Скрывал, как мог: как живут дети ушедшего из жизни Юрия Шатунова ...
Без заголовка - (1)...
Сказки одинокой флейты: Мелодия плывет над землей... - (0)Хочется легкого...
ВМЕСТЕ, НО НЕ НАВСЕГДА: ЕДИНСТВЕННЫЙ ФИЛЬМ, В КОТОРОМ СНЯЛИСЬ ВЫСОЦКИЙ И ВЛАДИ - (0)Оказывается, есть такой фильм, о котором советский зритель не знал по той простой причине, что съемк...
Пушкинский день России - (0)С детских лет мы знаем, что был (и есть) в России такой поэт и сказочник. И про царя Салтана сказк...
Весы Фемиды или меч Немезиды? Дневник цельного человека |
Любовь Васильевна Шапорина (1879 – 1967), урожденная Яковлева, дворянка, выпускница Екатеринского института, всю свою долгую и нелегкую жизнь прожила в Петербурге – Ленинграде. Она оставила нам дневник, уникальный в разных отношениях (отрывок из него, относящийся к блокаде Ленинграда, был опубликован на портале OpenSpace, где за четыре месяца его просмотрели более 32 тыс. чел.).
Шапорина вела дневник с 1898 г. до самой смерти, т.е. почти 70 лет – и каких лет! Начав записывать свои мысли и чувства, как это нередко делают молодые люди – от одиночества и тоски, она с некоторого момента стала относиться к своим записям как к имеющим ценность для потомков; позже Шапорина будет называть дневник и тщательно сохраняемые письма «архивом».
Как ни удивительно, это не повлияло на текст – Любовь Васильевна явно записывала свои мысли и наблюдения без всякой оглядки – и на очевидную небезопасность этого занятия, и на то, правильно ли ее поймут будущие читатели, не осудят ли и т.п.
Поневоле задумаешься о том, что многажды скомпрометированное понятие цельный человек имеет все-таки безусловный смысл…
Шапорина пережила все волны террора и блокаду Ленинграда; она целеустремленно вела подробные записи об этих временах. Систематически и подробно Л.В. начала писать дневник весной 1917, будучи уже женой Юрия Шапорина, ставшего впоследствии известным советским композитором. Сама она к этому времени была известна как художница и создатель популярного в Петрограде Театра марионеток. Театр этот выступал на самых разных сценах, в том числе, например, на такой многократно описанной историками культуры площадке, как кабаре «Привал комедиантов». Понятно, что Л.В. могла наблюдать питерскую, а потом ленинградскую интеллигенцию изнутри и была свидетелем – а нередко и участником – многих важных событий своего времени.
Вслед за Ахматовой, с которой Шапорина была дружна, она вполне могла сказать о себе: я была тогда с моим народом/ там, где мой народ, к несчастью, был. Была – и подробно обо всем этом писала, осознавая важность своих свидетельств.
В 50-е годы прошлого века мой старший друг, известный лингвист Энвер Ахметович Макаев, часто говорил: «с нами случится все самое худшее». С Шапориной и ее ближайшими родственниками и в самом деле случилось почти все – кроме тюрьмы и ссылки. Вокруг арестовывали, лишали жилья и имущества, высылали целые семьи. Два старших брата Л.В. эмигрировали, немалая часть ближайших друзей в разные годы погибли в лагерях и тюрьмах. Шапорина бедствовала и голодала, продавала вещи, принадлежавшие еще ее родителям, расставалась с дорогими ей книгами и альбомами, сама колола дрова и топила печку, в блокаду работала медсестрой, зарабатывала преподаванием и переводами, чтобы кормить и лечить сначала своих, а потом еще и чужих детей (об этом ниже) и своих внуков.
