Летиция Ортис. Разведенная простолюдинка, ставшая королевой Испании Королева Испании Летиция вход...
Радуйтесь! - (0)Радуйтесь! Если голубые Небеса наполняют вас Радостью, если стебель полевой Травы не оставля...
Узоры Славянской Души. Павлопосадский платок. Часть 5. - (0)Узоры Славянской Души. Павлопосадский платок. Часть 5. Весь материал по теме здесь Павлово-пос...
Путешествие в Лиссабон. Один день в столице Великих открывателей - (0)Путешествие в Лиссабон. Один день в столице Великих открывателей ...
Иллюстрации Умберто Брунеллески (1879−1949). - (0)Иллюстрации Умберто Брунеллески (1879−1949). Как причудлива бывает жизнь... Родил...
Об Эренбурге |
Тут будет к месту заметить, что «просветитель» ничего, кроме 5-ти классов московской гимназии не закончил. Когда в 1957 году во время переписи населения молоденькая переписчица услышала от Эренбурга о «незаконченном среднем», она восприняла это, как остроумную шутку знаменитого писателя.
Феноменальный успех публикации мемуаров в «Новом Мире» вызвал ярость московских реакционеров-охранителей, и они нашептали Хрущеву о вредоносной сущности эренбурговской «теории молчания», превращающей его, главного разоблачителя «культа личности», из жертвы Сталина в его подельника. В марте 63-го не в меру темпераментный Хрущев, подвергнув Эренбурга на встрече с художественной интеллигенцией безобразной публичной порке, содержащей оскорбления и угрозы, потребовал остановить публикацию его книги в «Новом мире». С гневного голоса вождя шельмование и травля были спущены вниз, и дошли до областных газет, где Эренбурга уже называли «внутренним эмигрантом». Он впал в то угнетенное состояние, которое могло закончиться перекручиванием укропа. Но, собравшись с духом, Эренбург пошел по уже испытанному однажды пути и написал Хрущеву письмо, после которого последний извинился за грубость, объяснив, что был введен в заблуждение предвзятым набором цитат. А теперь, мол, сам прочел, и ничего предосудительного не обнаружил. Больше Эренбургу не придется «приседать и кланяться» перед власть предержащими. Кстати, Сталина Эренбург не любил, но уважал, и смертельно боялся. Хрущева же он и не уважал, и не боялся. Это следует хотя бы из превосходного поэтического скетча, который стоит многих страниц описания.
СТИХИ НЕ В АЛЬБОМ
Смекалист, смел, не памятлив, изменчив,
Увенчан глупо, глупо и развенчан,
На тех, кто думал, он глядел с опаской
— Боялся быть обманутым, но часто,
Обманут на мякине, жил надеждой
— Всеведущ он, заведомый невежда.
Как Санчо, грубоват и человечен,
Хоть не доверчив, как дитя беспечен,
Не только от сохи и от утробы
Он власть любил, но не было в нем злобы,
Охоч поговорить, то злил, то тешил,
И матом крыл, но никого не вешал.
После смещения Хрущева он станет подписывать письма в защиту преследуемых властью поэтов и писателей, таких как «тунеядец» Бродский, или Даниэль и Синявский, осмелившиеся хотя и под псевдонимами, но напечатать свои книги на Западе, на что никогда не пошел бы, со сталинских времен верный престижу своей страны, Эренбург.
Больше того, конформист поневоле, как новогодняя елка, увешенный сталинскими наградами, Депутат Верховного Совета, Председатель Конгресса Защитников мира, и прочая и прочая, он стал предтечей и учителем, а то и другом шестидесятников, с их фрондой, самиздатом и оппозицией властям.
Однажды, в году кажется 61-м, два молодых дарования из этой плеяды, Гладилин и Аксенов, решили поехать на дачу к Эренбургу в подмосковный Ново-Иерусалим. Увиденное поразило их. На полах – дорогие ковры, на стенах - бесчисленные подлинники импрессионистов, в саду - огромная цветочная оранжерея. Цветы были страстным увлечением Эренбурга. Особенно он любил тюльпаны, и иногда даже летал в Голландию, чтобы прикупить там луковицы с наиболее интересными по форме и расцветке цветками. Молодого ботаника, который консультировал его, раз в неделю встречал у дверей общежития личный шофер Эренбурга на шикарной черной машине, и он же вечером доставлял консультанта домой.
Много позже Гладилин вспоминал, что прислуга сервировала стол крайне непривычным для них с Аксеновым образом: сухое вино и салат из крабов. Но «бордо» было настоящее, из Франции, а салат - совершенно райского вкуса. Молодым людям, не выезжая за пределы московской области, довелось побывать в жилище европейского писателя-интеллектуала. В обращении Эренбург был не чванлив, хвастался перед гостями уникальной коллекцией своих трубок, (к слову сказать, сборник его новелл «13 трубок» до сих пор можно не только читать, но и перечитывать), рассказывал о своей парижской юности, (между прочим, «увидеть Париж и умереть», это ведь с его легкого пера когда-то соскочило), и на сакраментальный вопрос Гладилина, «как он мог выжить в то время», не обиделся, и отвечая на него, не обходил острых углов. Друзья были совершенно очарованы аристократически простым, остроумным и язвительным стариком.
Из этого рассказа делается очевидным, что Эренбург тех лет вел привилегированную жизнь маститого советского барина от литературы, в которой, помимо квартиры в знаменитом доме № 8 на улице Горького, роскошной подмосковной дачи, машины с шофером, и доступа к самым разнообразным благам жизни, была еще и относительная личная свобода. Свобода передвижения по миру, к примеру, которой еще очень долгое время было лишено подавляющее большинство его соотечественников.
Вот этим последним благом, свободным выездом за границу, он с 1950-го года дорожил более всего. И вот почему.
Именно тогда, на Конгрессе Защитников Мира в Стокгольме, он познакомился с Лизлоттой Мэр, шведкой еврейского происхождения, почти 30-тью годами моложе его. Когда-то ее семья бежала из нацистской Германии, и прежде, чем осесть в Швеции, ее родители-коммунисты тринадцать лет прожили в Москве. Она прекрасно говорила по-русски, но у них был про запас еще один язык общения – французский. В переписке они до конца оставались на "Вы". Как раз в те 50-ые, 60-ые годы Эренбург, в качестве посланца Советской России, с каким-то невероятным рвением руководил "борьбой за мир во всем мире". Как изумились бы "полезные идиоты" Запада, узнав кое-какие подробности относительно организации международных конгрессов, которые они посещали со столь простодушным энтузиазмом. Им бы открылось, что Кремль так щедро оплачивал Конгрессы Мира единственно для того, чтобы руками левой интеллигенции Запада расшатывать решимость их правительств увеличивать и развивать свой ядерный потенциал. Было и еще одно, на этот раз совершенно интимное обстоятельство, сокрытое не только от наивных участников Конгрессов. От участников, но не от главного "борца за мир" Ильи Эренбурга. Дело в том, что ему было дозволено самому решать, когда и где проводить сходки полезных советскому режиму идиотов. И делал он это именно в то время и в тех городах Европы, куда удобней было приехать Лизелотте, которая была женой крупного политического деятеля Швеции социал-демократа Ялмара Мэра. Встречи с ней, без которых он уже не мыслил своей жизни, стали для него величайшим благом.
Ей, Лизлотте Мэр, последней из дон-жуанского списка Эренбурга, которому мог бы позавидовать и сам Пушкин, мы обязаны строчками, исполненными по-тютчевски горького осознания счастья последней любви, нежданно пришедшей в тот "вечерний час жизни", когда ее уже не ждут:
ПОСЛЕДНЯЯ ЛЮБОВЬ
Календарей для сердца нет,
Всё отдано судьбе на милость.
Так с Тютчевым на склоне лет
То необычное случилось…
Он знал и молодым, что страсть
Не треск, не звезды фейерверка,
А молчаливая напасть,
Что жаждет сердце исковеркать.
…Его последняя любовь
Была единственной, быть может.
Уже скудела в жилах кровь
И день положенный был прожит.
Он как будто не верит, и сам поражается своему счастью, пришедшему так поздно:
…А ветер ухмыляется, свистит,
И только в пестроте листвы кричащей,
Календарю и кумушкам назло,
Горит последнее большое счастье,
Что сдуру, курам на смех, расцвело.
Тот же мотив и в этом стихотворении из поздней лирики:
Про первую любовь писали много,
- Кому не лестно походить на Бога,
Создать свой мир, открыть в привычной глине
Черты еще не найденной богини?
Но цену глине знает только мастер -
В вечерний час, в осеннее ненастье,
Когда все прожито и все известно,
Когда сверчку его знакомо место,
Когда цветов повторное цветенье
Рождает суеверное волненье,
Когда уж дело не в стихе, не в слове,
Когда все позади, а счастье внове.
Свою позднюю любовную лирику Эренбург писал, когда на него уже наваливались старость и болезни. Он всегда по-детски боялся врачей, боли, операционной, и при том, что ему была доступна любая частная зубная клиника в Европе, теряя зубы, ничего с этим делать не стал, а так и дожил свой век беззубым. Запустил он и рак предстательной железы, симптомы которого обнаружились еще в конце 50-х, а лечиться он начал много позднее. До конца жизни оставался заядлым курильщиком, хотя на поздних фотографиях он не с трубкой, которая так шла к нему, а с сигаретой. Пока он курил трубки, то держал по одной в каждом кармане, чтобы какая-то из них всегда была под рукой. На роль «первого любовника» или «красавца-мужчины» он никогда не проходил ни по каким параметрам. От сутулой фигуры с покатыми плечами до по-крокодильи полуприкрытых тяжелыми веками глаз. Но в сумрачном взгляде этих глаз с юности и до последних дней таилось нечто совершенно неотразимое. Ну, и стихи, стихи конечно же… . Недаром, женщины, любившие его, не могли забыть о нем до конца жизни.
Вспомним Лизу Полонскую, первую его парижскую любовь. Незадолго до его смерти, уже седовласой старухой, она послала Эренбургу письмо, еще не зная, что ему суждено было быть последним в их полувековой переписке:
Дорогой Илья,
Мы уже забыли юность друг друга, но в этот канун первого мая захотелось поздравить тебя и послать тебе стихи.
Позднее признание
Вижу вновь твою седую голову,
Глаз твоих насмешливых немилость,
Словно впереди еще вся молодость,
Словно ничего не изменилось.
Да, судьба была к тебе неласкова,
Поводила разными дорогами…
Ты и сам себя морочил сказками,
Щедрою рукою отдал многое.
До конца я никогда не верила.
Все прошло, как будто миг единственный.
Ну, а все-таки, хоть все потеряно,
Я тебя любила, мой воинственный.
Твоя Лиза
Но он в то время уже готовился к смерти.
В среду утром 30 августа 1967-го года немощного Эренбурга с признаками инфаркта повезли с дачи домой. Врачи настаивали, чтобы для лучшего ухода он переехал на городскую квартиру. Он и сам этого хотел, зная, что на 31-ое был заказан телефонный разговор со Стокгольмом. Его везли в машине скорой помощи, привязанного к носилкам. По дороге он капризничал, и, как бы невероятно это не звучало, упрекал преданнейшую свою подругу, жену Любу, что "она никогда его не любила". Последнюю свою ночь на земле он спал хорошо, но до назначенного разговора с Лизлоттой не дожил, хотя жену под каким-то предлогом увели из дому, чтобы он мог спокойно с ней поговорить. Любу, жену, он, кстати, тоже любил совершенно беззаветно. Как и положено добропорядочному еврейскому мужу, всегда ужасно тревожился об ее здоровье, никогда с ней не расставался и никому не обещал с ней развестись. Между тем, как уже было сказано, в промежутке между Лизой Полонской и Лизлоттой Мэр было немалое количество женщин, вовсе не случайно становившихся героинями его любовной лирики. Как Любовь Михайловна справлялась с этим на протяжении всей своей жизни, начиная с той, упомянутой ранее молодой особы, которая неотлучно скиталась с ними по России во время Гражданской войны, - как ей удалось все это вынести, знала только она одна.
Когда он умер, о предстоящей гражданской панихиде в ЦДЛ не сообщила ни одна газета, трусливо опасаясь "беспорядков". И все-таки к гробу его пришло великое множество лучших людей страны, от простых читателей до цвета художественной элиты. В скорбной процессии было откровенно много еврейских лиц, и молодых, и старых. Он спас от гибели свой народ в 53-ом, он всегда был их неустанным заступником перед властью, и они пришли проводить его в последний путь.
На Новодевичьем кладбище 4 сентября был объявлен «санитарный день» (это ли не советский сюрреализм); ворота открылись только после траурного митинга, на котором присутствовали представители Кремля Георгадзе и Палецкис.
Этим пытались уменьшить несметную толпу, желающую участвовать в похоронах Эренбурга. Даже у Твардовского возникли проблемы на входе, пока он, изумившись милицейскому произволу, не напомнил стражам порядка, что они задержали члена Центрального Комитета. Надо полагать, что люди все-таки прорвались к могиле, потому что Надежда Мандельштам в связи с похоронами Эренбурга писала именно о них:
...толпы пришли на его похороны, и я обратила внимание, что в толпе — хорошие человеческие лица. Это была антифашистская толпа, и стукачи, которых массами нагнали на похороны, резко в ней выделялись. Значит, Эренбург сделал свое дело... Может быть, именно он разбудил тех, кто стали читателями самиздата.
Эренбурга дарили дружбой лучшие люди эпохи. В день его смерти телеграммы соболезнования пришли на имя вдовы буквально со всех концов земли. Перечислять известные всему миру имена - никакого места не хватит. Борис Слуцкий, один из самых близких ему в последние годы людей, которого "искусствоведы в штатском" лишили на похоронах слова, позже воздал своему другу сполна, написав Реквием его памяти. Там есть слова, которые, наверняка, пришлись бы по душе самому не упорядоченному из "гениев 20-го века":
Эти искаженные отчаяньем
старые и молодые лица,
что пришли к еврейскому печальнику,
справедливцу и нетерпеливцу,
что пришли к писателю прошений
за униженных и оскорбленных.
Так он, лежа в саваннах, в пеленах,
Выиграл последнее сражение.
Перед тем, как поставить последнюю точку, пишущему эти строки не терпится высказать предположение, что, все-таки, более всего Илья Григорьевич возрадовался бы, услышав, что прощаются с ним вот этими строками, из его несколько романтизированного поэтического автопортрета :
…Не был я учеником примерным
И не стал с годами безупречным,
Из апостолов Фома Неверный
Кажется мне самым человечным.
Услыхав, он не поверил просто –
Мало ли рассказывают басен?
И, наверно, не один апостол
Говорил, что он весьма опасен.
Может, был Фома тяжелодумом,
Но, подумав, он за дело брался,
Говорил он только то, что думал,
И от слов своих не отступался.
Жизнь он мерил собственною меркой,
Были у него свои скрижали.
Уж не потому ль, что он «неверный»,
Он молчал, когда его пытали?
P.S.
На Новодевичьем с гранитного монолита на могиле Эренбурга смотрит барельефный его портрет - репродукция в металле со знаменитого наброска Пикассо.
Здесь, на месте его вечного успокоения, почему-то приходят на память не зрелые его стихи, а вот эти, ранние из «Одуванчиков»:
Мне никто не скажет за уроком "слушай",
Мне никто не скажет за обедом "кушай",
И никто не назовет меня Илюшей,
И никто не сможет приласкать,
Как ласкала маленького мать.
В финале этого неясного по жанру опуса, автор его решается упомянуть, что успела прочитать вышеприведенные строчки выросшему уже в эмиграции сыну Илюше, названному так в честь Ильи Григорьевича Эренбурга.
P.P.S.
Есть прекрасный документальный фильм о жизни Ильи Эренбурга.
«Илья Эренбург: Собачья жизнь» в двух частях
Рубрики: | Рождённые в СССРистория нашей страны |
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |