-Музыка

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Odorike

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 28.12.2006
Записей: 322
Комментариев: 10499
Написано: 22683


Без заголовка

Понедельник, 14 Марта 2011 г. 21:07 + в цитатник
Цитата сообщения Ane4ka-enot -3078-

Любовные письма великих людей



Джек Лондон - Анне Странски

Оакланд, 3 апреля 1901

Дорогая Анна:

Я говорил, что всех людей можно разделить на виды? Если говорил, то позволь уточнить – не всех. Ты ускользаешь, я не могу отнести тебя ни к какому виду, я не могу раскусить тебя. Я могу похвастаться, что из 10 человек я могу предсказать поведение девяти. Судя по словам и поступкам, я могу угадать сердечный ритм девяти человек из десяти. Но десятый для меня загадка, я в отчаянии, поскольку это выше меня. Ты и есть этот десятый.

Бывало ли такое, чтобы две молчаливые души, такие непохожие, так подошли друг другу? Конечно, мы часто чувствуем одинаково, но даже когда мы ощущаем что-то по-разному, мы все таки понимаем друг друга, хоть у нас нет общего языка. Нам не нужны слова, произнесенные вслух. Мы для этого слишком непонятны и загадочны. Должно быть Господь смеется, видя наше безмолвное действо.

Единственный проблеск здравого смысла во всем этом – это то, что мы оба обладаем бешенным темпераментом, достаточно огромным, что нас можно было понять. Правда, мы часто понимаем друг друга, но неуловимыми проблесками, смутными ощущениями, как будто призраки, пока мы сомневаемся, преследуют нас своим восприятием правды. И все же я не смею поверить в то, что ты и есть тот десятый человек, поведение которого я не могу предсказать.

Меня трудно понять сейчас? Я не знаю, наверное, это так. Я не могу найти общий язык.

Огромный темперамент – вот то, что позволяет нам быть вместе. На секунду в наших сердцах вспыхнула сама вечность и нас притянуло к друг другу, несмотря на то, что мы такие разные.

Я улыбаюсь, когда ты проникаешься восторгом? Эта улыбка, которую можно простить – нет, это завистливая улыбка. 25 лет я прожил в подавленном состоянии. Я научился не восхищаться. Это такой урок, который невозможно забыть. Я начинаю забывать, но этого мало. В лучшем случае, я надеюсь, что до того как я умру, я забуду все, или почти все. Я уже могу радоваться, я учусь этому понемножку, я радуюсь мелочам, но я не могу радоваться тому, что во мне, моим самым сокровенным мыслям, я не могу, не могу. Я выражаюсь неясно? Ты слышишь мой голос? Боюсь нет. На свете есть много лицемерных позеров. Я самый успешный из них.

Джек.


Айседора Дункан – Гордону Крейгу

Рождество 1904
Отель «Европа»
С.-Петербург
Ул. Мишель
Только приехала утром – рождественскм утром.
12 декабря (помни 12 дней до Рождества)

Мой дорогой - -

Мне это совсем не нравится. Все эти важные чиновники пялятся на меня самым пугающим образом. Возле камина дама, у нее на лице просто написано, как она меня не одобряет. Я почти испугана. Это не место для человека с таким легким и радостным характером, как у меня. Зала выглядит как сцена из романа, та самая комната, в которой плетутся интриги и строятся козни.

Всю ночь поезд не летел, а едва плелся сантиметр за сантиметром по большим заснеженным полям, бесконечным белым равнинам, по огромным царствам, покрытым снегом (Уолт Уитмен мог бы их прекрасно описать) и над всем этим сияла луна. За окном вихрь искр от локомотива – это действительно стоит увидеть. Я лежала, всматриваясь в ночь, и думала о тебе, о тебе одном, самом лучшем и самом дорогом.

Город засыпан снегом и по нему носятся сани. Вся и все здесь скользит. Я отправила тебе много небольших писем пока была в дороге, надеюсь ты их получил.

Сейчас мне надо идти. Надо смыть с себя сажу и позавтракать.

Передай мою любовь дорогому номеру 11 и этому маленькому, заплесневелому домику номер 6. Мое сердце переполнено самой банальной и старомодной любовью к тебе, мой милый.

Напиши мне, и расскажи все, я иду плескаться.

Твоя Айседора.


А. И. Эртель - М. В. Огарковой, впоследствии его жене

22 августа 1883 г. Самара.

... Не знаю почему - один ли я остался, наедине с самим собою, перечитал ли я внимательно и вдумчиво «Исповедь» Толстого - повторяю, не знаю отчего, но с самого Саратова я почувствовал, что я во власти новых каких-то мыслей, которые и прежде бывали у меня на дне души, которые и прежде вставали во мне, но прежде нерешительно, робко, смутно, тотчас же отступая и прячась. И вот теперь они пришли и взяли меня в свою власть...

Мне стало ясно, что я всею деятельностью не, то воду толку, не то просто мазурничаю. Я говорю - литературной деятельностью. И вот отчего мне это кажется. Когда-то, во время оно, во время моих первых писаний, так мне казалось ясно и просто все на свете, и так положительно знал я, где правда и где ее нет, что мне ужасно было легко писать мои очерки и ужасно было весело сознавать себя чем-то. Но теперь я вижу, что наивны эта бывшая моя ясность и бывшая веселость. Там, где я видел безоблачные горизонты, там теперь я вижу либо узкость, либо недомыслие... И вот с такими но­выми мыслями, или, лучше сказать, с зачатками еще этих мыслей, вечером я пошел в Барыкинский вокзал.

Я тебе, кажется, писал, что это за вокзал. Это высокое место, с которого Волга видна верст на 20, и где по вечерам бывает музыка. Всегда оттуда эта Волга производит на меня грустное впечатление. Но теперь я не скажу тебе, что она сделала со мной, эта Волга. Я тебе не писал в точности своих впечатлений; мне самому мысли мои были еще не ясны и казались простой хандрой. Но видишь ли, в чем дело: она, т. е. Волга, и музыка, и все в тот вечер - душу они мне перевернули. Всю мизерность свою, мелочность свою, ничтожность я понял. Как-то вдруг, сюрпризом. И это вечное притворство, что де я знаю, что я де источник истинной, «настоящей» правды знаю, и эту гордость, вытекающую от такого знания, и, кроме того, гордость свою учительскую - ту, которая проистекала от того, что я учу, пишу очерки, повести, фельетоны, - все я тут понял. И стал я тут совсем неуверенным. Да в чем же правда? спросил я. В либерализме? Социализме? В политической экономии? И я не нашел ответа в своей душ-. Я только нашел такой ответь, который, пожалуй, не вязался с вопросом: жил я, думал, делал ложно, и что ничего, ничего я не знаю и ничему, ничему не могу учить. И надо тебе сказать правду, Маруся, я жестоко плакал, когда возвратился домой. Плакал злыми, бессильными слезами.

Вот такой я приехал сюда... Ждал жадно от тебя письма, не получил. И когда первые дни не получил от тебя письма, то вдруг перестал ждать и жадно стал читать «Войну и Мир», «Анну Каренину», «Исповедь»... И когда стал читать, снова и с новой силой увидал, что это не то, что я делал, и что тяжкая вина лежит на ин в той моей легкомысленности, с которой я писал и говорил, будто знаю, где правда, а на самом-то деле не искал этой правды. Вот видишь ли: я и читал, и в жизнь вгля­дывался, не правды ища, а подтягивая и книги, и жизнь все под ту готовенькую доктрину, которая как-то незаметно сложилась во мне с юношеских лет.

И мне стало ясно, что не могу я писать и не могу учить.. Я тебе не могу передать во всей силе того отвращения, которое получил я к своим писаниям и к своей прежде законченной доктрин-. Я только почувствовал, что ничего я не знаю, и что недостает у меня бессовестности с этаким-то багажом писать мои очерки, фельетоны, повести...

Что мне делать с собой? Что? Вот этот один неотвязный вопрос мучает меня. Куда я гожусь - испорченный, изломанный этой всей жизнью своей, в течете которой я только и делал, что был самодоволен и воображал, что я делаю дело. И где это «дело»?

Вот в этих мыслях вся моя жизнь в Хилкове проходить. Наружно - я смеюсь, говорю о самых обыденных вещах, езжу с Матв. Ник. в поле, но когда расходимся спать часов с 9, с 10, - тут ложатся рано, - я остаюсь один в своей комнате и не сплю, а хожу, хожу без устали, или читаю до глубокой полночи, с каждой страницей убеждаясь в своем бессилии, в своей узкости. Мучительно это! Когда приезжали из Сколкова, я оживал: ждал от тебя письма, но письма не было, и снова я погружался в эти думы свои. Я подводил итог тому, что я сделал, и в итоге получался ноль... Я сознавал там где-то, в глубине души, что силы есть у меня, но я не знал, как вызвать их наружу, эти силы, куда их направить. И с отчаянием чувствовал, что ничего я этого не знаю... Но я не мог сказать себе: живи, пока годишься, и смерти жди... Потому не мог сказать, что жажда жизни-то ни разу не утихала во мне, и всем существом своим я ощущал эту жажду, эту потребность жить... Наконец, в который-то раз были из Сколкова и не привезли от тебя писем. Я точно от сна очнулся.