В 1933 г. Любовь Васильевна пережила смерть любимой младшей дочери – одиннадцатилетней Аленушки. Ее она будет оплакивать до конца своих дней. Ежегодно – пусть на последние деньги – Л.В. заказывает панихиду, даже больная ездит на могилу, бережет памятник – притом ее скорбь не делит отец ребенка. Даже через десять, пятнадцать, двадцать лет потеря дочери не стала для Л.В. частью прошлого. Видимо, только с дочерью – совсем еще маленькой девочкой – Любовь Васильевну связывали глубокие чувства; через много лет она так же будет любить внучку Соню, дочь сына Васи. О самом Васе Л.В. тоже будет заботиться всю жизнь, он станет хорошим театральным художником, но подлинно близкие отношения между матерью и сыном не сложились.
К 1933 г., когда умерла Аленушка, семья Л.В. по существу уже давно распалась, да и во времена, когда Шапорины еще не разъехались окончательно, Л.В. относилась к супругу в большей мере как к талантливому, но нелепому младшему брату – сосредоточенному только на себе и своих трудностях. Главное, в чем Л.В. упрекала мужа – это его неспособность целеустремленно работать, неготовность к ответственности ни за свой талант, ни за судьбы близких.
Работоспособность самой Л.В., масштаб ее умений, ее постоянная установка на преодоление – все это и в самом деле поражает. Если в каком-либо смысле Л. В. можно назвать «институткой», то, прежде всего, в ее отношении к любому труду и, в частности, к бытовым хлопотам. Она умела все: шить, стирать в холодной воде, готовить «из ничего», топить любую печь, ухаживать за больными (не говоря уже о том, что она была квалифицированной медсестрой).
Шапорина делала куклы, писала портреты, резала гравюры; переводила с четырех языков; в трудную минуту вспомнила «Моцарта и Сальери» Пушкина – и «перечла Женитьбу Фигаро» – разумеется, в подлиннике. Уже очень пожилой и не слишком здоровой она продолжает бывать на могиле дочери, пишет многочисленные письма, помнит обо всех днях рождения, ухаживает за больными друзьями, навещает одиноких и приходит на похороны.
Я еще застала этот тип женщин «с прямой спиной»: такова была, например, Вера Феодосьевна, моя учительница в 1-м классе довоенной московской школы №123 в Хлыновском тупике. Коротко стриженая, сухощавая, в черном платье с пелериной, она читала нам вслух «Путешествие Нильса с дикими гусями». Такова же была Серафима Николаевна, кончившая в незапамятные времена фребелевские курсы. Я навещала ее, будучи уже в 10 классе – она дружила с правнуком Тютчева Кириллом Пигаревым; сочувственно выслушивая мои рассказы (это весна 1949 года, т.е. уже начались массовые аресты среди врачей – ближайшего окружения нашей семьи), она никогда не давала советов.
Кроме своих детей, а позже – внуков, Любовь Васильевна растила двух девочек – Мару и Галю, которых она забрала к себе в 1937 г. после ареста их матери. Ранее уже был арестован их отец, друг Шапориных, журналист и писатель Алексадр Осипович Старчаков (его Л.В. вспоминает много раз как человека умного и проницательного). Жена Старчакова Евгения Павловна, мать этих девочек, выжила, но и после лагеря была поставлена в такие условия, что не могла ни жить в Ленинграде, ни заработать себе на жизнь, так что Л.В. еще много лет продолжала считать Старчаковых своей семьей. Именно Шапориной через двадцать лет вдова пришлет копию справки о реабилитации Старчакова «за отсутствием состава преступления».
Шапорина была человеком не только верующим, но и церковным – неуклонно посещала службы, заказывала панихиды по усопшим, в трудные минуты мысленно обращалась к евангельским текстам. Как только прекратились обстрелы города, водворила на прежнее место образа. Вера ее при этом была в высшей степени деятельной – «долги наши» она понимала как нерассуждающую готовность помогать тем, кому она в силах помочь, а ответственность за свой выбор брала на себя.
Один из редких для нашей мемуаристики сюжетов – подробные записи Шапориной о ее встречах с сотрудниками НКВД, которые долго пытались добиться от нее регулярного доносительства. В конце концов, Л.В. сочла тактически менее рискованным согласиться и несколько раз писала «донесения» о том, какие «правильные» люди ее окружают – пока, наконец, не упросила оставить ее в покое из-за ее «бесполезности».
