Интеллигентная Зоя Иннокентьевна
Рассказ*
Александр Левковский
«Чтобы делать зло, человек должен прежде осознать его как добро или как осмысленное закономерное действие…
Идеология! — это она дает искомое оправдание злодейству и нужную долгую твёрдость злодею. Та общественная теория, которая помогает ему перед собой и перед другими обелять свои поступки, и слышать не укоры, не проклятья, а хвалы и почёт. Так инквизиторы укрепляли себя христианством, завоеватели — возвеличением родины, колонизаторы — цивилизацией, нацисты — расой, якобинцы (ранние и поздние) — равенством, братством, счастьем будущих поколений.»
Александр Солженицын. "Архипелаг ГУЛАГ"
1
Финальный матч двух теннисных суперзвёзд закончился посреди чудовищного гвалта, слёз, хохота и восторженного рёва толпы болельщиков, но мне было не до этого кавардака. У меня в ладони настойчиво звенел только что включённый мобильник, и было ясно, что со мной хочет срочно беседовать дядя Веня.
«Дядей Веней» мы называли главного редактора нашей газеты Вениамина Петровича. Я, надо признаться, неравнодушна к этому шестидесятилетнему толстяку, несмотря на тридцатилетнюю разницу в возрасте. Ну как, спрашивается, можно не любить человека, который две недели тому назад вызвал меня в свой кабинет и объявил: «Людочка, собирайтесь раз-два и отправляйтесь в Лондон.»
— Ку-уда!?
— В Лондон, столицу Великобритании. Вы слыхали, надеюсь, что Англия имеет столицу и что она называется Лондон?
— Слыхала.
— А что там ежегодно происходит теннисное сумасшествие под названием «Уимблдон», вы тоже слыхали?
— Вениамин Петрович, обижаете! Я ведь как-никак главный спортивный репортёр в нашей уважаемой газете.
— Ну вот что, главный репортёр! — билет на самолёт вам уже заказан. И лондонская гостиница среднего уровня комфорта тоже вам обеспечена. Счастливо!
Вот так я и оказалась в столице туманного Альбиона, высиживая на трибунах теннисных кортов по восемь-девять часов в день и борясь с двумя желаниями — с одной стороны, смыться в бар и выпить кружку пива, а с другой, срочно сбегать в туалет.
Но кроме этих вторичных поползновений было у меня и главное занятие: сидя на трибуне и держа на коленях свой ноутбук, лихорадочно печатать очередной отчёт для отправки в Москву. Башка у меня болела, шею почти сводила судорога от беспрерывных поворотов головы влево-вправо вслед за траекторией полёта мячика — и я просто не могла дождаться, когда эта теннисная вакханалия закончится… Я вообще не поклонница тенниса — особенно, в таких устрашающих дозах. Я даже красавец-Лондон не могла как следует разглядеть из-за чудовищной усталости.
Но вот это сумасшествие завершилось. И сейчас дядя Веня скажет мне по телефону: «Людочка, вы молодец! Собирайтесь. Жду вас послезавтра в редакции.» И я смогу вволю выспаться, не торопясь выпить утреннюю чашку кофе, переодеться, сесть, наконец, спокойно в двухэтажный туристический автобус, прокатиться никуда не спеша по всем лондонским достопримечательностям и отправиться в аэропорт.
Но вместо долгожданных слов дяди Вени, зовущих меня в Москву, я услышала такие слова: «Людочка, у меня есть для вас одно небольшое задание. Оно займёт у вас дня два-три, не больше. Вам надо будет съездить в городок Лоренсвилль — это в часе езды от Лондона, в устье Темзы — и встретиться с одной женщиной…
— С англичанкой? — осведомилась я.
— Нет, с русской. Её зовут — запишите! -— Зоя Иннокентьевна Зимина. Коренная москвичка восьмидесяти лет. Живёт в Англии шесть лет — с девяносто четвёртого года.
— Чем она нам интересна?
Вениамин Петрович помолчал.
— Да как вам сказать… Женщина как женщина… Ну прожила всю жизнь в Москве; ну уехала к сыну, крупному бизнесмену, в Англию; ну занимается в Британии благотворительностью… Но поверьте моему нюху журналиста с сорокалетним стажем! — там, в биографии этой исключительно интеллигентной старушки, таится что-то необычное, что-то из ряда вон выходящее.
— А она на самом деле «исключительно интеллигентная»?
— О да! Московский университет, философский факультет; долголетняя профессура в нескольких институтах; свободно владеет четырьмя языками; опубликовала более двадцати научных статей; прекрасно играет на фортепьяно; рисует маслом и акварелью… Как вы считаете? — этого достаточно для определения «исключительно интеллигентная»?
— Да, пожалуй.
— И вот эта вполне обеспеченная женщина, вместо того, чтобы спокойно доживать свой век, стоит с колокольчиком на улицах Лоренсвилля и соседних городков, одетая в красный фирменный костюм «Армии Спасения», и призывает прохожих пожертвовать пару шиллингов в помощь беднякам. Вы знаете, Людочка, что такое «Армия Спасения»?
— Мне кажется, я встречала это словосочетание у Ремарка.
Из моего мобильника послышался смешок дяди Вени.
— Для спортивного репортёра, — сказал он, — вы удивительно начитаны.
— Вениамин Петрович, не ехидничайте! — парировала я. — Я тоже окончила Московский университет, хоть и не играю на фортепьяно.
Вениамин Петрович рахохотался.
— В общем, отправляйтесь в Лоренсвилль и отыщите офис «Армии Спасения». Между прочим, у этого офиса очень необычное название.
— Какое?
— «Славянский базар»…
2
… — Зоя Иннокентьевна, что это за странное название у вашего офиса — «Славянский базар»?
Моя собеседница улыбнулась и погрозила мне пальцем.
— А вы что, Людочка, — промолвила она, — не знаете такое исконно русское словосочетание? Помните -— у Чехова в «Даме с собачкой»?
Она прикрыла глаза и стала цитировать с таким наслаждением, с каким произносят чеховские строки только истинные интеллигенты:
«… И Анна Сергеевна стала приезжать к нему в Москву. Раз в два-три месяца она уезжала из С. и говорила мужу, что едет посоветоваться с профессором насчёт своей женской болезни, — и муж верил и не верил. Приехав в Москву, она останавливалась в «Славянском базаре» и тотчас же посылала к Гурову человека в красной шапке. Гуров ходил к ней, и никто в Москве не знал об этом…»
— Боже мой, Зоя Иннокентьевна! — воскликнула я. — Как вы можете помнить наизусть целые куски из классики?
— Я могу вам процитировать и не такие куски!.. А десятки страниц из Лескова! — не хотите ли?.. А почти всю «Золотую розу» Паустовского!.. А бессчётные стихотворения Роберта Фроста по-английски!.. Не провоцируйте меня, Людочка, а то мы с вами никогда не доберёмся до сути того, что вы хотите выжать из меня для вашей газеты.
Я налила вина в бокал и сказала:
— Конечно, я знаю название «Славянский базар». В Москве, где-то на Ордынке или на Никольской, существует гостиница с таким названием. Но одно дело, согласитесь, — отель в Москве, а другое — офис «Армии Спасения» в Англии. Верно?
Мы сидели с Зоей Иннокентьевной в португальском ресторанчике на главной улице Лоренсвилля. Пока хозяин этого крошечного заведения собственноручно готовил «для уважаемой миссис Зиминой» так называемые pastéis de bacalhau (то есть «рыбные пирожные», а проще — хрустящие вкуснейшие котлетки из рубленой трески), -— мы отхлёбывали сухое вино и потихоньку подбирались к цели моего визита: что такого необычного заподозрил «дядя Веня» в биографии этой удивительно моложавой голубоглазой женщины восьмидесяти лет?
— Почему «Славянский базар»? — задумчиво произнесла Зоя Иннокентьевна. — Да потому что в этих местах за последнее десятилетие, после развала Советского Союза, поселилась масса выходцев из славянских земель — русских, украинцев, поляков, сербов… Молодым пробивать тут дорогу ох как нелегко, а что уж говорить о стариках? Вот мы в «Армии Спасения» и стараемся им помочь. Английское правительство, надо отдать ему должное, отсчитывает каждому пожилому иммигранту денежное пособие, но этого пособия хватает в обрез. А мы подкидываем «нашим славянам» то десяток фунтов стерлингов, то дешёвую мебелишку, то продовольственные пакеты…
— Но вам, Зоя Иннокентьевна, — сказала я, осторожно подбирая слова, — ведь немало лет. Я понимаю, что вам их жалко, этих несчастных неустроенных стариков, очутившихся на склоне лет в чужой стране, с чужим языком и чужими обычаями. Но у меня создалось такое впечатление, что вами движет нечто большее, чем простая жалость…
Моя собеседница поджала губы, подпёрла подбородок обеими руками и сидела так с минуту, задумчиво глядя в окно.
— Вы правы, — промолвила она наконец. — Мною на самом деле движет нечто большее… Я искупаю вину.
Она опять замолчала.
Но тут официантка принесла нам наши «рыбные пирожные», и мы занялись едой, оказавшейся, как и было нам обещано, просто вкуснятиной.
Я ела и посматривала, как Зоя Иннокентьевна с видимым наслаждением поглощает кусочки котлеток, запивая их охлаждённым чаем и как будто совершенно позабыв, что минуту тому назад она призналась мне в искуплении вины.
Какой вины? Чьей вины?
Я решила подобраться к этому вопросу с другой стороны.
— Зоя Иннокентьевна, — сказала я, — а как вы очутились здесь, в Англии?
Она вытерла губы, аккуратно сложила салфетку и посмотрела мне прямо в глаза.
— Я совершила преступление, — тихо произнесла она. — И сбежала от наказания…
* * *
Мы медленно брели по бульвару, тянущемуся вдоль обширного пляжа, где полноводная Темза вливается в море, отступающее в отливе почти до самого горизонта.
— Какое преступление? — недоумённо спросила я. — Вы совершили преступление!? Немыслимо! И что это за наказание, от которого вы сбежали?
— Людочка, давайте присядем, — предложила Зоя Иннокентьевна.
Мы сели на скамью и минуту-две смотрели на морской отлив.
— Пожалуй, я расскажу вам, — промолвила она. — На всём белом свете только один человек, кроме меня, знает эту невесёлую историю в подробностях. Вы будете вторым человеком…
— … Мой муж, Евгений Кириллович Зимин, был старше меня на двадцать лет. Я увидела его впервые на встрече студентов МГУ с группой советских писателей в 1940 году. Я была студенткой третьего курса, а он, видный красивый мужчина сорока лет, был уже достаточно известным автором рассказов, повестей и радиопьес детективного жанра. Ну что-то вроде Льва Шейнина. Помните, Людочка, знаменитые шейнинские «Динары с дырками»? Вот такого рода занятные и популярные рассказы и выходили из-под пера писателя Евгения Зимина.
А я была двадцатилетней студенткой, секретарём факультетского комитета комсомола, родом из провинциальной украинской Каховки. Вы, Людочка, наверное, слыхали эту знаменитую песню из довоенного кинофильма «Три товарища»:
«Гремела атака, и пули звенели,
И ровно строчил пулемет…
И девушка наша в походной шинели
Горящей Каховкой идет…»
Не было у меня «походной шинели» и не ходила я в атаку, но было у меня горячее комсомольское сердце и вера, что мы живём в самой справедливой стране на свете и строим самое прекрасное общество в мировой истории.
На встрече с писателями я задала Зимину несколько каверзных вопросов, вызвавших оживление и даже сочувственный смех у аудитории. Он отвечал умно и даже остроумно — и явно отметил меня. После встречи были танцы и вечер художественной самодеятельности. Он пригласил меня на один вальс, потом на другой, мы разговорились, и меня, помню, потрясла мысль, что я на равных беседую «с самим Евгением Зиминым».
И далее наша дружба, как и следовало ожидать, быстро переросла в любовь, взаимные признания и его предложение о женитьбе.
Он был в разводе с женой, живущей с сыном в Свердловске. Мы сыграли свадьбу, и я переехала в его отличную квартиру на Кутузовском проспекте — в дом, где жили партийные чиновники, работники Народных Комиссариатов и высокие чины Красной Армии.
Он и был в высоких чинах. Он был полковником, Евгений Кириллович Зимин, -— полковником НКВД и одновременно известным писателем. Казалось бы, странный симбиоз чекиста и художника! — вы не находите? А впрочем, что тут необычного? Чехов был доктором, Лермонтов и Куприн — офицерами, Солженицын — математиком, Гаршин — недоучившимся инженером, Франсуа Вийон — чуть ли не профессиональным преступником… Да тот же Лев Шейнин совмещал должность главного следователя Прокуратуры СССР с писательскими поползновениями! Люди берутся за перо по разным причинам. Мой муж писал потому, что знал подноготную советской юриспруденциии до мелочей и был истинным — свято верующим! — коммунистом.
Он работал в штаб-квартире НКВД и был, по его выражению, «бумажным полковником». «Я, Зоинька, писатель и как таковой люблю перо и бумагу», — говорил он со смехом. — «Начальство знает это и самую ответственную канцелярскую работу поручает именно мне».
Я любила мужа — да-да, я страстно любила его! — и как умного, начитанного, интеллигентного человека, и как мужчину, знающего, что нужно женщине в любви. И в нашей всепоглощающей страсти мы родили сына и воспитали его честным и трудолюбивым мальчиком.
— Зоя Иннокентьевна, — сказала я, поражённая прочувствованным признанием в любви, произнесённым восьмидесятилетней женщиной, — я вижу, ваш муж был явно незаурядным человеком. Но скажите -— были у него какие-нибудь видимые недостатки?
Она усмехнулась.
— Видимые? — переспросила она. — У моего мужа были и видимые, и, к сожалению, невидимые недостатки… О невидимых мы поговорим позже, а вот видимым недостатком он страдал только одним, а именно, — он иногда пил. Не часто, раз в два-три месяца, когда у него были ночные дежурства в главном здании НКВД на площади Дзержинского. Он приезжал с дежурства под утро, и от него всегда несло водочным перегаром и ещё каким-то неопределённым кисловатым запахом. «Это запах закусок из нашей столовой, — говорил он в ответ на мои жалобы. — Нам, Зоинька, на дежурстве делать нечего, а спать запрещено — вот мы и пьём. И закусываем чем бог послал. Сейчас пойду приму душ — и все запахи исчезнут.»
— У вас был, наверное, обширный круг друзей? — продолжала я своё интервью.
— Нашими друзьями были, в основном, мои сотрудники по институту. Я ведь, Людочка, всю свою жизнь проработала на кафедрах политэкономии и марксизма-ленинизма. Сотрудников мужа я почти не знала. Только раз или два я видела их на каких-то банкетах в «Национале», посвящённых годовщинам НКВД…
— Вот так и прожили мы с Евгением до семьдесят шестого года, — сказала Зоя Иннокентьевна. — Он продолжал писать и печататься и даже стал членом Союза писателей. Никакие потрясения послесталинской эпохи — ни секретный доклад Хрущёва о культе личности Сталина, ни кошмарные подробности «московских процессов» и бессудных расстрелов, ни чтение подпольного экземпляра солженицынского «Архипелага ГУЛАГ» не могли поколебать нашей твёрдой уверенности, что Советский Союз — это светоч и путеводная звезда человечества.
Когда я, прочитав «Архипелаг ГУЛАГ», стала выражать своё возмущение беззаконием в сталинские времена, он усадил меня на диван, взял мои руки в свои ладони и сказал: «Зоинька, запомни: “Архипелаг ГУЛАГ” — это талантливо написанная клевета и ложь. Никаких беззаконий у нас не было. Помнишь, что говорил Дзержинский о холодной голове, горячем сердце и чистых руках чекиста? На нашем знамени, Зоя, нет ни единого пятнышка! Ни единого!»
И я верила! А как могла бы я не верить!? Я, бывшая комсомолка из легендарной Каховки и член КПСС с партбилетом, лежащем на сердце! Ведь это значило б, что я перечёркиваю всю свою жизнь, все свои годы, отданные воспитанию молодёжи в духе учения Маркса и Ленина-Сталина.
Я свято верила! -— и не могу простить себе этого…
3
В эту ночь я не могла заснуть.
Я ворочалась на гостиничной кровати, сожалея почти до слёз, что не захватила с собой снотворных таблеток. В моей ломящейся от боли голове крутилась исповедь Зои Иннокентьевны. Исповедь, в которой одно кошмарное признание сменялось другим, ещё более чудовищным. В бессонном полузабытье я слышала её тихий голос:
— В пятидесятые годы, в хрущёвские времена, мужа отправили на пенсию, оставив ему нашу прекрасную квартиру, отличную дачу и машину. А двадцать лет спустя, в 1976 году, он умер от разрыва сердца. Мне в это время было пятьдесят шесть лет...
И в течение последующих восемнадцати лет я вела приятный размеренный образ жизни, с наслаждением работая в институте, общаясь с умными, тактичными, интеллигентными друзьями, отдыхая летом в Сочи и Ялте, а зимой пропадая на прекрасных концертах в консерватории.
Мой сын, крупный инженер-химик, директор фармацевтического завода, жил с семьёй в Ленинграде и часто навещал меня, принося мне радость от гордого сознания, что у меня вырос талантливый и преуспевающий сын.
… Моя спокойная и достойная жизнь внезапно прервалась — разорвалась, точно бомба! -— 22-го августа 1994 года, в тот день, когда мне исполнилось семьдесят четыре года.
Я встала утром, вынула из почтового ящика газеты, сварила кофе и поджарила тосты. Села за стол, придвинула к себе кофейную чашку и раскрыла газету. Четверть первой страницы занимала фотография человека лет пятидесяти в генеральской форме, увешанной орденами.
Это был портрет покойного Василия Михайловича Блохина, главного палача ныне сгинувшего НКВД.
Со дня распада Советского Союза уже прошло три года, и за это время зловещее имя Василия Блохина стало известным всем и каждому. Газеты и журналы спешили сообщить читателям жуткие документальные подробности его ежедневной «деятельности».
Писали, что с 1924-го по 1953 год он собственноручно убил от десяти до пятнадцати тысяч человек;
… что он занимает первое место в книге рекордов Гиннесса как мировой рекордсмен по количетву казней, совершённых лично;
… что для его команды убийц где-то в подвалах Лубянки была оборудована просторная расстрельная камера, которую он со смехом называл “ленинским уголком”;
… что он лично расстреливал иногда в ночь до двухсот человек, убивая одного за другим с интервалом в три минуты;
… что для ночного сеанса расстрелов он надевал костюм палача, предохранявший его от брызг крови и мозга: длинный кожаный фартук, кожаную кепку и длинные, до локтей, кожаные перчатки. Два солдата НКВД держали приговорённого за руки, а Блохин, приставив пистолет к его затылку, нажатием курка разносил череп несчастного в куски…
Но не портрет мясника Блохина занимал меня сейчас, а статья, напечатанная под его снимком. Она называлась «ПОДРУЧНЫЕ ПАЛАЧА» и сопровождалась портретами трёх его помощников-убийц, о палаческой деятельности которых до последнего времени не было известно ничего.
С первого снимка на меня смотрел мой муж, Евгений Кириллович Зимин.
В статье писалось, что на его счету числятся не менее ста пятидесяти казней, совершённых им лично…
Я сидела неподвижно, точно в трансе, не в состоянии оторвать глаз от его лица. Я помнила это лицо, напряжённо хмурившееся над книгой… смеющееся на концерте Аркадия Райкина… задумавшееся над шахматной партией… выражающее наслаждение симфоническим концертом…
Какое же выражение было на его лице, когда он приставлял дуло пистолета к затылку очередной жертвы!?
Обхватив обеими ладонями тонкий фарфор кофейной чашки, я судорожным нажатием пальцев сокрушила её и не почувствовала, как кровь полилась из моих кистей. Меня внезапно охватил удушающий спазм — нет, не спазм это был, а судорога, корча, конвульсия! Я рванулась в туалет, и меня вырвало прямо на туалетный пол.
Я сидела, обессиленная, в луже рвоты, прислонясь к стене. Кровь из моих рук стекала на пол. Я поднесла руку к лицу и почувствовала запах крови. И вдруг страшное, ужасное, кошмарное воспоминание пронзило мой мозг! Вот он! — этот запах! Тот самый непонятный кисловатый запах, который исходил от Евгения всякий раз, когда он возвращался домой под утро с дежурства на Лубянке!
Это был запах человеческой крови…
… Не помню, как я добралась до кровати, как я упала на постель и забылась в полудрёме. И в тумане моего забытья передо мной вдруг всплыл радостный осенний вечер 62-года, когда в Москве гастролировала L’Opera di Napoli (“Опера Неаполя”).
Гвоздём их гастролей была постановка оперы Гаэтано Донницетти «Мария Стюарт». Как и положено в современных постановках, режиссёр не удовлетворился оригинальным содержанием оперы, а добавил туда кое-что ещё. И этим «кое-чем» была сцена казни шотландской королевы, сорокачетырёхлетней Марии Стюарт.
В моём полусне я ясно вижу, как мы с Евгением сидим в ложе, почти нависающей над сценической площадкой.
Раздвинулся занавес, и зрителям открылась городская площадь, заполненная толпой. Мария Стюарт стоит на коленях, и Палач сдёргивает парик с её головы. Гремит зловещая музыка. Палач вздымает свой меч над плахой, готовясь отрубить королеве голову. Он поворачивается к зрителям, и я в ужасе вижу, что это не Палач, что это мой Евгений, облачённый в страшный костюм Василия Блохина -— длинный кожаный фартук, кожаная кепка и длинные, до локтей, кожаные перчатки, с которых стекает яркокрасная кровь. И в руке у него не меч, а пистолет.
Раздался выстрел… и я проснулась, вся мокрая от пота, с лицом, залитым слезами…
… Я лежала на кровати, которая была нашим супружеским ложем в течение нескольких десятилетий. Захлёбываясь в слезах, я вспоминала, как он, отдохнув от ночного дежурства на Лубянке, в следующую ночь раздевал меня, ложился рядом со мной и начинал очередной сеанс любви. Он был очень сильным мужчиной; ему нужен был секс едва ли не каждую ночь, и он всегда был для меня желанным партнёром. Но сейчас, когда я уже знала, что он возвращался домой после кровавых казней! -— сама мысль, что он зачинал во мне новую жизнь после того, как отнял жизнь у пяти… семи… десяти человек, — наполняла меня непередаваемым гневом и отвращением!
Я ненавидела его, и я ненавидела себя…
… Наутро я вышла из подъезда моего дома, подозвала такси и поехала на Ваганьковское кладбище. Перед входными воротами я купила букет роз, вошла на кладбище и остановилась у памятника Владимиру Высоцкому. Я всегда кладу цветы на его могилу, когда судьба заносит меня в это царство мёртвых. Положила букет на цветочный холм у подножья памятника, постояла с минуту у могилы великого поэта России и пошла по аллее в глубину кладбища.
Метров через пятьдесят я замедлила шаг у бронзовой ограды, за которой возвышался памятник, ради которого я и предприняла это путешествие. Я открыла калитку и присела на скамеечку перед постаментом.
Он возвышался надо мной -— грозный, знакомый, отвратительный, ненавистный памятник Евгению Зимину, моему мужу-извергу! Я смотрела на него и чувствовала, что сердце моё вот-вот разорвётся от переполняющей его ненависти.
Я встала и вынула из хозяйственной сумки тяжёлый молоток. Я перехватила его поудобнее двумя руками и подошла к памятнику. Размахнулась и ударила молотком по бронзовому лицу. Я колотила и колотила без устали, я била его по плечам, груди, по орденам, по погонам и снова по лицу… И опять по лицу! К счастью, памятник был не монолитным, а полым — и мне удалось проломить ненавистное мне изображение в нескольких местах.
Я услышала чьи-то крики позади себя, но остановиться я не могла. Меня схватили за руки, оттащили от изуродованного памятника и усадили на скамейку. Кто-то поднёс к моим губам бутылку с водой; кто-то звал милицию; мне что-то говорили, но я не слышала ничего…
…— Я знала, что мне надо — абсолютно необходимо! -— сбежать от наказания. Нет-нет, я говорю не о наказании за мой бешеный поступок на кладбище. Не от повестки в суд за хулиганство я должна была бежать, а от невыносимого наказания жить в одном городе с памятниками палачам, -— позорными памятниками, рассеянными по кладбищам Москвы…
Несколько секунд Зоя Иннокентьевна молчала, а затем взяла меня за руку и с силой произнесла:
— В «Архипелаге ГУЛАГ» есть такие воистину святые слова: «Когда-нибудь наши потомки назовут несколько наших поколений — поколениями слюнтяев: сперва мы покорно позволяли избивать нас миллионами, потом мы заботно холили убийц в их благополучной старости… В ХХ веке нельзя же десятилетиями не различать, что такое подсудное зверство и что такое «старое», которое «не надо ворошить»!
— Когда я прочитала в газетах, что мэрия Москвы собирается восстановить памятник палачу Зимину, я позвонила сыну в Англию и через неделю в слезах покинула родину…
* * *
— Знаете, Люда, — промолвила Зоя Инокентьевна, — есть у Высоцкого такое малоизвестное предсмертное стихотворение:
«Спасибо, друг, что посетил
Последний мой приют.
Постой один среди могил,
Почувствуй бег минут.
Ты помнишь, как я петь любил,
Как распирало грудь.
Теперь ни голоса ни сил,
Чтоб губы разомкнуть.»
Зоя Иннокентьевна произнесла со вздохом:
— И вот теперь я, у которой «распирало грудь» от невыносимого груза воспоминаний, «разомкнула, наконец, губы» и выложила вам, Люда, эту печальную историю целиком… Можете печатать её в вашей газете.
— Зоя Иннокентьевна, а почему вы не поменяли фамилию?
— Люда, дорогая, поймите: поменять забрызганную кровью и грязью фамилию — это самый лёгкий способ снять с себя ответственность. Нет, я должна носить эту фамилию как крест, как тягостный груз, как признание своей вины… Сын Мартина Бормана, ближайшего соратника Гитлера, не меняя своей кровавой фамилии, был после войны священником среди африканских племён в Конго. Искупал вину своего отца…. Кстати, мой ни в чём не повинный сын свою фамилию поменял…
4
Вечером следующего дня я постучалась в дверь коттеджа, который Зоя Иннокентьевна делила со своим другом, немцем по имени Генрих.
— Он совершенно великолепный человек, — говорила мне Зоя Иннокентьевна накануне, когда мы брели по набережной после её страшной исповеди. — Он-то и есть тот единственный человек, который знает в деталях печальную историю, что я вам рассказала. Вот кто по справедливости должен был быть моим мужем! Он тоже, как и я, пытается искупить вину, работая в «Армии Спасения».
— Какую вину? Чью вину?
— Неискупаемую вину его старшего брата. Пока Генрих воевал на Западном фронте, его брат на Восточном возглавлял подразделение СС, умерщвлявшее евреев в газовых душегубках. Никто не знает, сколько человек он убил, но счёт, конечно, шёл на тысячи.
* * *
… Мы сидели за столом, и Генрих, высокий худощавый старик восьмидесяти двух лет, с такими же голубыми глазами, как у Зои Иннокентьевны, говорил мне по-английски:
— Мы с Зоей живём душа в душу…
Зоя Иннокентьевна перебила со смехом:
— Генрих, мужчина и женщина должны жить не только «душа в душу», но и «тело в тело»!
Генрих беспомощно развёл руками, и мы расхохотались.
А потом мы встали, и началось наше прощание. Я со слезами на глазах обняла Зою Иннокентьевну, пожала костлявую руку Генриха и уже приоткрыла дверь, как вдруг Генрих сказал:
— А знаете, Люда, мы с Зоей раз в неделю устраиваем интимный концерт. Поём песни. По чётным дням — немецкие, а по нечётным — русские. Зоинька, какое сегодня число?
— Двадцать первое, — произнесла, улыбаясь, Зоя Иннокентьевна. — И, значит, мы сегодня споём мою комсомольскую «Каховку»…
* * *
За окнами автобуса мелькали такие же уютные английские коттеджи, как и тот, что я покинула полчаса тому назад. Я смотрела на них, но предо мной стояла совсем иная картина.
Вот Зоя Иннокентьевна и Генрих кончили ужинать и убрали посуду со стола. Сдвинули два стула, положили на плечи друг другу худые руки, покрытые старческими пятнами, и начали петь дрожащими надтреснутыми голосами:
«Ты помнишь, товарищ, как вместе сражались,
Как нас обнимала гроза?
Тогда нам обоим сквозь дым улыбались
Её голубые глаза…
Так вспомним же юность свою боевую,
Так выпьем за наши дела,
За нашу страну, за Каховку родную,
Где девушка наша жила…»
Авторское послесловие:
Среди действующих лиц этого невесёлого повествования есть один вполне реальный персонаж, памятник которому и поныне возвышается на Донском кладбище Москвы. Этот персонаж — генерал Василий Блохин, палач-рекордсмен ушедшего в небытие НКВД.
И не нашлось пока Зои Иннокентьевны, которая разрушила бы памятник этому чудовищу в человеческом облике.