо ответила она.

Тимофей даже удивился. И зачем ей шуруповерт? Что она с ним собралась делать? Еще и с такими коготками…

— А вы им хоть пользоваться умеете? — поинтересовался он.

— Придется научиться! — лишь пожала плечами она.

Тим нахмурился в своей привычной манере, а потом невольно улыбнулся, представив, как она будет учиться.

— А что делать собираетесь? — спросил он, хотя и понимал, что лезет не в свое дело, очень уж любопытно стало.

— Да нужно штуку к стене прикрутить, которая пылесос держит. Забыла, как она называется…

— О, так вы еще и сверлить будете? Ну, желаю удачи!

— Спасибо, она мне пригодится! — ответила Марьяна и состроила гримасу обиженного ребенка.

Тим подумал всего секунду, а потом все-таки предложил.

— Может, вам помочь с этим?

— Да нет, если у самой не получится. Вызову мастера.

— Ну, как хотите, если что я в соседнем доме живу. Обращайтесь!

— Хорошо! Спасибо! — сказала она и снова улыбнулась, забрала заработавший шуруповерт и пошла домой.

В тот же вечер Марьяна попыталась воплотить свой план в жизнь, но оказалось, что все сложнее, чем она думала. Полчаса только разбиралась, как сверло в него воткнуть. Потом оказалось, что не того размера купила, побежала за другим, а когда все же начала сверлить стену, ничего у нее не получилось.

И тут она вспомнила про предложение Тимофея. Правда, как зовут его не знала. Глянула на часы, половина девятого, значит, еще на работе.

Она накинула куртку и сказала мальчикам, что вернется очень скоро. Они игрались своими игрушками, поэтому не возражали.

У Марьяны два сына близнеца — Рома и Коля. По шесть лет мальчишкам. Заводные такие, непоседливые, но послушные. Только вот пылесос то и дело роняли нечаянно, когда бегали, поэтому она и хотела его к стене прикрутить, чтобы надежней стало.

В общем, побежала она снова на Озон, сказала номер своей квартиры, а когда уже собралась уходить, вдруг вспомнила:

— А как вас зовут?

— Тимофей!

— А меня Марьяна! Спасибо, буду вас ждать!

— Скоро приду! — пообещал он, а она снова побежала домой, пока мальчишки опять что-то не нашкодили.

Тим пришел через двадцать минут, как и обещал. Видимо, даже домой не заходил. Марьяна по своему обыкновению встретила его с улыбкой. Он немного удивился, когда мальчишки начали носиться по квартире. Что-то не поделили.

— Ого, шумно у вас тут! — сказал он и начал раздеваться.

Только тогда Марьяна и заметила, что у него вместо одной ступни протез. Она так удивилась…

— А где лапку дел? — грустно спросила она, увидев его протез. — Быстро бегал — потерял? Или как зайка под трамвайку?

Она вроде выглядела расстроенной, но ее слова… Тимофей не выдержал и рассмеялся.

— Как зайка под трамвайку! — продолжая смеяться, сказал он. — Таких вариантов ни у кого еще не было!

— А если серьезно?

— Тогда и спрашивать нужно было серьезно! Потом расскажу, давай сначала повесим твой пылесос! — перешел он на ты, не замечая этого. — Пока мальчишки его не разнесли.

— О да! Если бы они были чуть постарше, то их бы заставила сверлить, но пока об этом можно только мечтать! — весело сказала она и пригласила его в гостиную, где и планировалось место для пылесоса. — Вот тут, в уголке, получится же?

— А тут розетка рядом есть? — поинтересовался он.

Марьяна на него удивленно посмотрела, а потом поняла, что кое-что она не предусмотрела. Его же еще и заряжать нужно!

— Ой, нет…

— А где есть?

Тимофей помог ей выбрать другое место, а потом попросил маркер или карандаш, чтобы разметить отверстия. Казалось, что он с этим шуруповертом в руках родился. Все так быстро сделал и почти сразу же засобирался домой.

— Можно я вам заплачу? — предложила она, догадываясь, что, скорее всего, он откажется.

— Нет, спасибо! И не вам, а тебе! Тут делов на пару минут всего. За что платить-то? Даже инструмент свой брать не пришлось.

— Ладно, тогда я обязана накормить вас, то есть тебя, ужином! — настоятельно сказала Марьяна. — Возражения не принимаются!

Сыновей она уже успела покормить, но котлеты и рис с овощами еще остались. Она пригласила Тимофея на кухню и усадила за стол. Через несколько секунд перед ним уже стояла тарелка с еще теплой едой. Очень вкусно пахло.

— Спасибо, но мне как-то неудобно!

— Э нет, это я буду чувствовать себя неудобно, если никак тебя не отблагодарю!

Возражать уже не осталось сил. Есть и так хотелось, а теперь голод еще больше усилился. Пока Тим ел, Марьяна достала из холодильника банку с вишневым компотом и налила ему в стакан.

— О, еще и компот! Будто у бабушки в гостях побывал! — пошутил он.

Марьяна удивленно на него посмотрела. Только поставила компот на стол и тут же его забрала.

— Так не честно! — с улыбкой сказал Тим, компотик он тоже любил, хотя и давно не пил, в детстве, наверное, в последний раз.

— Я не бабушка!

— О, это точно! Отдай! — попросил он.

Она вернула компот на свое место и села напротив него.

— Зато теперь я знаю, что ты все-таки умеешь улыбаться!

Он лишь хмыкнул в ответ. Ему в последнее время многие делали замечание, что он слишком хмурый ходит, но он ничего не мог с собой поделать. Уже забыл, как это — улыбаться, да и поводов особо не было.

— А где их отец? — поинтересовался Тимофей.

— Э нет! Сначала история про зайку! Ой, извини, и правда некрасиво как-то!

— Да нет, нормально. Так даже звучит прикольней, буду всем так говорить, если спросят.

— А если серьезно?

— Расскажу, если ты тоже расскажешь, но сразу предупреждаю, история не самая веселая!

— Договорились!

Тим сделал глоток компота. Вкусненько! Правда, как у его бабушки. Она тоже вишневый часто закрывала.

Вспомнив, что все же обещал рассказать, он стал более серьезным. Как же у него сильно менялось выражение лица за доли секунды.

— В бою оторвало.

У Марьяны аж похолодело все внутри.

— В каком еще бою?

— Если честно, долго рассказывать.

— Мальчики мультики смотрят. Время есть…

Она понимала, что это не очень правильно, но ей очень хотелось узнать эту историю целиком. Теперь еще больше захотелось.

— В общем, чтобы понятней стало, так расскажу. Около года назад у меня была девушка. Потом она забеременела, мы решили пожениться. Она сильно свадьбу хотела, а денег не было. Тогда как раз вся та катавасия началась на Донбассе, добровольцы требовались. Она и уговорила меня пойти на несколько месяцев. Мол, платят хорошо, а опыт у меня есть. Я согласился. Думал, месяца на три рвану, денег заработаю и вернусь, поженимся, еще и на всякие вещи для ребенка останется. Поехал, попал в сущий ад. Мясорубка какая-то! Еле жив остался, но приехал без ноги. Когда вернулся, оказалось, что Зинка уже за другого замуж собирается. Я сначала не понял ничего. Изредка, но звонил ей по возможности. Она даже словом не обмолвилась. Оказалось, что ребенок вовсе не от меня был. Короче, полный аут. Не знаю, поехал бы я туда, если бы не эта дурацкая свадьба. Столько надежд было, а теперь ни жены, ни ребенка, ни ноги.

Марьяна с трудом держалась, чтобы не пустить слезу. Истории и правда печальная. И несправедливости столько! Жутковато.

— Я тебе очень сочувствую. Жаль, что так вышло.

— Да, и мне жаль.

— У тебя там как? На половинку или по коленку, или выше?

— А ты прямо мастер задавать неудобные вопросы как-то по странному! — снова улыбнулся он. — До середины икры. Не самый ужасный вариант. Я там и похуже видел. Но теперь твоя очередь!

Марьяна вздохнула. Придется рассказать и свою историю. Договорились же.

— У меня все более жизненно. Вышла замуж, забеременела. Родила двойню. Муж решил, что двое детей — это слишком много и тяжело. Слился через три месяца. Просто пришел как-то и сказал, что ему предложили работу за границей, и он уезжает. Собрал вещи и ушел. Потом уехал и пропал. Ни слуху, ни духу.

— И что даже алименты не платит?

— Нет, у него, видимо, в той Австралии онлайн-банкинг не работает…

— Козлина! — констатировал Тимофей, другого слова просто не нашел. — И как ты одна с ними двумя вообще выжила?

— Тяжковато сначала было, потом втянулась. А куда деваться? Первое время родители помогали, а потом на работу вышла. Вот так и живем! Но я не жалуюсь! У меня все хорошо! Жизнь продолжается! Я и одна справлюсь!

— Это, конечно, хорошо, но муж твой тот еще гад!

— Бог ему судья! Я про него и думать больше не хочу. Оформила, как пропавшего без вести и поделом. Пусть только попробует к нам сунуться!

— Ты сильнее, чем я. Мне кажется, что ты его даже не ненавидишь! — догадался Тим.

— Больше нет. Сначала было, а потом я поняла, что в моей жизни просто не хватит места для таких эмоций, поэтому просто выбросила все это из головы.

— Везет, а я до сих пор не могу!

— Это пройдет. Нужно время. Если хочешь быстрее, отпусти!

— Но как?

— Не знаю как! — призналась Марьяна. — Просто отпусти!

— Может, ты и права. Нужно хотя бы попытаться. Не всю же жизнь хмурым ходить. Уже морщина между бровей глубже пальца!

— О да, ты самый хмурый человек на свете! — улыбнулась она — Но теперь я хотя бы понимаю, что у тебя есть для этого веские причины.

— Да, есть. Ладно я, пожалуй, уже пойду. Если нужно будет еще что-то прикрутить или просверлить, обращайся! Пацаны еще нескоро вырастут.

— Спасибо, я запомню. Только ты зря предложил! — шутливо сказала она. — Мне много чего нужно!

На самом деле она не шутила. В квартире требовалась мужская рука, но она по мере возможностей справлялась сама. Если совсем припечет, мастеров вызывала, но они часто цены неподъемные ломили, поэтому не всегда это по карману.

— А я не просто так предложил. Я серьезно!

Тимофей ушел, а Марьяна еще долго не могла забыть их разговор. Он ей и раньше чем-то сумел понравиться. Просто, как человек, но чем-то приглянулся. Теперь же она понимала, что он таит в себе немало загадок.

Она глянула на свой телефон и улыбнулась. Хорошо, что у нее теперь есть его номер. Может, и пригодится как-нибудь.

И пригодился он гораздо раньше, чем она рассчитывала. Оставалось два дня до нового года. Она пришла с работы. Накормила сыновей ужином, сама пошла убирать на кухне, когда Коля с ревом прибежал к ней.

— Мамочка, ты только не ругайся! Мы не специально!

Оказалось, что они играли в прятки и сорвали штору вместе с карнизом. Выдрали с корнем. И откуда силу такую взяли? Даже удивительно.

Марьяна смотрела наверх и пыталась придумать, как это починить. Сама бы она точно не справилась, а родители, как назло, уехали погостить к родственникам. Так бы можно было отцу позвонить.

Ей не очень хотелось тревожить Тимофея, но он же сам предложил. Решила ему позвонить. Он как раз выходной, и она об этом знала, ведь заходила на Озон после работы.

— Привет, как дела? — спросила она, набрав его номер.

— Привет, хорошо, а у тебя?

— У меня тоже неплохо, только вот…

Она отправила ему в телеграм фото вырванного карниза. Тимофей посмотрел на него и хмыкнул.

— Скоро приду! — только и сказал он.

Через несколько минут раздался звонок в дверь. Мальчишки перепугано переглядывались, пока уже немного знакомый дядя чинил их комнату. Все ждали, когда их будут ругать, но никто и не планировал. Мальчишки! Что с них взять?

— И кто это умудрился? — спросил их Тим, когда закончил и помог Марьяне повесить штору на место.

— Это он! — в один голос сказали мальчики, показывая друг на друга.

— Меня научите? Может, и себе сломаю, заодно штору постираю! — пошутил Тимофей.

Ребята рассмеялись, успокоившись. Он тоже ругаться не собирался. Пронесло! Легко отделались!

Марьяна поблагодарила Тимофея и проводила его. Время уже позднее, да и он признался, что уже поужинал. К тому же сыновьям пора ложиться спать.

Уходя, он лишь краешком глаза заметил красиво наряженную елку в другой комнате. Как-то даже тепло на душе стало. Кто-то и Новый год собирается праздновать, а у него совсем не было праздничного настроения.

Правда, утром он проснулся, оглядел свою квартиру и пожалел, что не купил ни елку, ни гирлянды, ни дождиков всяких. Совсем как-то скучно, а ведь уже тридцать первое декабря. И вдруг ему в голову пришла отличная мысль. Чего сидеть и тухнуть?

Он пошел в магазин, накупил мандаринов, конфет, разных сладостей. Еще хлопушек взял и бенгальских огней. С прошлого Нового года у него на полке валялся костюм Деда Мороза. Они с Зинкой подрабатывали, ходили детей поздравляли. Весело было. И тогда он еще ходил на своих двоих…

Тим дождался вечера, а потом надел тот костюм, сложил угощения в большой красный мешок и пошел по уже известному адресу.

Марьяна даже представить себе не могла такого, но обрадовалась, когда увидела Деда Мороза. Правда, не сразу догадалась, кто прячется под пушистой бородой. Не узнала Тимофея, а он так смешно разговаривал, что и неудивительно.

— Йо-хо-хо! Есть послушные мальчики в этом доме! — весело спросил он.

Мальчишки были в полном восторге. Возраст еще такой. Новогодние мечты, вера в чудеса. Они очень обрадовались.

Марьяна ненароком подумала, что родители заказали того Деда Мороза, ведь сами с ними не праздновали. И лишь потом поняла, что это ее новый знакомый.

Сыновья расхватали подарки, заслуженные стишками, а потом побежали в свою комнату. Тогда Тимофей и снял бороду.

— Ого, я даже не поняла, что это ты! — с улыбкой сказала она. — Ты прямо перевоплотился!

— Я старался! — признался он. — Рад, что получилось! Ладно, я уже пойду!

— Куда еще пойду? Такой праздник мальчишкам устроил. Все! Теперь ты с нами Новый год празднуешь! У нас будет собственный Дед Мороз!

Никто и не возражал против такого развития событий. Новый год они отпраздновали все вместе, а с того дня стали общаться чаще.

Постепенно Тимофей вошел в семью Марьяны. Сначала завоевал ее сердечко, а потом и дети его полюбили.

Так две мандаринки, подаренные в нужный момент нужному человеку, помогли создать еще одну счастливую семью, в которой уже не было места предательству и лжи, ведь и Марьяна, и Тим успели хлебнуть свою ложку дегтя, а теперь просто хотели радоваться жизни и наслаждаться друг другом.
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 2 раз
Понравилось: 17 пользователям

Выбор

Четверг, 04 Января 2024 г. 23:35 + в цитатник
Теодор Драйзер
Выбор
«Дорогая Шерли!


Ведь Вам не нужны Ваши письма. Их всего шесть и — Вы знаете — это единственное, что у меня есть от Вас, единственное, что придает мне бодрость в моих скитаниях. Зачем они Вам — маленькие записки, в которых Вы сообщали, что знаете меня, — но для меня... Подумайте обо мне! Если я отошлю письма Вам, Вы разорвете их, а если согласитесь, чтобы они остались у меня, я смогу надушить их мускусом и амброй и хранить в маленькой серебряной шкатулке, что всегда у меня под рукой.

Ах, Шерли, дорогая, Вы и не представляете себе, как милы и дороги мне! Все, что мы вместе делали, я вспоминаю до мельчайших подробностей. Поверьте, воспоминания о Вас, Шерли, для меня дороже и восхитительнее всего, что у меня есть...

Но я слишком молод, чтобы жениться. Вы и сами знаете это, Шерли, не так ли? Я еще не наметил своего пути и, по правде говоря, не знаю, удастся ли мне при моем неугомонном характере когда-либо его наметить. Только вчера старый Роксбаум (мой теперешний хозяин) спросил у меня, не придется ли мне по вкусу должность надсмотрщика на одной из его кофейных плантаций на Яве; он сказал, что год или два я буду зарабатывать только на самое необходимое, но позже могу рассчитывать на солидное жалованье. Я ухватился за это предложение. Мысль о Яве, о том, чтобы отправиться туда, соблазнила меня, хотя я знаю, что достиг бы большего, оставаясь здесь. Можете ли Вы, Шерли, понять меня? Я слишком неугомонен и слишком молод. Я не смог бы как следует заботиться о Вас, и вскоре Вы перестали бы меня любить.

Но, ах, милая Шерли, Вы для меня дороже всего на свете! Не проходит, кажется, и часа, чтобы ко мне не возвращались воспоминания о Вас — дорогие, милые воспоминания: о той ночи, когда мы вместе сидели на траве в Трэгор-парке и смотрели на звезды, мерцавшие сквозь листву деревьев; о нашем первом вечере в Спэрроуз-Пойнт, когда мы опоздали на последний поезд и нам пришлось идти пешком в Лэнгли. Помните, Шерли, древесных лягушек? А потом этот теплый апрельский день в Этолбийском лесу! Ах, Шерли, на что Вам шесть записок? Пусть они останутся у меня. Но вспоминайте обо мне; будете, милая? Вспоминайте, где бы Вы ни были и что бы ни делали. Я всегда буду думать о Вас, искренне желать, чтобы Вы встретили лучшего и более уравновешенного человека, чем я, или чтобы я оказался достойным Вас и стал таким, каким Вы хотели бы меня видеть. Спокойной ночи, милая. В этом месяце я, вероятно, отправлюсь на Яву. Если это случится и если Вы выразите желание, я пришлю Вам оттуда несколько открыток с видами; надеюсь, что я их там найду.

Недостойный Вас Артур».
Она сидела в немом отчаянии и вертела письмо в руках. Конечно, это его последнее письмо. В этом она была уверена. Он покинул ее, покинул навсегда. Она только один раз писала ему, не выражая явных упреков, а лишь прося вернуть свои письма. И вот получила этот нежный, но уклончивый ответ; в нем ничего не говорилось о возможности возвращения; только высказывалось желание сохранить ее письма в память прошлого — в память тех счастливых часов, что они провели вместе.

Счастливые часы! О, да, да, да... счастливые часы!

Теперь, когда после дня работы она сидела дома, уносясь мыслями ко всему тому, что произошло в те немногие короткие месяцы от его появления до разлуки с ним, в ее памяти вставал светлый, красочный мир, такой светлый и красочный, что казался неземным. Увы, теперь этот мир рассыпался в прах. В нем было так много всего, чего она жаждала: любви, романтики, радостей, смеха. Артур был такой веселый, беспечный, настойчивый, такой юношески романтичный, так любил игры и всякие перемены, любил болтать на какую угодно тему и заниматься чем угодно. Он умел весело танцевать, свистеть, петь, играть на рояле, играть в карты, показывать фокусы. Он казался таким непохожим на всех других ее знакомых, был такой веселый и жизнерадостный, отличался врожденной вежливостью и в то же время нетерпимостью к тупости, ко всему тусклому, бесцветному, характерному, например, для... Но дальше ее мысли не пошли. Она не хотела думать ни о ком, кроме Артура...

Сидя в своей маленькой спальне, в первом этаже их дома на Битьюн-стрит, она смотрела в окно на двор Кессела и дальше — заборов на Битьюн-стрит не существовало — на дворы или лужайки Полардов, Бейкеров, Крайдеров и других и думала о том, каким неприглядным все должно было казаться ему с его тонкой, впечатлительной душой, с его любовью к переменам и радости, ему, привыкшему к чему-то лучшему, чем все, что ей приходилось когда-либо видеть. Возможно, ей не хватало красоты или темперамента, чтобы искупить все это — бесцветность ее работы или ее жилища — ту бесцветность, которая, вероятно, и оттолкнула его. Она была молода и красива и знала, что многие восхищаются ею, что многим ее скромная красота вскружила голову, — и все же для Артура она не много значила, и он покинул ее.

Теперь она перебирала в уме прошлое, и ей казалось, что ее родители, ее работа в аптекарском магазине, ежедневные хождения на службу и обратно домой, только этого она и заслуживает, именно такую жизнь она обречена вести всегда. Многие девушки гораздо счастливей ее! У них красивые платья, уютные жилища, целый мир удовольствий, возможность проявить себя. Им не приходилось высчитывать, экономить, зарабатывать себе на жизнь. А ей всегда приходилось это делать, но она никогда не жаловалась, никогда до сегодняшнего дня или, вернее, до того времени, когда он появился. До тех пор Битьюн-стрит с ее шаблонными домами и дворами, и этот дом, такой похожий на все остальные, и ее родители, поистине также похожие на всех остальных, казались ей достаточно хорошими и вполне ее удовлетворили. Но теперь, теперь!

Там, в кухне, ее мать — худая, бледная, но добрая женщина; утром и вечером, изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год она чистила картошку, мыла салат, жарила на сковороде ломтики мяса, или котлеты, или печенку. А рядом то же самое делала миссис Крайдер. А еще дальше — миссис Полард. Но раньше все это не казалось ей таким ужасным. А теперь... теперь... О! И по всей улице, у подъездов или на лужайках, мужья и отцы, большей частью пожилые или, как ее отец, старики, сидели и читали газеты, а не то косили перед обедом траву или, пообедав, глубокомысленно курили. Ее отец — сутулый, терпеливый и мечтательный человек — сейчас во дворе. Закройщик по профессии, он после долгих лет труда и экономии, когда жена была его верной помощницей, приобрел этот маленький заурядный дом. Как часто говорил отец, справедливо считавший, что только поведение человека открывает ему вход в царство небесное, они не придерживались никакой определенной религии; но иногда они посещали методистскую церковь на Николас-стрит, а однажды и она сопровождала их туда. Но больше она не ходила в церковь, увлекшись другими обычными для ее круга развлечениями.

Потом в эту, как она поняла, бесцветную жизнь вошел он — Артур Бристоу — молодой, энергичный, красивый, честолюбивый, мечтательный, порывистый. И все переменилось, а как это произошло, она сама хорошенько не знала. Он появился совершенно неожиданно.

До него был Бартон Уильямс, коренастый, флегматичный, добродушный, благонамеренный, который давным-давно, до появления Артура, сделал ей предложение. Она дала ему основание думать, что почти согласна. Он нравился ей; она считала его человеком добрым, подходящим к окружавшей ее среде, способным стать хорошим мужем, воображала, что питает к нему нежные чувства, и до появления Артура действительно предполагала выйти за него замуж. Это не был бы брак по любви, как она сейчас поняла, но тогда она думала иначе, и ее заблуждение, возможно, не помешало бы ей стать счастливой. Она вспомнила, как быстро пелена спала с ее глаз. Почти в одно мгновение весь мир переменился. Явился Артур, а с ним чувство чего-то необычайного.

Мейбл Гоув пригласила ее к себе в Уэстли, соседний пригород, провести канун праздника и праздничный день. Ничего не предчувствуя, она отправилась, ибо Бартон был занят на службе в Большой восточной железнодорожной компании и не мог прийти к ней. И в первую же минуту, едва она увидела Артура, его гибкую стройную фигуру, темные волосы и глаза, безукоризненно правильные черты лица, такие правильные и привлекательные, как на античной монете, ее охватило невыразимое блаженство. А когда он с улыбкой взглянул на нее и принялся рассказывать о своих забавных приключениях, она оказалась совершенно очарована. После обеда они все отправились к Эдит Берингер потанцевать; там, танцуя с ней, он крепко прижимал ее к себе, говорил, что у нее прекрасные глаза и волосы и такой нежно-округлый подбородок, что она изящно танцует и очень мила. От удовольствия у нее чуть не закружилась голова.

— Я вам нравлюсь? — спросил он во время вальса. И. словно против собственной воли, она взглянула ему в глаза.

С этого мгновенья она безумно влюбилась в Артура, ни о чем не могла думать, кроме его волос и глаз, его улыбки и стройной фигуры.

Хотя она и старалась ничем не выдать себя, Мейбл Гоув все видела, и когда позже, вернувшись домой к Мейбл, они ложились спать, та прошептала:

— А, Шерли, я видела. Вам понравился Артур, не правда ли?

— По-моему, он очень мил, но я не потеряла головы из-за этого, — ответила Шерли, так как Мейбл знала ее отношение к Бартону и была к нему расположена. Эта маленькая измена заставила ее почти всю ночь вздыхать во сне, полном чудесных грез.

На следующий день, исполняя просьбу и свое обещание, Артур снова явился к Гоувам, чтобы пойти с ней и Мейбл на представление бродячего цирка. Оттуда они отправились в кафе, и он угостил их мороженым. И при каждом удобном случае, если только Мейбл не смотрела в их сторону, он жал ей руку и целовал в шею; в эти мгновения у нее захватывало дыхание и сердце замирало.

— Вы разрешите мне навестить вас, разрешите? — прошептал он.

Она ответила:

— В среду вечером, — а потом написала на клочке бумаги свой адрес и дала ему.

Но каким далеким прошлым все это кажется сейчас!

Этот дом, теперь такой печальный, казался в вечер его первого посещения таким романтичным; и гостиная с ее банальной обстановкой и — позже, весной — веранда, окруженная разрастающимся виноградом, и майские лунные ночи. О, лунные ночи в мае, июне и июле, когда он был здесь! Сколько ей приходилось лгать Бартону, чтобы сохранять вечера для Артура, а иногда и Артуру, чтобы не допустить его встречи с Бартоном. Она никогда не говорила Артуру о Бартоне, потому что... потому что... да, потому что Артур гораздо лучше, и в то же время (теперь в этом можно признаться) она не была уверена в долговечности чувств Артура и даже в том, что он их вообще питал. А тогда... тогда, если быть откровенной, и Бартон мог оказаться достаточно хорош. Она вовсе не стала ненавидеть его, потому что встретила Артура, — ни в коем случае. Он все еще отчасти нравился ей: он был такой добрый и доверчивый, такой печальный и справедливый, относился к ней, конечно, гораздо внимательнее, чем Артур. Она хорошо помнила, что до появления Артура Бартон казался ей вполне подходящим человеком. Он исполнял все ее желания по части развлечений, навещал ее, и — что Артур делал редко — постоянно доставал ей билеты в театр, приносил цветы и конфеты; и хотя бы только за это она не могла перестать немножко любить и жалеть его. Наконец, как она уже призналась себе, если Артур покинет ее...

Разве его родители не живут лучше, чем ее?.. И разве он не занимает хорошего для своих лет положения; сто пятьдесят долларов в месяц и уверенность, что в будущем будет больше? Незадолго до встречи с Артуром эта сумма казалась ей вполне приличной, во всяком случае, достаточной, чтобы прожить двоим, и она думала, что рано или поздно ей придется испробовать это на опыте... Но теперь... теперь...

Этот вечер его первого посещения — как хорошо она помнила его, как изменилась и наполнилась чем-то необычным комната, соседняя с той, где она сейчас сидела; изменился и подъезд, обвитый засохшим, потерявшим листья виноградом; и даже улица, мрачная, банальная Битьюн-стрит. Днем, пока она работала в магазине, разразилась снежная метель, и земля покрылась белым ковром. Когда она возвращалась со службы, все соседние дома, в которых сквозь занавеси и закрытые ставни пробивался свет, казалось, выглядели симпатичней, чем когда-либо прежде. Она торопливо вбежала домой, зажгла в гостиной большую лампу с красным абажуром, которую считала единственной у них изящной вещью, поставила ее между пианино и окном, расставила стулья, а затем принялась поспешно прихорашиваться. Ради него она вынула свое лучшее домашнее кисейное платье, сделала себе прическу, которая, по ее мнению, ей больше всего шла — и которой он еще не видел, — попудрила щеки и нос, подвела глаза, как делали некоторые ее сослуживицы, надела новые туфельки из серого атласа и, принарядившись, стала нетерпеливо ждать, не в силах что-либо есть, не в силах думать о чем-нибудь, кроме него.

Наконец, когда она уже начала волноваться, что Артур не придет, он явился и с лукавой улыбкой обратился к ней:

— Привет! Здесь-то вы и живете? Я заблудился. Бог ты мой, да вы вдвое милее, чем я думал! Ведь так?

А потом в маленькой передней он обнял ее и целовал в губы, она же делала вид, будто отталкивает его, сопротивляется, и говорила, что ее родители могут услышать.

А после — комната, и он в красном свете лампы, его бледное красивое лицо при этом освещении казалось еще красивей! Он усадил ее рядом с собой, завладел ее руками и стал рассказывать о своей работе и мечтах, о всех своих планах на будущее; и тогда она почувствовала непреодолимое желание разделить такую жизнь — его жизнь, принять участие во всем, что бы он ни надумал делать; однако она с болью подумала, захочет ли он этого: он казался таким молодым, мечтательным, честолюбивым, гораздо моложе и мечтательней ее, хотя на самом деле был несколькими годами старше. Так начался светлый период ее жизни — от декабря до этих последних сентябрьских дней, период, ознаменовавшийся всеми этапами любви. О! Эти чудесные дни наступившей весны, когда, с появлением первых бутонов и листьев, он как-то в воскресенье поехал с ней в Этолби, где был огромный лес. Там они собирали ранние весенние цветы, сидели на склоне холма, глядя вниз на реку, где мальчишки снаряжали парусную лодку; затем они поплыли, совсем так, как она хотела бы плыть с Артуром — куда-нибудь далеко-далеко, прочь от всех банальных вещей и обыденной жизни! Потом он обнял ее, целовал и щеки и шею, ласково теребил ей ухо, гладил волосы и, о! там, на траве, среди весенних цветов, под навесом из молодых зеленых листьев наступило завершение любви — такой чудесной любви, что при одном воспоминании даже сейчас слезы подступили к ее глазам!

Помнила она и последующие дни, субботние вечера и воскресенья в Этолби и в Спэрроуз-Пойнт, где росли высокие березы, и в милом Трэгор-парке, в одной-двух милях от ее дома. Туда они ходили по вечерам и сидели в беседке или около нее, ели мороженое и танцевали или следили за танцующими. О, звезды, летние встречи и шелесты тех дней! Увы, увы!

Естественно, с первой же минуты ее отношения к Артуру и Бартону вызывали недоумение ее родителей, так как Бартон проявлял свои намерения весьма недвусмысленно и, казалось, нравился ей. Но она была единственным балованным ребенком, привыкла пользоваться этим, и они не решались вмешиваться в ее дела. В конце концов, она была молода и красива и имела право менять свои планы. Только ей пришлось по отношению к Бартону ступить на путь лжи и уверток, так как Артур был настойчив и в любой вечер, когда ему ни вздумается, заходил к ней в магазин, чтобы вместе отправиться куда-нибудь обедать или в театр.

Артур вовсе не походил на Бартона — застенчивого, флегматичного, послушного, долго и покорно ожидавшего малейшего доказательства расположения; напротив, он держал себя властно и нетерпеливо, осыпал ее поцелуями и ласками, мучил и играл с нею, как кошка с мышью. Она никогда не могла оказать ему сопротивления. Он претендовал на все ее свободное время и на ее любовь и не признавал никаких отсрочек, ни препятствий. Он вовсе не был эгоистичным или жестоким, каким могли бы оказаться другие на его месте; иногда он держал себя с ней легкомысленно, не намеренно легкомысленно, а иногда, большею частью, бывал любящим и нежным.

Но о своем будущем он постоянно говорил так, словно она стала игрушкой в чужих руках и конец может оказаться для нее печальным. Артур, как она думала, все еще горячо любил ее и, по-видимому, все еще восхищался ею, но в долговечности его любви не было уверенности. Она стала, вначале нерешительно (именно из-за своей неуверенности), ласково задавать ему наводящие вопросы о нем и о себе; будут ли они всегда вместе, действительно ли он нуждается в ней, любит ли ее, не захочет ли жениться на ком-нибудь другом; пойдет ли ей подвенечное платье из белого атласа с длинной креповой вуалью и атласные туфельки.

Уже давно в ее воображении постепенно сложилась эта сцена венчания с Бартоном; а когда пришел он, переменилось только второе действующее лицо. Но скоро она стала с грустью спрашивать себя, осуществится ли это вообще когда-нибудь. Артур беспечно, часто невпопад, отвечал: «да, да» или «конечно, конечно», «правильно», «понятно, так», «серьезно, милочка, у вас будет очень славный вид!»

Но ей всегда почему-то казалось, что все происходящее — только блестящая прелюдия, за которой не последует продолжения. Слишком беззаботным и легкомысленным был Артур, слишком неясно он сам представлял себе свое будущее. Его мечты о путешествиях, о жизни в различных городах, об окончательном устройстве потом в Нью-Йорке или Сан-Франциско казались ей ужасными, ибо он никогда не упоминал о ней до тех пор, пока она не задавала прямого вопроса; только тогда он весело успокаивал ее: «Конечно! Конечно!» И все же она не могла всерьез верить ему, и по временам ее охватывала острая печаль и ужасное уныние. У нее так часто являлось желание плакать, а почему — она сама с трудом могла бы сказать.

Из-за своей великой любви к нему она окончательно, или почти окончательно, поссорилась с Бартоном. Произошло это несколько недель назад, когда ей невольно пришлось обмануть его. В порыве великодушия она сказала зашедшему к ней в магазин Бартону, что тот может прийти к ней в четверг, так как ждала Артура в среду. Потом она об этом пожалела — настолько сильна была ее любовь к Артуру. А когда наступила среда, Артур переменил свое решение и сообщил, что придет только в пятницу, но в четверг вечером он явился в магазин и предложил ей отправиться в Спэрроуз-Пойнт. И она не успела предупредить Бартона. Он пришел, до половины одиннадцатого просидел с ее родителями, а через несколько дней, хотя она и послала извинительную записку, зашел в магазин и слегка упрекнул ее.

— Вы думаете, Шерли, что поступили правильно? Вы могли бы черкнуть несколько слов, могли ведь? Что это за новый парень, о котором вы не хотите мне говорить?

Шерли мгновенно вспыхнула.

— Предположим, я с кем-то была. Какое вам дело? Я еще не ваша, не так ли? Я говорила вам, что у меня нет никого, и я хотела бы, чтобы вы больше не приставали ко мне с этим. Я ничего не могла поделать в четверг... Вот и все... Я вовсе не желаю выслушивать ваши замечания... Вот и все. Если это вам не по душе, можете больше не приходить.

— Не говорите так, Шерли, — взмолился Бартон. — Вы ведь этого не думаете. Но если я вам больше не нужен, я не буду надоедать.

И так как Шерли не нашла лучшего выхода, как надуться, он ушел, и с тех пор она его не видела.

Как-то, вскоре после того как она порвала с Бартоном и стала избегать посещения железнодорожной станции, где тот работал, Артур в условный день не явился, даже не предупредив. Только назавтра она получила в магазине записку: он сообщал, что по делам своей фирмы уехал из города до воскресенья и не мог известить ее об этом, и что придет во вторник.

Это было для нее страшным ударом. Шерли сразу же представила себе, что последует дальше. На мгновение ей показалось, что весь мир обратился в пепел, повсюду остались только черные обуглившиеся развалины и среди них она обречена провести всю жизнь. Она совершенно ясно сознавала, что это только начало ряда подобных дней и подобных извинений, что скоро-скоро он уйдет навсегда. Она ему начала надоедать, и недалеко то время, когда он перестанет даже извиняться. Она чувствовала это, и холод и ужас охватили ее.

Немного спустя Артур стал проявлять то равнодушие, которого она боялась и ожидала. Сначала — какое-то деловое свидание, назначенное ему в среду вечером, как раз тогда, когда он должен был прийти к ней. Затем он опять уехал из города до воскресенья. Потом он уехал на целую неделю — это было абсолютно необходимо, сказал он, его коммерческие дела разрослись. А как-то он бросил фразу, что никогда ничто не сможет стать ему на пути, если дело будет касаться ее. Никогда! Ей и в голову не приходило напоминать ему об этом: она была слишком горда. Если он собирается уходить — пусть уходит. Она не желает, чтобы ей пришлось самой себе говорить, что она пыталась удержать какого-нибудь мужчину. И все-таки мысль о разлуке причиняла ей жгучее страдание. Бывая с ней, он казался достаточно нежным; Только иногда в его глазах появлялось отсутствующее выражение, и можно было подумать, что он слегка скучает. Другие девушки, особенно хорошенькие, казалось, стали интересовать его не меньше, чем она.

А длинные мучительные дни, когда он не показывался неделю, даже две! Ожидание и томление, блуждание по магазину и дома по квартире. За работой она иногда делала ошибки, которые ей ставили на вид, но она не могла освободиться от мысли о нем: и по вечерам дома она бывала такой рассеянной, что отец и мать обращали на это внимание. Ее родители заметили (она в этом не сомневалась), что Артур больше не приходил или приходил гораздо реже, чем прежде, и поэтому она говорила, что идет куда-нибудь с ним, на самом деле уходя к Мейбл Гоув; заметили они, конечно, что и Бартон покинул ее: после того, как она оттолкнула его своим равнодушием, он перестал бывать и, очевидно, никогда не вернется, если только она сама не позовет его.

Тогда ей пришла в голову мысль спасти положение, снова вернувшись к Бартону, воспользовавшись им и его любовью, доверчивостью и, если хотите, бесцветностью, для разрешения стоявшей перед ней задачи.

Но сначала следовало послать Артуру любезное письмо с просьбой вернуть те несколько записок, которые она ему писала, и по ответу решить, нет ли хоть проблеска надежды. Она не видела его почти месяц, а в последнее их свидание он сказал, что, может быть, скоро вынужден будет на время покинуть ее, так как уедет на работу в Питсбург. И вот теперь она держала в руке его ответ из Питсбурга! Это ужасно! Будущее без него!

Но если она вернется к Бартону, тот никогда не узнает, что произошло в действительности. Несмотря на все восхитительные часы, проведенные с Артуром, она, без сомнения, сможет позвать назад своего поклонника. Она никогда окончательно не порывала с ним, и он это знал. Иногда ей бывало бесконечно скучно, когда он являлся — в дни, не занятые Артуром, — с цветами или конфетами или с тем и другим и, сидя на крыльце, рассказывал о железнодорожных делах или каких-нибудь их старых друзьях. Временами она думала, что стыдно обманывать такого терпеливого, добродушного, ни секунды не сомневавшегося в ней человека, как Бартон, обманывать ей, так страдавшей по вине другого. При этом она не сомневалась, что родители все видят и понимают, но как она могла поступить иначе?

— Я дрянная девчонка, — часто повторяла она себе. — Я испорчена до мозга костей. Какое право я имею предлагать Бартону то, что осталось? — И все же она знала, что Бартон, если она решит выказать ему расположение, будет только благодарен даже и за это. И теперь ей стоит лишь поманить его пальцем, и он будет ее. Он такой простой, добрый и наивный, такой рассудительный, такой непохожий на Артура, которого (и при этой мысли она не могла удержаться от улыбки) она сейчас любила почти так же, как Бартон любил ее, — рабски, безнадежно.

Дни проходили, а после того короткого письма от Артура она больше ничего не получала. Шерли вначале ужасно страдала, потом в порыве немого отчаяния сделала до некоторой степени мужественную попытку приспособиться к своему новому положению.

К чему отчаиваться? К чему умирать от тоски, когда есть столько мужчин — и среди них Бартон, — которые могли бы вздыхать по ней? Она молода, красива, многие говорили, что очень красива. При желании она могла казаться веселой, хотя и не чувствовала никакого веселья. Почему она должна сносить жестокость, не думая об отплате? Почему бы ей не избрать путь веселья, завязать одновременно дюжину флиртов, танцевать до упаду и в вихре увлечений подавить всякую мысль об Артуре? Ведь так много молодых людей обращают на нее внимание. Стоя за прилавком в аптекарском магазине, она много дней размышляла над этим, но становилась в тупик при мысли о том, с кого начать. После пережитой ею любви все казались такими бесцветными, сейчас, во всяком случае.

А затем... затем был кроткий, доверчивый Бартон, с которым она так плохо обошлась, хотя пользовалась его услугами, и который ей все еще в сущности... нравился. При воспоминании о нем ее охватывало недовольство собой. Он, конечно, знал, видел, как неприветливо она относилась к нему все это время, и все же приходил и прекратил свои посещения только после того, как она открыто поссорилась с ним, заставив понять, что дело совершенно безнадежно. Она не могла выкинуть из головы, особенно теперь, и своей скорби, мысли о том, что он обожал ее. Он совсем не показывался — своим равнодушием она окончательно оттолкнула его, но одно слово, одно только слово... Вопреки очевидности надеясь, она выжидала дни, недели, а затем...

Расположение конторы Большой восточной железнодорожной компании, где служил Бартон, давало Шерли легкую возможность перекинуться с ним несколькими ласковыми словами, когда она проходила, как это часто случалось, по железнодорожной станции. Он сидел на первом этаже в конторе помощника диспетчера, и она всегда могла увидеть его, заглянув туда по дороге на платформу или с платформы, от которой отправлялся пригородный поезд, служивший иногда более быстрым средством сообщения, чем автобус. Правда, она почти год старательно избегала Бартона. Если она, наконец, примет решение, она может подойти к окошку телеграфа в той же комнате, где он сидел, попросить бланк для телеграммы; при этом она может повысить голос, как часто делала в прошлом, и тогда он, наверно, узнает ее, если не увидит еще раньше. А услышав ее голос, он встанет и подойдет — в этом она уверена, он никогда не мог устоять перед искушением побыть с ней. Шерли применяла эту уловку и в прежние дни.

После месяца раздумья она почувствовала, что должна действовать: ее положение покинутой оказалось слишком тяжелым. Она больше не в силах его переносить, не в силах выносить хотя бы взгляды матери.

Однажды вечером в четверть седьмого она вышла из магазина, в котором служила, и печальная направилась домой. На сердце она чувствовала гнетущую тяжесть; ее лицо было бледно и осунулось. Перед тем, как выйти на улицу, она остановилась в комнатке за магазином, чтобы поправить прическу и при помощи пудры и румян приукрасить себя сколько возможно.

Она не сомневалась, что снова привлечь прежнего поклонника не составит особого труда, но вдруг это окажется не так просто... Что если он нашел другую? Но она не могла себе этого представить. Ведь еще так немного времени прошло с его последней попытки увидеться с ней, а к тому же он действительно ее очень, очень любил и верил в нее. Он слишком медлителен и постоянен в своем выборе — таким он был и с нею. И все же кто знает?

С этой мыслью она пошла по залитой вечерними огнями улице, впервые испытывая стыд и боль от задуманного обмана, скорбь отречения от мечты, отчаяние, являющееся к тому, кто вынужден унизиться и решиться на то, о чем и не помышлял в лучшие, более счастливые дни. Виною этого был Артур. Когда Шерли добралась до станции, там, как обычно в это время, уже была масса народу. Мимо нее проходило много пар, смеявшихся и словно куда-то торопившихся, как когда-то она с Артуром. Взглянув прежде всего в маленькое зеркало на лестнице, чтобы проверить, не утеряла ли она прежнего очарования, Шерли вышла на платформу, задумчиво остановилась у киоска с цветами и купила за несколько пенни крошечный букетик фиалок. Затем снова вошла внутрь, подошла к окошку телеграфа и украдкой заглянула в него, чтобы узнать, сидит ли Бартон на своем месте. Он был там. Она видела его освещенное зеленым абажуром наивное, симпатичное лицо, склоненное над работой. Отступив на мгновение назад, чтобы еще раз подумать, она снова решительно подошла и громко спросила:

— Могу ли я получить бланк?

Ослепление отвергнутого Бартона оказалось настолько сильным, что он мгновенно встал. Неуклюже поднялся и приблизился: в его глазах заблестела надежда, губы сложились в улыбку. При виде ее, бледной, но красивой — бледнее и красивее, чем когда-либо прежде, — его охватил немой трепет.

— Как поживаете, Шерли? — нежно спросил он, подойдя ближе и впившись полным надежды взглядом в лицо девушки.

Он так долго не видел ее, что буквально изголодался; ее теперешняя более одухотворенная красота привлекала его еще сильнее, чем раньше. Почему бы ей не остановить свой выбор на нем? — спрашивал он себя. Неужели его верная любовь еще не победила? Может быть, и так.

— В воскресенье будет, кажется, три месяца, как я вас не видел. Как поживают ваши?

— Очень хорошо, Барт, — Шерли лукаво улыбнулась. — И я так же. Как вы себя чувствовали? Много времени прошло с тех пор, как я видела вас в последний раз. Мне хотелось знать, что с вами. Вы были здоровы? Я собиралась послать телеграмму.

Пока он приближался, Шерли сначала сделала вид, что не замечает его, а затем изобразила радостное изумление, хотя на самом деле подавила тяжелый вздох.

По сравнению с Артуром он выглядел не слишком привлекательно.