Многие годы Л.В. была дружна с семьей Алексея Толстого – Шапорины и Толстые тогда круглый год жили по соседству в Детском Селе. Близким человеком для Л.В. много лет была Анна Петровна Остроумова-Лебедева, которая неоднократно помогала ей деньгами и продуктами. В числе давних и любимых друзей Л.В.были сестры Наталья и Елена Данько – первую мы знаем по фарфоровым скульптурным изображениям Ахматовой; книгами второй – «Деревянные актеры» и «Китайский секрет» – мое поколение зачитывалось в детстве. Сестры Данько с пожилой матерью эвакуировались – но вся семья погибла по дороге при не вполне ясных обстоятельствах. Эту потерю Любовь Васильевна будет оплакивать много лет.
Д.Д.Шостакович для Шапориной навсегда остался Митей; она часто встречалась с его матерью Софьей Васильевной. Регулярно бывая на концертах в Филармонии, всем пианистам Л.В. предпочитала Марию Вениаминовну Юдину, с которой дружила и переписывалась; мнением Юдиной она особенно дорожила и потому подробно записывала их беседы.
Одно из поразительных впечатлений от «Дневника» – это неугасающий интерес Шапориной к жизни в разных ее проявлениях. Вот она попала в больницу, где в многолюдной палате соседками были простые крестьянские женщины, с довольно грубой манерой лезть не в свои дела. Л.В. это отмечает – но резюмирует свое пребывание в больнице как возможность целыми днями слушать настоящую русскую речь.
Удивительны ее записи о городе в разную погоду и разное время года, причем наблюдательна она одновременно и как мастер слова, и как мастер резца и кисти. В 77 лет Л.В. специально отправляется довольно далеко от дома – на проспект Обуховской обороны – только для того, чтобы посмотреть храм Святой Троицы постройки XVIII в., известный в Питере как «Кулич и Пасха».
Свой город Шапорина любила страстно, как может любить человек родное гнездо – и как мастер может восхищаться сокровищами, к которым он так или иначе причастен. В подобном контексте само упоминание патриотизма Шапориной мне кажется излишним – тем более странной выглядит конструкция, предложенная в предисловии одним из публикаторов «Дневника» питерским архивистом В.Н.Сажиным. По его мнению, патриотизм Шапориной слагался из любви к России (так сказать, патриотизм «в чистом виде»), национал-большевизма и антисемитизма.
Национал-большевизм – все-таки термин, закрепленный не за смутными эмоциями, а за несколькими концепциями, притом довольно-таки противоречивыми. Это, так сказать, вообще «не отсюда». Что до антисемитизма как мировоззрения /мировосприятия… Да, в дневнике Любовь Васильева неоднократно воспроизводит расхожие – особенно в период Отечественной войны – штампы речений о евреях, якобы отсиживавшихся в тылу и занятых своими гешефтами, в то время как мы, русские – и т.д.
Впрочем, «мы, русские» в подобном контексте – тоже «не отсюда». Да, Шапорина иногда воспроизводит всякие слухи, сплетни, анекдоты, равно как и клише о русских, англичанах, французах, «делах иудейских» и т.д. И что с того?... Л.В. была человеком, глубоко укорененным и в русской, и в общеевропейской культуре и истории – для нее совет в трудную минуту «перечесть «Женитьбу Фигаро» имел совершенно практический смысл; ее любовь к своей стране, смею думать, была неразложимой любовью «к родному пепелищу». Да и вообще: мало того, что еврей Александр Осипович Старчаков навсегда остался для Шапориной примером умного и проницательного человека – она еще и вырастила двух его дочерей, буквально отказывая себе во всем.
«Дневник» Шапориной замечателен, среди прочего, еще и тем, что Л.В., несомненно, воплощала некий человеческий тип, ушедший вместе с этим поколением (я имею в виду не масштаб таланта, а представления о долге и чести). Например, поэтесса Аделаида Герцык старше Шапориной всего несколькими годами; младшая из сестер Герцык – Евгения (переводчица и автор известных мемуаров) – почти ровесница Шапориной, философ и писатель Ф.А.Степун пятью годами моложе.
Для этих людей путешествие по Европе, учеба в Париже или в Марбурге, равно как и владение европейскими языками – повседневность; материальная обеспеченность – это важное удобство, но не более того, зато долг и ответственность – абсолютные ценности.
Любовь Васильевна была наделена чутьем на подлинность обстоятельств, людей и их устремлений – возможно, она не была такой уж «интеллектуалкой», так ведь и жизнь, мгновения которой она старалась запечатлеть в своем дневнике, тоже состоит из разного…
17 февраля 1944 г. (ленинградцы еще «отовариваются» строго по талонам) Л.В. была на именинах у Остроумовой-Лебедевой и записала, что «именинница накормила нас потрясающе» – в числе прочего упомянут принесенный одной гостьей торт «Наполеон». А в записи от 19 февраля читаем: «По тем же слухам [имеются в виду рассказы возвращавшихся в Ленинград военных корреспондентов - Р.Ф.], расстрелянные в Катынском лесу поляки – это дело рук НКВД, служи хоть десять панихид».
Любовь Васильевна прожила долгую жизнь; последние записи, сделанные в 1967, в год ее смерти, посвящены пушкинистике Ахматовой...
http://polit.ru/article/2011/07/29/shaporina_diary/
Весы Фемиды или меч Немезиды?
№1, январь
Семен Экштут
Профессиональные историки давно уже исходят из аксиомы, что приходно-расходная книга кухарки времен Великой французской революции представляет большую ценность, чем неизвестный автограф Наполеона. Недавняя публикация дневника Любови Васильевны Шапориной (1879—1967) в очередной раз подтвердила справедливость этого утверждения[1]. Первая запись в дневнике сделана 14 ноября 1898 года. Последняя — 19 марта 1967 года, менее чем за два месяца до кончины Любови Васильевны.
И хотя в первые годы дневник велся нерегулярно, он не имеет себе равных по продолжительности и тематическому охвату фиксируемых событий: политика и экономика, религия и воинствующее безбожие, быт и литературная жизнь, зарплаты и цены, фантастические слухи и ставшие обыденностью политические репрессии, всеобщее доносительство и подвиги самопожертвования, блокада Ленинграда и разочарования послевоенной жизни. Любовь Васильевна была хорошо знакома с замечательными людьми — Анной Ахматовой, Анной Остроумовой-Лебедевой, Николаем Тихоновым, Алексеем Толстым, Дмитрием Шостаковичем, Марией Юдиной; ее мужем был композитор Юрий Шапорин. И обо всех Шапорина пишет «с откровенностию дружбы или короткого знакомства». Отныне написание биографии любого из этих незаурядных людей невозможно без обращения к записям Любови Васильевны. Казалось, одного этого достаточно, чтобы привлечь внимание к ее дневнику.
И вот уж чего нет в дневнике Любови Васильевны, так это «театральной торжественности» (А. Пушкин), особенно когда речь заходит о живом классике советской литературы «красном графе» Алексее Николаевиче Толстом, с которым Шапорина была знакома с юных лет. О нем Любовь Васильевна пишет в дневнике без малейшей доли пиетета. Перелистаем несколько страниц. «Прежде Алексей Николаевич вносил с собой массу веселья; с тех пор же, как им все более овладевает правительственный восторг, его шум становится какой-то официозной демагогией. […] Когда он меня видит, сразу же начинает исторические разговоры, всегда великодержавные. Он весь теперь — правительственный пафос. […] И это наш лучший писатель! Такое легковесие. […] Жалко мне Алексея Николаевича. Хотя он и поверхностный и малосердечный человек, но из него брызжет талантливость. И он, конечно, великолепно знает русский язык, прекрасно им владеет. Знаю я его 37 лет! Это главное. […]
А.Н. скорее идеализировал все совершающееся, чтобы не нарушать своего покоя. Он не был воителем, а шел на все компромиссы».
Ведя свой дневник, Любовь Васильевна ходила по острию ножа сама и подвергала опасности очень многих. В годы Большого террора из быта интеллигентных людей исчезли даже записные книжки с адресами и телефонами: в случае ареста такая записная книжка могла стать важной уликой и погубить не только своего владельца, но и всех его знакомых. Трудно себе представить, к каким бедствиям привел бы этот дневник, если бы он попал в руки следователей НКВД. 16 сентября 1941 года, когда падение Ленинграда казалось неминуемым, двадцатишестилетний сын Шапориной Василий выразил бурную радость. Он буквально обезумел от бомбежек города немцами и от непрекращающихся арестов, которые проводили в прифронтовом Ленинграде сотрудники НКВД, зачищавшие город от «врагов народа». Любовь Васильевна записала в дневник: «Чему же ты радуешься?» — говорю я. «Все что угодно, только не бомбежка». Я говорю: «Ты не понимаешь трагедии, Россия перестанет существовать». Он отвечает: «А сейчас? За двадцать три года такой клубок лжи, предательства, убийств, мучений, крови, что его надо разрубить. А там видно будет». Этой странички дневника было бы достаточно для вынесения смертного приговора Василию Шапорину, а таких страниц в дневнике множество. Чего стоит только одна запись от 14 октября 1941 года! «Взята Вязьма, вчера Брянск, Москва постепенно окружается. Что думают и как себя чувствуют наши неучи, обогнавшие Америку. На всех фотографиях Сталина невероятное самодовольство, каково-то сейчас бедному дураку, поверившему, что он и взаправду великий, всемогущий, всемудрейший, божественный Август».
Однако суть дневника заключается не в остроте критического отношения самой Любови Васильевны и ее знакомых к советской власти, а в той обстоятельности, с которой Шапорина фиксирует каждодневный «недуг бытия», переживаемый советским человеком. Благодаря ее дневнику мы можем зримо представить себе те ежедневные тяготы и лишения повседневной жизни, которые пришлось пережить простым советским людям, не имевшим доступа к закрытым распределителям и не обладавшим достаточными средствами для того, чтобы регулярно покупать продукты на рынке и пользоваться услугами спекулянтов. 5 февраля 1949 года в дневнике появляется запись: «Мой гардероб на 32-й год революции: 2 дневные рубашки (одной, из бязи, уже 5 лет, и она рвется), 2 ночные рубашки, 4 простыни (это счастье!), 3 наволочки, 3 полотенца, 1 пикейное покрывало, 1 платье из крепдешина, сшитое в 1936 году, выкрашенное в черный цвет. Все в дырах, ношу на черном combinе. Чулки в заплатах. 1 костюм, ему тоже 13 лет, весь в заплатах. Летнее пальто, тоже 36-го года, шито у Бендерской и хотя перелицовано, но еще имеет вид.
И только что сшитая шуба. Вот и все. И это у человека, который все время работает». Действительно, Любовь Васильевна много работала. Она была создательницей первого в советской России театра марионеток, художницей, переводчицей. Ее брак с Шапориным распался еще до войны. Лауреат трех Сталинских премий практически не оказывал ей никакой ощутимой помощи. Сына Василия, внука Петю, внучку Соню и еще двух приемных девочек, дочек «врагов народа», которых Любовь Васильевна взяла из детского дома, — всех их она долгие годы поддерживала, отказывая себе в самом необходимом.
Любовь Васильевна Шапорина, еще в XIX веке окончившая Екатерининский институт в Петербурге, была редкостной фигурой советского ландшафта: много и тяжело работая, она никогда и нигде не служила, то есть не была штатным сотрудником советских учреждений. Лишь в дни блокады Ленинграда Шапорина, чтобы получать рабочую карточку, устроилась медсестрой в госпиталь. Эта уникальная невключенность в советскую систему — с ее обязательными для всех штатных сотрудников трудовым распорядком, собраниями, обличениями «врагов народа», коллективными резолюциями, еженедельными политинформациями и ежегодными принудительными займами — и позволила Шапориной сохранить незамыленность взгляда и независимость суждений.
В течение долгих десятилетий Любовь Васильевна, которая никогда не пользовалась никакими привилегиями, вела жизнь рядового обывателя, но никогда не имела ничего общего с безмолвствующим большинством. «Я чувствую себя каким-то дубом на поляне. За 25 лет всё и все менялись, меняли убеждения, верования, взгляды. Я оставалась верна своим убеждениям и самой себе…». Так написала она 16 января 1944 года, незадолго до снятия блокады Ленинграда.
Всякий, кто внимательно прочитает этот дневник, столкнется с очень сложной проблемой суда истории, точнее, с проблемой выбора между весами Фемиды и мечом или плетью Немезиды. Что предпочесть — беспристрастное правосудие или неотвратимое возмездие?
Древнегреческую богиню правосудия Фемиду всегда изображают с повязкой на глазах как символ беспристрастия, с рогом изобилия и весами в руках. Весы — это древний символ меры и справедливости. На весах Фемиды взвешиваются добро и зло, поступки, совершенные смертными при жизни. Посмертная судьба людей зависела от того, какая чаша перевесит. Рог изобилия в руке Фемиды — это символ воздаяния или невоздаяния каждому представшему перед ее судом.
Древнегреческая богиня Немезида предстает перед нами как крылатая богиня неотвратимого возмездия, карающая мечом или плетью за нарушение общественных и моральных норм.
Сама Любовь Васильевна была убеждена, что грядущий суд истории, до которого она мечтала, но не надеялась дожить, обязательно вынесет обвинительный приговор советской власти и покарает ее вождей, прежде всего Сталина. Однако в переживаемых страной бедах она винила не столько большевиков, сколько дореволюционное образованное общество — русскую интеллигенцию, чьим символом веры все годы ее существования был воинствующий антипатриотизм. Вчитаемся в запись, которую Шапорина занесла в свой дневник 28 сентября 1941 года, когда в «городе трех революций» отчетливо был слышен грохот дальнобойных орудий, а его сдача врагу казалась неизбежной.
«Я вчера думала: Россия заслужила наказание, и надо, чтобы «тяжкий млат» выковал в ней настоящую любовь к родине, к своей земле. 100 лет, а может, и больше интеллигенция поносила свою страну, свое правительство, получила в цари Мандукуса и начала униженно, гиперболически преклоняться, возносить фимиамы, думая только о шкуре своей. Думать тошно об апофеозе «Как закалялась сталь» в театре Радлова с бюстом Сталина в центре действия. […]
Теперь Немезида.
Россия не может погибнуть, но она должна понести наказание, пока не создаст изнутри свой прочный фашизм». Последняя строчка требует пояснения. Любовь Васильевна ратовала за национально ориентированную сильную власть и всякий раз с нескрываемым неодобрением замечала присутствие инородцев — грузин и особенно евреев — во властных структурах и в карательных органах. Именно засильем инородцев во главе и в рядах карательных органов автор дневника склонна была объяснять небывалый размах необоснованных репрессий в годы Большого террора. Забегая вперед, скажем, что после смерти Сталина и ареста Берии, когда массовые репрессии отошли в прошлое, Шапорина одобрительно заметила: «Слава Тебе, Господи, это прекратилось, и стало гораздо легче дышать.
Во главе правительства стоят русские люди». Пройдет еще несколько лет, и Любовь Васильевна с нескрываемым раздражением напишет, что в ЦК партии есть «какие-то восточные человеки». Можно привести множество цитат, подтверждающих ее бытовой антисемитизм: она охотно фиксировала в своем дневнике самые нелепые слухи, касающиеся евреев. Тем не менее Любовь Васильевна еще более беспощадно смотрела и на русский народ. За несколько лет до начала Большого террора, когда времена еще были относительно «вегетарианские», хотя казни не прекращались со времен гражданской войны, 22 мая 1930 года Шапорина занесла в дневник очень горькие размышления о русском народе: «У нас всякий прет (не идет, а всегда прет) телом на тело, не ощущая всего ужаса этого. Наша толпа — толпа дикарей, стоящих на самой низкой ступени развития. […] У нас вообще ничего не ощущают, кроме физиологических потребностей, а насчет греха есть пословица: не согрешишь — не покаешься, не покаешься — не спасешься.
Ненавижу. Ненавижу беспардонную, звериную грубость, тупость, наглость, ни на чем не основанную. Ждут поезда, вернее момента, когда отворятся двери на платформу. И бросаются так, как будто им в спину стреляют из пулеметов. Не видят перед собой никого, готовы всё и всех смести — брбр, — и это дурачье околпачивают, как хотят. Валяются на улицах, просто, без стеснения, без стыда. Это все ужасно. Ужасней, чем мы думаем. С каким презреньем должен англичанин смотреть на эти валяющиеся мертвецки пьяные фигуры, на все.
Больно. Святая Русь!».
Разумеется, Любовь Васильевна не замечает, что, фиксируя в дневнике подобные наблюдения и размышления, она, невольно забывая о Немезиде, дает аргументы Фемиде, способные на другой чаше ее весов пусть не уравновесить, но хотя бы частично ослабить весомость обвинительных аргументов, направленных против большевизма. В итоге у читателей дневника возникает многомерное представление о советской жизни. И внимательный читатель получает уникальную возможность не только судить, но и понимать безысходную трагичность выбора, сделанного в 1917 году.
Однако вернемся к прерванной нити рассуждений. В дни великих испытаний Отечественной войны раздумье о неотвратимом возмездии возникало не только у интеллигенции, эта мысль проникла и в среду безмолвствующего большинства. И Любовь Васильевна чутко зафиксировала этот феномен. Вечером 8 октября 1941 года в дневнике Шапориной появилась красноречивая запись. «Мотя, санитарка детского отделения: «Сами мы виноваты». — «Чем же мы виноваты?» — «А тем, что на всех собраниях руки поднимали».
5 июля 1942 года, когда официально было объявлено о сдаче Севастополя, поэтесса Наталья Васильевна Крандиевская-Толстая, третья жена Алексея Николаевича Толстого, сказала Любови Васильевне: «Мы все виноваты в теперешнем положении вещей. Вся страна уже много лет голодает. Помните, как на Витебском вокзале лежали повсюду голодающие украинцы. «Панычу, хлеба», — протягивали руку. А мы, Алексей Николаевич, я, другие, в хороших шубах, сытые после попоек проходили, и нам казалось, что это где-то далеко, это нас не трогало. Теперь вся страна за это расплачивается».
Дневник Шапориной зафиксировал не только исчезновение людей в годы репрессий, но и постепенное исчезновение нравственных ориентиров в среде интеллигенции, исчезновение понятия «грех» в народе. «Великий урок грядущим поколениям всего мира: что случается, когда ненависть становится религией, или если не религией, то целью, девизом. Классовая борьба — что это такое? Оформленные, узаконенные зависть, донос, грабеж, нищета, голод, смерть. В Россию можно только верить. Тютчев это понимал. Сейчас можно только верить, но уже трудно верить. Народ дошел до подлости, а в особенности оставшаяся в России, приспособившаяся, подхалимствующая интеллигенция. Господи, спаси и помоги». Эта запись была сделана 24 июля 1933 года, то есть уже тогда для Любови Васильевны был очевиден провал социального эксперимента, предпринятого над страной и ее народом. Грядущая поступь истории подтвердила справедливость этого вывода, и 31 мая 1947 года Шапорина написала: «И какой страшной мне показалась моя собственная жизнь, жизнь моего бедного Васи, какой чудовищный и неудачный эксперимент. Эксперимент полуинтеллигентов».
Любовь Васильевна никогда не принимала ни революции, ни власти большевиков, ни официальной идеологии. Она никогда не оправдывала насилие над личностью и не стремилась казуистически истолковывать коллективизацию и массовые репрессии, объясняя их государственной необходимостью и потребностями скорейшей индустриализации страны. Впрочем, было одно «но», одно очень существенное исключение. Любовь Васильевна, чьи родные братья воевали на фронтах русско-японской и первой мировой, не разделяла пренебрежительного отношения к имперским ценностям, свойственного русской интеллигенции. Вот почему имперские амбиции Сталина воспринимались ею не только без осуждения, но и с явным одобрением. Она была рада, что после победы над Японией страна вновь вернула себе Дальний и Порт-Артур. В день окончания второй мировой войны она написала: «Теперь, по слухам, огромные массы войск стягиваются к границам Турции и Ирана. Вернем себе Карс. […] Идем по стопам царей, не сами идем, а ведет История, наперекор всякой марксистской чепухе. Это все для будущего поколения. Сейчас страна только искусственно нищает, искусственно голодает, а правительство без толку пользуется рабским бесплатным трудом миллионов ссыльных. […] Живут в землянках, пухнут от голода, ходят полуголые и мрут». Вот так в одной записи причудливо соединялись принципиальное неприятие государственного внеэкономического принуждения и чувство глубочайшего удовлетворения от реализации имперских замыслов. Имперские амбиции самой Любови Васильевны были столь радикальны, что она мечтала о завоевании Константинополя! Однако она не видела причинно-следственной связи между удручающей нищетой народа, убожеством его повседневной жизни и впечатляющим расширением границ державы. Пройдут годы.
На закате жизни Шапорину выпустят за границу. Она побывает в Швейцарии, встретится с братьями, эмигрировавшими из советской России, и с гордостью скажет давней знакомой: «Нас в последнее царствование при Николае II били два раза, позорно разбили японцы. А вот уже сорок два года, как мы отбились от всех, кто надеялся взять Россию голыми руками, и стали сильнее, чем когда-либо». Давно уже живущая в спокойной и благополучной Швейцарии знакомая не согласилась с этими доводами. «К чему это великодержавие, — ответила она. — Ну, били, но зато как спокойно было жить».
Что правда, то правда. Жизнь Любови Васильевны в СССР никогда не была спокойной. И все эти годы Шапорина размышляла о смысле происходящих событий, стремясь постичь логику истории. Этим же занималась и советская литература. В большом времени истории — от момента завершения петербургского периода русской истории и вплоть до распада СССР — художественная литература была практически единственным способом постижения сущего. Литература и искусство обладали несравнимо большей степенью свободы в отображении и осмыслении происходящего, чем общественные науки. И воздействие идеологии и цензуры на литературу, сколь бы пагубным оно ни было, все же не было смертельным. «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» Ильи Ильфа и Евгения Петрова, «Мастер и Маргарита» Михаила Булгакова, «Реквием» и «Поэма без героя» Анны Ахматовой, «Доктор Живаго» Бориса Пастернака, «Жизнь и судьба» Василия Гроссмана, городские повести Юрия Трифонова, «Братья и сестры» Федора Абрамова — все эти шедевры сегодня нуждаются в обстоятельных бытовых комментариях. Бег времени продолжается: люди, жившие при советской власти, постепенно становятся уходящей натурой. Повседневная жизнь советского человека, запечатленная на страницах литературы, нуждается в комментировании, а оно невозможно без обращения к дневникам Любови Васильевны Шапориной, очевидцев времени, к реальным свидетельствам. В этом непреходящая ценность и дневников.
Бессмертные строчки Анна Ахматовой
Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском болтался
Возле тюрем своих Ленинград
уже не кажутся только поэтической метафорой, когда мы читаем в дневнике Шапориной: «У меня тошнота подступает к горлу, когда слышу спокойные рассказы: тот расстрелян, другой расстрелян, расстрелян, расстрелян — это слово висит в воздухе, резонирует в воздухе. […] Но жить среди этого непереносимо. Словно ходишь около бойни, и воздух насыщен запахом крови и падали».
Каждый день Любовь Васильевна молилась, мечтая дожить до суда над Сталиным. «Этот суд должен состояться». И когда бы ни состоялся такой суд, каковы бы ни были судебные прения и грядущий приговор истории, в этом судебном заседании наверняка прозвучат выдержки из ее дневника.
[1] Шапорина Л. Дневник. В 2-х т. М., 2011. Первое издание было выпущено тиражом 1000 экземпляров и быстро разошлось. В 2012 году вышло в свет второе тиражом две тысячи экземпляров.
http://kinoart.ru/archive/2013/01/vesy-femidy-ili-mech-nemezidy
Рубрики: | Культура интересное искусство Россия СССР |
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |