Альманах «Голоса Сибири» (Кемерово) № 5, 2007
Вероника Шелленберг
***
Однокрылая бабочка – дверь –
трепетала в потоке
сотен рук, будто билась под током,
а другая, в соседнем дворе,
точно так же рвалась над порогом –
однокрылая бабочка – дверь.
Половинки на разных осях
отмахав, отскрипев полукругом,
сквозь толпу замечали друг друга,
и теряли опять, голося.
А во сне улетали вдвоём
тихо-тихо поющие двери,
и в каком-то заброшенном сквере
открывали невидимый дом.
Выше – окна успели зажечь
те, кто ждал и дождался кого-то…
…а всего-то и надо, всего-то…
опустевшую ночь
пересечь.
***
Потому что мой корень – гор,
потому что мой друг – звонарь,
я ещё люблю… До сих пор.
И смотрю с колокольни вдаль.
Оглушенная высотой,
по железной лестнице – вон,
приголубленная тобой
колокольный не помню звон.
Но, проси меня, не проси,
(то, что отдано – не вернёшь)
прорезается в страсти – синь,
холодеющая, как нож.
***
Это станет землёй,
ну, конечно – землёй…
и травой…
круг очерчен уже, подытожен.
Только кто же тогда
в серебристой прихожей
перед кругом зеркальным
качнет головой?
Полно!
Полная вздрогнет пред нами луна,
и верховная
зазеленеет волна…
Всё, что здесь не успели – начнётся.
По земле и траве –
по тебе и по мне
лёгкой поступью дальше пройдётся.
Так финальные кадры берёт режиссёр
в круг, что всё уменьшается…
(в зале – пустеет).
В круге – двое.
Они, безусловно, робеют
и поэтому
вечности смотрят в упор.
РОМАНС…
Если что не так – друзья простят.
Дверь открыта в белое пространство…
И следы неясные двоятся
прямо от порога и – назад.
Может быть не сразу, но простят.
Может быть не сразу и не все,
но один ещё с аэродрома
наберёт по памяти мой номер,
подъезжая к взлётной полосе.
А не надо чтоб любили все.
Все гораздо меньше одного…
Он тряхнёт седою львиной гривой,
там, над среднерусскою равниной
пристально посмотрит он в окно.
Только бы дождаться одного.
КОТЁНОК
А казалось бы – что?
Шерсти глупый комок.
Кошкой брошенный
тихий, слепой сосунок,
на ладонь аккуратно положен.
И не ведая наших забот и тревог,
вздох ещё – и поплыл
червячок, дурачок,
до кошачьей матери
Божьей.
А своя-то вернулась.
И мордой седой,
острой мордой,
пропахшей синичьей бедой,
роет, роет подстилку…
Глядит мне в глаза,
как животным
смотреть в человечьи – нельзя.
И трясётся её
иссушенный живот.
И на белой ладони
котёнок плывёт.
***
Суховей меня сморил,
суховей – состарил.
Жилы досуха скрутил.
Душу измытарил.
Где же ты, моя гора, -
отраженьем в озере?
Вместе были мы вчера,
а теперь разрознены.
И на кой мне чёрт сдалась
душегубка города –
скрючен клён, повязан вяз, –
зелены и молоды!
Да мне по белой бороде
пуха тополиного –
лишь бы плыть куда-то где…
Таять белой глиною.
И зовёт – «Пора! Пора!»
чадо колокольное,
отражённая гора,
над водою вольная.
***
Спичкою – чирк!
Потрясён коробок.
Тонких лучинок
сухой говорок.
Что ж ты «за так»
только душу растряс!
Был березняк,
были тополь и вяз.
Остановилось
течение смол,
задран, ободран
зелёный подол.
И – штабельком –
голова к голове…
Эй!
Угости огоньком!
Слышишь?
Это тебе.
Больничный разговор о поэтах,
которого лучше бы не было совсем
И. К.
Мы вдвоём в палате прозябаем,
то припоминаем, то зеваем,
три недели мимо просыпаем,
остальное – мелочи уже.
И однажды, кушая печенье
(у больных всегда полно печенья)
говорит она – Воображенье –
это ведь не всякому дано!
Он, поэт, страдающий и бледный,
от любви, к примеру, безответной,
в одиночестве, в каморке бедной
на луну невидяще глядит.
И луна высвечивает скупо
резко выдающиеся скулы,
тёмный силуэт и стул сутулый,
и тетради жесткий переплёт.
– Да, чего уж, – говорю, – конечно,
не жилплощадь у него, – скворечник,
если он не песенник-потешник,
эти загребают будь здоров!
В остальном же, твой портрет не точен,
есть поэт – розовощёк и склочен,
многодетный весь… И, между прочим,
женщины повадились писать
(можно до утра перечислять).
Может, где-то есть пророк-отшельник,
по законам писаным – бездельник…
Выписали б лучше в понедельник, –
извела бессонницей луна!
***
А в последнюю ночь
приходит она, печаль.
И одна рука у неё пуста,
а в другой – печать
запечатывать прошлое
в серый простой конверт,
где всего-то брошено –
«Радость моя, привет!»
А, быть может, свидимся?
Прочен ли тот сургуч…
А, быть может, спишемся?
Вечно ли на бегу…
Но одна рука
недаром совсем пуста –
ни обратного адреса…
ни листа…
***
Молчание в духоте
больничное – для чего-то…
Но эти крылья – не те,
и эти – не для полёта.
Двустворчатое окно,
задворки да воробьишки…
Молчание… Вдруг оно
затягивается слишком?
Больничная пелена
для голоса и для ока…
Да та ли это луна
дотаяла раньше срока?
***
Под топот каурых, гнедых, вороных
замедленным солнечным диском под дых
ударена степь, опрокинута в пыль,
и небо оранжево ржавит ковыль.
И небо, и степь под присмотром орла,
тропа, что коней к водопою вела
в закатном чаду раскалённых, как медь,
солёных от пота, уставших лететь.
И с ходу разбит водомерный покой…
Копыта, копыта и шеи дугой,
и мокрые гривы, дугою летя,
достанут туда, где начало дождя.
Начало дождя над степным сушняком…
Тропа поперхнулась полынным дымком.
Горячие звёзды горячих коней
восходят над степью и тают над ней…
ДОМ У ДОЖДЯ
Детства двор,
а верней – задворки
в мокрой листве
до пятого.
С первого
не заметно кромки
в сонме дождя
невнятного.
В сон мне…
Виниловая пластинка –
ночь
в царапинах улиц.
Сорванный голос…
Твоя былинка
деревом обернулась.
Вот она,
плещущая зелёным,
старых домов причина,
чтобы вернулось
опять – зелёным
то, что теперь –
лучина.
Не разобрать
слова…
И не надо.
Голос винила
хрустнул.
Где-то на пятом,
опять на пятом,
корочкою арбузной.
***
Как же мы хищно
друг друга при встрече не ценим!
Всё-то мы ищем
от собственных бед панацею!
Требуем, клянчим печально,
а нет – промолчать бы…
Все – изначальные чада,
и тут же – исчадья.
«Ты отвечай за себя! –
прорычит мне тигрица,-
а не примазывай
всё поголовье зверинца!
Ты б ещё льва
попрекала бы мышью-полёвкой…»
Да! Не права…
Но и правою быть – так неловко…
Я бы сама
притупила клыки и язык свой.
Я бы вполне обошлась
без словесных изысков.
Лишь навострила бы уши,
послушные речи.
Острые уши,
ещё не совсем человечьи.
***
ещё не вышедшим в тираж…
А и пусть редакторский топор
заржавеет в лесополосе!
Мы не облетели до сих пор,
шелестя во всей своей красе.
Вон, бежит на склон зелёный клён
и никак не может добежать…
Этой сладкой мукой удивлён,
длит свою земную благодать.
Острый запах зелени и трав
режет наш ветвистый черновик…
Тоже ведь редактор… Тоже прав
для ещё бегущих вероник.
***
Я только подумала – «Слишком тепло…»
И тут же дождя ледяное стило
стирает границы предметов.
Теряются мокрые листья в саду,
и я, растерявшись, обратно иду,
по-летнему тонко одета.
Шафраны ещё по привычке ярки,
оранжево крепкие, как позвонки
сквозь тело тепла проступают.
И тает тепло, – ты о нём не тужи,
и дождь, на лету замерзая, кружит,
и падает он, и не тает.
А разве бывает, чтоб слишком тепло?
Пригреешься только – пургой замело…
Последними – эти шафраны.
И перемещается лето туда,
где южные скалы утюжит вода…
Но как же внезапно и рано!
***
СлОва лиши и хлеба,
глиной забей уста,
только, прошу, не требуй,
только, прошу, оставь
тем, кто дороже крови,
плечико и крыло…
Жилке височной вровень
бойкой – Твоё тепло.
Господи! Мне не надо
речи, когда она
горестная расплата
плечика и крыла.
Апрель – октябрь 2006
***********************************************
Альманах «Голоса Сибири» №3, 2006
Вероника Шелленберг
***
Жить-то как хорошо,
вот сейчас, когда слякотный снег,
перегарный душок
в переполненном этом автобусе…
Сотни слипшихся шуб
подняло на весенней волне,
да и в море далёкое
унесло…
и унесло бы всех!
Мы ныряли бы рядом, -
морские несветские львы,
или даже касатки,
изящней красоток Парижа…
А и ладно, пускай,
не сносить нам с тобой головы –
плыть-то как хорошо,
плавниками пространство колыша.
***
Нашла я подкову на счастье,
и судя по форме подковы,
счастье точно не птица,
определённо не лошадь,
да разве могла бы лошадь
от вас улизнуть незаметно.
С тех пор брожу я по свету
с диковинною находкой…
Кому примерить подкову?
Не ты ли счастье, постой-ка!
Не ты ли счастье? Не ты…
А счастье мелькает некстати,
пугая чем-то знакомым,
суровым, как наши пейзажи:
ива, дорога, пурга.
И мне заморские страны
подмигивают лукаво,
качается одиноко
сверкающая дуга.
Подкова моя, подкова…
Излучина в час рассветный,
извечный час расставанья…
Объятия смуглый серп.
Острый – зачем уходишь?
Тонкий – зачем? Не знаю…
И от улыбки млечной
исчезающий след…
***
Твоя любовь
да пребудет во мне, вонзённая по рукоять.
Твоя любовь
научила ноты чужие не брать.
А ещё – возвращаться любым на круги своя.
Только где они теперь, помоги!
У пространства
новые ярлыки,
имена героев, порядковые номера,
выпрямляющие круги.
Всё равно.
Всё, о чем умолчала твоя любовь, покусывая платок,
просоленной банданы край, –
никудышный я бумеранг,
даже в воздухе найду буерак,
а чтобы на родимый порог…
Так вот, выбирай:
отпускать или не отпускать.
Но твоя любовь
пребудет во мне,
вонзенная по рукоять.
***
Убереги, Господи, от сумы и тюрьмы,
укороти список моих утрат,
вынь меня из похмельной тьмы…
А первая рюмка идет на «ура»,
а вторая, прицепом, «уж будь добра»,
а третья… третья берет взаймы
у завтрашнего утра
Светлую головушку,
лёгкую ладонь,
лодочку-походочку,
глаза-огонь,
а ещё с мороженым хрустящий рожок
забирает за должок.
Да было бы перед кем прогибаться в долгу!
Укороти, Господи, список моих потерь.
Но четвёртая рюмка шепнёт: «Ещё не теперь,
повремени, вернуть помогу
Светлую головушку,
лёгкую ладонь,
лодочку-походочку,
глаза-огонь,
а ещё с мороженым хрустящий рожок
забирай на посошок».
Опять наобещала, опять не отдала,
и на пятой пятерня прилипает, как смола,
на шестой всяк сверчок забывает свой шесток,
и ещё, ещё, ещё, ещё один глоток.
И… где же ты, головушка?
Где же ты, ладонь?
Лодочка-походочка,
глаза-огонь…
С тихим хохотом и свистом смутная слеза:
где у этой тройки быстрой
золотые тормоза?!
А последняя рюмка
из такой выползает тьмы,
что шевелятся волосы на голове у Неверующего Фомы,
разлепляются губы, силясь произнести
давно забытое имя:
Господи, пронеси!
Господи, пронеси мимо.
А последняя рюмка
по-своему щедра.
К бедному человечку
по-своему добра.
А последняя рюмка
не спросит ни гроша.
Всё, о чём она горит, –
Душа…
***
Подумать только: жёлтые, как в детстве…
бордовые, багряные, как в детстве…
и охристые… вот слова какие
с деревьями я вынесла из детства.
А ничего с тех пор не изменилось!
Всё, что летело, пело, жглось, кружилось
и смешивалось на земле пахучей,
став гнетом прошлогоднего листа, –
бордовым да багряным назовется,
забудешь, – всё равно к тебе вернется,
попросится обратно,
на уста.
ДЖАЗОВАЯ ИМПРОВИЗАЦИЯ
А. Я.
Ты напеваешь без слов,
ты отбиваешь такт,
раскачиваясь мерно, как плавучий маяк,
сигналящий на тысячи миль
подлодкам и кораблям.
Вот так
оранжевый, мажорный, спасательный круг
ты бросаешь, мой друг.
Глаз бури удивлённый,
невинно-голубой,
расширяясь, начинает
следить за тобой.
Ты напеваешь без слов, –
утихает ураган.
Он, конечно же, тебя проморгал.
Друг мой.
И вот тогда твоя порывистая,
чистая тень
по океанам, по равнинам,
по лицам людей,
скользнёт по лицам, оставляя выражение слов:
«Каким попутным ветром
его занесло?!»
Друг мой,
то, что ты умеешь летать,
я открыла весной.
Давай, давай, не останавливайся, не замолкай,
этот край на самом деле не предел и не край!
Маячь, маши крылом, насвистывай какой-нибудь такт…
Друг мой,
то, что ты умеешь летать,
я знаю наверняка.
***
Снежные мосты воздушные
летят над нами, между нами, городами,
вместо городов кружатся, рушатся и тут же
будто кто встряхнул, перевернул прозрачный
шар со всею этой белою крупою,
стружкой ледяною карандашной,
грифельною крошкой крыш, кварталов,
золотистою искрою.
Снежные мосты воздушные
от сердца и до края снежные мосты,
в них заключен необратимый пламень,
дышащий огонь невозвращенья бледно-синий,
пляшущее племя в гетто ледяном.
Снежные мосты воздушные
сквозные, раздвижные,
вижу,– изнутри просвечивает жгучий…
Вот когда в глаза твои смотрю, он прорывается наружу,
ясный, бледно-синий пламень…
Вот когда с моста, с балкона, из окна кричу: «лови!»
и вниз тебе ключи кидаю…
Падают они быстрее снега…
Шар переворачивается прозрачный.
***
Сургуч на свитке времён
прочен только на вид.
Мчится поезд, а в нём
один-то вагон стоит.
Как это может быть?
Катятся все, а он
древний дым ворожбы,
высохший лексикон.
Рядом поёт ресторан,
скрипит, гнусавит плацкарт.
Несётся зелёный ряд,
трясётся зелёный ряд,
а в нём-то один вагон,
в котором не говорят.
Я через него бегом.
А медленно, как во сне…
Я только одним глазком
в сумерки за окном…
Там пристальный свет луны –
обе её стороны.
Ни деревца, ни ветерка…
И слышно издалека
тающий на лету
поезда перестук…
Вот-вот он исчезнет совсем,
и не исчезает никак.
***
Верить хочу.
Бояться.
Просить.
Просить о прощении,
бояться, что не успею,
и когда, наконец,
сквозь раскаянье век свой просею,
сердце открою,
а сердце, – увы!
Всего лишь невнятный снежок,
косноязычье травы,
чайка,
что, может, красиво,
но так бессловесно,
тесно!
Ветер,
что, может, свободен,
но тут же забудет о встречном тепле.
Камень,
ничем не обязанный ветру,
ничем не привязанный к ветру.
И верить – зачем?
Бояться… чего-то просить…
Боль не смертельна.
Ноша легка.
И любовь невозможна.
***
Кто бы ты ни был,
зовущий меня за собой,
не спеши,
не тяни за рукав.
Дай постоять на пороге открытия.
Здесь тишина,
отражаясь в моей тишине,
купает мохнатую хвою…
Услышу ли всплеск я?
Лодка твоя
в этот раз уплывёт без меня.
Вёсла, как руки, скрестив,
растворится в тумане…
Там,
где по склону горы
поднимается облако…
Лодка
пускай улетает
пуста…
***
Храму во имя Живоначальной Троицы
в Троице-Лыково, стоящему
на берегу Москва-реки…
Волны времени, как прежде,
Бела Лебедя качают
от отчаянья – к надежде -
Троице Живоначальной.
В глубь Серебряного Бора,
в ширь Московского простора,
в наши души льётся звон,
даже если разорён
храм… В пустые колокольни
небо… Небо видеть больно…
Льётся, льётся тихий звон…
Господи! Прости гордыню!
Звёзды кроткими свечами
окружают Храм во имя
Троицы Живоначальной.
Господи! Даруй смиренье!
Даже если храм разрушен,
из него растут деревья,
будто праведников души.
Сгинем мы… Уйдут другие…
Но на свет из тьмы печальной
нас возносит литургия
Троице Живоначальной.