Сможет ли она действительно почувствовать расположение к нему? Сможет ли?

— Конечно, конечно! — весело ответил Бартон. — Я всегда здоров. Даже вы не можете меня убить. Вы не уезжаете, Шерл, а? — с плохо скрытым интересом спросил он.

— Нет, я собираюсь послать телеграмму Мейбл. Она обещала встретить меня завтра, и я хочу быть уверенной, что она действительно встретит меня.

— Вы бываете здесь не так часто, как прежде, Шерли, — тоном нежного упрека произнес Бартон. — По крайней мере, я вас не так часто вижу. Я чем-нибудь провинился? — спросил он, и, после того, как она быстро запротестовала, прибавил: — Что случилось. Шерл? Вы не были больны, а?

Ей хотелось расплакаться, но, собрав все свои силы, она приняла прежний веселый и беззаботный вид.

— О, нет, — возразила она. — Я была совершенно здорова. Вероятно, я проходила через другие двери, или ездила на службу и возвращалась обратно автобусом. (Так оно и было, ведь она стремилась избегать его). По вечерам я большей частью так торопилась, Барт, что не могла терять времени. Вы знаете, как поздно нас иногда задерживают в магазине.

Он знал и то, что когда-то у нее хватало времени забегать к нему.

— Да, я помню, — тактично сказал он. — Но последнее время вы не посещали наши обычные карточные вечера, не так ли? Во всяком случае, я вас не видел. Я был на двух или трех, думал встретить вас там.

Причиной этого также был Артур: из-за него она потеряла всякий интерес к карточным вечерам и к клубу мандолинистов, к которому когда-то принадлежала. В прежние дни все это казалось таким приятным и забавным, но теперь... В те дни Барт, если только ему позволяла работа, всегда сопровождал ее.

— Нет, — уклончиво ответила Шерли, делая вид, что и ей эти воспоминания приятны. — Но я часто вспоминала, как весело нам там бывало. Конечно, стыдно, что я забросила их. Вы видели последнее время Гарри Столла или Трину Таска? — спросила она, чтобы что-нибудь сказать, хотя эти люди вовсе не интересовали се.

Он покачал головой, потом прибавил:

— Да, я их видел; как-то вечером несколько дней тому назад здесь, в зале ожидания. Они, видно, ехали в театр.

Его лицо слегка омрачилось при мысли, что когда-то и они имели такое обыкновение и что именно из-за поездки в театр произошла их единственная ссора. Шерли заметила происшедшую в нем перемену. Но ни малейшей жалости она не почувствовала к нему, скорей к себе, столь печально вынужденной вернуться к прежним интересам. В ее глазах появилось задумчивое выражение.

— Ну, Шерли, вы такая же хорошенькая, как всегда, — продолжал Бартон, обратив внимание на то, что она не написала телеграммы. — По-моему, даже еще лучше.

При этих комплиментах девушка горько улыбнулась. Каждое его слово, для него полное радости, для нее звучало похоронным звоном.

— Не хотите ли как-нибудь вечером на этой неделе пойти посмотреть «Мышеловку», хотите? Мы не были вместе в театре целую вечность, — он смотрел на нее полным надежды и собачьей преданности взглядом.

Итак, она может снова заполучить его! Иметь то, чего она на самом деле вовсе не желает, что ей вовсе не нужно! Достаточно только поманить, и он придет, и именно эта преданность обесценивала его, делала таким ничтожным. Раз вступив на этот путь, она, конечно, вынуждена будет выйти за него замуж, не позже, чем через месяц, если захочет, но, о... о... сможет ли она? На одно мгновение она решила, что не сможет, не выйдет за него. Если бы он хоть оттолкнул ее... прогнал, не хотел бы знать...

Но нет: ей суждено быть любимой им, трогательно, настойчиво любимой, а самой не любить его или любить и быть любимой не так, как ей хотелось. Очевидно, ему нужен кто-нибудь вроде нее, а ей, ей... Ей стало немного не по себе, и ощущение того, что для нее в эти дни веселье является святотатством, отразилось в ее голосе, когда она воскликнула:

— Нет, нет! — затем, увидя, как изменилось его лицо, на котором появилось выражение мрачного уныния, прибавила: — не на этой неделе, я хотела сказать.

(«Не так скоро», — чуть не сказала она).

— Я уже приглашена в несколько мест на этой неделе, и я не совсем хорошо себя чувствую. Но, — отвечала она, вспомнив о своем положении и заметив, как вновь переменилось его лицо, — взамен вы можете как-нибудь вечером навестить меня, а пойти куда-нибудь мы сумеем в другой раз.

Лицо Бартона просияло. Прямо поразительно, как страстно жаждал он ее общества, как малейшая ее милость служила для него источником радости и поднимала настроение. Однако теперь Шерли ясно видела, как мало для нее значило и всегда будет значить все то, что Бартону казалось райским блаженством. Прежние отношения могут быть полностью восстановлены, и уже навсегда, но нужно ли ей это теперь, когда она так несчастна из-за другого?

Пока она размышляла, переходя от одного настроения к другому, Бартону, заметившему ее состояние, пришло в голову, не проявил ли он слишком мало настойчивости — не слишком ли легко сложил оружие. Вероятно, она все-таки побила его. Этот вечер, ее посещение, казалось, служили тому доказательством.

— Конечно, конечно! — согласился он. — Мне это улыбается. Я приеду в воскресенье, если вы разрешите. В театре мы всегда успеем побывать. Мне очень жаль, Шерли, что вы чувствуете себя не очень хорошо. Все это время я часто вспоминал вас. Если вы не возражаете, я приду в среду.

Девушка слабо улыбнулась. Победа оказалась гораздо более легкой, чем она ожидала, и совершенно никчемной по сравнению с понесенным ею поражением; и в этом вся трагедия. Как может она после Артура? Поистине, как она может?

— Пусть будет воскресенье, — тоном просьбы сказала она, назвав самый далекий день, и поспешно ушла.

Ее верный поклонник с любовью смотрел ей вслед, а она испытывала величайшее отвращение. Подумать только... подумать, чем все окончилось! Она не воспользовалась бланком для телеграммы, совсем забыла о нем. Ее приводило в отчаяние не то, что она вступила на путь явного обмана, а ее будущее: очевидно, она не может найти лучшего исхода, не может, или, вернее, у нее не хватает мужества отказаться от него.

Почему бы ей не заинтересоваться кем-нибудь другим, непохожим на Бартона? Почему она должна вернуться к нему? Почему не подождать, по-прежнему не видясь с Бартоном, быть может, она встретит кого-нибудь другого? Но нет, нет; теперь ничто не имеет значения — и никто, в конце концов, Бартон не хуже других, и, по крайней мере, она сделает его счастливым, а заодно разрешит стоящую перед ней задачу.

Она вышла на перрон и села в поезд. После того как публика с обычной толкотней и давкой заняла свои места, поезд медленно тронулся, увозя Шерли в Лэтонию — пригород, где она жила. В дороге девушка не переставала размышлять. Что я только что сделала? Что я делаю? — беспрестанно спрашивала она себя, меж тем как стук колес сливался в какой-то ритмичный танец, а темные дома сурового, бесконечного города один за другим оставались позади.

— Окончательно отказаться от прошлого... от счастливого прошлого... А вдруг после того, как я выйду замуж, Артур вернется ко мне... вдруг! Вдруг!

Вот поезд миновал площадь, где несколько торговцев овощами складывали не проданные за день товары, — отвратительная, скучная жизнь, подумала она. Вот Роджерс-авеню с вереницей красных автобусов, экипажей, с встречным течением автомобилей — как часто она торопливо проходила здесь утром и вечером и как часто ей еще придется проходить, если только она не выйдет замуж! А вот река, спокойно текущая в своих берегах, вдоль набережных, текущая далеко, далеко к большому глубокому морю; сколько наслаждений доставила она ей и Артуру. О, очутиться в маленькой лодке и плыть вперед, вперед к безграничному, не знающему покоя, пустынному океану! Почему-то вид этой воды сегодня вечером, как и каждый вечер, напоминал ей о часах, проведенных с Артуром в Спэрроуз-Пойнт, о толпе танцующих в Эквертс-павильоне, об Этолбийском лесе, о парке... она подавила рыдание.

Однажды в точно такой же вечер Артур ехал с нею по этой дороге и жал ей руку, говоря, как она прелестна. О, Артур, Артур! А теперь Бартону предстоит снова занять прежнее место — без сомнения навсегда. Она больше не может глупо играть своей и его жизнью. Да и к чему?

Да, так должно быть... теперь навсегда, говорила она себе. Она должна выйти замуж. Годы промчатся, и она станет слишком стара. Замужество — ее единственное будущее. Она всегда считала, что это единственное будущее: свой дом, дети, любовь какого-нибудь мужчины, которого она любила бы, как Артура. Ах, каким счастливым был бы для нее этот дом! А теперь, теперь...

И все же нельзя отступать. Другого пути нет. Если Артур когда-нибудь вернется... Но он не вернется, этого нечего бояться. Она рискнула столь многим и потеряла... потеряла его. Ее маленькая удача в настоящей любви окончилась таким поражением.

До того, как появился Артур, все казалось ей достаточно хорошим. Бартон, сильный, простой, честный и прямой, сулил до известной степени удовлетворительное (теперь она с трудом понимала, как могла тогда так думать) будущее. Но теперь, теперь! Она знала, что у него достаточно денег на покупку домика для них двоих. Он так говорил ей. Он всегда будет изо всех сил стараться, чтобы она была счастлива, в этом Шерли не сомневалась. Они смогли бы жить примерно в таких же условиях, как ее родители — или немного, очень немного лучше — и никогда не терпели бы нужды. Без сомнения, появились бы дети. Бартон страстно желал иметь нескольких ребят — и они отняли бы все ее время, целые годы — печальные, тусклые годы! И тогда Артур, детей которого она с восторгом вынашивала бы, станет не больше чем простым воспоминанием — подумать только! — а Бартон, скучный, банальный, осуществит свои самые заветные мечты — и почему?

Потому, что ее роман так неудачно окончился и в ее жизнь больше не пойдет настоящая любовь. Она никогда никого не будет любить так, как Артура. Он был слишком обворожительный, слишком чудесный. Всегда, всегда, где бы она ни очутилась, за кого бы ни вышла замуж, его образ будет неотступно преследовать ее, его она будет любить, ему будут предназначены все поцелуи. Шерли приложила к глазам маленький носовой платок, прижалась лицом к окну и стала пристально всматриваться. Когда показались первые дома Лэтонии, она подумала (так сильна была в ней романтика): «А что, если Артур вернется когда-нибудь — или сейчас»! Вдруг, случайно или намеренно, он сейчас здесь, на станции, встретит ее и успокоит ее измученное сердце. Он прежде встречал ее там. Как она кинется к нему, положит голову ему на плечо, навсегда забудет о существовании Бартона, о том, что они расставались хотя бы на час! О, Артур, Артур!

Но, нет, нет; вот и Лэтония, вот виадук, длинные улицы, автобусы с надписями «Центр» и «Лэнгдон-авеню», убегавшие назад в большой город. А за несколько кварталов, на тенистой Битьюн-стрит, еще более чем всегда мрачной и однообразной, — домик ее родителей.

Она чувствовала, что вся рутина этой старой жизни — предобеденная косьба лужаек, сплошь одинаковые подъезды — завладела ею теперь еще сильнее, чем когда-либо прежде. Скоро наступит время, когда Бартон будет уходить на службу и возвращаться вечером, как сейчас уходят и возвращаются ее отец и она сама, когда она будет вести хозяйство, стряпать, стирать, гладить и шить для Бартона, как теперь это делает ее мать для ее отца и для нее. А той любви, какой ей хотелось, не будет. О, ужасно! От этой жизни ей не уйти, хотя теперь она еще с большим трудом переносит ее, едва выдерживает каждый час. И все же она должна, должна ради... ради... Она закрыла глаза и задумалась.

Пройдя по обсаженной деревьями улице, мимо домов и лужаек, как две капли воды похожих на их дом и лужайку, Шерли подошла к веранде, где читал вечернюю газету ее отец. Увидя эту картину, она вздохнула.

— Уже вернулась, дочка? — ласково крикнул отец.

— Да.

— Мать не знает, что тебе приготовить к обеду: мясо ломтиками или печенку. Пойди, скажи ей.

— О, это не важно.

Она быстро прошла в свою спальню, скинула шляпу и бросилась на кровать. С невыносимой тяжестью на душе она молча лежала. Только подумать, чем все окончилось!.. Никогда больше не увидеть его!.. Видеть только Бартона, выйти за него замуж, жить на такой же улице, иметь пятерых детей, забыть все развлечения молодости — и все для того, чтобы ни ее родители и никто другой ничего не заподозрили.

Почему так должно быть? И будет ли так? Рыдания подступили ей к горлу. Немного погодя ее мать, худощавая, практичная, нежная, опутанная условностями, услышав, что она вернулась, подошла к двери.

— Что случилось, душечка? Тебе нездоровится сегодня? Голова болит? Дай я пощупаю лоб.

Тонкими, холодными пальцами она провела по ее вискам и волосам. Предложила что-нибудь поесть или принять порошок от головной боли.

— Со мной ничего, мама. Мне только немного не по себе. Не беспокойся. Я скоро встану. Пожалуйста, не беспокойся.

— Что тебе, дорогая, лучше приготовить — мясо или печенку?

— О, что-нибудь... ничего... пожалуйста, не беспокойся... Пусть будет мясо... или что-нибудь... — Если бы только ее оставили в покое!

Мать посмотрела на нее, сочувственно покачала головой, затем, не прибавив больше ни слова, тихо ушла. Лежа на кровати, Шерли думала, думала — вызывала и отгоняла прочь мысли о прекрасном прошлом, о безвыходном будущем — думала до тех пор, пока не почувствовала, что больше не может выдержать. Она встала, подошла к окну и, рассеянно глядя на свой и соседний двор, унеслась мыслями к тому, что ее ожидает.

Как ей быть? Как она поступит? Миссис Кессел в своей кухне, как всегда, готовит обед, как и ее мать готовит сейчас, а мистер Кессел сидит на парадном крыльце и читает вечернюю газету. А дальше мистер Полард косит траву на своем дворе. Вдоль всей Битьюн-стрит тянулись такие же дома, населенные такими же людьми — простыми и бесцветными: клерками, управляющими, преуспевающими ремесленниками, вроде ее отца и Бартона. Все они были хороши в своем роде, но так не походили на Артура, любимого, потерянного. И она силой обстоятельств скоро будет вынуждена стать одной из них, всегда жить, конечно, на такой же улице и... На мгновение рыдания снова подступили к горлу.

Она решила, что не станет одной из них. Нет, нет, нет. Должен быть какой-нибудь другой выход... много выходов. Ей не пришлось бы этого сделать, если бы она действительно этого не хотела... Только... Подойдя к зеркалу, она посмотрелась в него и поправила прическу.

— Но в чем дело? — через некоторое время устало и безнадежно спросила она себя. — К чему плакать? Почему не выйти за Бартона? Во всяком случае, я ничем не связана. Артур не любит меня. Я хотела его, но вынуждена выбрать кого-нибудь другого... или никого... В конце концов, не все ли равно кого? Мои мечты залетели слишком высоко, вот и все. Я хотела Артура, а он не любит меня. Я не хочу Бартона, а он ползает у моих ног. Я потерпела поражение, в этом все дело.

Потом, засучив рукава, она отправилась в кухню и, принявшись искать передник, спросила:

— Не могу ли я помочь? Где скатерть? — и найдя ее в соседней комнате в ящике с салфетками и серебром, стала накрывать на стол.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

Прибежище

Четверг, 04 Января 2024 г. 21:53 + в цитатник
Теодор Драйзер
Прибежище

Прежде всего — вот в каких условиях она росла до пятнадцати лет: каменные коробки битком набиты беднотой; газовые рожки бросают тусклый свет на выкрашенные зеленой краской стены тесных прихожих; кажется, будто входишь не в жилой дом, а в морг; стены грязных комнат и коридоров выкрашены синей, коричневой, зеленой краской, чтобы сэкономить на обоях; голые деревянные полы давным-давно пропитались грязью, дешевым жиром, маргарином, салом, пивом, виски и табачным соком. Иной раз какой-нибудь любитель чистоты и поскребет пол в своем углу — предполагается, что таким способом в доме поддерживается чистота.

И где бы она ни жила, квартал за кварталом тянулись такие же голые, однообразные каменные коробки, битком набитые людьми; с грохотом неслись подводы, всякие повозки, воняющие бензином грузовики. Духота и пыль летом, ледяной ветер зимой; кое-где бродячая кошка или собака роется в мусорном ящике, и надо всем бдительное око величественного полисмена, и всюду снуют люди, люди... Бог весть как они добывают кусок хлеба, и живут они так, как только и можно жить в таких условиях.

В этой обстановке, то перебиваясь кое-как, то катясь по наклонной плоскости, а то и вовсе в ужасающей бедности жили портовые грузчики, возчики, уборщицы, судомойки, официанты, швейцары, прачки, фабричные рабочие. И, насколько ей было известно, единственным источником существования для всех этих людей было нечто загадочное, изменчивое и зыбкое, что называлось еженедельной получкой.

Ее всегда окружало пьянство, драки, жалобы, болезни, смерть; являлась полиция и забирала то одного, то другого; приходили сборщики платы за газ, за квартиру, за мебель, барабанили в дверь, требовали денег и не получали их... В свое время являлся и гробовщик, его встречали отчаянными воплями, словно такая жизнь была бог весть каким счастьем.

Неудивительно, что по общему мнению, ничего хорошего в такой атмосфере вырасти и не может. Как? Цветок, распустившийся на помойке? Вот именно, и не так уж редко на помойке рождается цветок, но едва ли он достигнет пышного расцвета. И, однако, здесь может распуститься цветок души, во всяком случае появиться здесь он может. А если он сморщится и увянет в этом отравленном воздухе, что ж, пожалуй, это естественно, хотя в действительности далеко не все цветы, рожденные на такой почве, увядают. Цветы бывают разные.

Глядя на Мэдлейн Кинселла, когда ей было пять, семь, одиннадцать и даже тринадцать лет, можно было согласиться, что она и в самом деле своего рода цветок — быть может, не из числа гордых, великолепных орхидей или гардений, но все же цветок. Ее очарование было проще, скромнее; в ней не было той яркости, которую обычно называют красотой. Она никогда не была ни румяной, ни цветущей, ни задорной и смелой. С детства она всегда пряталась от жизни, забиваясь в самые уединенные и укромные уголки, удивленно, подчас испуганно глядя на все широко открытыми кроткими глазами.

Ее лицо — нежно очерченное, бледное — ничем не поражало с первого взгляда. Серо-голубые глаза с темными зрачками, черные волосы, тонкие длинные пальцы — все это никак не могло понравиться молодым людям ее среды. Каждое движение ее гибкой, стройной фигурки было проникнуто бессознательной грацией. Рядом с грубоватыми, цветущими, крикливыми девушками, которые ее окружали и которые нравились парням, она была незаметна, но все же казалась в иные минуты очень миловидной, подчас даже красивой.

Тяжелее всего на ее юность и на всю ее жизнь повлияла обстановка в семье — бедность и полная никчемность ее родителей. Они были так же бедны, как и все кругом, и вдобавок это были люди сварливые, озлобленные и ничтожные. Когда ей было лет семь-восемь, в ее сознании стал смутно вырисовываться облик отца; этот маленький человечек, вечно пьяный, вздорный, болтливый, постоянно был без работы, вечно ссорился с матерью, сестрой, братом; а мать всегда попрекала его, называя горьким пьяницей.

— Врешь! Врешь! Врешь! — Как хорошо ей запомнился этот его неизменный припев, звучавший у нее в ушах, в каком бы подвале, в какой бы жалкой дыре они ни жили. — Врешь! Не делал я этого! Врешь! Не был я там!

Мать ее, постоянно угнетенная своими болезнями, часто сама полупьяная, не оставалась в долгу и отвечала ему в том же духе. Старший брат и сестра были приятнее в обращении; им так же доставалось, как и ей; но они лишь ненадолго появлялись откуда-то и вновь исчезали, чтобы переждать домашнюю грозу; она же, робкая и боязливая, принимала все это как неизбежное, быть может даже необходимое: ведь жизнь так сурова, загадочна, непостижима.

Нередко бывало и так:

— Эй ты, крыса, сбегай, притащи мне пива! Да поживее!

Она хватала кувшин и, испуганная, крепко сжимая тонкими пальцами доверенную ей монету, бежала в дешевую пивнушку на ближайшем углу, дивясь по дороге всем чудесам и радостям улицы. В то время она была еще такая маленькая, что не могла дотянуться до стойки, и ей приходилось прибегать к помощи бармена или какого-нибудь посетителя. И она терпеливо ждала, пока ей наливали пиво и дразнили за малый рост.

Раз, только раз, на нее напали по дороге трое мальчишек; они знали, куда она бежит, знали, что ее жалкий замухрышка-отец страшен разве что своим домашним, — и они выхватили у нее деньги и удрали; вытирая слезы, она в страхе вернулась к отцу, а он ударил ее и выругал за то, что она не отбилась от мальчишек:

— У, чтоб тебя, на черта ты годишься! И этого не можешь сделать!

Ей бы пришлось много хуже, если бы мать не оказалась трезвой и с бранью не вступилась за нее. А на долю мальчишек, отнявших деньги, достались лишь ругательства и страшные проклятья, которые никому не причинили вреда.

Несколько иное, но не менее жалкое существование вели два других члена семьи: ее брат Фрэнк и сестра Тина.

Фрэнк был худощавый, подвижной подросток, способный подчас так же вспылить, как отец, и отнюдь не желавший безропотно подчиняться отцовской воле. Мэдлейн помнила, что по временам окружающая обстановка страшно возмущала его, и он бранился и проклинал все на свете, даже грозился уйти из дому; в другие дни он бывал настроен довольно мирно, во всяком случае не принимал участия в отвратительных сценах, которые постоянно устраивал отец.

Мальчишкой, лет двенадцати-тринадцати, Фрэнк поступил на какую-то фабрику и некоторое время приносил свой заработок домой. Но часто дома для него не находилось ни завтрака, ни обеда, и, когда отец и мать бывали порядком на взводе или ругались, все в доме приходило в такое запустение, что, будь даже семейные узы и крепче, человек, хоть немного повидавший жизнь, не мог бы вынести эту обстановку, — и Фрэнк сбежал.

Мать вечно жаловалась на прострел и не поднималась с постели даже в те времена, когда Фрэнк и Тина работали и приносили домой свой заработок или хоть часть его. Если она и вставала, то лишь для того, чтобы повозиться около убогой плиты и вскипятить себе чашку чаю, и все это — не переставая жаловаться.

Еще совсем крошкой Мэдлейн слабыми, неумелыми руками пыталась помогать матери, но не всегда знала, как взяться за дело, а мать была то больна, то плохо настроена и не подпускала девочку к хозяйству.

С Тиной получилось то же, что и с Фрэнком, только это произошло еще раньше.

Когда Мэдлейн шел шестой год, Тина была уже большая десятилетняя девочка, миловидная, веселая, с золотистыми волосами; она работала где-то в кондитерской за полтора доллара в неделю. Когда же Мэдлейн было восемь лет, а Тине тринадцать, она перешла на пуговичную фабрику и зарабатывала уже три доллара.

Мэдлейн смотрела на сестру со смутным чувством восхищения и страха; ей чудилось в Тине что-то смелое, непокорное — в ней самой этого совсем не было, и она не могла бы определить, что это такое, ведь она еще плохо разбиралась в жизни. Просто она видела, что Тина, миловидная, крепкая, уже с девяти лет отказалась бегать за пивом по приказу отца, хоть он и ругал ее, даже колотил или швырял в нее чем попало; нередко ей доставалось и от матери; часто после работы или в воскресный вечер она стояла на крыльце, глядя на людную улицу, или прогуливалась с другими девчонками и мальчишками, хотя мать велела ей подмести, вымыть посуду, прибрать постель или выполнить еще какую-нибудь скучную, унылую домашнюю работу.

— Хватит тебе красоту наводить! Хватит, говорят тебе! — кричал отец, как только она подходила к разбитому зеркалу поправить волосы. — Вечно она крутится перед этим чертовым зеркалом! Если ты не отойдешь сейчас же, я выкину тебя вместе с ним на улицу! Ну, кой черт ты вечно перед ним вертишься?

Но Тину все это, как видно, мало трогало, она только отмалчивалась, а иногда с вызывающим видом расхаживала по комнате и напевала. Она старалась одеваться как можно наряднее, видно, ей казалось, что этим она может хоть немного скрасить свою невеселую жизнь. Она всегда все прятала, не позволяла домашним трогать ее вещи. Чем старше она становилась, тем больше ненавидела отца и в горькие минуты называла его пьяницей и дураком.

Тина никогда не была послушной дочерью: отказывалась ходить в церковь и почти ничего не делала по дому. Когда отец и мать напивались или затевали драку, она, бывало, улизнет и сидит у какой-нибудь подружки по соседству. И хотя они жили в убожестве и нищете, вечно переезжали с места на место, скверно питались, Тина в двенадцать-тринадцать лет уже ухитрялась всегда выглядеть нарядной и миловидной.

Мэдлейн часто вспоминала ее клетчатое платье, неизвестно где раздобытое, которое было так к лицу Тине, и позолоченную булавочку у ворота. Сестра как-то по-особенному высоко укладывала свои золотистые волосы — эта прическа больше всего запомнилась Мэдлейн, быть может потому, что отец вечно ругал за это Тину.

II
Неудивительно, что в двенадцать-тринадцать лет Мэдлейн ничего не знала, ничего не умела и ничего по-настоящему не понимала в огромном мире, который ее окружал. С тех пор как отец умер от воспаления легких, а брат и сестра ушли из дому, чтобы начать самостоятельную жизнь, пьяница мать оказалась в сущности на ее попечении.

Первое время Мэдлейн могла только выполнять мелкую подсобную работу в лавках и мастерских или помогать матери, когда та нанималась стирать и производить уборку. Если у них вовсе не оставалось денег на квартиру, на обед, на уголь, м-с Кинселла бралась за какую-нибудь случайную работу в прачечной или на кухне, мыла полы или окна, но все это ненадолго: пристрастие к спиртным напиткам скоро лишало ее и этой работы.

Мэдлейн до тринадцати лет только помогала матери, а потом ей удалось самой получить работу на кондитерской фабрике за три доллара и тридцать центов в неделю — заработок хоть небольшой, но регулярный, однако не было никакой уверенности, что мать прибавит к нему столько, чтобы хватило на еду и на топливо. Нередко, пока дочь работала, мать заливала вином свои горести, а по вечерам и по воскресеньям вознаграждала Мэдлейн пьяной болтовней, от которой на душе становилось еще тягостней.

Иногда девочка буквально голодала. Подвыпив, мать обычно начинала хныкать и вспоминать всю свою несчастную жизнь, отчего ее робкая и очень отзывчивая дочь приходила в полное уныние. Девочка мучительно искала хоть какого-нибудь выхода. Массовые увольнения на кондитерской фабрике снова вернули ее в ряды тех, кто безуспешно ищет работу. Одна соседка, пожалев ее, сказала, что на рождественские дни нужны продавцы в универсальном магазине, но к этому времени Мэдлейн так обносилась, что с ней там и разговаривать не стали.

Потом владелец ресторана на соседней улице взял ее и мать в судомойки; мать он вскоре вынужден был уволить, но Мэдлейн хотел оставить. Однако ей пришлось сбежать оттуда, даже не получив сполна тех ничтожных денег, которые ей причитались, потому что повар напугал ее своим чрезмерным вниманием. Потом Мэдлейн устроилась прислугой в одной семье, где она прежде вместе с матерью мыла полы.

Кто имеет хоть малейшее представление о жизни прислуги, тот знает, как убога, однообразна и беспросветна эта жизнь. Где бы ни жила Мэдлейн в прислугах, — а лучшей работы ей найти не удавалось, — в ее распоряжении были только кухня или каморка под самой крышей. Здесь она должна была проводить все время, если не работала где-нибудь по дому или не уходила навестить мать. Кастрюли и сковородки, чистка, мытье, уборка — в этом проходила вся ее жизнь. Если кто-либо, кроме матери, хотел ее видеть (что случалось редко), можно было пройти только в кухню, мрачную и неуютную.

У нее, как она скоро поняла, не было никаких прав. Утром она должна была подыматься раньше всех, даже если накануне ей пришлось работать до поздней ночи. Она должна была прежде подать завтрак другим, а потом уже могла поесть сама, что останется. Затем она подметала и убирала комнаты. В одном доме, где она служила, когда ей шел пятнадцатый год, хозяин так приставал к ней, стоило только жене отвернуться, что Мэдлейн пришлось уйти; в другом доме к ней приставал хозяйский сын. К этому времени она похорошела, но по-прежнему была незаметна и робка.

Но где бы она ни была, что бы ни делала, она постоянно вспоминала о матери, Тине, Фрэнке, об отце, о безысходной нужде, о слабостях и пороках, которые погубили их. Ни брата, ни сестры она так больше и не видала. Мать же — Мэдлейн знала это (несмотря ни на что, она жалела старуху) — останется с нею до конца дней своих, если только Мэдлейн не сбежит, как другие.

С каждым днем мать все больше опускалась, все меньше могла сдерживаться и думать о ком-либо, кроме себя. И хоть она была плохая мать, Мэдлейн невольно думала о том, как тяжело ей всегда жилось. Где бы мать ни получала работу (а теперь это бывало не часто), ее скоро прогоняли, и тогда она являлась к хозяйке Мэдлейн и просила разрешения повидать дочь. Ее замызганное платье, рваная шаль, бесформенная шляпка, весь вид этой опустившейся женщины, естественно, вызывали негодование в каждом добропорядочном доме. И если только Мэдлейн позволяли выйти к ней, старуха начинала жаловаться на свою горькую нужду.

— Господи, масла у меня ни капли не осталось, угля ни крошки нет! — Она плакалась, что у нее нет то хлеба, то мяса, но никогда — что нет виски. — Ты ведь не допустишь, чтобы твоя бедная мать мерзла и голодала, правда? Ты же добрая девочка. Ты дашь мне пятьдесят центов, деточка, если у тебя есть, или хоть двадцать пять, и я к тебе тогда долго не приду. Ну, хоть десять центов, если уж не можешь дать больше. Бог тебя наградит. Завтра я сама возьмусь за работу. Ты же добрая, ты не прогонишь меня ни с чем.

Стыд и жалость боролись в дочери, когда она делилась с матерью тем немногим, что у нее было, дрожа от страха, как бы появление этой неприглядной старухи не навлекло на нее неприятностей. Потом мать уходила; нередко она бывала навеселе и ноги ее заплетались, а кто-нибудь из прислуги, должно быть, видел это и доносил хозяйке, — та, конечно, не желала больше пускать старуху на порог и так и говорила Мэдлейн или для верности просто давала ей расчет.

Так от четырнадцати до шестнадцати лет она переходила из дома в дом, из лавки в лавку в напрасной надежде, что мать, наконец, оставит ее в покое.

И все же это была пора ее юности, когда кровь быстрее бежит по жилам, когда жизнь зовет, — та большая, неизведанная жизнь, которая сулила ей все, потому что до сих пор еще ничего не дала. Маленькие радости бытия, грошовые наряды и украшения — все, чем тешится юность, которой всегда свойственно желание нравиться, все эти пустяки приобрели в ее глазах особое значение. Она достигла возраста, когда все перестраивается в молодом существе, когда эхом откликаются друг другу мысли, краски, мечты. Весь мир раскрывался перед ней.

И, конечно, любовь не заставила себя долго ждать: появился некий видавший виды молодой человек и от нечего делать стал ухаживать за ней. Отец его был довольно состоятельный бакалейщик, и он по сравнению с Мэдлейн был человеком уже какого-то иного круга. Молодой человек был хорош собой: румяный, светловолосый, голубоглазый, и самодовольства его хватило бы на десятерых. Он мимоходом заинтересовался робкой миловидной девушкой.

— А я вас вчера видел, вы мыли окна! — Или с той же сияющей неотразимой улыбкой: — Вы, верно, живете недалеко от Блейк-стрит. Я вижу, вы часто ходите в ту сторону.

Мэдлейн смущенно отвечала, что это верно. Какое чудо, что ею заинтересовался такой блестящий молодой человек!

По вечерам, да и в любое время, если она шла по какому-нибудь поручению или к матери, которую она навещала в ее убогой каморке, он, заметив ее в стремительном людском потоке, с ловкостью опытного волокиты подходил и заговаривал с ней. Он пробовал напроситься в гости, но это не удавалось, потому что и комната матери, да и сама мать были слишком уж убоги. Наконец он убедил ее, что не может быть ничего лучшего, как в ближайшее воскресенье прокатиться в автомобиле в одно из шумных веселых местечек на побережье, куда он любил ездить со своей компанией.

Один только раз побывала она в стране чудес и окунулась в вихрь развлечений, один только раз побывала в зале, где он учил ее танцевать под звуки музыки, сливавшейся с плеском волн, один только раз пообедала она в шумном раззолоченном ресторане, — и самые радужные надежды пробудились в ее душе, казалось — вот-вот сбудется мечта о счастье. Да, жизнь более радостна, чем она думала прежде, — во всяком случае ее можно сделать радостной. Не все люди дерутся и кричат друг на друга, в мире есть еще и нежность, есть и ласковые, теплые слова.

Но столь искушенный молодой человек с девушками не медлил и не любил околичностей. В девичьей свежести он способен был находить только преходящее удовольствие, как в цветке, который можно сорвать и бросить. Он был из породы людей, которые в погоне за удовольствиями растаптывают чужую молодость — молодость тех девушек, чья жизнь так уныла и безрадостна, что они готовы все отдать за ласковое слово, за малейшее развлечение, за одну возможность побыть в обществе человека более опытного и сильного, чем они сами.

Такою была и Мэдлейн.

Стоило в ее пустом, безрадостном существовании появиться красивому, самоуверенному и опытному мужчине, который показал ей такие чудеса, какие ей и не снились, повел ее туда, где много огней, красок, убедил ее, что она создана для лучшей жизни, хоть, может быть, эта жизнь придет еще и не завтра, — и Мэдлейн доверилась тому, кто меньше всего был достоин доверия. Чтобы добиться своего, он даже вел разговоры о свадьбе когда-нибудь в будущем, о том, что любовь должна быть великодушной, доверчивой, а потом...

III
Сыщик Эмундсен, ястребиным оком наблюдая за районом Четырнадцатой улицы и Кай-стрит, неподалеку от Блейк-стрит, где одно время жила Мэдлейн, заинтересовался новым лицом, которое показалось ему несколько подозрительным.

Уже с неделю, в разные часы дня, он замечал в своем районе девушку, то крадущейся, то вызывающей походкой проходящую по улицам, где порядочным женщинам и появляться-то не следовало. Разумеется, он еще не видел, чтобы она с кем-нибудь заговорила; да и не было в ее взгляде и движениях ничего, что наводило бы на мысль, будто она может заговорить.

Все же уверенно, как старый, искусный блюститель нравов, не раз ловивший такую дичь, он незаметно пошел за ней, следя, куда она идет, как пугливо медлит на углу, затем поворачивается и идет обратно. Она была совсем молода, не старше семнадцати лет.

Сыщик поправил галстук и решил испытать свое искусство.

— Извините, мисс! Вышли прогуляться? Я тоже. Позвольте вас немножко проводить. Может, зайдем и выпьем чего-нибудь, а? Я работаю в гараже, тут недалеко, на Грей-стрит, у меня как раз свободный вечер. Вь живете тут поблизости?

Мэдлейн с опаской посмотрела на него. Чего только не натерпелась она после того, как любовник бросил ее! Не желая ни признаться своей пьяной и вечно сонной матери, ни просить ее о помощи, Мэдлейн всеми силами старалась найти хоть какую-нибудь работу. Надо было как-то кормиться, да и ребенок, рождения которого он ждала со страхом и стыдом, потребует новых расходов, и о матери приходилось заботиться, — все это под конец заставило ее прибегнуть к позорному ремеслу, хотя бы на время. В те дни, когда она вся в слезах бродила по городу, одна девушка подобрала ее, кормила некоторое время и потом научила уму-разуму.

Ее безжалостным и преступным способом избавили от того, что так угнетало и страшило ее. А затем, не находя пока иной опоры в жизни, она обучилась уличному ремеслу; но скоро поняла, что нелегко ей привыкнуть к этому чудовищному виду торговли. Не для нее это было. Она искренне думала, что недолго будет заниматься таким делом; это был только временный выход, подсказанный страхом и отчаянием.

Но ни сыщик Эмундсен, ни блюстители закона не желали верить Мэдлейн. Для Эмундсена она была просто одной из многих, одним из тех погибших созданий, которым по тупости и легкомыслию предоставляют цвести и увядать в городских трущобах. Сидя с ним в кафе, она слушала, как он рассказывает про комнату, которую то ли снимает, то ли может снять в ближайшей гостинице. Проклиная судьбу, которая заставила ее принимать такие милости, твердо решив как можно скорее покончить с этим и найти для своей жизни лучшее применение, она пошла за ним.

Потом ей открылась страшная истина: он — представитель закона, шпик, который наглой, презрительной усмешкой отвечает на ее слезы и объяснения. Он и не подумал, что она, такая юная, едва ли могла быть столь закоренелой преступницей, какой он ее изображал. Ей пришлось под взглядами прохожих идти с ним в ближайший полицейский участок, а он, встречая своих собратьев, кивал им или останавливался и объяснял, что за добычу он ведет.

Она не хотела назвать свое настоящее имя и назвалась вымышленным, под которым ее и зарегистрировал, тараща на нее глаза, грубый полицейский; потом камера с деревянной скамьей, первая в ее жизни; какая-то пожилая женщина обыскала ее; потом ее повезли куда-то в закрытой машине, и, наконец, быстрая, ошеломляющая судебная процедура, пугающе холодный взгляд судьи.

«Нелли Фитцпатрик. Агент Эмундсен, восьмой полицейский округ».

Подруга, обучавшая ее уличному ремеслу, предупреждала Мэдлейн, что, если ее поймают и арестуют, это может стоить ей нескольких месяцев заключения в каком-нибудь исправительном заведении; она плохо поняла, что это такое и как там исправляют. Ясно только одно: ее хотят лишить свободы и тех немногих, пусть жалких вещей, которые она могла назвать своими. И вот это случилось, она в когтях закона, и некому защитить ее.

Сыщик дал показания, какие давались уже сотни раз в таких случаях: он обходил район, и она стала приставать к нему, как это всегда бывает.

Так как никто не предлагал взять Мэдлейн на поруки, судья оставил ее под стражей до окончания следствия; следствие показало, как и надо было ожидать, что ее жизнь станет лучше, если применить к ней некоторые исправительные меры. Ее никогда ничему стоящему не учили. С пьяницы матери нечего спрашивать. Несколько месяцев пребывания в каком-нибудь заведении, где ее обучат полезному ремеслу, — лучший для нее выход.

Итак, сроком на один год она была отдана на попечение монахинь ордена Доброго Пастыря.

IV
Холодные голые стены этого заведения угрюмо возвышались над одним из самых унылых и неприглядных районов города. Фасад его выходил на север, на мощеный двор, а в отдалении виднелся скалистый берег стремительного пролива и высокий маяк. К востоку — тоже скалы, по-зимнему серые воды реки, а над рекою жалобно кричат чайки, и их заглушает протяжный вой бесчисленных пароходных сирен. К югу — мрачные угольные склады, вагоноремонтные мастерские, каменные коробки домов.

Дважды в неделю сюда привозили приговоренных к исправительным работам правонарушительниц всех возрастов: тут были «дети», как Мэдлейн, «девушки» от восемнадцати до тридцати лет, «женщины» от тридцати до пятидесяти, «старухи» от пятидесяти до самого преклонного возраста; их доставляли сюда в плотно закупоренном ящике, похожем на большой цирковой фургон, с маленькими решетчатыми отдушинами под крышей. Внутри вдоль стенок тянулись жесткие, голые скамьи. Тут сидела представительница Городского управления исправительными заведениями, угрюмая, немолодая особа, и с нею полицейский, детина таких невероятных размеров, что один вид его вызывал недоумение: зачем столько ненужного багажа? Пропадая от скуки, он то и дело поглаживал большой рот красной волосатой ручищей и вспоминал о минувших днях.

Самим заведением управляла мать-начальница и тридцать монахинь упомянутого ордена, все весьма искусные, каждая в своей области: в кулинарии, домоведении, стирке, закупках провизии, вязании кружев, воспитании детей и прочих хозяйственных делах.

В здании было четыре крыла, или отделения, для каждой из четырех названных групп. У каждой группы была своя мастерская, столовая, спальня, комната отдыха. Только в церковь сходились все вместе; в этом большом, высоком, озаренном свечами, пышно украшенном помещении, с алтарем посредине, ежедневно, а нередко и два или три раза в день происходила служба; узкий шпиль, увенчанный крестом, виден был из окон почти всех мастерских. Кроме заутрени, ранней и поздней обедни и вечерни, часто по вечерам и в праздники бывали еще дополнительные службы. Для набожных это, пожалуй, было утешением, для неверующих же утомительно и скучно.

Всегда — и в часы работы и в часы однообразного отдыха — на все падала мрачная тень неумолимого закона, его карающая рука чувствовалась во всем: в строгом распорядке, внешнем благолепии, в рабском послушании, заменявшем здесь раскаяние. Пусть голоса монахинь звучали ангельски кротко и шаги их были легки, пусть они всегда были учтивы, ровны в обращении, разговаривали наставительно мягко, — за всем этим стояла мрачная сила, которая могла вернуть любую из их подопечных в грубые лапы полиции, предать их жестокому, неумолимому суду.

Страх перед этой силой был для нарушительниц закона или его жертв куда убедительнее любых недовольных или укоризненных взглядов и смирял всякую их попытку возмутиться. При всем своем желании они не могли забыть, что они здесь по воле закона, который насильно удерживает их в этих стенах. Порядок, мир, тишина и спокойствие, царившие здесь, — все это само по себе было не плохо, подчас даже утешало, и, однако, самая основа этой жизни явно была двойственна и противоречива: с одной стороны — неумолимая власть закона, с другой — елейные, прекраснодушные увещевания монахинь.

Мэдлейн, наивная и неопытная девочка, видела и чувствовала только одно: грубую, жестокую и слепую силу закона — или самой жизни, — силу, которая никогда не дает себе труда спросить, как и почему, а только распоряжается людьми, не зная милосердия. Словно испуганный зверек перед свирепым врагом, она могла думать только о том, как бы ускользнуть и спрятаться в каком-нибудь темном уголке, укрыться в тайнике, таком крошечном и незаметном, чтобы огромный, безжалостный мир не стал бы преследовать ее.

И монахини, особенно те, у кого она была в непосредственном подчинении, ясно понимали, каковы могут быть сейчас ее мысли и настроения.

Они понимали это, потому что за долгие годы немало таких, как Мэдлейн, прошло через их руки. И хотя закон предписывал строгость, они по-своему заботились о ней. Она была кротка и послушна, и им оставалось только одно: заставить ее забыть пережитые страдания и обиды и поверить, как верили они сами, что жизнь не всегда жестока и несправедлива, и что не все пути заказаны, и не всюду царит зло.

Они внушали ей, что не все потеряно, что для каждой из заключенных, и даже для нее, еще есть надежда начать жизнь сначала, — и, может быть, эта жизнь будет много лучше прежней.

V
Сестра Агнес, ведавшая шитьем в безукоризненно опрятном, но мрачном, как сарай, помещении, где стояла сотня швейных машин, сама прожила не слишком счастливую жизнь.

Отец ее умер, когда ей было восемнадцать лет, и она вернулась из монастыря, куда отец отдал ее учиться, желая оберечь от царившей в доме нездоровой атмосферы; дома ее встретила мать, светская дама, чей образ жизни девушка не могла ни понять, ни тем более принять. Безнравственность, лживость и самодовольная праздность так же быстро опостылели ей, как опостылела Мэдлейн улица.

Очень скоро она почувствовала, что не в силах больше выносить такую жизнь, и бежала из дому; сначала она попыталась жить самостоятельно, но тем, кто не способен на грубые, подчас постыдные уловки, этот мир предоставляет лишь скудный заработок и безрадостное существование; потом, измученная своими бесплодными попытками, Агнес вернулась в монастырь, где она провела свою юность, с намерением самой стать воспитательницей. Но после суровых испытаний, выпавших на ее долю, жизнь в монастыре показалась ей слишком тихой и мирной, и она попросила, чтобы ее перевели в Дом Доброго Пастыря; в этом заведении она впервые почувствовала, что приносит пользу.

Начальница Дома, мать Берта, часто прохаживалась по отделениям и беседовала со своими подопечными, расспрашивая каждую о ее прошлом; прежняя жизнь самой матери Берты была еще более горестной, чем жизнь сестры Агнес. Она была дочерью владельца обувной мастерской; отец ее разорился, мать умерла от чахотки; брат, которого она нежно любила, запил и сбился с пути, потом тяжелый недуг свалил его, и он умер. А затем смерть отца, которому она отдала лучшие годы, крушение всех надежд на личное счастье — все это заставило ее отвернуться от мира, и она постриглась в монахини, надеясь, как и Агнес, что в стенах монастыря ее жизнь будет не такой пустой и бесполезной. Ее радовало, что есть к кому привязаться, что благодаря ее заботам несчастные девушки возвращаются к жизни. И с этой мыслью она изо дня в день обходила мастерские, следя за тем, чтобы работа заключенных была не слишком тяжела и надежды тех, кто еще не перестал надеяться, не были обмануты.

И, однако, важный, строгий вид монахинь, непривычная одежда — серый бумажный передник, серое шерстяное платье, простые грубые башмаки — и гладко зализанные волосы, обязанность подыматься в половине седьмого, выстаивать службы, завтракать в восемь, работать с половины девятого до половины первого и потом с половины второго до четырех; обедать ровно в половине первого, ужинать в шесть; в половине пятого снова становиться на молитву; с пяти до шести и с семи до девяти убивать время за бессмысленными играми с другими девушками; потом, по звонку, немедленно уходить в огромную общую спальню, уставленную длинными рядами узких железных кроватей и тускло освещенную лампадами и свечами перед изображением святых, — все это заставляло Мэдлейн чувствовать себя наказанной преступницей, и особенно тягостно было сознавать, что за каждым ее шагом, за выражением лица постоянно, неотступно следят.

К тому же ее мучила мысль, что ей уготовано еще более суровое наказание или что она сама навлечет его на себя каким-нибудь промахом. Судьба всегда так поступала с нею. Но мало-помалу она притерпелась к этой жизни.

Большая рабочая комната с сотней машин, с высокими окнами, из которых видны были угольные склады, река и на ней лодки и чайки, не казалась Мэдлейн такой уж мрачной. Чистые, светлые окна; до блеска натертые полы и стены, вымытые самими заключенными, причем и монахини не гнушались своей долей работы; черные платья сестер, их отороченные белым чепцы, стук их четок, бесшумная поступь и негромкая речь — все это понемногу стало даже нравиться Мэдлейн.

Если она портила работу, никто ее не бранил, ей только терпеливо объясняли, как избежать ошибок; правда, работа была скучная, однообразная, ходить надо было гуськом, скрестив руки на груди, не глядя по сторонам; подолгу стоять на коленях во время службы, молиться до и после трапезы, при пробуждении и перед отходом ко сну, при звоне колоколов утром, в полдень и вечером, но, помимо этого, не было особых притеснений.

Девушки, попадая сюда, сначала дичились друг друга, держались замкнуто и холодно; каждая таила в себе свой мир — свое прошлое, воспоминания о пережитом, о родных и близких; но, оказавшись здесь бок о бок за работой, за едой, на молитве, в спальне, они не могли не сблизиться понемногу, и в конце концов начались откровенные разговоры и признания.

Девушка, сидевшая в швейной мастерской по правую руку от Мэдлейн, бойкое, веселое белокурое существо по имени Вайола Петтерс, хоть и перенесла на своем веку немало злоключений, все еще не утратила интереса к жизни.

Постепенно, за работой, девушки сошлись ближе. Вайола поведала, что отец ее, маляр, не состоящий в профсоюзе, прилично зарабатывал, когда мог достать работу, но ему не всегда удавалось достать ее и он плохо умел устраивать свои дела. Мать ее была женщина болезненная, детей было много, и семья жила очень бедно.

Вайола сперва работала на упаковочной фабрике, где ей удавалось на сдельной работе, «склейке углов», как она это называла, заработать всего три доллара, а то и меньше; однажды ее обругали и даже вышвырнули из-за стола, за которым она работала, потому что она не так заклеила угол; и тогда она взяла расчет. Дома отец, в свою очередь, стал ругать ее за то, что она разыграла неженку; потом она пошла работать в магазин стандартных цен за три доллара в неделю и премиальные — один процент с ее выручки, что, впрочем, не давало ей и доллара лишнего. Потом она нашла место получше, в универсальном магазине, за пять долларов в неделю. Здесь-то она и встретила красивого парня, который потом причинил ей столько горя.

Он был шофер такси и, когда работал, всегда имел в своем распоряжении машину, но только у него редко бывало желание работать. Правда, он честно женился на ней и взял ее из дому, однако денег приносил мало; а вскоре после того как они поженились, его и еще двоих арестовали по обвинению в том, что они угнали и продали чужую машину, и после долгих месяцев заключения он был приговорен к трем годам каторжной тюрьмы.

Он потребовал от нее помощи; умоляя, почти приказывая, он настаивал, чтобы она добывала столько денег и такими способами, какие ей никогда и не снились; и все-таки она любила его. Вот когда она добывала деньги одним из этих «способов», ее и поймала полиция, и ее, как Мэдлейн, прислали сюда; только она никому, даже Мэдлейн, не сказала того, что полиция не сумела обнаружить: среди прочих способов добывания денег, подсказанных ей супругом, было и воровство.

— А я на это не смотрю, — прошептала она в заключение, не отрываясь от шитья. — Как ни говори, он был добрый, когда у него была работа. Он меня до смерти любил. Если у него были деньги, он всегда водил меня повсюду: и на танцы, и в кино, и по ресторанам. Ну и времечко было! Вот его выпустят, и если он захочет, я вернусь к нему! Другие в тысячу раз хуже. Ты бы послушала, что девушки рассказывают!

Под конец и Мэдлейн пришлось поведать свою историю.

И раз уж лед был сломан, другие девушки тоже охотно стали говорить о себе, — все это были рассказы о печальной, неудачливой доле затравленных судьбой существ, но, когда Мэдлейн слушала их, в ней почему-то воскресало что-то от прежней робкой веры в жизнь и интерес к ней. Все, о чем говорили девушки, было «безнравственно», но все-таки это была живая жизнь. Несчастливы были их первые шаги, грязь окружала их с колыбели, но они были в этом не виноваты, они всеми силами старались из нее выбраться, — и наперекор всему сохранили мужество и веру в будущее.

Для всех этих девушек любовь была проклятьем, но в то же время и единственной радостью. И теперь они мечтали о том счастье, которое, может быть, найдут, соединив свою судьбу с возлюбленным, или о том, чтобы выйти на свободу и, если посчастливится, найти работу, лишь бы в их жизни было хоть немного того, что они понимали под красотой и радостью.

И понемногу Мэдлейн отдохнула душой, все дальше и дальше в прошлое отступала память о крушении ее надежд и мечтаний, забывались мучительный позор и жестокое пробуждение. Холодная, невозмутимая размеренность этой суровой жизни успокаивала Мэдлейн хотя бы потому, что здесь она была в безопасности и вдали от враждебного мира. Конечно, это было жалкое, скудное существование, но по крайней мере без тревог и волнений. Подымаясь по утрам в тишине скупо освещенной спальни, повторяя заученные молитвы, в молчании направляясь в церковь, в столовую, в мастерскую, где слышалось только глухое жужжание машин, потом снова в церковь, убивая время за скучными играми и, наконец, так же безмолвно по заведенному распорядку, укладываясь вечером в свою узкую постель, Мэдлейн чувствовала себя успокоенной и отдохнувшей.

И, однако, быть может, именно поэтому она не могла не думать о грохочущем, шумном мире за стеной. Этот мир принес Мэдлейн только боль и страдания, но в нем, грубом и жестоком, все же кипела жизнь. Вечерние улицы, залитые огнями! Автомобили! Дансинг на берегу моря, где ее когда-то учили танцевать! Мимолетные ласки и поцелуи ее неверного любовника! Как быстро все это кончилось. Где он теперь в этом огромном, таинственном мире? С какой девушкой? Может быть, она так же быстро надоест ему, как надоела Мэдлейн? И он так же обижает ее? Где теперь Тина, Фрэнк, мать? Что сталось с матерью? Мэдлейн ничего не знала о ней.

Наконец, почувствовав доверие к сестре Агнес, Мэдлейн однажды, расплакавшись, поведала ей все о себе и о своих близких, и монахиня обещала разыскать старуху мать. Но, узнав, что та отправлена в работный дом, сестра Агнес решила пока ничего не говорить. Мэдлейн еще успеет намучиться с матерью, когда выйдет на свободу. Зачем омрачать обновляющуюся жизнь столь постыдным воспоминанием.

VI
И вот кончился срок заключения, и Мэдлейн, ничего не забывшую из своего прошлого, снова выпустили в мир; быть может, теперь она была уже не так беззащитна, как прежде, но все же, по самому характеру своему, едва ли достаточно вооружена для жизненной борьбы.

Ей было прочитано множество торжественных и премудрых наставлений о тех ловушках и западнях, которые подстерегают девушку в этом мире; потом монахиня, вся в черном, отвезла ее прямо в некое высоконравственное и благочестивое семейство, чья строгая приверженность религии должна была служить девушке достойным примером; итак, Мэдлейн снова была предоставлена самой себе и снова взялась за работу, которая была знакома ей и прежде, ибо монахини не умели придумать для своих подопечных лучшего занятия, чем должность прислуги. В деле воспитания и обучения они ограничивались принципами морали, требующей от воспитанниц не столько уменья, сколько веры и слепого послушания.

Здесь, как и в исправительном заведении, воздух, окружавший Мэдлейн, был пропитан благочестием, упованием на высшую силу, заботящуюся о благе человека, но Мэдлейн все это было чуждо, — вопросы религии никогда не занимали ее.

Здесь тоже повсюду были маленькие раскрашенные изображения святых в белых, розовых, голубых и золотых одеяниях, ниспадающих мягкими складками; святых венчали звезды или короны, и они держали в руках скипетры или лилии. Лица у них ясные, взгляд добрый и задумчивый. Но Мэдлейн видела в них только изображения — милые и приятные, но так разительно не похожие на действительность, что трудно было усмотреть в них нечто большее, чем просто красивые картинки.

В большой церкви, которую посещало это семейство — они уговорили и Мэдлейн сопровождать их, — было очень много таких же изображений святых, алтари, озаренные свечами, — Мэдлейн смотрела на все это с почтительным изумлением. Одеяния священника и служек, белые с золотом и алые с золотом ризы, золото и серебро крестов, кубков, чаш — все наполняло ее наивную, впечатлительную душу благоговением, но не убеждало в существовании высших сил, смысл и назначение которых она никак не могла уразуметь. Бог, бог, бог — вечно она слышала о нем и о крестных муках и искупительной жертве Христа.

И здесь, как там, царили тишина, порядок, чистота, размеренность, смирение — все это так поражало ее, так было непохоже на ее прошлую жизнь.

Раньше это было чуждо ей и она не понимала значения всего этого. Но теперь день за днем, как капля точит камень, как маятник отсчитывает минуты, все это понемногу оставляло, хоть и неглубокий, след в ее душе. Размеренное однообразие будней, неуклонное соблюдение обрядов, раз навсегда установленных властной и могущественной церковью, постепенно накладывали на Мэдлейн свой отпечаток.

Хотя монахиня из Отдела надзора изредка и навещала Мэдлейн, ей не только разрешалось, но она просто вынуждена была по мере сил и умения сама пробивать себе путь в жизни и существовать на те средства, какие ей удавалось добыть. Ибо, несмотря на все молитвы и наставления монахинь, жизнь оставалась все такой же суровой и беспощадной. Эта жизнь, как видно, имела мало общего с религией. Вопреки всем увещеваниям церкви, хозяева, у которых служила Мэдлейн, полагали, что религия обязывает их дать прислуге кров и пищу лишь постольку, поскольку она полезна им. Если она хочет чего-то лучшего, — а очень скоро Мэдлейн ясно поняла, что должна добиваться лучшего, — ей следует научиться многому, чего она еще не умеет, но тогда она вряд ли будет нужна в этом доме.

И хотя месяцы, проведенные в исправительном заведении, и показали Мэдлейн, что жить нужно лучше и разумнее, чем она жила до сих пор, внешний мир с его удовольствиями, надеждами манил ее все так же властно и настойчиво, как и прежде.

Но что же делать? Что? Трудно было решить эту задачу. Мэдлейн не принадлежала к числу тех смелых и предприимчивых натур, которые способны собственными силами найти верный путь. Сколько бы она ни раздумывала и что бы ни делала, ее не покидала уверенность, что любовь, только любовь, ласки и заботы сильного и любящего мужчины могли бы избавить ее от всех житейских невзгод.

Но если даже и так, — откуда придет к ней эта спасительная любовь? Она совершила ошибку, и если возникнут какие-то честные и искренние отношения с кем-нибудь другим, надо будет в этой ошибке сознаться. Что тогда? Сможет ли тот, кто ее полюбит, простить? Любовь, любовь, любовь, мир и покой счастливой, размеренной семейной жизни, какую, казалось ей, она видела вокруг, — это счастье сверкало вдали, как звезда!

А тут еще мать.

Вскоре после того как Мэдлейн вышла на свободу, полное одиночество, чувство дочернего долга и жалость заставили ее отыскать мать, чтобы вновь создать для себя хоть какое-то подобие семьи. У нее никого нет на свете, кроме матери, говорила себе Мэдлейн. Мать, конечно, опять начнет клянчить у нее деньги, но зато она хотя бы выслушает дочь, пожалеет ее иной раз, будет с кем слово сказать.

Как-то в свободный день Мэдлейн пошла на их старую квартиру и узнала, что мать отправили в работный дом, а оттуда в богадельню. Эти розыски привели к тому, что мать вскоре сама нашла Мэдлейн и опять стала для нее тяжкой обузой; но год спустя она умерла.

А жизнь по-прежнему звала и манила Мэдлейн, ибо она все еще была полна надежд и трепета молодости.

Незадолго до того, как Мэдлейн вышла на свободу, Вайола Петтерс как-то сказала ей в порыве дружеской откровенности:

— Когда мы с тобой обе выберемся отсюда, давай встретимся. Только пока я еще здесь, ты мне сюда не пиши, — все равно не передадут. Я думаю, они не захотят, чтобы мы с тобой водили дружбу. Уж, верно, я им не так по душе, как ты. Но ты мне все равно пиши на имя... (тут она дала Мэдлейн адрес), мне передадут, когда я выйду отсюда.

Она не сомневалась, что найдет хорошее место, как только освободится от опеки монахинь, и обещала устроить куда-нибудь и Мэдлейн.

И теперь от тоски и уныния Мэдлейн часто вспоминала об этом; и в надежде хоть немного скрасить свою жизнь, она в конце концов написала Вайоле и вскоре получила ответ: Вайола приглашала ее к себе.

Но Вайола не могла помочь ей. Мэдлейн мечтала о более разумной, более чистой жизни, а Вайола и ее подруги, как она скоро убедилась, добывали средства к существованию тем способом, которого Мэдлейн твердо решила впредь избегать. Жила Вайола в собственной квартире — и в такой роскоши, какая Мэдлейн никогда и не снилась, но доставалась она слишком дорогой ценой, и Мэдлейн не хотела и думать об этом.

Однако в жизни самой Мэдлейн, где бы она ни работала — в лавке или на фабрике — и сколько бы ни переходила с места на место в надежде устроиться получше, тоже не было ничего хорошего. С каждым днем она все яснее понимала, что на такой работе ей ничего путного не добиться — а на другую она и рассчитывать не может. Матери уже не было в живых, и одиночество все сильнее тяготило Мэдлейн. Так прожила она несколько лет, еле сводя концы с концами, и все помыслы ее были о любви, о том, что любовь внесла бы в ее жизнь... если бы опереться на нежную заботливую руку, найти прибежище в любящем сердце!

И вот, во второй раз за ее короткую жизнь, пришла любовь, — во всяком случае она полюбила и думала, что любима.

К этому времени она своими силами, без чьей-либо помощи, поднялась до должности продавщицы в универсальном магазине с жалованием в семь долларов в неделю, на что она и пыталась жить. Однажды у ее прилавка появился один из тех вкрадчивых, смазливых франтов, которые полагают, будто женщины для того и созданы, чтобы ловить их на приманку лихо закрученных усов и пышной шевелюры; он был одет с иголочки: в светлом костюме, ослепительном белье и новеньких ботинках — словом, поразительное видение в скучном, будничном мире Мэдлейн. Его томный взгляд и галантное обращение неизменно покоряли женское сердце, особенно если оно еще не постигло всей обманчивости внешнего лоска.

Да, один вид привыкшего к победам мужчины, его пустые, пошлые комплименты, блеск глаз и глянец свежевыбритых щек, какой-то особый, никогда не виданный ею дешевый шик мгновенно поразили ее воображение.

Он наклонился над прилавком, рассматривая почтовую бумагу и карандаши, говорил что-то о ценах, расспрашивал о ее работе, лукаво улыбался и всячески давал ей понять, что она ему очень нравится. А она безотчетно покорялась притягательной силе, которая неудержимо влекла ее к нему.

Наконец-то он явился, предмет ее мечтаний, — красивый, обаятельный мужчина, он не прошел мимо нее, скромной девушки. Его напомаженные завитые волосы казались ей венцом на челе юного бога, усы и острый хищный нос — воплощением красоты. Даже в движениях его жилистых цепких рук увидела она изящество и грацию. Едва она успела изумиться его совершенствам, как он исчез. Но назавтра он пришел опять и держался еще более развязно и вкрадчиво.

Еще через день он напрямик заявил ей, что она ему нравится и они должны стать друзьями. Как-то во время перерыва он повел ее завтракать в такой шикарный ресторан, в каком она и не мечтала побывать; в другой раз он повез ее обедать.

Он говорил ей, что она красивая, удивительная. Она — нежный цветок и понапрасну губит себя на такой тяжелой работе. Если она выйдет за него замуж, жизнь ее станет легкой и приятной. Когда ему везет, он зарабатывает много денег, очень много. Они будут вместе ездить за город, побывают в новых местах, увидят много интересного.

Что касается ее несчастливого прошлого, о подробностях которого она умалчивала, он, как видно, нисколько им не интересовался. Она ничуть не виновата, если ее прежняя жизнь сложилась так плохо...

Любовь, любовь... Старая история. Наконец в порыве любви и благодарности она поведала ему о своем великом грехе; он несколько минут размышлял с важным видом и затем изрек, что это просто невинная ребяческая ошибка, не заслуживающая внимания. Так возник один из тех скоропалительных и опрометчивых союзов, которые столь часты среди бедняков; их толкает на это инстинкт самосохранения, трудная, необеслеченная жизнь общественного дна. Нашелся священник, который скрепил этот союз, что, по-видимому, должно было превратить его в идеальный брак. А потом они поселились в дешевых меблированных комнатах, и началась новая, лучшая жизнь, от которой Мэдлейн ждала осуществления всех своих грез.

VII
Есть на дне жизни известный тип хищника, коршуна, что выхватывает птенцов из гнезда, уносит маленьких зверьков с полей и весь мир считает лишь местом охоты, где всякого, кто слабее телом или духом, можно поработить; тому, кто знаком с наглыми и безжалостными повадками такого хищника, это описание не покажется ни неверным, ни преувеличенным. Завзятые волокиты, меняющие женщин, как перчатки, они ведут жизнь беспечную, хоть и преступную, и их жертвы могут засвидетельствовать, что какое-то очень короткое время, находясь на попечении, или, вернее, в плену у таких мужчин, они даже чувствовали себя счастливыми.

Так было с Мэдлейн и ее возлюбленным. Он снисходительно посмеивался над ее искренними, хотя и неловкими усилиями создать домашний уют для их, как ей казалось, прочного брака, для их совместного будущего; он это считал смешными пустяками, а для нее словно раскрылись небеса, и она увидела новый мир. В его любви и заботе она найдет покой. Если не теперь, то позже (ибо он уже жаловался на препятствия, которые мешают ему работать) надо будет общими усилиями скопить немного денег и поскорее начать лучшую жизнь — им нужен свой угол, семейный очаг. Она мечтала даже о детях.

Вскоре он начал жаловаться на всякие временные неудачи, говорил, что нужно беречь каждый грош и, пока он не «уладит свои дела», ей придется подыскать себе какую-нибудь работу повыгоднее прежней; но и это не заставило ее насторожиться.

Для нее было невыразимой радостью работать ради своего возлюбленного, ибо пришла любовь — то великое, что спасает от горя и забот, разрушает все, казалось бы, неодолимые преграды. Несмотря ни на что, жизнь ее, согретая любовью, наконец, распустится, как цветок. Конец одиночеству, гнетущему равнодушию огромного житейского моря.

Как и в первый раз, пробуждение было внезапным и ошеломляющим. Поняв, что она слепо восхищается его смазливой наружностью и что в его подлой, низкой душонке для нее весь мир, он без зазрения совести стал убеждать ее, день ото дня все настойчивее, — прибегнуть к самому легкому и быстрому способу зарабатывать деньги (способ, к несчастью, ей уже знакомый), так как он попал в крайне затруднительное положение. Обычной басни о грозящей катастрофе, о карточном проигрыше, который грозит ему тюрьмой, а значит разлукой с нею, оказалось достаточно.

Он прожужжал ей уши рассказами о том, как женщины выручали его приятелей, попавших в такое же положение, о том, как на каждом углу «клиенты» только и ждут, чтобы их одурачили и обобрали. Чего тут сомневаться! Достаточно вспомнить, какие жалкие гроши она прежде зарабатывала, в каком убожестве жила. Зачем самим закрывать себе дорогу в будущее? Это же просто глупо. На его взгляд, к любви это не имеет никакого отношения. Неужели она этого не понимает? Словом, он уговорил ее.

Но теперь не стыд и не страх перед наказанием мучили ее: мысль, что он надругался над их любовью, — эта мысль ранила ее, жгла и терзала.

И снова она начала смутно понимать, что любовь не должна быть такой. Если любовь — это то, о чем всегда мечтала Мэдлейн, не должна ли она прежде всего защищать и оберегать ее, хранить для самой же любви? И что же — любовь снова посылает ее на улицу, слоняться по подъездам и перед витринами и «стрелять глазами».

Эта мысль сверлила ей мозг, пронзала сердце. Ибо, несмотря на свой горький опыт и жестокие разочарования, она твердо верила, что любовь не должна быть такой, что тот, кто любит, не должен так поступать.

Дорогие черты, которые и посейчас и еще долго спустя, как и черты ее первого возлюбленного, казались ей столь достойными обожания, глаза, которые сияли лаской, губы, которые так нежно улыбались и целовали, руки, которые обнимали ее, — как могли они быть орудием той силы, что толкала ее на улицу?.

Нет, любовь должна быть иной. Он сам говорил ей сначала, что она ему дороже всего на свете, — и что же!..

И вот года через полтора, однажды ночью, гроза разразилась. Обозленный больше обычного карточным проигрышем и необходимостью терпеть возле себя Мэдлейн, хоть она и могла еще быть ему полезна как покорная раба, он в дикой ярости набросился на нее.

Как, только-то? Убирайся к черту отсюда! Дурак я, что ли! Пусти мою руку. Не приставай. Да не цепляйся ты за меня, говорят тебе! Надоела ты мне до черта! Убирайся, чтоб духу твоего здесь не было, понятно? Хватит с меня, хватит, слыхала? Вон отсюда! Я тебе и раньше говорил, а на этот раз точка. Проваливай, шлюха, и не попадайся мне больше на глаза! Слышишь ты, размазня!

Он оттолкнул ее, распахнул настежь дверь и, так как она все еще со слезами цеплялась за него, вышвырнул ее вон с такой силой, что она разбила о косяк левый глаз и кисть руки.

Мэдлейн только успела крикнуть:

— Фред, Фред, ради бога!.. — И дверь с грохотом захлопнулась перед нею; оглушенная, обессиленная, она в отчаянии прислонилась к перилам лестницы.

Снова жестокая и непостижимая жизнь придавила ее всей тяжестью, только теперь она уже больше ни на что не надеялась. Все было так мрачно, так беспросветно. Мысль ее обращалась то к быстрым ледяным водам реки, поблескивавшим в холодных лучах зимней луны, то к Дому Доброго Пастыря, единственному прибежищу, где она была словно щитом отгорожена от жизни, где знала покой и тишину. И вот, терзаясь горькими думами, глотая слезы, она медленно побрела по длинным улицам, вспоминая печальную повесть своей поруганной любви, навеки разбитых мечтаний.

VIII
Все так же угрюмо высились кирпичные стены исправительного заведения, тусклые в холодном свете луны. Было три часа утра. Она прошла долгий путь, изнемогая под бременем горьких мыслей, в слезах, полузамерзшая. Минутами ее охватывало отчаяние, силы изменяли ей, и ее неодолимо влекло к реке... и только память об этом мрачном, уродливом доме, о его тишине и покое, об опеке сестры Агнес и матери Берты поддерживала ее.

Она шла и спрашивала себя, примут ли ее после всего того, что случилось с ней. И все же она шла и шла, пока перед нею не выросли высокие, безмолвные стены. Нигде ни огонька. Но, наконец, она увидела свет над дверью — это были не те огромные, неприступные ворота, через которые ее провели в первый раз, а узкая боковая дверь; туда-то она и направилась после недолгого колебания, позвонила, и сонная монахиня впустила ее и провела в теплую тихую прихожую. Здесь Мэдлейн машинально подошла к железной решетке, которая, точно в тюрьме, преграждала путь внутрь здания, устало опустилась на один из двух жестких стульев, стоящих по обе стороны небольшого квадратного отверстия в решетке, и заглянула туда.

Подбитый глаз и ушибленная рука болели. Выцветший жакет и помятая шляпка, съехавшая набок, были запорошены снегом. И когда дежурная сестра, услышав шаги, подошла к решетке, Мэдлейн, сложив на коленях маленькие красные, огрубевшие руки, подняла на нее заплаканные глаза.

— Сестра, — сказала она просительно, — можно мне войти?

Потом, вспомнив, что только начальница может впустить ее, тихо добавила:

— А мать Берта здесь? Я жила у вас раньше, она меня узнает.

Монахиня с любопытством смотрела на Мэдлейн, чувствуя, что перед нею существо еще более несчастное, чем те, кого она привыкла видеть в этих стенах; заметив, что девушка либо больна, либо вне себя от горя, она поспешила позвать начальницу: мать Берта строго требовала, чтобы в таких случаях обращались к ней лично. Мэдлейн не шевельнулась, пока не послышались шаркающие шаги и в квадратном окошке не появилось морщинистое утомленное лицо матери Берты.

— Ты хотела видеть меня, дитя мое? — спросила она негромко, с интересом и удивлением глядя на позднюю посетительницу.

— Матушка, — начала Мэдлейн дрожащим голосом, глядя в знакомое старческое лицо. — Вы не помните меня? Это я, Мэдлейн. Я была здесь четыре года назад. В отделении «детей». Я работала в швейной мастерской.

Жизнь нанесла ей столько ударов, так безжалостно разрушила ее хрупкие надежды, что и здесь она боялась встретить один лишь равнодушный отказ.

— Да, я помню тебя, дитя мое. Но что привело тебя сюда? Я вижу, у тебя поранены глаз и рука.

— Да, только, пожалуйста, сейчас ни о чем не спрашивайте. Впустите меня! Я так устала. Я такая несчастная!

— Хорошо, дитя мое, — сказала начальница, открывая дверь. — Ты можешь войти. Но что случилось? Что у тебя с глазом и рукой?

— Можно мне не отвечать сейчас? — устало повторила Мэдлейн. — Я так измучилась! Дайте мне только на эту ночь мое прежнее платье и койку, ту, под ночником.

— Хорошо, дитя мое. Можешь ничего не говорить сейчас. Я понимаю тебя. Пойдем.

Она повела ее голыми, тускло освещенными коридорами, потом вверх по холодным, широким железным ступеням, где глухо отдавались шаги, и опять, как четыре года назад, Мэдлейн очутилась в мрачной, но опрятной ванной комнате, где стояли корзины для грязного белья.

— Теперь, дитя мое, разденься и вымойся, я принесу тебе мазь для глаза.

И снова Мэдлейн скинула жалкий, хоть и крикливый наряд, который в последнее время украшал и позорил ее: шерстяную юбку, недавно купленную в робкой надежде понравиться ему, безвкусную шляпку, стоившую десять долларов, полосатую блузку, которую она когда-то надевала с такой гордостью, опять-таки надеясь понравиться ему.

Мэдлейн сняла туфли и чулки и, когда начальница вышла, глотая слезы, села в ванну, уже наполненную водой. Она вымылась, вытерлась, надела приготовленную для нее грубую рубашку, расчесала волосы; потом села на стул, держась за больной глаз, и сидела, не шевелясь, пока мать Берта не принесла ей лекарство.

Потом она опять шла по безмолвным коридорам, которые когда-то наводили на нее такую тоску, а теперь успокаивали и утешали. Начальница привела Мэдлейн в большую комнату, где рядами стояли простые железные койки и тускло светились красные лампадки и тонкие свечи, зажженные перед изображениями святых. Над койкой, которую она когда-то занимала, по-прежнему мерцал трепетный огонек перед образом богоматери.

При виде этой лампадки, которую Мэдлейн всегда мысленно называла своей, она чуть не разрыдалась.

— Видишь, дитя мое, — тихо, чтобы не потревожить длинные ряды спящих, сказала мать Берта, — твоя кровать свободна. Может быть, она знала, что ты придешь, и ждала тебя.

— Ах, позвольте мне остаться здесь совсем, — вдруг прошептала Мэдлейн. — Я не хочу уходить отсюда, я так измучилась на воле. Я буду много, очень много работать, только оставьте меня здесь!

Мать Берта, немало повидавшая на своем веку, с любопытством посмотрела на нее. Еще ни разу не приходилось ей слышать такую просьбу.

— Отчего же, дитя мое, — сказала она. — Если ты хочешь остаться, я думаю, это можно будет устроить: это у нас не в обычае, но ты не единственная, были и еще такие, что выходили отсюда, а потом опять возвращались к нам. Я верю, что бог и пресвятая дева услышат твои молитвы. Теперь же ложись спать. Тебе нужно отдохнуть. А завтра или еще когда-нибудь ты расскажешь мне, что случилось с тобой, а если не захочешь, можешь совсем не рассказывать.

Она ласково, но настойчиво заставила Мэдлейн лечь, укрыла ее одеялом и погладила по голове холодной морщинистой рукой. Мэдлейн схватила эту руку и прижала ее к губам.

— Вы не прогоните меня отсюда? — всхлипывая, сказала она. — Жизнь очень страшная! Не прогоните? Я так устала, так устала!

— Нет, нет, — ответила мать Берта, склонившись над ней, — ты останешься здесь, пока сама не захочешь уйти. А теперь отдыхай.

И она тихо вышла из комнаты.
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 2 пользователям

Плавленый сырок

Среда, 27 Декабря 2023 г. 23:34 + в цитатник
Плавленый сырок

Свекровь приехала с проверкой, но меня это не испугало. Я знала, что она приедет сегодня. Муж мне заранее сообщил, что его мама будет без предупреждения приезжать к нам по средам и пятницам. И смотреть, как мы живём.
— Именно таким образом, — тревожным голосом сообщил он, — своими этими неожиданными проверками и придирками, моя мама разрушила мой предыдущий брак. Что только ни делала моя бывшая. Не помогало. Она ничем не могла угодить моей маме. И, по мнению моей мамы, моя жена была никудышной хозяйкой.
Сколько бы моя бывшая ни старалась, мама была недовольна. В её глазах наша квартира была всегда грязной. А моя жена, по мнению моей мамы, не умела ни готовить, ни одеваться, ни вести себя так, как подобает хорошей жене. А самое главное, что моя бывшая, по мнению мамы, не умела покупать продукты. В конце концов, моя жена не выдержала и сбежала от меня.
— Я не сбегу, — уверенно заявила я. — Я пройду любые внезапные проверки твоей мамы.
— Я не могу запретить ей эти проверки, — честно признался муж. — Не хочу с ней ругаться.
— Не надо ничего ей запрещать. Ты что? Пусть проверяет, сколько хочет. Если ей нравится.
— Ты уверена? — сомневался муж. — Моя мама слишком привередливая. Ей ничем не угодить. Мой тебе совет, не обращай на её придирки внимание. Я тебя в любом случае буду всегда любить. Даже если она станет говорить про тебя что-то плохое.
— Нет, нет, и ещё раз нет, — уверенно ответила я. — Как можно не обращать внимания на замечания твоей мамы? Как ты можешь так говорить? Ведь она твоя мама и любит тебя. А значит, она желает тебе добра. И я обязана её слушать.
— Уверяю тебя, любимая, — убеждал меня муж, — что бы ты ни сделала, моя мама останется недовольной. И в любом случае будет жаловаться мне на тебя. Даже если у тебя всё будет в идеальном порядке, моя мама найдёт к чему придраться.
— Значит, она права, — уверенно ответила я. — И мне есть над чем работать.
— Больше всего я боюсь, — воскликнул муж, — что ты тоже не выдержишь и сбежишь.
— Я не сбегу, — уверенно ответила я.
— Ты — смелая женщина, — грустно произнёс муж. — Но помни одно. Что бы мама про тебя ни сказала, я ей не поверю. И всегда буду на твоей стороне.
— А я прошу тебя об одном, — сказала я. — Не спорь со своей мамой, когда она станет ругать меня. Договорились? Ведь она твоя мама. Понимаешь?
— Понимаю, — грустно ответил муж.
Сегодня среда.
И я подготовилась к внезапному приезду свекрови. Поэтому я встретила её в старом, засаленном и прожжённом в нескольких местах, халате, который давно хотела выбросить. Хорошо, что не выбросила. Пригодился халатик.
На ногах у меня были разные тапки на босу ногу. Одна тапка была моя, а другая — мужа. А на голове у меня были бигуди. Их я накрутила за пять минут до её появления. Боялась не успеть.
По всей квартире стоял запах горелого подсолнечного нерафинированного масла.
— Ой! — радостно воскликнула я, открыв свекрови дверь. — А я Вас и не ждала!
— Что за вонь? — спросила свекровь, войдя в квартиру и принюхиваясь.
На время проверок в общении со свекровью я решила изображать из себя этакую простоту, про которую в народе говорят, что она хуже воровства. Вот почему я смотрела на неё широко открытыми испуганными глазами, а рот мой при этом был постоянно чуть-чуть открыт.
— Вонь? — наивно переспросила я, демонстративно нюхая воздух. — Не чувствую. По-моему, очень свежий воздух. Недавно проветривала.
— Недавно — это когда? Вчера, что ли?
— И вчера тоже проветривала, — охотно согласилась я. — Если бы знала, что Вы приедете, я бы проветрила. А Вы почему не позвонили, не предупредили?
Свекровь окинула меня брезгливым взглядом.
— Что это у тебя на голове? — спросила она.
— А что? — ответила я, шмыгая носом.
— Ничего! А если бы я не одна приехала?
— Не одна? — я сделала серьёзное лицо.
Но свекровь как будто не слышала моих вопросов.
— А на ногах у тебя что? — спросила она.
— Тапочки.
— И что это за халат? Ты на какой помойке его нашла? Ты вот так и перед мужем ходишь.
— Так это, — ответила я, задумчиво глядя в потолок, — по-разному бывает. Вот, например, вчера, я ходила перед ним...
— Я поняла, поняла, — нервно сказала свекровь. — Можешь не продолжать.
Я замолчала, пожав плечами. Мои широко открытые глаза, смотрели на неё. Рот был чуть приоткрыт. На этот мой взгляд свекровь ответила тяжёлым вздохом и качанием головы. Какое-то время мы стояли молча, глядя друг на друга. Я могла стоять так сколько угодно. Свекровь — нет.
— Ну? — не выдержала и сказала она. — И?
— И?
— Ты так и будешь меня в прихожей держать?
— Нет, — ответила я. — С чего Вы хотите начать, Магда Леопольдовна?
Свекровь посмотрела на меня с удивлением. Мой вопрос её обескуражил. Она ведь не знала, что я знаю, что она приехала с проверкой. Она-то делала вид, что случайно проезжала мимо и зашла в гости. Но меня не проведёшь. Случайно в восемь утра, да без предварительного звонка в гости не приезжают. Тем более, что и муж меня предупредил.
— Ты о чём сейчас, Татьяна? — спросила она.
— Ни о чём, — ответила я. — А Вы что подумали?
— Ничего я не думала, — нервно ответила она. — С чего ты взяла?
— Ни с чего, — ответила я. — Наверное, мне показалась.
— Крестись, Татьяна, когда кажется.
— Большое спасибо, — сказала я и перекрестилась.
Свекровь удивлённо подняла брови.
— Что? — искренне поинтересовалась я.
После этого моего вопроса свекровь опустила брови, окинула меня всю сверху донизу презрительным взглядом, тяжело вздохнула и покачала головой.
— И чего мой сын в тебе нашёл?
— Не знаю, — ответила я и шмыгнула носом, — любит, говорит.
— Любит? — свекровь усмехнулась. — Интересно, за что?
— Говорит, что я умиляю его своей непрактичностью, — ответила я.
— Чем умиляешь? — переспросила она.
— Непрактичностью.
Этот мой простой ответ окончательно вывел её из себя. Она решила, что хватит со мной миндальничать.
— Ладно, — строго сказала свекровь, — пошли на кухню.
— Пошли, — равнодушно ответила я.
Свекровь хотела пойти первой, но я её опередила. По пути я несколько раз теряла тапку мужа 45 размера. Она сваливалась с ноги. Ведь у меня 38. Я, возвращая её на место, резко тормозила. И каждый раз свекровь натыкалась на меня и ворчала по поводу того, что её сын во мне нашёл.
Кроме этого, на всём пути следования, под нашими ногами хрустел песок. Песок я тоже специально рассыпала в небольшом количестве в прихожей, в коридоре и на кухне.
— Татьяна, ты полы в квартире когда-нибудь подметаешь? — спросила свекровь.
— А как же, Магда Леопольдовна, — ответила я. — Конечно, подметаю. В эти выходные я всю квартиру подметала.
— В выходные?
— В выходные.
Наконец, мы дошли до кухни. Почувствовав свободу, свекровь сразу кинулась к холодильнику. А когда открыла его, то увидела, что в холодильнике, кроме плавленого сырка на средней полке, ничего больше не было.
— Я не поняла, — растерянно произнесла она. — Это что?
— Где, что, Магда Леопольдовна? — спросила я, тоже заглядывая в холодильник.
— Вот здесь, здесь, — она показывала на плавленый сырок, — что это?
— Сырок плавленый, — ответила я и несколько раз ткнула сырок пальцем. — Свежий. Очень вкусный. И недорогой. Из него можно суп сварить. А можно и так. С чаем. А что?
— А где еда? Где масло сливочное? Где колбаса? Почему я не вижу ветчины? Где пакеты с молоком? А яйца? Овощи свежие где? Большая кастрюля с супом где? Где другие готовые блюда? У вас, что, и сала нет? А йогурты где? А соки?
Свекровь ещё долго перечисляла всё то, что всегда хранилось в её холодильнике и что, по её мнению, должно было храниться и в нашем. Она была уверена, что всё это там будет и собиралась только проверить сроки годности. А тут получалось, что в холодильнике, кроме плавленого сырка, вообще ничего не было. А к нему свекровь даже прикоснуться побоялась. И ей было всё равно, когда истекает срок его годности.
И в ответ на её вопросы я только пожимала плечами и шмыгала носом.
Свекровь открыла морозильную камеру.
— Матерь божья! — воскликнула она. — У вас и здесь пусто? А где вся заморозка? Где мясо и рыба? Где овощи замороженные?
— Нет, — ответила я.
— Я вижу, что нет. Вопрос в другом. Почему нет?
— Не купила ещё.
В это время я, наверное, очень сильно кивнула, и одна бигуди свалилась с моей головы. Я быстро её подняла и вернула на место.
А свекровь уже внимательно разглядывала стоявшую на плите сковороду. Ту самую, в которой я перед её приходом жгла подсолнечное масло.
— А это ещё что? — с ужасом произнесла свекровь, глядя куда-то в сторону.
— Где? — я сделала вид, что не понимаю, о чём речь.
— Да вот здесь, — она показывала на раковину, в которой была гора немытой посуды.
— Посуда, — ответила я, — грязная.
— Почему она грязная?
Прежде чем ответить, я решила немного подумать. В этот момент я старалась быть похожей на ученицу, которая стояла у доски и не знала ответа на вопрос учителя.
— Может, она грязная, потому что её не вымыли? — неуверенно ответила я.
— Может, — ответила свекровь. — Ладно. О твоём поведении я поговорю с сыном.
— Уже уходите, Магда Леопольдовна? — сразу спросила я.
— Что? — свекровь несколько ошалела от такой моей наглости.
— И даже чая не попьёте?
— Чай? — удивилась свекровь. — Да неужели у тебя есть чай?
Я сделала задумчивое лицо.
— А кто его знает, чего здесь есть, — неуверенно произнесла я.
Но, увидев удивлённое лицо свекрови, я перешла на уверенный тон.
— Сейчас посмотрю, — сказала я и кинулась к шкафу.
Свекровь, поджав губы, презрительно наблюдала за моими телодвижениями.
— Есть чай! — радостно кричала я, показывая коробку с чаем. Сейчас чайник поставлю. Где у нас тут чайник-то?
Минут пять я делала вид, что ищу чайник. Для этого даже выходила из кухни. А когда чайник нашёлся и чай был заварен, свекровь поинтересовалась, с чем именно мы будем пить чай.
— Как с чем? — я старалась придать моему удивлению как можно больше искренности. — С плавленым сырком, конечно. С чем же ещё. Очень вкусно. А главное — дёшево.
На этом наше чаепитие и закончилось.
— Не провожай меня, — произнесла свекровь.
Свекровь поднялась из-за стола и пошла в прихожую. Песок громко хрустел под её ногами.
Как только за ней закрылась дверь, я сразу стала смотреть в окно, из которого был виден наш подъезд.
Я увидела, как выйдя из подъезда, свекровь сразу достала телефон и кому-то позвонила.
«Наверное, сыну звонит, — подумала я, — рассказывает, какая я плохая хозяйка. Ой, Магда Леопольдовна, Магда Леопольдовна. Вы, как ребёнок, честное слово».
Мне надоело смотреть на свекровь, и я занялась делом. Сняла бигуди с головы, надела нормальные тапки и поменяла халат. После этого заглянула во второй холодильник, который находился во встроенном шкафу коридора напротив ванны и туалета. И о котором свекровь ничего не знала. Взяла оттуда часть продуктов и вернула их в холодильник на кухне. А плавленый сырок спрятала, чтобы муж не увидел. После этого пропылесосила пол и помыла посуду.
А вечером внимательно и с серьёзным видом слушала рассказ мужа о том, как ему звонила мама и жаловалась на меня.
— Она такое напридумывала, — произнёс он, — что мне даже и повторить стыдно.
— А что, что она говорила?
— Представляешь, она сказала, что у нас по всей квартире грязища; песок под ногами хрустит; ты, как оборванка, в бигуди; а в холодильнике ничего нет, кроме плавленого сырка.
Я сделала вид, как будто не понимаю, о чём речь.
— Какого ещё плавленого сырка? — спросила я. — Мы ведь не едим плавленый сыр.
— Понятия не имею, — пожимал плечами муж.
— Надеюсь, — сказала я, — ты не стал с мамой спорить и переубеждать её?
— А смысл? — ответил муж. — Нет, конечно. Я ведь всё понимаю. Мама ревнует тебя ко мне. Вот и выдумывает того, чего нет. Один мой брак уже испортила, хочет теперь и второй испортить.
— Не сердись на маму, — сказала я. — Её можно понять.
Наступила пятница. И свекровь снова приехала с внезапной проверкой. Я снова встретила свекровь в старом засаленном халате. На полу опять хрустел песок. А в холодильнике лежал всё тот же плавленый сырок.
Я была уверена, что скоро ей надоест внезапно приезжать и проверять меня, и всё закончится. И я не ошиблась. Хватило двух недель. Я произвела на свекровь должное впечатление, и она всё поняла. Тем более что во вторую неделю (чтобы усилить впечатление) я добавила ко всему прочему замоченное в ванной грязное бельё.
Больше свекровь к нам в гости с неожиданными проверками не ездит. А меня за глаза называет «плавленым сырком». Мне об этом муж рассказывал. Но меня это нисколько не злит. Наоборот. Я думаю, что мне очень подходит это прозвище. Плавленый сырок! В этом что-то есть. Я действительно в чём-то именно такая. И я попросила мужа не сердиться на маму. Вот он и не сердится. И всё у нас хорошо.
***
Магда Леопольдовна очень сильно жалела, что разлучила сына с первой женой. Очень сильно.
«Не разглядела! — думала она, вспоминая счастливое прошлое. — Своего счастья не разглядела. Рядом со мной счастье было, а я не заметила. И своими собственными руками разрушила его. Вот она была настоящей женщиной! Воспитанная. Образованная. Аккуратная. А хозяйка какая! А готовит как! Ну-у! Что ты! Не то что эта — «плавленый сырок» какой-то, а не женщина. Тьфу! Глаза бы мои её не видели. Один халат её чего стоит. За что мне такое наказание? Наверное, за прежнюю невестку. За неё родимую. Больше ведь не за что».
Магда Леопольдовна даже пыталась вернуть прежнюю невестку. Узнала, где та живёт. Поехала к ней, чтобы поговорить и извиниться. Но бывшая невестка была уже снова замужем и счастлива, и ничего менять в своей жизни не собиралась.

© Михаил Лекс,
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 11 пользователям

Остановка в деревне

Суббота, 23 Декабря 2023 г. 20:50 + в цитатник
Остановка в деревне
Лето 40-го года выдалось восхитительным, а потому голубые небеса и золотые хлеба с изумлением взирали, как движется по дороге нескончаемый караван беженцев. Грузовики, спортивные машины, семейные лимузины тащились бампер к бамперу, в ритме, навязанном немецкими самолетами, нырявшими порой из-под облаков, подобно стервятникам, чтобы убивать. Тем не менее «Роллс-Ройсы» в этой разношерстной колонне были редки, и «Роллс» г-жи Эрнест Дюро порой привлекал к себе саркастические шуточки прочих водителей, отнюдь не недовольных тем, что война безразлична к социальной иерархии и что нескольким богачам не хватило времени или осторожности уехать раньше них.

Элен Дюро скромно опускала глаза под этими ироничными взглядами, как опускала их еще месяц назад, входя – в вечернем платье, вся увешанная драгоценностями – в «Гала д’Опера»; но тогда двойная шеренга зевак пожирала ее глазами без всякой иронии. Элен Дюро была урожденной Шевалье, что на всю жизнь отдалило ее от толпы.

Зато сидящий в том же «Роллс-Ройсе» ее молодой любовник Брюно, вышедший из очень простой семьи в Па-де-Кале, этим летним днем норовил гордо вскидывать голову и красоваться, как в парижские вечера. Что-то в его повадке будто провозглашало вопреки обстоятельствам: «Ну да, я выбился. Живу с большими, сильными, богатыми». И положение жиголо отнюдь не казалось ему презренным, а явно было венцом его великих амбиций. Поместившаяся рядом с Брюно престарелая баронесса де Покенкур чудесным образом отыскала в своем багаже эбеновые четки – прежде никто даже не подозревал, что она ими пользуется или обладает, – и теперь перебирала их, бормоча со слезами на глазах бесконечные и невразумительные мольбы. Ее дряблые губы безостановочно шевелились, блестя растаявшей из-за жары помадой, а еще она время от времени издавала какой-то тихий, влажный, сосущий звук, который выводил из себя Элен и Брюно. Потребовалась целая череда непредвиденных бедствий, упущенных поездов, механических поломок и недоразумений, чтобы их троица оказалась на этой общедоступной дороге. Тем не менее пока они были здесь, и им даже почудилось раза два, что немецкие самолеты, забавляясь, нарочно пролетают над «Роллс-Ройсом».

Должно быть, где-то впереди образовалась пробка, поскольку они уже около часа торчали на одном месте, на самом солнцепеке, всего в трех метрах от чудесной тени платана; в трех метрах, занятых старым «Розенгартом», двумя велосипедами и ручной тележкой. Элен Дюро невольно уткнулась взглядом в загорелый затылок светловолосого молодого человека с тележкой. Тот непринужденно курил сигарету, опираясь на ручки и будто всем своим видом показывая, что находится не где-нибудь, а на собственном поле. У него было высокое ладное тело, и Элен испугалась, как бы парень не обернулся: он наверняка уродлив.

«Нашла время глазеть на молодых мужчин…» – подумала она и отвела глаза, но слишком поздно, поскольку Брюно, заметив ее взгляд, уже ухмылялся.

– Сожалеете, что вы в «Роллсе», дорогая Элен? Предпочли бы более непритязательное транспортное средство?

Его обычно бледное и слишком тонкое лицо, обрамленное черными блестящими волосами, покраснело, а в голосе, за которым он, однако, тщательно следил, проскользнуло – из-за гнева – несколько вульгарных децибел. Брюно был хорошим любовником, относительно вежливым, но агрессивность проявлял совершенно пошло; и Элен, порой с наслаждением вспоминая жуткие сцены, которые устраивали ей другие, всегда злилась на него, когда он переставал быть любезным.

– Слава богу, что у нас есть этот «Роллс-Ройс», – сказала старая баронесса с нажимом. – По крайней мере, он нас защищает.

– Ничуть, – возразил Брюно. – Не рассчитывайте на это: малейшая пуля пробьет его, как бумагу.

Новоявленная богомолка бросила на него перепуганный, почти отчаянный взгляд, и Элен с удивлением заметила, как дрожит этот обычно столь безапелляционный рот. Целых тридцать лет задававшая тон всему Парижу, старая баронесса могла теперь изъявлять лишь потрясение и растерянность, видя, что самолеты фюрера не проявляют к ней должной почтительности.

– Но что же мы тогда делаем внутри? – осведомилась она плаксиво, хотя и возмущенно. – Это слишком несправедливо!

«В самом деле, – подумала Элен, – для женщины, запрещавшей говорить о политике в своем салоне, знавшей все о сюрреализме и ничего о национал-социализме, для женщины, имевшей столь очаровательных немецких друзей и лет пять декламировавшей Гейне на поэтических утренниках, для женщины, наконец, всегда превозносившей Вагнера, эти пулеметные обстрелы могут быть только зловещей ошибкой. Она наверняка убеждена, – продолжала думать Элен с иронией, – что ей достаточно появиться на дороге и показать свое лицо этим гадким пилотам – увы, слишком далеким! – как они тотчас же улетят, помахивая крыльями в знак извинения».


Легкая дрожь пробежала по колонне, и Элен вздохнула с облегчением, снова достав из сумочки промокший носовой платок, которым вот уже полчаса вытирала лицо. Быть может, теперь они поедут чуть быстрее, прохладный ветерок ее оживит… Но едва их водитель тронулся с места, как вновь послышалось гудение. То самое осиное гудение, такое безобидное, такое равномерное, но так быстро превращавшееся в рев, в оглушительный вой, в вопль терзаемого зверя, когда самолеты со всем своим разнузданным гневом пикировали на толпу. Они летели издалека, из Парижа или из Германии, и все машинально повернулись в ту сторону, кроме Элен, наконец увидевшей прямо перед собой лицо белокурого молодого человека. Вопреки ее прогнозам, оно оказалось красивым: открытое, беспечное, выдубленное солнцем, – и вдруг без всякой причины эта мужская красота успокоила Элен.

– Боже, опять начинается… Вон они! – послышался хнычущий голос баронессы.

И она снова вцепилась в свои четки пальцами в перстнях, а Брюно невольно втянул голову в плечи. Незнакомый молодой человек на мгновение опустил глаза, его взгляд встретился с взглядом Элен и удивленно остановился. В следующую секунду все вокруг словно окаменело, поскольку, кроме этих двоих, остальные люди обратились в ожидание, в единое ухо, которое зачарованно и с ужасом вслушивалось в неотвратимое приближение роя пчел. Потом где-то закричал ребенок, и, вновь обретя способность пользоваться своими конечностями, десятки обезумевших, похожих на животных людей бросились к канавам. Баронесса уже распахнула дверцу, начисто забыв, что это ей невозможно без помощи шофера. Брюно, вскочив с сиденья, выталкивал ее наружу, даже не обращая внимания на свою любовницу. А та хранила спокойную неподвижность, поскольку ей, словно старой знакомой, улыбнулся сквозь разделявшее их стекло белокурый молодой человек. И Элен почувствовала, как ее губы тоже растягиваются в ответной улыбке. Она очнулась, услышав голос Брюно, истошно вопившего из канавы:

– Да ты что? С ума сошла?!

Она машинально обернулась к нему, молодой человек тоже, и, словно с сожалением, оба вместе направились к дереву. Брюно исподтишка бросил на молодого человека испуганный и взбешенный взгляд, но страх оказался сильнее, чем ревность, и, когда негодующий, жуткий, надсадный вой моторов вспорол над ними воздух, превратившись в единственную реальность, он вжался в землю и накрыл голову руками. Баронесса, тоже упавшая ничком, выставляла в этой непривычной для нее позе свои несколько кубические округлости, вызвавшие у Элен мимолетную улыбку. Она и сама лежала, но на боку, опершись на локоть, будто на пляже, чувствуя, как солнце обжигает ей сквозь листву щеку и ухо, и тут ее взгляд остановился на одном из самолетов, который завис над ними, словно делая вдох перед нырком. Он был маленьким и черным в этом побелевшем от зноя небе, нахальным и несуразным, неожиданно похожим на какую-то самодовольную, вычурную игрушку. Молодой человек, опираясь на локоть в двух метрах от Элен, тоже, казалось, пристально смотрел на него.

Помедлив мгновение, самолет вдруг оторвался от неба, уступив земному притяжению, и, побежденный им, ринулся, словно против своей воли, прямо на их дерево. Она зажмурилась под его вой, машинально вскинула руку к уху, и тотчас же земля содрогнулась, будто в приступе неудержимой тошноты, бешеное «та-та-та» прошлось косой по траве, брызнуло во все стороны кусочками краски с красивого покинутого «Роллс-Ройса», и, не в силах видеть это огромное доисторическое чудище, эту железную штуковину, хотевшую ее смерти, Элен съежилась, вцепилась в ствол дерева, стиснула его руками, ощущая под пальцами теплую шероховатую кору. Она не помнила, любила ли когда-нибудь что-нибудь так, как это дерево. Теперь самолет выпрямлялся с долгим свистом, победоносно взмывал к небесам, а вокруг уже раздавались крики, стоны, призывы на помощь. Со своего места Элен, все еще не открывая глаз, слышала, как бесстыдно рыдает баронесса и щелкает зубами Брюно, догадывалась, как судорожно перекошено от страха его лицо, поскольку уже видела его перекошенным от гнева. Самолет вернется, она это знала, это всего лишь отсрочка.

«Боже, – подумала она, – может, я умру меж этими двумя мелкими, нелепыми людишками… Будь я ранена, они даже не смогли бы оказать мне помощь, а если бы умирала, вид их лиц не помог бы мне переступить порог». И за одну секунду перед ней промелькнуло видение ее прошлой, нынешней и будущей жизни, столь жалкой и лишенной тепла, что на глаза навернулись слезы. Она подняла голову и сердито смахнула их. Не хотела, чтобы они увидели эти слезы и тотчас же приписали их страху, не хотела, чтобы даже в последние минуты они могли бы хоть на миг подумать, будто она одной с ними породы. И все же…

– Он возвращается! Возвращается! – взвизгнула баронесса.

Подняв голову, Элен вновь увидела очень высоко, казалось, еще выше, чем в первый раз, робота-убийцу. И таившаяся в ней маленькая, слишком оберегаемая девочка принялась стонать и молиться Богу, что она сама забывала делать уже давно. Ей было нестерпимо вновь дожидаться этого грохота, этого воя моторов, с ней вот-вот случится что-то другое, почти наихудшее: нервный припадок, паника, безумный порыв, который погонит ее по дороге прямо навстречу пулям, от которых хотела убежать. Но тут чья-то тень заслонила ее от наивных лучей солнца, и рядом опустился на колени белокурый молодой человек.

– Здорово пробирает, – заметил он. – Не слишком испугались?

Его тон был снисходительным, но при этом добродушно-доверительным, словно он находил нелепой всю эту комедию, хотя и признавал, что здесь и впрямь было из-за чего испугаться. Однако из его слов выходило, что бояться умереть – это все же слишком.

– Они позабавятся еще минут пять, а потом улетят, – сказал парень и сел рядом, привалившись головой к стволу дерева. – Но ваш «Роллс» крепко покорежило.

Он возвышался над ней; запрокинув лицо, она видела его снизу. Видела его клетчатую рубашку, распахнутую на крепкой шее, с удивлением рассматривала подвижную, совсем не тяжеловесную челюсть, которая, однако, не дрожала даже теперь, когда самолет возвращался.

– В этот раз прямо на нас! – завопила баронесса.

И в самом деле, звук был хуже, чем за все два дня беспорядочного бегства. Этот грохот целиком завладел Элен, она готовилась умереть, уже умерла. И когда парень упал на нее, ей почудилось на миг, что это начало ее погребения. Она почувствовала, как его твердое тело вздрогнуло, и, чтобы не закричать, прижалась ртом к мускулистой руке, покрытой светлыми волосками.

«Он пахнет травой», – подумала она смутно, в то время как стук его сердца мало-помалу возвращался ей в уши. Самолет теперь был далеко. Она отлепила губы от руки незнакомца и слегка шевельнула головой. Тело над ней тоже пошевелилось и съехало вбок, вырвав ее таким образом из густой благодетельной черноты, которой она была укрыта. Первое, что она увидела, были пятна на ее бежевой жакетке, красные пятна, возникновению которых она сперва глупо удивилась, прежде чем поняла. Парень лежал подле нее, очень бледный, закрыв глаза; на уровне ребер у него была рана, откуда тихонько брызгала кровь; и только тут до нее дошло, что эта ярко-красная бутоньерка предназначалась ей и что красивый крестьянин, упав на нее сверху, тем самым ее спас.

– Как вас зовут? – спросила она с волнением. Поскольку ей вдруг стало важнее всего, чтобы этот человек выжил, чтобы она узнала его имя, чтобы окликать его шепотом, умолять и этим сохранить на земле.

– Кантен… – сказал он.

И вновь открыл глаза, затем поморщился, потянувшись нетвердой рукой к ране.

– С тобой ничего?.. – раздался за ее спиной искаженный и далекий голос Брюно, которого она не узнавала.

Вместо ответа Элен опередила руку Кантена и собственными пальцами зажала его открытую рану, без всякого отвращения к теплой крови, которой не давала вытекать.


Ферма пахла грибами, огнем поленьев и стиркой. Поджав ноги, Брюно с баронессой опасливо сидели на кухонных табуретках и дулись. А в слишком большой комнате, увешанной плакатами с изображением велосипедистов и футболистов, Элен вместе с матерью молодого человека внимательно смотрела, как тот спит. В бугорке под простыней угадывалась повязка; время от времени одна из женщин подходила проверить, осталась ли она белой. Дальше, гораздо дальше, в тысяче километров отсюда, в Португалии, ждал, когда они поднимутся на борт, огромный трансатлантический лайнер; но этот лайнер, этот порт, эта далекая, хоть и весьма известная ей Америка казались Элен нереальными. Жизнью, настоящей жизнью, была эта комната и кудахтанье кур под окном, и лето, и эта обжигающая в три часа пополудни деревенская тишина – тишина, которой она никогда не знала. В ее голове не было ни малейшего плана на будущие дни, а также ни малейшего воспоминания о том, чем на протяжении четырех декад была ее весьма насыщенная жизнь. Та жизнь закончилась под деревом, в завывании самолетов. И рассеянно, пассивно Элен напоминала себе, что ей непременно надо сменить жакетку, ту самую, где кровь теперь покоричневела, побурела, стала неприятной для глаз.

Сидевшая рядом с ней женщина вдруг встала, еще до того, как послышался голос раненого, и Элен мимоходом восхитилась этой прозорливости материнского инстинкта. Парень приподнялся на локте, удивленно посмотрел на них, потом, узнав Элен, радостно спросил:

– С вами ничего?..

Она улыбнулась, покачав головой.

– Кантен, – сказала мать, – тебе лучше?

Он недоверчиво ощупал себе бок, не сводя глаз с Элен. Золотой солнечный луч рассекал комнату надвое, вместе с темным деревом кровати и обнаженным торсом Кантена. Его грудь покрывали светлые волоски. «Такие же, как на руке», – вспомнила вдруг Элен и, к своему великому удивлению, почувствовала, что краснеет. Как можно чувственным взглядом смотреть на молодого человека, который спас вам жизнь и лежал беззащитный, совершенно беззащитный для шрапнели или чужих поцелуев!

– Вы останетесь на какое-то время? – спросил он.

Но голос был так весел, что вопрос походил скорее на утверждение.

Баронесса де Покенкур явно нервничала. Прохаживалась взад-вперед по просторной кухне, временами спотыкаясь о неровные плиты пола, что лишало ее знаменитую поступь всякой величавости. Брюно же сидел, развалившись, вытянув ноги и положив руки на колени, в позе, которая больше подошла бы для клубного кресла или же табурета у барной стойки, но отнюдь не для этого соломенного стула. В самом деле, кашемиры Брюно, равно как и манто баронессы от Карвена, несколько теряли свою элегантность в этом непритязательном декоре, и Элен подумала, а не выглядит ли и она сама нелепо, словно заблудившаяся важная буржуазная дама? Впервые в жизни собственное богатство показалось ей обузой. Однако сколько больниц и хосписов она торжественно открыла под руку с каким-нибудь блестящим министром, когда того требовали дела ее супруга… Правда, надо сказать, что в те дни она была благотворительницей, а сегодня стала просительницей. Кантен пролил свою кровь вместо нее. И хотя они были всего в нескольких сотнях метров от большой дороги, рокот которой еще доносился сюда, она чувствовала себя очень далекой от своей привычной вселенной: на этой ферме нет ни телефона, ни готового явиться на ее зов дворецкого, а «Роллс», должно быть, все еще блестит на обочине бесполезным и истерзанным хромом.

– Надеюсь, твоему спасителю лучше, – сказал Брюно с сугубым сарказмом.

Баронесса, тоже недовольная, застыла на одной ноге, напоминая собой фазаниху, с которой сыграли дурную шутку, украли яйца, например… И Элен разобрал смех. Оба смотрели на нее так, словно она злонамеренно – и при шокирующих обстоятельствах – сбежала с каким-то жиголо.

«В конце концов, я ведь могла погибнуть», – подумала она, и ей вдруг пришло в голову, что они, возможно, предпочли бы везти в «Роллс-Ройсе» ее труп, нежели лишиться машины. Испытывал ли Брюно к ней хоть какую-нибудь привязанность, помимо удовлетворения тщеславия и тысячи финансовых удобств, которые ему доставляла их связь? Находил ли он в любви – когда они ею занимались – какое-нибудь другое удовольствие, кроме удовольствия блестяще выполнить роль самца? Он был «хороший любовник», как говорили в Париже, но Элен никогда особенно не понимала, что под этим подразумевают.

– Когда же мы поедем? – осведомилась баронесса, опустив вторую ногу на пол и превращая таким образом свою вопросительную позу в уверенно-требовательную.

– «Роллс» поврежден, – сказал Брюно. – В окрестностях никакой машины не найти. Все эти бедняки удрали, словно кролики, – добавил он с прекрасной необдуманностью (поскольку сами-то они втроем что делали?).

– И, хотите верьте, хотите нет… – продолжила баронесса, чьи четки, как заметила Элен, уже исчезли, видимо в сумочке из зеленой ящеричной кожи, которую она ревниво прижимала к себе.

Наверняка стоящая на отшибе ферма была в ее глазах так же опасна, как питейное заведение с дурной славой… Разве что черепичная крыша вернула ей некоторую самоуверенность, поскольку ее голос дрожал от возмущения, когда она закончила свою фразу:

– …но телефона тут нет ближе чем в восьми километрах. Бред!

– В любом случае что бы мы делали с телефоном? – спросила Элен. – Линии наверняка оборваны…

Она села на стул рядом с Брюно и инстинктивно повернулась к камину, как, должно быть, делали здешние обитатели.

– Я отправила Эдмона узнать новости, – сказала баронесса, возобновив свои расхаживания. – Но он не скрыл от меня, что постарается сесть где-нибудь на поезд. А потому не стоит на него рассчитывать. Впрочем, Элен, я с самого начала вам говорила: ваш шофер не внушает никакого доверия. Если бы вы взяли, как я вам советовала, шофера Леа Карливиль…

– Вы считаете, что необходимо вспоминать сейчас о шофере Леа? – спросила Элен жалобно. – Я не знаю, что делать. Не могу же я попросить…

Она прервалась и бессильно развела руками. На сей раз она ничего не могла попросить у Эрнеста Дюро, энергичного и решительного Эрнеста Дюро, своего супруга, того, кто годами организовывал все в ее материальной, – а может даже, думала она порой, и в ее чувственной жизни. Его снисходительность к ней отличалась своеобразной грубостью, лишавшей это слово всякого двусмысленного благородства.

Мать Кантена спускалась по лестнице.

«Выглядит совсем старушкой, – подумала Элен, – хотя ей наверняка всего-то лет сорок-пятьдесят…» И со смущением заметила устремленный к женщине взгляд неумолимой баронессы де Покенкур, разглядывавшей ее полное тело, загорелое, морщинистое от солнца лицо, бесформенную одежду неопределенного цвета. «На самом деле она, должно быть, моя ровесница!» – подумала Элен, тотчас внутренне отшатнувшись.

– Бедные мои дамы, – вздохнула женщина, – не больно-то я понимаю, что вам делать. Доктор недавно сказал, что никакие поезда уже не ходят.

– Но ведь должна же тут быть где-нибудь гостиница, – отозвался Брюно. – Хотя бы маленький отель с телефоном…

Женщина посмотрела на него с удивлением и легкой иронией, поскольку он взял тот нарочито властный, но слишком уж визгливый тон, с которым обращался к метрдотелям, отчего – Элен осознала это впервые – слегка смахивал на кастрата, нагловатого кастрата, что не очень-то вязалось со всем остальным.

– Бедный мой месье, – сказала женщина, усаживаясь рядом с ними (к удивлению несколько шокированной баронессы, которая, впрочем, совершенно забыла, что находится не у себя дома, на авеню Анри-Мартен). – Бедный мой месье, ближайшая гостиница за Жьеном, в пятнадцати километрах отсюда, и хозяева закрыли ее десять дней назад. Даже досками заколотили… – И она засмеялась, прежде чем добавить, словно извиняясь: – Они ведь парижане…

В ее устах обозначение «парижане» явно включало понятие трусости.

– Но нельзя же все-таки оставаться здесь, – заявила баронесса, снова грациозно остановившись на двух ногах: строго вертикально.

Это была ее излюбленная поза, когда она изрекала свои диктаты, постановляла, например, что «такой-то неприемлем» или «такую-то вещь решительно невозможно слушать». Любопытно было обнаружить в деревне, при обстоятельствах, которые так мало к этому располагали, столь знакомый механизм поведения. Впервые за долгое время в Элен проснулась озорная, критичная и смешливая девчонка.

– Однако пока только это и остается делать, – сказала женщина добродушно. – Покуда на дорогах творится такое…

– Да вы шутите! Это невозможно!..

Голос баронессы звучал возмущенно, словно ее пригласили станцевать под аккордеон или словно фермерша во что бы то ни стало хотела приютить этих троих слишком хорошо одетых сумасшедших, которые чуть не стоили жизни ее сыну. Элен ожидала даже, что баронесса воскликнет: «Не настаивайте!», но та на сей раз промолчала.

– У меня две комнаты наверху, – продолжила хозяйка ровным тоном. – Моего старшего сына и батрака, оба сейчас в армии. Для работы мне только Кантена оставили. Да еще неубранный хлеб… – добавила она, и в ее голосе вдруг прозвучала озабоченность.

– Признаюсь, я совершенно разбита… – резко сменила позицию баронесса де Покенкур.

Она всегда обладала большим проворством, если дело принимало непредвиденный оборот. Ее голос из ворчливого сделался жалобным, стискивавшая сумочку рука разжалась, голова поникла – воплощенный образ элегантной женщины в беде.

– Мне необходимо прилечь, – добавила она.

И направилась к лестнице, даже опираясь на руку вставшей фермерши – как опиралась во время своих знаменитых прострелов на руку медсестер в Американском госпитале. Элен последовала за ними, а замыкал шествие совсем павший духом Брюно. Солнце уже начинало клониться к закату, и через окно Элен увидела в полях безмерно вытянутые тени платанов.

Из почтового отделения Жьена, куда Брюно, взгромоздившись на древний велосипед, добрался на следующее утро, были отправлены десятки телеграмм. В одной из комнат (без мебели и малейших удобств) баронесса де Покенкур, несмотря на свое возмущение, шумно прохрапела всю ночь. А за стеной горестный и взбешенный Брюно искал ссоры с совершенно безразличной Элен. У нее была привычка резко осаживать его, когда он был в подобном настроении, но на сей раз она позволила ему говорить и никак не реагировала на упреки, что окончательно вывело его из себя. Утренняя поездка на велосипеде отнюдь не примирила его с жизнью, но, когда по возвращении фермерша, не спрашивая его мнения, а лишь сопроводив свой жест категоричным и неотразимым: «Раз Кантен болен…», сунула ему вилы в руки и повела к сжатому накануне полю, он подумал, что ему снится кошмар. Однако, вернувшись около четырех часов, согбенный и багроволицый, заметил бунт и сочувствие только в черном взоре баронессы, лущившей в шевровых перчатках горошек, а в серых глазах Элен, приставленной к печи, различил лишь гнусную радость. Она во весь голос перекрикивалась с этим Кантеном, по-прежнему лежавшим наверху, на отдельной кровати, обменивалась с ним всякими банальностями, и ее щеки порозовели. Брюно с горечью отметил, что она помолодела лет на десять. У него же едва хватило сил проглотить суп и ломоть пересоленной ветчины, прежде чем рухнуть на ложе, которое он охаял накануне, но которое сегодня вечером показалось ему верхом удобства. И сон его был так глубок, что он не слышал ни как Элен вставала ночью, ни как шепталась в темноте соседней комнаты, ни как тихонько застонала от наслаждения на заре, когда петухи начали будить деревню.

За эти три дня благодаря великому краху 39-го года трое беглецов открыли для себя и по-разному оценили: баронесса прелесть деревни, Брюно полевые работы, а Элен любовные труды. С помощью телеграфа и некоторых уже благожелательных контактов с оккупационной армией Эрнесту Дюро удалось зафрахтовать лимузин с поручением доставить в правильный порт, то есть в Лиссабон, всю эту маленькую компанию. Но порядок еще не полностью воцарился во Франции, связь осуществлялась плохо, так что лейтенант Вольфганг Шиллер, молодой пилот люфтваффе, заметив в запретной зоне лимузин, трижды с совершенно чистой совестью прошил его из пулеметов. После того как он снова взмыл в золотисто-голубое небо, какое не увидишь нигде, кроме Турени, внутри лимузина не осталось ничего живого.

В мирке парижских меломанов эти три исчезновения добавились к другим. Вскоре о них забыли, и в 1942 году Эрнест Дюро вновь женился, в Нью-Йорке. Только у Кантена еще несколько лет слегка щемило сердце, когда на департаментской дороге № 703 ему попадался «Роллс-Ройс». Но, в сущности, он прекрасно знал, что это было лишь случайным приключением, капризом богатой женщины.
ФРАНСУАЗА САГАН
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 7 пользователям

Кот и казино

Суббота, 23 Декабря 2023 г. 20:40 + в цитатник
Кот и казино
Тщетно Анджела ди Стефано надрывала глотку, подзывая своего кота, красавца Филу, пропавшего с утра в улочках старой Ниццы. Было три часа дня, и, несмотря на сентябрь, еще стояла ужасная жара. Не в привычках Филу было забыть свою сиесту и родной квартал, какими бы привлекательными ни казались окрестные кошки, так что Анджела все больше и больше тревожилась за своего любимца. Ее муж Джузеппе ушел играть в шары, как и каждую субботу после полудня, а соседки предавались дреме на медных кроватях, за многоцветными знаменами вывешенных в окнах рубашек и носков. Из опасения потревожить их отдых Анджела не осмеливалась кричать слишком громко и потому бубнила: «Филу, Филу» – у каждой подворотни, придерживая наброшенную на голову из-за солнца шаль.

В свои тридцать два года Анджела ди Стефано была очень красивой, крепко сбитой женщиной ярко выраженного латинского типа, хотя корсиканские предки наградили ее несколько замкнутым, а порой и суровым лицом, способным обескуражить возможных соперников Джузеппе. Впрочем, он и сам об этом знал и порой подшучивал над добродетелью жены, но так, что смеха это у Анджелы не вызывало.

Филу все не находился, а ей меж тем надо было поспеть до четырех часов в банк, чтобы положить туда очередные пятьсот франков, потому что они решили купить дом в кредит, выплачивая взносы месяц за месяцем. Вчера Джузеппе, как хороший супруг, вручил ей свою получку, и она хотела как можно скорее избавиться от этой бумажки, добытой столь дорогой ценой. Вдруг ей показалось, что за стеной молнией промелькнуло что-то серое, и она крикнула: «Филу!», а потом толкнула калитку садика, окружавшего дом красотки Элены. Красотка Элена была их соседкой вот уже десять лет, и о ней немало судачили с тех пор, как она овдовела, правда, без малейших доказательств. Анджела сделала три шага на цыпочках, заметила на подоконнике насмешливого Филу и позвала его тихонько раз или два, прежде чем решилась подойти поближе. Филу скосил на нее зеленые глаза и шмыгнул внутрь. Анджела инстинктивно толкнула ставень, чтобы его поймать, и тут увидела своего разлюбезного Джузеппе, спящего в объятиях Элены. Ее сердце бешено заколотилось, она попятилась и выскользнула за калитку в ужасе от мысли, что он мог ее увидеть.

Только на улице, по которой она шла куда-то широким шагом, ее удивление и ужас превратились в гнев. Ей надо было догадаться, даже Филу об этом знал… Вот куда Джузеппе частенько ходил играть в шары по субботам. Как давно? Она решила вернуться к своей матери, на родной остров, к порядочным людям. Измена – не для таких женщин, как она. Десять лет она занималась Джузеппе ди Стефано, его домом, его вещами, его питанием и его постелью. Десять лет только и делала, что подчинялась ему и старалась угодить, а он лгал ей и ночью, и днем, думая о другой!

Оказавшись на Английской набережной, куда никогда прежде не заходила, она продолжала идти все тем же решительным шагом, словно собиралась пересечь море посуху и добраться до дома своих родителей. Только свисток помешал ей попасть под машину. Внезапно обернувшись, она увидела, что стоит перед большим белым зданием с вывеской «Казино», где иностранцы вроде бы спускали свои состояния и куда даже мужчины из ее квартала заглядывали с большой опаской. Она увидела, как туда вошла светловолосая, заметно старше ее женщина в полотняных брюках. Увидела, как та чему-то посмеялась вместе со швейцаром и исчезла в полумраке. Было в этом полумраке, серо-бежевом по сравнению с раскаленным на солнце тротуаром, что-то завораживающее, и Анджела тоже машинально поднялась по ступеням.

Она была одета скромно, но держалась осанисто. Швейцар без всяких шуточек направил ее к большому залу, где, тоже без шуток, какой-то человек в черном костюме с галстуком спросил у нее документы и осведомился, сколько жетонов ей угодно. Анджела была как во сне, и лишь несколько фильмов, виденных по телевизору, подсказали ей, как себя вести: ни разу в жизни она не рисковала даже одним франком в игре и не играла ни во что, кроме «крапетты».

Так что она степенно попросила жетонов на пятьсот франков и протянула красивую банкноту Джузеппе, получив взамен пять круглых смешных штучек, которые ей, очевидно, следовало положить на зеленый стол чуть поодаль. Его уже окружали несколько задумчивых, истомленных жарой игроков, и ей удалось, не привлекая к себе внимания, понаблюдать за ними добрых десять минут, чтобы чему-нибудь научиться. Ее ладонь так стискивала фишки, что вспотела. Она в смущении переложила их в левую руку, вытерла правую и, воспользовавшись всеобщим затишьем и остановкой маленького, такого прыткого шарика, взяла одну из своих блестящих штучек и твердо поставила на номер восемь. Собственно, она вышла замуж восьмого августа, в Ницце, и жила в доме № 8 по Малоконюшенной улице.

– Ставки сделаны, – сказал безразличный человек в вечернем костюме и снова запустил шарик, который начал бешено крутиться, а потом грациозно угодил в черную выемку, но слишком далеко, чтобы Анджела могла различить номер.

– Номер восемь! – выкрикнул человек устало. – Восемь: выигрыш на один номер[1], – добавил он, бегло взглянув на стол.

Затем, оглядев игроков по кругу, выложил в ряд десяток других жетонов и придвинул к Анджеле. При этом назвал цифру, которая показалась ей астрономической, и уставился на нее вопрошающим взглядом.

– Восемь, – повторила Анджела твердо.

Она чувствовала себя хорошо. В нее словно вселился некий дух, словно какая-то неведомая тень направляла ее исподтишка; удивляло лишь то, что с глаз пропал этот образ – Джузеппе, спящий рядом с Эленой. Теперь она видела только маленький шарик, только его.

– Максимум две тысячи франков на один номер, – удивленно сказал крупье.

Не поняв, она кивнула вместо ответа, и крупье сдвинул кучку ее жетонов на восемь, вернув остальные, которые она машинально забрала.

К столу теперь подошли другие люди и смотрели на нее с некоторым любопытством. Ни выражение лица, ни поведение не позволяли заподозрить в ней сумасшедшую, которая рискнула двумя тысячами франков, поставив их на простой номер в Летнем казино, в Ницце, в сентябре. После секундного колебания крупье крикнул: «Делайте ваши ставки!» Дама в брюках положила десять франков рядом со сверкающей грудой Анджелы, и шарик снова закрутился. Потом, издав несколько разнообразных, не согласованных между собой звуков, замер. И настала тишина, сменившаяся потрясенным ропотом, от которого Анджела очнулась – поскольку закрыла глаза (но словно признавая сквозь сон только вину за свои отяжелевшие веки, а не за это потрясение).

– Восемь, – сказал крупье, уже не так весело, как ей показалось. Затем, повернувшись к Анджеле, которая не дрогнула лицом и осталась столь же холодной, поклонился и объявил: – Мои поздравления, мадам. Мы вам должны шестьдесят шесть тысяч франков. Не угодно ли проследовать за мной?..

Ее окружили мужчины в черном – наполовину заискивающие, наполовину раздраженные – и отвели к другой стойке. Там другой человек, с бледными глазами, отсчитал ей жетоны, гораздо более крупные и более квадратные. Анджела ничего не говорила, в ушах у нее свистело, ей было трудно держаться прямо.

– Сколько тут? – спросила она, указав на безликие бляшки.

И когда человек сообщил ей: «Шестьдесят шесть тысяч франков, мадам, то есть шесть миллионов шестьсот тысяч в старых франках», она вытянула руку и оперлась о его ладонь. Он усадил ее, весьма учтиво, заказал и поднес ей коньяк, все с той же чуть ледяной вежливостью.

– Могу я получить их наличными? – спросила Анджела, как только жар алкоголя вернул ее к пониманию ситуации.

– Разумеется, – сказал тот.

И, вновь погрузившись в свои ящики, достал оттуда гору банкнот – желтых, похожих на ту, что доверил ей этим утром Джузеппе; дошел в своей любезности даже до того, что помог запихать деньги в сумочку.

– Не желаете ли сыграть еще, мадам? – спросил он, но без особой надежды, поскольку ему, разбиравшемуся в этом, было очевидно, что Анджела наверняка в первый и последний раз переступила порог казино. Она отказалась, мотнув головой, сказала: «Большое спасибо» – и вышла тем же быстрым и твердым шагом, который привел ее сюда.

Стоило выйти наружу, как солнце вернуло ее к действительности. Она вновь узнала море, Английскую набережную, машины, старые пальмы и, вспомнив, что ей изменили, села в первом же попавшемся близ казино кафе (впрочем, одна в кафе Анджела ди Стефано тоже оказалась впервые). Поставила свою сумочку меж крепко сжатых ног и заказала малиновое мороженое у официанта с тусклым голосом. Тут она принялась размышлять. Какой-то низенький желтый человечек в бежевом, следовавший за ней от самого казино, попытался завязать с ней разговор и угостить сигаретой, но она отогнала его без единого слова настолько красноречивым жестом, что этот паразит, хоть и пресыщенный игорными залами и одинокими дамочками, на сей раз почувствовал себя вдруг совершенно униженным: упорствовать было ни к чему.

Так что он ушел, и Анджела, предоставленная наконец самой себе и своим думам, изучила один за другим три-четыре плана, которые казались ей логичными.

Первый состоял в том, чтобы как можно скорее положить эти желтые банкноты в банк, но это был банк Джузеппе, а от Джузеппе, который ей изменил, она должна уйти.

Второй план состоял в том, чтобы зафрахтовать в порту какое-нибудь судно или лодку и отправиться прямо к родителям.

Третий состоял в том, чтобы взять такси (как в романах), заехать домой за Филу и своим чемоданом и оставить Джузеппе пятьсот франков вместе с душераздирающей запиской. Потом в порт… и так далее.

Четвертый казался романтичнее: накупив в магазине тонких, как паутина, платьев из красного шелка, великолепных драгоценностей, нанять коляску и вернуться домой вскачь, на глазах оторопевших соседок, разбрасывая конфеты детям на всем пути. Или же найти двух гангстеров – должны же они тут водиться, – чтобы они отделали хорошенько красотку Элену. Или же, наняв машину с шофером в серой ливрее, отправить его к себе домой на Малоконюшенную улицу с запиской для соседки, чтобы та передала ему Филу и ее вещи.

От всех этих возможностей у Анджелы кружилась голова, да и коньяк плохо сочетался с малиновым мороженым. Ее мутило. Вдобавок жизнь так давно не предоставляла ей никаких возможностей. Она так давно точно знала, что ее ждет в следующие полчаса – и через неделю, и даже через год, – что ей вообще не приходилось ничего выбирать, а потому это внезапное, непредвиденное «Джузеппе в объятиях Элены» становилось, если подумать, почти успокаивающим, поскольку уже случилось, реально существовало, и с этим она ничего не могла поделать. Ошибкой и ужасом были как раз все эти возможности, напиханные в сумку у ее ног.

Анджела знала, что, если бы не набитая желтыми бумажками сумка, она вернулась бы домой. Наорала бы на Джузеппе, осыпала оскорблениями, пригрозила бросить его, а может, и впрямь бросила бы на какое-то время, пока он, совершенно сокрушенный и кающийся, не приполз бы за ней на ее остров. Если бы не эта куча денег, ее жизнь осталась бы простой и незамысловатой, но в конечном счете очень приятной, потому что она любила Джузеппе. И хотя она отлично знала, что он, в сущности, бабник, она знала также, что он ее любит – ее, Анджелу, и что в предыдущую субботу вторую половину дня у Элены провел сын их старой соседки. Только вот теперь она могла бы стать кем-то другим, нежели просто обманутой женой, видеть перед собой нечто иное, нежели кающийся муж. Она могла бы стать свободной и богатой женщиной, бросающей своего раздавленного мужчину… Ее Джузеппе – каменщик и довольно красив, но, в общем-то, ему уже не двадцать лет и много он не зарабатывает. Если она уйдет, женщины не станут бегать за ним толпами. Тем более что если бы он случайно получил несколько лишних франков, то отдал бы их ей, Анджеле. Это ведь ей пришлось настоять, чтобы он выкупал потихоньку их старый дом на Малоконюшенной улице; да и платье из красного шелка он сам ей вечно сулил, и, выходит, вовсе не она о нем мечтала.

На золотисто-серое море, ставшее шелковым в сумерках, медленно опускался вечер, и Анджелу начал донимать страх, как бы Джузеппе не забеспокоился. Может, он решил, что на нее напал какой-нибудь подонок, позарившись на прекрасную желтую купюру, которую ей следовало отнести в банк? Но, конечно, он и вообразить себе не в силах, что она тут одна, в кафе, на этой шикарной улице, с миллионами у своих ног и может уйти от него безвозвратно. Что они с Филу будут делать часов в восемь, если она не вернется? Будут ждать перед дверью, как пара недотеп. Да они и есть недотепы, неспособные даже отыскать, где масло и мука, колбаса и вино. Нет, это невозможно! Если бы она решилась уйти, то не смогла бы даже насладиться ни лангустом, ни шампанским, ни маленькими пирожными, которые принес бы ей метрдотель в одной из этих роскошных, как дворцы, гостиниц. Ничего не смогла бы сделать с этими деньгами, потому что всегда и во всем ей чудился бы привкус тоски. Она не создана для таких возможностей. Либо мало фильмов видела по телевизору, либо мало книжек читала. Либо недостаточно мечтала о ком-то другом, кроме Джузеппе…

Она встала, вернулась в казино и, по счастью, вновь наткнулась на того же человека с бледными глазами, человека с коньяком, который тотчас же ее узнал. Она увлекла его в темный уголок и шепотом пробормотала свою просьбу.

– Что? – переспросил он.

Он повысил голос, покраснел, и все на них смотрели. Тогда она немного притянула его к себе, вновь начала шептать, и он вдруг, похоже, понял.

– Вы хотите, чтобы я взял их у вас обратно? Так? Но я не имею права, мадам.

Он подозвал другого человека, одетого так же, как и он, и они стали шептаться все втроем. У мужчин был теперь странный вид, оба вдруг стали выглядеть гораздо моложе и ребячливее, чем прежде. Если бы кто-то подошел поближе, он был бы изрядно удивлен, слыша, как двое крупье и эта красивая женщина толкуют о благих делах «Доброй помощи» или о достоинствах «Смиренных братьев бедноты». В конце концов они прошли в кабинет, Анджела выложила свои деньги, ей выдали чек, который она перевернула и сделала передаточную надпись на благотворительную организацию «Сен-Венсан». Подписалась: «Анджела ди Стефано», и было очевидно, что она в первый и в последний раз ставит свое имя на чеке. Потом гордо ушла, встречая по пути элегантных женщин и нервных мужчин, поскольку настало время настоящей игры. А оба крупье проводили ее с таким избытком учтивости и почтительных поклонов, что все эти элегантные дамы оборачивались и вопросительно смотрели ей вслед.

Она бегом вернулась домой и обнаружила обоих, Филу и Джузеппе, перед телевизором.

– Что-то ты поздновато, – буркнул Джузеппе.

И она промямлила всего лишь, прежде чем броситься к своим кастрюлям:

– О да, в банке долго тянули, а потом встретила кузину из Бастии…

Джузеппе, тоже испытывавший некоторый стыд после того, как с превеликим трудом избавился от запаха ужасного одеколона, которым душилась Элена, протянул руку и мимоходом потрепал ее сзади по талии. Его немного клонило в сон. Снаружи, фальшивя, пела соседка, кот уже мурлыкал, учуяв, что Анджела жарила на сковородке. «Приятная выдалась суббота, – подумал Джузеппе. – Каждый мужчина время от времени имеет право на маленькие приключения в своей жизни, – женщинам этого не понять…»
ФРАНСУАЗА САГАН
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 7 пользователям

Святая душа

Понедельник, 18 Декабря 2023 г. 21:40 + в цитатник
Святая душа
Геннадий Коган
Стих посвящается моей любимой жене, ушедшей в Рай в субботу 21-го
октября в 13 30 2023 года. В Израиле говорят, что если человек умирает
в субботу, то у этого человека была святая душа и этот человек считается
святым. Мы вместе прожили почти 53 года.
Твоя душа была святая
И Бог, забрав к себе тебя,
Подарит там кусочек Рая,
Где будешь ждать в тиши меня.
Забрав к себе святую душу,
Обрёк на горе дом пустой
На боль страданий и разлуку
С любимой женщиной родной.
Я много раз просил, о Боже,
Чтоб Ты помог жене в судьбе,
Она была мне всех дороже,
Но Ты забрал её к себе.
Ведь я молился, но напрасно,
Бог не услышал моих слов
И в Рай унёс через пространство,
Забрав к себе мою любовь.
Ты будешь ждать меня, я знаю,
Всё предначертано судьбой,
Ведь без тебя Я так страдаю,
Пока не встречусь вновь с тобой.
06.11.2023
Рубрики: 

Метки:  

Понравилось: 12 пользователям

РОДНОЙ городок

Понедельник, 18 Декабря 2023 г. 21:34 + в цитатник
Я родился в малюсеньком городе,
Там, где тени прозрачные, длинные,
Где по поводу, как и без повода
На карнизах следы голубиные.
Где полозья плутают от саночек,
Там, где тучи зимой цвета олова,
Там, где запах антоновских яблочек
Ранней осенью кружит нам головы.
Там три школы, почтамт с магазинами,
Там берёзы танцуют по-девичьи,
Там вокзальчик со ржавой дрезиною
И цирюльня Абрам Моисеича.
Там завод за железной дорогою,
Быль там не отличима от небыли.
Церковь. Клуб и базар с синагогою,
Ничего в городке больше не было.
Подросли города, стали взрослыми,
Только там, где в сугробах проталинки,
Там, где небо пронзается соснами,
Я живу до сих пор. Только маленький.
A. Гутин
Рубрики: 

Метки:  


Процитировано 1 раз
Понравилось: 13 пользователям

Поиск сообщений в гриша51
Страницы: [6] 5 4 3 2 1 Календарь