Я счел дни и увидал, что письмо должно было быть, что я тебя просил написать поскорей, поскорей... И беспокойство, загоравшееся во мне, на время отогнало мои мысли: я решил дать тебе телеграмму и кстати уж съездить самому в Самару. ехать туда нужно через Сколково. В Сколкове мне Сумкина передала твое письмо от 14, оно где-то завалялось на почте и получено только 21. Я из него увидал, что ты сердишься на меня. Или, лучше сказать, что я тебя огорчил, и тогда же я решил собраться с мыслями и написать тебе все подробно. И как тебе сказать - я сознавал, что я виноват пред тобою, но не мог, физически не мог этим мучиться, потому что та полоса душевного отчаяния забирала меня всего без остатка, и воображение мое не отзывалось ни на что с такою яркостью, как отзывалось оно, рисуя мне мою немощь, бессмысленность моего существования, мою глупую и заносчивую самонадеянность...

Но чувствую, что нужно еще бросить свет на эту психологическую, что ли, возню. Представь ты себе, что ты вечно жила в долине и думала, что весь мир такой же, какой и в долине этой, и вдруг взошла на гору и увидала, что горизонт стелется без конца, и что за горою иной мир, и что все представления твои фальшивы. Ты еще не знаешь подробностей этого нового мира, но ты видишь, что он не такой, каким ты его воображала. А как к нему подойти, к новому-то миру? И ты этого не знаешь.

Учиться, читать, думать много нужно, и прежде всего сбросить с себя это свое величие - умственное свое величие - это свое мнете, что вот де эта правда в кармане у меня. Нужно искать ее. И нужно прежде всего не отрываться от жизни, не смотреть на нее с высоты доктрины готовой, а войти в нее. Вот с этой точки и противен мне теперь Петербург, все эти публицисты, критики, писатели. Нужно войти в жизнь. Но как?

И я теперь знаю, как. Брошу писать, сброшу эту мишурную мантию учителя и уйду в деревню, займусь тихим, не звонким, маленьким и серым делом, буду читать, буду вникать в действительность... Всю громаду моего незнания сознаю, всю огромность моих претензий понимаю теперь, и больно мне, больно...

У меня так и сидит теперь в голове скромный хуторок, да тишина, да природа вокруг - правдивая и безобманная, да любимая, хорошая, дорогая женка... Я писательство не бросаю, но примусь за него лишь тогда, когда смогу сказать что-нибудь важное и значительное. Если теперь напишу что-либо - напишу для денег, напишу с сознанием, что делаю гадость, напишу для того, чтобы съездить зимой в Петербург и затем уехать с тобой куда-нибудь дальше, дальше... Я бьюсь точно в тенетах, которые не видны мне, но присутствие которых я чувствую, куда ни направится мысль, - всюду ведь туман и гнет. Ах, если бы закрыть глаза да открыть их и ощутить себя где-нибудь в тиши, вдвинутым в эту жизнь, которая теперь проходит перед тобой каким-то загадочным калейдоскопом... но до этой тишины, - и душевной и физической, - сколько возни и тревог!



Г. И. Успенский - А. В. Бараевой, впоследствии его жене

Петербург - (68 г?).

Голубчик, 5 часов утра. Я работал отлично целый вечер и не спускал глаз с милого лица ва­шего, которое предо мною. Только это умненькое личико, только эта вера в наше будущее «вместе» опять держит меня теперь. Иначе бы умер, п. ч. на волосок от страшной тоски.

У нас, к счастью, опять снег и мороз; мне так и кажется, что зима, и что придет Бяшечка. Знаете, я до того привык работать возвратясь от вас, что сегодня, ей-Богу, нанял извозчика до ворот вашего дома и назад. И отлично - весело, хорошо.

Рука устала, пишу скверно, - но все-таки еще две строчки. Я вам писал в Москву, и по моим расчетам вы должны были получить его во вторник. Я удивляюсь, отчего вы не получили? «Отеч. Зап.» и «Раззорение» послал сегодня в Елец... Прочитал письмо Аркадия (?) к Анне Вас*. Он пишет с полстраницы и начинает «Мил. Гос.» Но как он любит вас! Мне кажется, что я не могу так пламенно любить; по крайней мер я на письме не могу передать вам, как я люблю вас, птичка моя, ласточка!..

Часы у меня перестали бить; хотя об гири висят, как следует. Это они по вас.

Повесть окончу к 25 числу, а, может, и раньше, и в апреле или в начале (мая?) уеду в Крапивну. Скучно мне здесь невыносимо, даже Деммерт как будто надоел.

Босиком не хожу и осенью. Впрочем, вчера утром зашел в один трактир выпить пива... В комнате и на столь у меня все по старому. Щетки, окурки, «Современник» (старый), лоскутки... На шкапу висит серое пальто, которым я подметаю пол... Все по старому - только вас нет и скучно-скучно мне, сиротинушке… …Видел я, что Анна Вас. посылает

вам из химической лаборатории какие-то штуки, надо быть, для туалета. Милая, зачем такая роскошь для народной школы?!

Голубчик мой! Красавица! Ангел мой! Ваши часики бьют сию минуту. Господи! Зачем вас нет... и зачем эти духи пачули!

* * *

Липецк, 2

... И во всяком случае мы будем жить. Ты заботишься обо мне? Ты больна, худенькая, мученица, девочка, беспокоишься за меня... Думал ли я когда-нибудь! Я думал, что кроме ругательств за неотдачу 3 руб. как.-ниб. Сорокину - ничего не будет в моей жизни. Ты, милый, хороший друг мой! Люблю тебя всей душой и не уйду от тебя никуда и никогда. Ангел мой и друг дорогой. Я об том только и просил тебя, чтобы ты не думала, что будешь (нуждаться?) в Петербурге. Чтобы ты раз навсегда решилась. Как не велико сквалыжничество писателей-редакторов - они все-таки сами придут ко мне и во всяком случай не дадут умереть с голоду...

... Нервы твои расшатаны хуже моего. И я смею еще более мучить тебя! Твои бледные губы, бледное личико твое, славная моя, добрая, бесценная моя умница. Господи! Если б мне поздороветь нервами и телом - как бы я берег каждую минутку твою! Я готов заплакать теперь от этого - верь мне, - но у меня слезы во всем лице, глаза режет, а не плачу. Прости меня, крошка, голубчик, в последний раз!

Твой всегда Глеб.

* * *

12 декабря (1874 г. - Петерб.?)

Дорогой, дорогой друг мой Бяшечка. Я приеду, приеду к тебе, милая моя, как только достану денег. Я хочу к тебе давно и каждый день собираюсь ехать, но ты себе представить не можешь, сколько у меня неприятностей и зацепок. Писать я тебе не пишу, потому что каждый день думаю уехать завтра - и нельзя. Теперь я уеду скоро, непременно через несколько дней, - если можешь, погоди спокойно, - а то я мучаюсь, читая 2 последние письма твои. Милый друг, как тебе худо и как я глуп и скот, что пришлось устроить житье врозь... Могу ли я взяться за перо и о чем-нибудь тебе писать, когда я хочу тебя видеть? А Саша, - идет ли он с ума у меня? Милый друг, если можно, погоди несколько дней - теперь скоро я пр1еду и останусь до апреля. Неужели ты думаешь, что сидеть одному, когда Саше год, - хорошо? Могу ли я писать в такую минуту что-нибудь толково и подробно? Ты поймешь это и простишь меня.

... Я ужасно рад, что ты познакомилась с Тургеневым - это отлично. Ты узнаешь, что значит и что такое настоящий писатель, а не та с……, которая пишет теперь вместе со мной... Впрочем, Забелло вылепил мой бюст, который будет на выставке в Акад. Худ. Я к нему ездил от тоски 5 раз по 2 часа. Это просто от тоски, у меня перо валилось из рук все время, - а что я буду рассказывать тебе о том, что пишу, когда я пишу чушь. Я на 10 лет вперед знал каждый свой теперешний день, и знаю, что будет. Что же мне писать тебе и говорить тебе об таком вздор. Уверяю тебя - все это вздор - и бюсты, и похвала, и книги, и писания мои - от этого я и не говорил тебе об этом ничего никогда. Итак, ради Бога, как это ни странно кажется тебе - все, что я делаю, - если даже и злюсь, - все это исходит из любви к тебе, настоящей любви, пойми ты это и верь... без всяких дурных мыслей о себе (так как ты о себе плохо думаешь)...

* Сестра Алекс. В-ны

Л. Н. Толстой - С. А. Берс

16 сентября 1862 г.

Софья Андреевна, мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: нынче все скажу, и ухожу с той же тоской, раскаянием, страхом и счастьем в душе. И каждую ночь, как и теперь, я перебираю прошлое, мучаюсь и говорю: зачем я не сказал, и как, и что бы я сказал. Я беру с собою это письмо, чтобы отдать его вам, ежели опять мне нельзя, или недостанет духу сказать вам все. Ложный взгляд вашего семейства на меня состоит в том, как мне кажется, что я влюблен в вашу сестру Лизу. Это несправедливо. Повесть ваша засела у меня в голове, оттого, что, прочтя ее, я убедился в том, что мне, Дублицкому, не пристало мечтать о счастье, что ваши отличные поэтические требования любви... что я не завидую и не буду завидовать тому, кого вы полюбите. Мне казалось, что я могу радоваться на вас, как на детей.

В Ивицах я писал: «Ваше присутствие слишком живо напоминаешь мне мою старость, и именно вы». Но и тогда, и теперь я лгал перед собой. Еще тогда я мог бы оборвать все и опять пойти в свой монастырь одинокого труда и увлечения делом. Теперь я ничего не могу, а чувствую, что напутал у вас в семейств-; что простые, дорогие отношения с вами, как с другом, честным человеком потеряны. И я не могу ухать и не смею остаться. Вы честный человек, руку на сердце, не торопясь, ради Бога не торопясь, скажите, что мне делать? Чему посмеешься, тому поработаешь. Я бы помер со смеху, если бы месяц тому назад мне сказали, что можно мучаться, как я мучаюсь, и счастливо мучаюсь это время. Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой? Только ежели от всей души, смело вы можете сказать: да, а то лучше скажите: нет, ежели в вас есть тень сомнения в себе. Ради Бога, спросите себя хорошо. Мне страшно будет услышать: нет, но я его предвижу и найду в себе силы снести. Но ежели никогда мужем я не буду любимым так, как я люблю, это будет ужасно!


И. С. Тургенев - Полине Виардо

Париж, воскресенье вечером, июнь 1849.

Добрый вечер. Как вы поживаете в Куртавенел? Держу тысячу против одного, что вы не угадаете того, что... Но хорош же я, держа тысячу против одного - потому что вы уже угадали при вид этого лоскутка нотной бумаги. Да, сударыня, это я сочинил то, что вы видите - музыку и слова, даю вам слово! Сколько это мне стоило труда, пота лица, умственного терзания, - не поддается описанию. Мотив я нашел довольно скоро - вы понимаете: вдохновение! Но затем подобрать его на фортепиано, а затем записать... Я разорвал четыре или пять черновых: и все-таки даже теперь не уверен в том, что не написал чего-нибудь чудовищно-невозможного. В каком это может быть тоне? Мне пришлось с величайшим трудом собрать все, что всплыло в моей памяти музыкальных крох; у меня голова от этого болит: что за труд! Как бы то ни было, может быть, это заставить вас минуты две посмяться.

Впрочем, я чувствую себя несравненно лучше нежели я пою, - завтра я в первый раз выйду. Пожалуйста, устройте к этому бас, как для тех нот, которые я писал наудачу. Если бы ваш брать Мануэль увидел меня за работой, - это заставило бы его вспомнить о стихах, которые он сочинял на Куртавенельском мосту, описывая конвульсивные круги ногой и делая грациозные округленные движения руками. Черт возьми! Неужели так трудно сочинять музыку? Мейербер - великий человек!!!

* * *

Куртавенель, среда.

Вот, сударыня, вам второй бюллетень.

Все вполне здоровы: воздух Бри положительно очень здоров. Теперь половина двенадцатого утра, мы с нетерпением ожидаем почтальона, который, надеюсь, доставит нам хорошие вести.

Вчерашний день был мене однообразен, чем позавчера. Мы сделали большую прогулку, а затем вечером, во время нашей игры в вист, произошло великое событие. Вот что случилось: большая крыса забралась в кухню, а Вероника, у которой она накануне съела чулок (какое прожорливое животное! куда бы ни шло, если б еще это был чулок Мюллера), имела ловкость заткнуть тряпкой и двумя большими камнями дыру, которая служила отступлением крысе. Она прибегает и сообщает нам эту великую весть. Мы все поднимаемся, все вооружаемся палками и входим в кухню. Несчастная крыса укрылась под угольный шкаф; ее оттуда выгоняют, - она выходит, Вероника пускает в нее ч-м-то, но промахивается; крыса возвращается под шкаф и исчезает.

Ищут, ищут во всех углах, - крысы нет. Напрасны все старания; наконец, Вероника догадывается выдвинуть совсем маленький ящичек... в воздух быстро мелькает длинный серый хвост, - хитрая плутовка забилась туда! Она соскакивает с быстротой молнии, - ей хотят нанести удар, - она снова исчезает. На этот раз поиски продолжаются полчаса, - ничего! И заметьте, что в кухне очень мало мебели. Утомившись войной, мы удаляемся, мы снова садимся за вист. Но вот входить Вероника, неся щипцами труп своего врага. Вообразите себе, куда спряталась крыса! В кухне на столе стоял стул, а на этом стуле лежало платье Вероники, - крыса забралась в один из его рукавов. Заметьте, что я трогал это платье четыре или пять раз во время наших поисков. Не восхищаетесь ли вы присутствием духа, быстротой глаза, энергией характера этого маленького животного? Человек, при такой опасности, сто раз потерял бы голову; Вероника хотела уже уйти и отказаться от поисков, когда, к несчастью, один из рукавов ее платья чуть приметно шевельнулся... бедная крыса заслуживала, чтоб спасти свою шкуру...

Это последнее выражение напомнило мне, что в National я прочел прискорбное известие: по-видимому, арестовали несколько немецких демократов. Нет ли в числе их Мюллера? Боюсь также за Герцена. Дайте мне о нем известие, прошу вас. Реакция совсем опьянена своею победой и теперь выскажется по всем своем цинизме.

Погода сегодня очень приятная, но в мне хотелось бы чего-нибудь другого, вместо молочного неба и легкого ветерка, который наводит на мысль, не слишком ли он свеж. Вы привезете нам хорошую погоду. Мы не ждем вас раньше субботы.

Мы покорились этому... Маленькая заметка от дирекции в газете не оставляет нам насчет этого никаких иллюзий. Терпение! Но как мы будем счастливы снова увидеть вас!

Оставляю немножко места для Луизы и для других, (Следуют письма Луизы и Берты).

P. S. Мы, наконец, получили письмо (половина четвертого). Слава Богу, все шло хорошо во вторник. Ради Бога, берегите себя. Тысячу дружеских приветствий вам и прочим.

Tausend Grusse.

Ihr Ив. Тургенев.

* * *

Куртавенель, четверг, 19 июня 1849, 8V2 ч. вечера.

Нет более тростника! Ваши канавы вычищены, и человечество свободно вздохнуло. Но это не обошлось без труда. Мы работали, как негры, в продолжение двух дней, и я имею право сказать мы, так как и я принимал некоторое участие. Если бы вы меня видели, особенно вчера, выпачканного, вымокшего, но сияющего! Тростник был очень длинен, и его очень трудно было вырывать, тем труднее, чем он был хрупче. В конце-концов, дело сделано!

Уже три дня, что я один в Куртавенеле; и что же! Клянусь вам, что я не скучаю. Утром я много работаю, прошу вас верить этому, и я вам представлю доказательство…………….

………………………………………………………..

Кстати, между нами будь сказано, ваш новый садовник немного л-нив; он едва не дал погибнуть олеандрам, так как не поливал их, и грядки вокруг цветника находились в плохом состоянии; я ему ничего не говорил, но принялся сам поливать цветы и полоть сорную траву. Этот немой, но красноречивый намек был понят, и вот уж несколько дней, как все пришло в порядок. Он слишком болтлив и улыбается больше, чем следует; но жена его хорошая, прилежная бабенка. Не находите ли вы эту последнюю фразу неслыханною дерзостью в устах такого величайшего лентяя, как я?

Вы не забыли маленького белого петуха? Так этот петух - настоящей демон. Он дерется со всеми, со мною в особенности; я ему подставляю перчатку, он бросается, вцепляется в нее и дает нести себя, как бульдог. Но я заметил, что каждый раз, после битвы, он подходит к дверям столовой и кричит, как бешеный, пока ему не дадут есть. То, что я принимаю в нем за храбрость, может быть только наглость шута, который хорошо знает, что с ним шутят и заставляет платить себе за свой труд! О, иллюзия! вот как тебя теряют... г. Ламартин, воспойте мне это.

Эти подробности с птичьего двора и из деревни заставят вас, вероятно, улыбаться, вас, которая готовится петь Пророка в Лондоне... Это должно вам показаться очень идиллическим... А между тем я воображаю себе, что чтение этих подробностей доставить вам некоторое удовольствие.

Заметьте - какой апломб!

Итак, вы решительно поете Пророка, и все это делаете вы, всем управляете... Не утомляйтесь чрезмерно. Заклинаю вас небом, чтобы я знал наперед день первого представления... В этот вечер в Куртавенеле лягут спать не раньше полуночи. Сознаюсь
вам, я ожидаю очень, очень большого успеха. Да хранить вас Бог, да благословит Он вас и сохранить вам прекрасное здоровье. Вот все, что я у Него прощу; остальное - зависит от вас………………………………………………….

Так как, впрочем, в Куртавенеле в моем распоряжении находится много свободного времени, то я Пользуюсь им, чтобы делать совершенно нелепые глупости. Уверяю вас, что время от времени это для меня необходимо; без этого предохранительного клапана я рискую в один прекрасный день сделаться в самом деле очень глупым.

Например, я сочинил вчера вечером музыку на следующие слова:

Un jour une chaste bergere
Vit dans un fertile verger
Assis sur la verte fougere,
Un jeune et pudique etranger.
Timide, ainsi q'une gazelle
Elle allalt fuir quand, tout a coup,
Aux yeux eflrayes de la belle
S'offre un epouvantable loup:
Al'aspect de sa dent qui grince
La bergere se trouva mal.
A lors pour la sauver, le prince
Se fit manger par l'animal.

Предложите знаменитому автору Offrande сочинить на это музыку. Я пришлю свою, и посмотрим, кто одержит верх, вы будете судьей.

Кстати, я у вас прошу извинения, что пишу вам подобный глупости.

* * *

Пятница 20-го, 10 час. вечера.

Здравствуйте, что вы делаете сейчас? Я сижу перед круглым столом в большой гостиной... Глубочайшее молчание царствует в доме, слышится только шепот лампы.

Я, право, очень хорошо работал сегодня; я был застигнуть грозой и дождем во время моей прогулки.

Скажите, Виардо, что в этом году очень много перепелов.

Сегодня я имел разговор с Jean относительно Пророка. Он мне говорил очень основательные вещи, между прочим, что «теория есть лучшая практика». Если б это сказать Мюллеру, то он, наверно, откинул бы голову в сторону и назад, открывая рот и поднимая брови. В день моего отъезда из Парижа, у этого бедняка было только два с половиной франка; к несчастью, я ничего не мог ему дать.

Послушайте, хотя я и не имею den politischen Pathos, но меня возмущает одна вещь: это возложенное на генерала Ламорисьера поручение для главной квартиры императора Николая. Это слишком, это слишком, уверяю вас. Бедные венгерцы! Честный человек, в конце-концов, не будет знать, где ему жить: молодые наши еще варвары, как мои дорогие соотечественники, или же, если они встают на ноги и хотят идти, их раздавливают, как венгерцев; а старые наши умирают и заражают, так как они уже сгнили и сами заражены. В этом случав можно петь с Рожером: «И Бог не гремит над этими нече­стивыми головами?» Но довольно! А потом, кто сказал, что человеку суждено быть свободным? История нам доказывает противное. Гёте, конечно, не из желания быть придворным льстецом написал свой знаменитый стих:

Der Mensch ist nicht geboren frei zu sein.

Это просто факт, истина, которую он высказывал в качестве точного наблюдателя природы, каким он был.

До завтра.

Это не мешает вам быть чем-то чрезвычайно прекрасным... Видите ли, если бы там и сям на земле не было бы таких созданий, как вы, то на самого себя было бы тошно глядеть... До завтра.

* * *

Вторник, 1 (13) ноября 1850. С.-Петербург.

Willkommen, theuerste, liebste Frau, nach siebenjahri-ger Freundschaft, willkommen an diesem mir heiligen Tag! Дал бы Бог, чтобы мы могли провести вместе следующую годовщину этого дня и чтобы и через семь лет наша дружба оставалась прежней.

Я ходил сегодня взглянуть на дом, где я впервые семь лет тому назад имел счастье говорить с вами. Дом этот находится на Невском, напротив Александринского театра; ваша квартира была на самом углу, - помните ли вы? Во всей моей жизни нет воспоминаний более дорогих, чем те, которые относятся к вам... Мне приятно ощущать в себе после семи лет все то же глубокое, истинное, неизменное чувство, посвященное вам; сознание это действует на меня благодетельно и проникновенно, как яркий луч солнца; видно, мне суждено счастье, если я заслужил, чтобы отблеск вашей жизни смешивался с моей! Пока живу, буду стараться быть достойным такого счастья; я стал уважать себя с тех пор, как ношу в себе это сокровище. Вы знаете, - то, что я вам говорю, правда, насколько может быть правдиво человеческое слово... Надеюсь, что вам доставит некоторое удовольствие чтение этих строк... а теперь позвольте мне упасть к вашим ногам.

* * *

С.-Петербург, четверг 26 окт. (7 нояб.) 1850.

Дорогая моя, хорошая m-me Виардо, theuerste, lieb-ste, beste Frau, как вы поживаете? Дебютировали ли вы уже? Часто ли думаете обо мне? нет дня, когда дорогое мне воспоминание о вас не приходило бы на ум сотни раз; нет ночи, когда бы я не видел вас во сне. Теперь, в разлуке, я чувствую больше, чем когда-либо, силу уз, скрепляющих меня с вами и с вашей семьей; я счастлив тем, что пользуюсь вашей симпатией, и грустен оттого, что так далек от вас! Прошу небо послать мне терпения и не слишком отдалять того, тысячу раз благословляемого заранее момента, когда я вас снова увижу!

Работа моя для «Современника» окончена и удалась лучше, чем я ожидал. Это, в добавление к «Запискам охотника», еще рассказ, где я в немного прикрашенном виде изобразил состязание двух народных певцов, на котором я присутствовал два месяца назад. Детство всех народов сходно, и мои певцы напомнили мне Гомера. Потом я перестал думать об этом, так как иначе перо выпало бы у меня из рук. Состязание происходило в кабачке, и там было много оригинальных личностей, который я пытался зарисовать a la Teniers... Черт побери! какие громкие имена я цитирую при каждом удобном случае! Видите ли, нам, маленьким литераторам, ценою в два су, нужны крепкие костыли для того, чтобы двигаться.

Одним словом, мой рассказ понравился - и слава Богу!


Граф Алексей Константинович Толстой - С. А. Миллер, впоследствии его жене

10 мая 1852 г.

Я хотел поговорить с тобой о моих мыслях, о прямом влиянии молитвы; я тебе это скажу в нескольких словах - рассуждать не могу - сердце не на месте.

Я думаю, что в нашей жизни соединяются предопределение и свобода воли, но мы не можем установить их соотношения. Отрицать совершенно свободу воли - значит, отрицать очевидность, ибо, в конце-концов, если твой дом горит, ты не остаешься там, сложа руки, но ты оттуда выходишь, и большею частью этим спасаешься.

Итак, если мы допускаем это, мы можем до некоторой степени руководить обстоятельствами, мы должны допустить свое воздействие и на других людей; изо всех же действий самое могучее - действие души и, и ни в каком положении душа не приобретает более обширного развит, как в приближения ее к Богу. Просить с верой у Бога, чтобы Он отстранил несчастие от любимого человека - не есть бесплодное дело, как уверяют некоторые философы, признающие в молитве только способ поклониться Богу, сообщаться с Ним, и чувствовать Его присутствие.

Прежде всего, молитва производить прямое и сильфе действие на душу человека, о котором молишься, к как, чем более вы приближаетесь к Богу, гм к вы становитесь в независимость от вашего тела, и потому ваша душа менее стеснена пространством и материей, которые отделяют ее от той души, за которую она молится.

Я почти что убежден, что два человека, которые бы молились в одно время с одинаково сильной верой друг за друга, могли бы сообщаться между собой, без всякой помощи материальной и вопреки отдалению.

Это - прямое деисте на мысли, на желания, и потому - на решетя той сродной души. Это деисте я всегда желал произвести на тебя, когда я молился Богу... и мне кажется, что Бог меня услышал... и что ты почувствовала это деисте, - и благодарность моя к Богу - бесконечная и вечная. Теперь остается то косвенное деисте, которое отстраняет несчастье от любимого человека, если молишься, например, чтобы он совершил путешествие без препятствий, или об исполнении его желаний, если они хорошие, и т. д. Чтобы отрицать это косвенное деисте, надо было бы отрицать предопределение, что немыслимо.

Как можем мы знать, до какой степени предопределены заранее события и в жизни любимого человека?

И если они были предоставлены всяким влияниям, какое влияние может быть сильнее, чем влияние души, приближающейся к Богу с горячим желанием, чтобы все обстоятельства содействовали счастью души друга?

Я, может быть, дурно выражаюсь, но твоя душа достаточно понимает мою, чтобы знать, что я хочу сказать. Завтра я опять еду в Царское, и надеюсь, что мне можно будет принести немного добра, высказывая правду о том, что представляется в фальшивом свете.

Да хранит тебя Бог, да сделает Он нас счастливыми, как мы понимаем, т.-е. да сделает Он нас лучшими

* * *

Париж, 30 мая 1852 г.

Мы никогда не будем вполне счастливы!., но у нас есть удовлетворение в нашем обоюдном уважении, в сознании наших нравственных устоев и добра, которое мы сделаем друг другу.

Я люблю это счастье, полное страдания и печали.

Отчего мне случалось в детстве плакать без причин, отчего с 13-летнего возраста я прятался, чтобы выплакаться на свободе, - я, который казался для всех невозмутимо веселым?..

* * *

Пустынька, 5 октября 1852 г.

Я проснулся от шума ветра; страшная метель продолжается уже два часа - все кругом бело. Если снег останется и больше не выпадет, можно будет завтра найти медведей и лосей... Не думаю, что я бы пошел их искать... разве только с мыслью приобрести для твоих ног медвежью шкуру...

* * *

25 октября 1853 г.

У меня были внутренние бури, доводившие меня до желания биться головой об стену. Причиной этого было лишь возмущение против моего положения... Мне кажется, что первобытное состояние нашей души - сильная любовь к добру или к Богу, которую мы теряем с холодным прикосновением к материи, в которой заключается наша душа. Но душа не забыла совершенно свое первое существование, до ее заключения в то застывшее состояние, в котором она теперь на­ходится... Это и есть причина тому чувству необходимости любви, которое мучает иных людей, и тому радостному чувству и счастью, которое они ощущают, когда они, согреваясь и тая, возвращаются к своему первоначальному нормальному существовании; если бы мы не были скованы материей, мы бы сейчас вернулись в наше нормальное состояние, которое есть непрерывное обожание Бога, и единственное, в котором можно быть без страданий; но материя нам мешает и холодит душу настолько, что душа совершенно теряет свое первое свойство расплавленности (fusion) и переходить в полный застой.

Бог дозволяет, время от времени, чтобы в этой жизни немного тепла оживило нашу душу и напомнило бы ей случайно то блаженное состоите, в котором она находилась до своего заключения... и к которому возвращение обещано нам после смерти. Это бывает, когда мы любим женщину, мать или ребенка...

* * *

Дрезден, 10 июля 1870 г.

Вот я здесь опять, и мне тяжело на сердце, когда вижу опять эти улицы, эту гостиницу и эту комнату без тебя. Я только что приехал в З 1/4 ч. утра, и не могу лечь, не сказав тебе то, что говорю тебе уже 20 лет, - что я не могу жить без тебя, что ты мое единственное сокровище на земле, и я плачу над этим письмом, как плакал 20 лет тому назад. Кровь застывает в сердце при одной мысли, что я могу тебя потерять, и я себе говорю: как ужасно глупо расставаться! Думая о тебе, я в твоем образе не вижу ни одной тени, ни одной, все - лишь свет и счастье...

Я ей сказал (m-me Павловой), что я ищу сюжета для драмы, и что у меня была мысль - представить человека, который из-за какой-нибудь причины берет на себя кажущуюся подлость.

Она схватилась за эту мысль, яко ястреб, и вертела ею во все стороны, но мы не нашли ничего подходящего…

* * *

Дрезден, 25 июля 1871 г.

...Мне очень грустно и очень скучно, и глуп я был, что думал, что будет здесь приятно.

Если б у меня был Бог знает какой успех литературный, если б мне где-нибудь на площади поставили статую, все это не стоило бы четверти часа - быть с тобой, и держать твою руку, и видеть твое милое, доброе лицо! Что бы со мной было, если б ты умерла? А все-таки пусть лучше я после тебя умру, потому что я не хочу, чтоб тебе было тяжело после меня...

И тяжело слушать музыку без тебя; я будто через нее сближаюсь с тобой!

...А в Карлсбаде будет мне скверно; там, говорят, такое множество людей; и все они захотят, чтоб я делал с ними parties de plaisir, а мне бы жить тихонько с какими-нибудь профессорами. Ну их! Я мало бываю дома; а когда приду, то читаю Шо­пенгауэра, и редко с ним не соглашаюсь, т.-е. я нахожу в нем изредка противоречия, даже с его точки зрения, и все говорю себе: «Дурак, что я мог с ним познакомиться - и не познакомился!»



В Г. Белинский - невесте, впоследствии жене, М. В. Орловой

Спб. 1843 г., сентября 7-го, вторник.

Вчера должны были вы получить первое письмо мое к вам. Я знаю, с каким нетерпением, с каким волнением ждали вы его; знаю, с какою радостью и каким страхом услышали вы, что есть письмо к А. В., и какого труда стоило вам с сестрою принять на себя вид равнодушия. Я не мог писать к вам тотчас же по приезде в Петербург, потому что жил на биваках и был вне себя. Первое письмо мое написано кое-как. В продолжение дней, в которые должно было идти оно в М., я только и думал о том, когда вы получите .его; я мучился тем же нетерпением, как и вы; мысль моя погоняла. ленивое время и упреждала его; с радостью видел я наступление вечера и говорил себе: «днем меньше!» Но вчера я был, как на углях, рассчитывая, в котором часу должны вы получить мое письмо.

Я не могу видеть вас, говорить с вами, и мне остается только писать к вам; вот почему второе письмо мое получите вы, не успевши освободиться из-под впечатления от первого. Мысль о вас делает меня счастливым, и я несчастен моим счастьем, ибо могу только думать о вас. Самая роскошная мечта стоит меньше самой небогатой существенности; а меня ожидает бо­гатая существенность: что же и к чему мне все мечты, и могут ли они дать мне счастье? Нет, до тех пор, пока вы не со мной, - я сам не свой, не могу ничего делать, ничего думать. После этого очень естественно, что все мои думы, желания, стремления сосредоточились на одной мысли, в одном вопросе: когда же это будет? И пока я еще не знаю, когда именно, но что-то внутри меня говорить мне, что скоро. О, если бы это могло быть в будущем месяце!

Погода в Петербурге чудесная, весенняя. Она прибыла сюда вместе со мною, потому что до моего приезда здесь были дождь и холод. А теперь на небе ни облачка, все облито блеском солнца, тепло, как в ясный апрельский день. Вчера было туманно, и я думал, что погода переменится; но сегодня снова блещет солнце, и мои окна отворены. А ночи? Если бы вы знали, какие теперь ночи! Цвет неба густо-темен и в то же время ярко блестящ усыпавшими его звездами. Не думайте, что я не берегусь, обрадовавшись такой погоде. Напротив: я и днем, как и вечером, хожу в моем теплом пальто, чему, между прочим, причиною и то, что еще не пришел в П. посланный по транспорту ящик с моими вещами, где и обретается мое летнее пальто. Впрочем, днем нет никакой опасности ходить в одном сюртуке, без всякого пальто, но вечером это довольно опасно, и вот ради чего я и днем жарюсь... (в) зимнем пальто. Мне кажется, что в Москве теперь должна быть хорошая погода. Не забудьте уведомить меня об этом: московская погода очень интересует меня. Не поверите, как жарко: окна отворены, а я задыхаюсь от жару. На небе так (ярко) и светло, а на душе так легко и весело!

Без меня мои растения ужасно разрослись, а что больше всего обрадовало меня, так это то, что без меня расцвела одна из моих олеандр. Я очень люблю это растете, и у меня их целых три горшка. Одна олеандра выше меня ростом. После тысячи мелких и ядовитых досад и хлопот, Боткин, наконец, уехал за границу. Это было в субботу (4 сент.). Я провожал его до Кронштадта. День был чудесный, - и мне так отрадно было думать и мечтать о вас на море. Расстались мы с Б. довольно грустно, чему была важная причина, о которой узнаете после. Странное дело! Я едва мог дождаться, когда перейду на мою квартиру, а тут мне тяжела была мысль, что я вот сегодня же ночую в ней. И теперь еще мне как-то дико в ней. Впрочем, это будет так до тех пор, пока я вновь не найду самого себя, т.-е., пока вы не возвратите меня самому мне. До тех пор мне одно утешение и одно наслаждение: смотреть на стены и мысленно определять перемещение картин и мебели. Это меня ужасно занимает.

Скажите: скоро ли получу я от вас письмо? Жду - и не верю, что дождусь, уверен, что получу скоро - и боюсь даже надеяться. О, не мучьте меня, но, ведь, вы уже послали ваше письмо, и я получу его сегодня, завтра! - не правда ли?

Прощайте. Храни вас Господь! Пусть добрые духи окружают вас днем, нашептывают вам слова любви и счастья, а ночью посылают вам хорошие сны. А я, - я хотел бы теперь хоть на минуту увидать вас, долго, долго посмотреть вам в глаза, обнять ваши колени и поцеловать край вашего платья. Но нет, лучше дольше, как можно дольше, не видаться совсем, нежели увидеться на одну только минуту, и вновь расстаться, как мы уже расстались раз. Простите меня за эту болтовню; грудь моя горит; на глазах накипает слеза: в таком глупом состоянии обыкновенно хочется сказать много и ничего не говорится, или говорится очень глупо. Странное дело! В мечтах я лучше говорю с вами, чем на письме, как некогда заочно я лучше говорил с вами, чем при свиданиях. Что-то теперь Сокольники. Что заветная дорожка, зеленая скамеечка, великолепная аллея? Как грустно вспомнить обо всем этом, и сколько отрады и счастья в грусти этого воспоминания!

* * *

С.-П.Б. 1843 г., сент. 14-го.

Наконец-то вы и Бог сжалились надо мною. О, если бы вы знали, чего мне стоило ваше долгое молчание Первое письмо мое пошло к вам 3-го сент. (в пят.), след. 6 (в понед.), вы получили его. Я расчел, что во вторник Агр. В. дежурная, и потому думал, что ваш ответ пойдет в среду (8-го), а ко мне придет в субботу. Но в субботу ничего не пришло, и мне с чего-то вообразилось, что я жду вашего ответа на мое письмо уже недели две. В воскр. нет, я приуныл, - и в голову полезли разные вздоры: то мое письмо пропало на почте и не дошло до вас, то вы больны, и больны тяжко, то (смейтесь надо мною - я знал, что я глуп - ведь, вы же сделали меня дураком) вы вдруг охладели ли ко мне Я не мог работать (а с работою и так опоздал, все думая о вас), мне было тяжело, жизнь опять приняла в глазах моих мрачный колорит.

К тому же с воскресенья началась холодная и дождливая погода, а погода всегда имеет сильное влияние на расположение моего духа. В понедельник опять нет, сегодня ждал почти до 3-х часов, и с горя, несмотря на дождь, пошел обедать на другой конец Невского проспекта. Возвращаясь домой, возымел благое желание утешить себя в горе двумя десятками груш, твердо решившись истребить их менее, чем в двадцать минут. Прихожу домой, и из залы вижу в кабинете, на бюро, что-то в роде письма. У меня зарябило в глазах и захватило дух. Рука женская, но, может быть, это от Бак-х*. Н-т, на конверте штемпель московский. Что ж бы вы думали! - я сейчас схватил, распечатал, прочел? - Ничуть не бывало. Я переоделся, дождался, пока мой валет уйдет в свою комнату, - а сердце между тем билось...

Боже мой! сколько мучений прекратило ваше письмо! Сколько раз думал я, если это от болезни, то сохрани и помилуй меня Бог (это чуть ли не первая была моя молитва в жизни), если же это так - нынче да завтра, то прости ее, Господи! Я стал робок и всего боюсь, но больше всего в мире - вашей болезни. Мне кажется, что я так крепок, что смешно и думать и заботиться обо мне, но вы - о, Боже мой, Боже мой, сколько тяжелых грез, сколько мрачных опасении!

Тысячу и тысячу раз благодарю вас за ваше милое письмо. Оно так просто, так чуждо всякой изысканности и, между тем, так много говорит. Особенно восхитило оно меня тем, что в нем ваш характер, как живой, мечется у меня перед глазами, - ваш характер, весь составленный из благородной простоты, твердости и достоинства. Ваши выговоры мне за то и другое. я перечитывал их слово в слово, буква по букве, медленно, как гастроном, наслаждающейся лакомым кушаньем. Я дал себе слово, как можно больше провиниться перед вами, чтобы вы как можно больше бранили меня. Впрочем, вы в одном вашем упреке мне решительно не правы. Как вы мало меня знаете, говорите вы мне, и говорите неправду. Я вас знаю хорошо, а самая ваша безтребовательность могла меня уже заставить немножко зафантазироваться. Притом же, как русский человек, я как-то привык думать, что женясь, надо жить шире.

Это, конечно, глупо. Я вас знаю - знаю, что вас нельзя ни удивить, ни обрадовать мелочами и вздорами, но не отнимайте же совсем у меня права думать больше о вас, чем о себе. Я знаю, что для вас все равно, тот или этот стул, лишь бы можно было сидеть на нем, но что же мне делать, если я счастлив мыслью, что лучший стул будет у вас, а не у меня. Глупо, глупо и глупо - вижу сам, да разве я претендую теперь хоть на капельку ума? Разве я не знаю, что с тех пор, как начал посещать Сок.*, - сделался таким дураком, каким еще не бывал. Теперь я понял ту великую истину, что на свете только дураки счастливы. Я было отчаялся в возможности быть сколько-нибудь счастливым, не понимая того, что не велика беда, если родился не дураком, - стоить сойти с ума... Зарапортовался!

Все, что вы пишете о том, что было с вами со дня нашей разлуки, все это так истинно, так естественно и так понятно мне. За ваши мысли о неприличии вносить в общество свою нарядную печаль ин хотелось бы поцеловать вашу ножку. А что вы пустились в пляс, это мне не совсем по сердцу, потому что усиленное движете, может быть, вам вредно, пожалуй еще простудитесь.

А ведь Аграфена-то Васильевна права, упрекая вас, что вы не говорили со мною откровенно о будущем. Я было не раз думал начинать такие разговоры, да как-то все прилипал язык к гортани. Впрочем, пользы от этого для меня не было бы никакой, но эти разговоры делали бы меня безумно счастливым и более и более сближали бы нас друг с другом. А то меня всегда и постоянно мучила мысль, что мы не довольно близки друг к другу, что мы ребячимся, сбиваясь немного на провинциальный идеализм.

Мое здоровье! Да Бог его знает, - говорю вам, что не разберу, жив ли я, или умер. В воскресенье, поехав обедать к Комарову; простудился слегка - кашель и насморк - оттого, что теплое пальто насквозь промокло от дождя. Впрочем, простудный кашель –наслаждение в сравнении с нервическим и желудочным. Теперь все прошло. Я должен покаяться пред вами в грехах. Вот в чем дело: не иметь никого, с кем бы я мог иногда поговорить о вас, - для меня мучение. Вот почему Мария Алекс. Комарова знает то, чего не знают Корши. Я сказал ее мужу, ибо сам не имел духа даже передать ей вашего поклона. Прихожу после и вижу, что ей как-то неловко со мною. Хочется ей потрунить на мой счет, - и боится. Тогда я сам прехрабро начал наводить ее на шутки на мой счет. И что же? Она так конфузилась, так ярко вспыхивала, что мы с ее мужем стали смеяться, а я просто был в неистовом восторге! И было от чего! Я, который краснею за других – не только за себя, был тут геройски бесстыден, а бедная М.А. за меня резалась. Но в прошлое воскр. мы с нею таки потолковали о вас и об институте. Вообще я рад, что К-вы знают: чрез это я обдерживаюсь, привыкаю к мысли о новом положении и приучаюсь не бояться фразы: «все был не женат, а то вдруг женат!»

Я совершенно согласен с А.В., что вы были лучше всех на маленьком бале нашей начальницы. Другие могли быть свежее, грациознее, миловиднее вас, - это так, но только у одной у вас черты лица так строго правильны и дышат таким благородством, таким достоинством. В вашей красоте есть то величие и та грандиозность, которые даются умом и глубоким чувством. Вы были красавицей в полном значении этого слова, и вы много утратили от своей красоты, но при вас осталось еще то, чему позавидуют и красота и молодость, и что не может быть отнято от вас никогда. Я это давно уже начал понимать, но опыт – лучший учитель, и я недавно чужим опытом, еще боле убедился в том, что ничего нет опаснее, как связывать свою участь с участью женщины за то только, что она прекрасна и молода. Долго было бы распространяться об этом «чуждом опыте», и мне хотелось бы рассказать вам о нем не на письме. И потому пока скажу вам одно, что Б.* глубоко завидует мне, а я ему нисколько, или, лучше сказать, очень, очень жалею его и понимаю его восклицания еще в Москве: «зачем ей не 30 лет?»

Хотелось бы мне сказать вам, как глубоко, как сильно люблю я вас, сказать вам, что вы дали смысл моей жизни, и много, много хотелось бы сказать мне вам такого, что вы и без сказыванья должны знать. Но не буду говорить, потому что на словах и на письме все это выходит у меня как-то пошло и нисколько не выражает того, что бы должно было выразить. Теперь я понимаю, что поэту совсем не нужно влюбляться, чтобы хорошо писать о любви. Теперь я понял, что мы лучше всего умеем говорить о том, чего бы нам хотелось, но чего у нас нет, и что мы совсем не умеем говорить о том, чем мы полны.

Прощайте, Marie. Вы просите меня не мучить вас, заставляя долго ждать моих писем, я отвечаю вам в тот же день, как получил ваше письмо, и посылаю мой ответ завтра. Так хочу я всегда делать.

* Бакуниных
* Сокольники.
* Боткин.

Князь П. А. Вяземский - жене, урожд. кн. Гагариной

21 августа 1812 г.

Я сейчас получил твое письмо с двумя образами и повесил их на шею, как ты мне велела. Я их не сниму, милый мой друг, ты можешь быть в том уверена. Повторяю тебе мою просьбу писать ко мне чаще, а ты не забывай, что я из Москвы уезжаю и что, следственно, ты, может быть, писем от меня на каждой почте и не будешь получать.

Молчание мое тебя не должно беспокоить, ибо если я занемогу, то армия так близка, что тот час перешлют меня в Москву, как и многих уже переслали. Притом же дурные известия всегда скоро доходят. Итак, заклинаю тебя, милая моя Вера, как можно более покоряться рассудку и не предаваться всем страхам, которые будет рождать в тебе воображение и нежная твоя ко мне любовь. Молись Богу обо мне, я об тебе, и все пойдет хорошо. Посылаю тебе письмо от Прасковьи Юрьевны и советую тебе отвечать ей по первой почте, что ты получила ее письмо уже в Ярославле, и что если я тебя туда, а не к ним отправил, так это от того, что в этом городе можно найти более помощи в родах, чем в другом. Обнимаю тебя нежно, и в поцелуе моем передаю тебе душу мою. Катерине Андреевне и детям - мой поклон.

* * *

24 августа 1812 г. Москва.

Я сейчас еду, моя милая. Ты, Бог и честь будут спутниками моими. Обязанности военного человека не заглушать во мне обязанностей мужа твоего и отца ребенка нашего. Я никогда не отстану, но и не буду кидаться. Ты небом избрана для счастья моего, и захочу ли я сделать тебя навек несчастливою? Я буду уметь соглашать долг сына отечества с долгом моим и в рассуждении тебя. Мы увидимся, я в этом уверен. Молись обо мне Богу. Он твои молитвы услышит, я во всем на Него полагаюсь. Прости, дражайшая моя Вера. Прости, милый мой друг. Все вокруг меня напоминает тебя. Я пишу к тебе из спальни, в которой столько раз прижимал я тебя в свои объятия, а теперь покидаю ее один. Нет! мы после никогда уже не расстанемся. Мы созданы друг для друга, мы должны вместе жить, вместе умереть. Прости, мой друг. Мне так же тяжело расставаться с тобою теперь, как будто бы ты была со мною. Здесь, в доме, кажется, я все еще с тобою: ты здесь жила; но - нет, ты и там, и въезд со мною неразлучна. Ты в душе моей, ты в жизни моей. Я без тебя не мог бы жить. Прости! Да будет с нами Бог!

* * *

30 августа 1812 г. Москва.

Я в Москве, милая моя Вера. Был в страшном деле и, слава Богу, жив и не ранен, но однако же не совершенно здоров, а потому и приехал немного поотдохнуть. Благодарю тебя тысячу раз за письма, которые одни служат мне утешением в горести моей и занятием осиротелого сердца. Кроме тебя, ничто меня не занимает, и самые воинские рассеяния не дотрагиваются до души моей. Она мертва: ты, присутствие твое, вот - ее жизнь; все другое чуждо ей. Князь Федор весьма легко ранен в руку и едет также в Москву с князем Багратионом, который получил довольно важную рану в ногу. Он велел тебя нежно обнять. Дело было у нас славное, и французы крепко побиты, но однако ж армия наша ретировалась. Прошу покорно понять. Делать нечего; есть судьба, она всем управляет, нам остается только плясать по ее дудке. Прости, любезнейший друг моего сердца. Будь здорова и уповай на Бога. Катерину Андреевну и детей обними за меня, а себя за меня же поцелуй крепко в зеркале. Агриппин мой душевный поклон. Я ее всегда любил, а за ласки, которые она тебе оказывает, люблю вдвое. Скажи ей это от меня. Бедный Петр Валуев убит. Пропасть знакомцев изранено и убито. Ты меня сохранила. Прости, ангел мой хранитель.


А. С. Пушкин - Невесте Н. Н. Гончаровой - Неизвестной даме и А. П. Керн.

Москва, в марте 1830 г.*

Сегодня - годовщина того дня, когда я вас впервые увидел; этот день... в моей жизни...

Чем боле я думаю, тем сильнее убеждаюсь, что мое существование не может быть отделено от вашего: я создан для того, чтобы любить вас и следовать за вами; все другие мои заботы - одно заблуждение и безумие. Вдали от вас меня неотступно преследуют сожаления о счастье, которым я не успел насладиться. Рано или поздно, мне, однако, придется все бросить и пасть к вашим ногам. Мысль о том дне, когда мне удастся иметь клочок земли в... одна только улыбается мне и оживляет среди тяжелой тоски. Там мне можно будет бродить вокруг вашего дома, встречать вас, следовать за вами...

* * *

Москва, в конце августа.

Я отправляюсь в Нижний, без уверенности в своей судьбе. Если ваша мать решилась расторгнуть нашу свадьбу, и вы согласны повиноваться ей, я подпишусь подо всеми мотивами, какое ей будет угодно привести мне, даже и в том случае, если они будут настолько основательны, как сцена, сделанная ею мне вчера, и оскорбления, которыми ей угодно было меня осыпать. Может быть, она права, и я был неправ, думая одну минуту, что я был создан для счастья. Во всяком случай, вы совершенно свободны; что же до меня, то я даю вам честное слово принадлежать только вам, или никогда не жениться.

А. П.

* * *

Болдино, 11 октября.

Въезд в Москву запрещен, и вот я заперт в Болдине. Именем неба молю, дорогая Наталья Николаевна, пишите мне, несмотря на то, что вам не хочется писать. Скажите ин, где вы? Оставили ли вы Москву? Нет ли окольного пути, который мог бы меня привести к вашим ногам? Я совсем потерял мужество, и не знаю в самом деле, что делать. Ясное дело, что в этом году (будь он проклят!) нашей свадьба не бывать. Но неправда ли, вы оставили Москву? Добровольно подвергать себя опасности среди холеры было бы непростительно. Я хорошо знаю, что всегда преувеличивают картину ее опустошений и число жертв; молодая женщина из Константинополя говорила мне когда-то, что только la canaille умирает от холеры - все это прекрасно и превосходно; но все же нужно, чтобы порядочные люди принимали меры предосторожности, так как именно это спасает их, а вовсе не их элегантность и не их хорошей тон. Итак, вы в деревне хорошо укрыты от холеры, не­правда ли?

Пришлите мне ваш адрес и бюллетень о вашем здоровье! Мы не окружены карантинами, но эпидемия еще не проникла сюда. Болдино имеет вид острова, окруженного скалами. Ни соседа, ни книги. Погода ужасная. Я провожу мое время в том, что мараю бумагу и злюсь. Не знаю, что делается на белом свете, и как поживает мой друг Полиньяк. Напишите мне о том, так как я совсем не читаю журналов. Я становлюсь совершенным идиотом: как говорится - до святости. Что дедушка с его медной бабушкой? Оба живы и здоровы, неправда ли? Передо мной теперь географическая карта; я смотрю, как бы дать крюку и приехать к вам через Кяхту или через Архангельск? Дело в том, что для друга семь верст - не крюк; а ехать прямо в Москву, значить, семь верст киселя есть (да еще какого! московского!). Вот, поистине, плохие шутки. Je ris jaune, как говорят пуассардки. Прощайте. Повергните меня к ногам вашей maman; мои сердечные приветы всему семейству. Прощайте, мой прелестный ангел. Целую кончики ваших крыльев, как говорил Вольтер людям, которые не стоили вас.

* * *

24 августа.

Ты не угадаешь мой ангел, откуда я тебе пишу: из Павловска, между Берновом и Малинниками, о которых, вероятно, я тебе много рассказывал. Вчера, своротя на проселочную дорогу к Яропольцу, узнаю с удовольствием, что проеду мимо, Вульфовых поместий, и решился их посетить. В 8 часов вечера приехал я к доброму моему Павлу Ивановичу (Эгельстрому), который обрадовался мне, как родному. Здесь я нашел большую перемену. Назад тому 5 лет Павловское, Малинники и Берново наполнены были уланами и барышнями, но уланы переведены, а барышни разъехались; из старых моих приятельниц нашел я одну белую кобылу, на которой и съездил в Малинники; но и та уж подо мною не пляшет, не бесится, а в Малинниках, вместо всех Анет, Евпраксий, Саш, Маш, etc, живет управитель Парасковии Александровны Рейхман, который поподчивал меня шнапсом. Вельяшева, мною некогда воспетая, живет здесь, в соседстве; но я к ней не поеду, зная, что тебе это было бы не по сердцу.

Здесь обдаюсь я вареньем и проиграл три рубля в двадцать четыре роббера в вист. Ты видишь, что во всех отношениях я здесь безопасен. Много спрашивают меня о тебе; так же ли ты хороша, как сказывают, и какая ты: брюнетка или блондинка, худенькая или плотненькая? Завтра чем свет отправляюсь в Ярополец, где пробуду несколько часов, и отправлюсь в Москву, где, кажется, должен буду остаться дня три. Забыл я тебе сказать, что в Яропольце (виноват: в Торжке) толстая m-lle Pojarsky та самая, которая варит славный квас и жарит славные котлеты, провожая меня до ворот своего трактира, отвечала мне на мои нежности: стыдно вам замечать чужие красоты, у вас у самого жена такая красавица, что я, встретя ее (?) ах­нула. А надобно тебе знать, что m-lle Pojarsky ни дать ни взять m-me Georges, только немного постарше. Ты видишь, моя женка, что слава твоя распространяется по всем уздам. Довольна ли ты? Будьте здоровы все, помнить ли меня Маша, и нет ли у ней новых затей? Прощай, моя плотненькая брюнетка (что ли?) Я веду себя хорошо, и тебе не за что на меня дуться. Письмо это застанет тебя после твоих именин. Гляделась ли ты в зеркало и уверилась ли ты, что с твоим лицом ничего сравнить нельзя на свете, а душу твою люблю я еще более твоего лица. Прощай, мой ангел, целую тебя крепко.

* * *

Михайловское, 8 декабря.

Никак не ожидал я, очаровательница, чтобы вы обо мне вспомнили, и от глубины души благодарю вас. Байрон приобрел в глазах моих новую прелесть - все его герои в моем воображении облекутся в незабвенный черты. Вас буду видеть я в Гюльнар и в Леиле; самый идеал Байрона не мог быть так божественно-прекрасен. Итак, вас, и всегда вас, судьба посылает для услаждения моего уединения! Вы - ангел-утешитель, а я не что иное, как неблагодарный, потому что еще ропщу. Вы едете в Петербург; мое изгнание тяготит меня боле, чем когда-нибудь. Может быть, происшедшая перемена приблизить меня к вам; не смею надеяться. Не станем верить надежде; она не что иное, как хорошенькая женщина, которая обходится с нами, как со стариками-мужьями. А что поделывает ваш, мой кроткий гений? Знайте, что под его чертами я представляю себе врагов Байрона, с его женою включительно.

P. S. Опять берусь за перо, чтобы сказать вам, что я у ног ваших, что я все вас люблю, что иногда ненавижу вас, что третьего дня говорил про вас ужасы, что я целую ваши прелестные ручки, что снова перецеловываю их в ожидании еще лучшего, что больше сил моих нет, что вы божественны и проч.

* * *

Вы издеваетесь над моим нетерпением: вам доставляет особое удовольствие приводить меня в недоумение; мне удастся увидеть вас только завтра - пусть будет так! Я не могу, однако, заниматься только вами одними. Хотя видеть и слышать вас было бы для меня блаженством, я тем не мене предпочитаю писать вам, а не говорить. В вас есть ирония и сарказм, которые озлобляют и отнимают надежду. В вашем присутствии немеет язык и чувствуется какое-то томление. Наверно, вы - демон, т.-е. дух сомненья и отрицанья, как сказано в Священном Писании. Недавно вы жестоко отозвались о прошлом: вы сказали мне, что я старался не верить в течение семи лет... Зачем это? Счастье чувствовалось мною так полно, что я не узнал его, когда оно было предо мной.
Не говорите мне более о нем. Бога ради. Сожаление, когда все делается известным, это острое сожаление, соединенное с каким-то сладострастием, похоже на бешенство de……

Дорогая Элеонора, позвольте мне назвать вас этим именем, напоминающим мне жгучие чтения вместе с увлекавшим меня тогда сладким призраком и вашу собственную жизнь, столь порывистую, бурную и отличную от того, чем бы она должна бы­ла быть. Дорогая Элеонора, вам известно, что я испытал на себе всю силу вашего обаяния и обязан вам тем, что любовь имеет самого сладостного. От всего этого у меня осталась одна привязанность - правда, очень нежная, и немного страха, которого я не могу побороть в себе. Если вам когда-нибудь попадутся на глаза эти строки, я знаю, что вы тогда подумаете: «он оскорблен прошлым, вот и все; он заслуживает, чтоб я его вновь...» Неправда ли?

А между тем, если бы я, принимаясь за перо, вздумал вас спросить о чем-нибудь, то я, право, не знал бы, о чем. Да... разве о дружбе. Эта просьба была бы вульгарна, как просьба нищего о куске хлеба. На самом же деле мне нужна ваша интимность... А между тем вы все так же хороши, как в тот день, когда ваши губы коснулись моего лба. Я чувствую еще до сих пор их влажность и невольно превращаюсь в правоверного; но вы будете... Эта красота надвигается, как лавина; le monde aura vorte ame - restez debout quelque temps encore, etc.

* Черновое по-французски.

А. С. Грибоедов - Жене

Казбин, 24-го декабря. Сочельник, 1828 г.

Душенька. Завтра мы отправляемся в Тейран, до которого отсюда четыре дни езды. Вчера я к тебе писал с нашим одним подданным, но потом расчел, что он не доедет до тебя прежде двенадцати дней, так же к M-me Macdonald, вы вместе получите мои конверты. Бесценный друг мой, жаль мне тебя, грустно без тебя как нельзя больше. Теперь я истинно чувствую, что значит любить. Прежде расставался со многими, к которым тоже крепко был привязан, но день, два, неделя, и тоска исчезала, теперь чем далее от тебя, тем хуже. Потерпим еще несколько, Ангел мой, и будем молиться Богу, чтобы нам после того никогда боле не разлучаться.

Пленные здесь меня с ума свели. Одних не выдают, другие сами не хотят возвратиться. Для них я здесь даром прожил, и совершенно даром.

Дом у нас великолепный, и холодный, каминов нет, и от мангалов у наших у всех головы пересохли.

Вчера меня угощал здешний Визирь, Мирза Неби, брать его женился на дочери здешнего Шахзады, и свадебный пир продолжается четырнадцать дней, на огромном двор несколько комнат, в которых угощение, лакомство, ужин, весь двор покрыт обширнейшим полотняным навесом, в роде палатки, и богато освещен, в середине Театр, разные представления, как те, которые мы с тобою видели в Табризе, кругом гостей человек до пятисот, сам молодой ко мне являлся в богатом убранстве. Однако, душка, свадьба наша была веселее, хотя ты не Шахзадинская дочь, и я незнатный человек. Помнишь, друг мой неоценённый, как я за тебя сватался, без посредников, тут не было третьего. Помнишь, как я тебя в первый раз поцеловал, скоро и искренно мы с тобой сошлись, и на веки. Помнишь первый вечер, как маменька твоя и бабушка и Прасковья Николаевна сидели на крыльце, а мы с тобою в глубине окошка, как я тебя прижимал, а ты, душка, раскраснелась, я учил тебя, как надобно целоваться крепче и крепче. А как я потом воротился из лагеря, заболел, и ты у меня бывала. Душка!..

Когда я к тебе ворочусь! Знаешь, как мне за тебя страшно, все мне кажется, что опять с тобою то же случится, как за две недели перед моим отъездом. Только и надежды, что на Дереджану, она чутко спит по ночам, и от тебя не будет отходить. Поцелуй ее, душка, и Филиппу и Захарию скажи, что я их по твоему письму благодарю. Если ты будешь ими до­вольна, то я буду уметь и их сделать довольными.

Давиче я осматривал здешний город, богатые мечети, базар, караван-сарай, но все в развалинах, как вообще здешнее Государство. На будущий год, вероятно, мы эти места вместе будем проезжать, и тогда все мне покажется в лучшем виде.

Прощай, Ниночка, Ангельчик мой. Теперь 9 часов вечера, ты, верно, спать ложишься, а у меня уже пятая ночь, как вовсе бессонница. Доктор говорит от кофею. А я думаю совсем от другой причины. Двор, в котором свадьбу справляют, недалек от моей спальной, поют, шумят, и мне не только непротивно, а даже кстати, по крайней мере, не чувствую себя совсем одиноким. Прощай, бесценный друг мой еще раз, поклонись Агалобеку, Монтису и прочим. Целую тебя в гу

 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку