Я очень люблю свою учительницу Надежду Ивановну Попову. Она была моим наставником, завучем, когда я сразу после университета пришла работать преподавателем в промышленно-экономический техникум в городе Нытва Пермского края. Сколько мудрых советов она мне дала! Сколько раз пили мы чай у неё в кабинете, на переменах между уроками и даже дома, после работы, на её уютной маленькой кухне.
Иногда к нам присоединялась мама Надежды Ивановны, Галина Вячеславовна Пономарёва. Всю жизнь она проработала учителем математики. К столу выходила всегда элегантная, нарядная. Никогда не застать её было в потрёпанном халате, в каких часто ходят домохозяйки. Нет, всегда в красивом платье, с белым кружевным воротничком. Седая, взгляд внимательный, умный, добрый. А ведь ей на момент нашего знакомства было за восемьдесят лет. Умерла она совсем недавно, немного не дожив до столетнего юбилея. До последних дней сохраняла трезвость рассудка, остроту восприятия, юмор, рассказывала интереснейшие истории о прошлом, которые хотелось слушать снова и снова. Перескажу одну из историй с разрешения её дочери Надежды Ивановны. Она – о судьбе её семьи.
Светлый день
Я родилась и выросла в селе Скородум Ирбитского уезда на Урале. Была третьим ребёнком в семье священника Вячеслава Пономарёва. Чем старше становлюсь, тем ярче вспоминаю я детство. Иногда задремлю – и я там, стою на тёплом песчаном берегу нашей речки Бобровки. Бобровка впадает в Ирбит, Ирбит в Тобол, Тобол в Иртыш, Иртыш в Обь, а уж Обь – в Северный Ледовитый океан. Так нас учили в школе.
Тепло. Доброе солнышко. Вода в речке слоями – то тёплая, то холоднее. Мелюзга плещется у берега. Мне года четыре, и я тоже у самого берега со старшей сестрой Ниной. Нина старше меня на три года, но в детстве это большая разница, и Нина кажется мне взрослой. Она заходит в воду по колено и ведёт за собой меня. А я с восторгом вожу руками по воде, плещусь и громко кричу старшему брату: «Серёжа! Плыву! Плыву!»
Как хорошо купаться в нашей Бобровке и знать, что впереди бесконечный летний день. Брат Серёжа старше меня на пять лет. Он для меня уже совсем взрослый. Он опекает нас. Таким он и был всю жизнь: заботливым, ответственным. Нина смеётся: «Серёжа, Галинка у нас плавать научилась!» А он кричит: «Всё, хватит, идите на берег! А то замёрзнете!» И мы послушно бредём к берегу. А брат провожает нас внимательным взглядом, пока мы не оказываемся на жёлтом тёплом песочке, и только тогда плывёт дальше. Мы лежим на горячем песке, а над нами голубое высокое небо в невесомых белых облачках. Хорошо!
Наконец Серёжа тоже выходит на берег, достаёт из сумки пару бутылок. У бутылок дно воронкой выгнуто внутрь. Середину дна братик пробил заранее, заткнул горлышки, в бутылки насыпал крошек. Он кладёт бутылки на дно речки воронкой навстречу течению. Вода в Бобровке прозрачная, хорошо видно, как в наши бутылки заплывают пескарики. Заплывают, а назад выбраться не могут.
Мы садимся втроём на мостик, на горячие доски и смотрим вниз. Нина тихо сопит мне в макушку. Семья у нас дружная. Правда, иногда Нине надоедает маленький хвостик, который бегает за ней по пятам, и она хитрит, находит предлоги, чтобы я отстала хоть ненадолго. Серёжа сердится, когда, по его мнению, Нина меня обижает – показывает ей кулак. Но она знает, что он её не обидит, и высовывает язык. Потом тяжело вздыхает и тянет меня за ручонку – за ягодами и грибами. Понимает, что старший брат прав. Слушается, хоть и язык показывает иногда. И вот, наконец, бутылки полны пескариков. Серёжа достаёт их из воды, открывает горлышко у бутылок, вытряхивает пескарей в котелок, и мы идём домой, приносим маме улов. Она радуется. Наша мама – самая красивая в нашем селе Скородум. А папа – самый сильный и добрый. Его уважают. Он священник. Мама вышла замуж в 17 лет, и сейчас ей 25, но выглядит она совсем юной. Тоненькая, хрупкая, изящная. Папа любит подхватывать её на руки. Она смущается, а мы радуемся. И иногда все вместе забираемся на папу, а его широкие плечи даже не сгибаются под нашей общей тяжестью. Папа сильный, на нём всё хозяйство.
У нас большой дом, и в нём живут ещё две старенькие бабушки и наш дядя, старый священник, с женой. Он когда-то помогал папе выучиться, а теперь папа заботится обо всей нашей большой семье.
Отец всегда занят. Он служит в храме. А когда он не служит в храме, он сам пашет, сеет, косит, жнёт. Большой семье нужен хлеб, молоко. У нас есть корова, лошадь, поросёнок. Огород, небольшой участок земли для посева. Есть небольшое поле, засеянное коноплёй. Всем хозяйством папа занимается сам. Мама с бабушкой пекут хлеб, готовят еду, отжимают из семян конопли густое и душистое масло. Мы едим картошку и кашу с конопляным маслом. Жмых идёт скоту, а из волокна вьют верёвки и ткут грубую мешковину.
День ещё длится, и мы втроём идём за грибами, так приятно, когда мама говорит нам: «Добытчики вы мои». За нашим селом Скородум, что тянется вдоль реки, – лес: пихты, ели, сосны. Ключик с прозрачной ледяной водой, очень вкусной. Над источником – часовенка. Иногда папа в ней служит молебен о своевременных дождях, об избавлении от засухи и града. Над ключиком – раскидистые лапы тёмно-зелёной пихты, около которой много рыжиков. Серёжа поднимает с земли пихтовую лапу и показывает нам сплошные ярко-рыжие мосты. Мы с Ниной собираем их в лукошко, а братик ищет новые грибные места и поднимает ветви пихт. Лукошко быстро наполняется, и мы возвращаемся. Вот и будут к ужину уха и жарёха из вкусных ароматных рыжиков.
Да, жарёха... Я помню этот вкус и запах маминой еды. Помню дни, переполненные счастьем. Я хочу туда, назад – в чистую детскую радость.
Папа-священник
Громкое торжественное пение – так и рвётся из груди восторг! Пасха! Праздников праздник! Я иду в толпе людей вверх по лестнице в нашу летнюю церковь. Лестница устлана ветками пихты. Папа впереди – красивый, нарядный, потом певчие. А потом – мы, все остальные. В самой лучшей одежде, с зажжёнными свечами, лица – добрые, какие-то удивительно светлые. Многие плачут от радости.
Вот поднимается Тихон, мрачный обычно кузнец. Сейчас он смотрит по-детски радостно, улыбается мне, подталкивает вперёд себя. От лёгкого любовного толчка я переношусь сразу на две ступени вверх – и мы в летней церкви. Ярко горят люстры, иконостас в цветах и веточках пихты. Голос отца – красивый и мощный, оттеняемый хором певчих, звучит так, что звенят подвески на люстрах, дребезжат стёкла в больших сводчатых окнах. Слышу, как стоящие рядом восхищаются:
– Батюшка-то наш, отец Вячеслав, вот уж поёт так поёт!
– Да уж, послушать нашего скородумского батюшку из других приходов приезжают, вон смотри – это ирбитские!
Моё сердечко трепещет от радости. Стены, потолок, иконостас – всё ликует пасхальной радостью, росписи на стенах кажутся особенно живыми и светлыми.
Наша церковь высокая, двухэтажная, с высокой колокольней, множеством колоколов. Звон самого большого колокола ранним утром слышен за десять километров. А на маленьких колоколах звонарь на Пасху выводит такие перезвоны, что заслушаешься!
Да, сейчас можно только удивляться – когда папа всё успевал? Меня называют трудолюбивой. Наверное, так и есть. Есть и успехи в труде. Но меры папочки я не достигла. Нет, не достигла...
К нему шли в любое время дня и ночи: звали к умирающим и тяжелобольным, он крестил, венчал, отпевал, служил литургию, молебны, панихиды. Обращались и просто так, за советом. Но, кроме службы, он ещё и занимался хозяйством. А ещё после нескольких пожаров в селе он организовал пожарную дружину, учил молодёжь. Несколько раз получал ожоги на сильных пожарах.
Что ещё рассказать о нём? У нас во дворе под крышей были верстак и набор инструментов. Папа сам делал по чертежам ульи, рамки для пчёл, занимался пчеловодством. Желающим раздавал пчелиные рои, помогал начинающим пчеловодам.
В свободные зимние вечера любил играть в шахматы или читать. Выписывал журналы «Нива», «Родина», журналы по пчеловодству, сельскому хозяйству. Жили мы небогато, и самой дорогой вещью был книжный шкаф – первая покупка папы и мамы после венчания. Духовная литература, классика, детские книги. В доме стараниями мамы было всегда много цветов – пальмы, туя, фикусы. Большой письменный стол. А остальная мебель – так, почти и не мебель. Большой деревянный диван в столовой. Когда мама заболела, папа брал её на руки, укутывал в одеяло и приносил на этот диван. А мы все собирались рядом.
Только сейчас, с высоты прожитых лет, узнав, что это такое – быть женой и мамой, я могу оценить, как любили друг друга мои родители. Почему нет у меня литературных талантов? Почему я не писатель, не поэт? Я попыталась бы на бумаге передать силу этой любви. Любви трагической, на стыке времён и эпох, мучимой, гонимой, но не побеждённой. У них отняли всё – дом, имущество, возможность служить. Отняли любимых детей и, в конце концов, саму жизнь. А любовь и веру не отняли. Не смогли.
Тихое пристанище
Мама была хрупкой, болезненной, быстро уставала. Они с папой были такие разные: мужество и нежность. Сила и хрупкость. Но папа черпал силу в маминой любви. Он молился за такое огромное количество людей: за свою семью, за прихожан, за всех, кто нуждался в его молитве. И порой, видимо, изнемогал под своей ношей.
А мама была его тихим пристанищем, его прибежищем, его женой. Она была, как и папа, очень верующим человеком. Молитвенница. Папе было трудно, но он никогда не жаловался, не роптал. Он мог прийти и молча сесть в ногах у мамы. А она прижимала его голову к груди, и губы её шептали молитву. И папа, как будто напившись живительной воды из родника, опять был весел, бодр, готов свернуть горы.
Жизненные силы бурлили в нём, порой он был вспыльчив, но отходчив. Как-то раз за столом, когда после обычной молитвы перед едой мы молча обедали, я закапризничала. Папа, который любил порядок, вспылил и скомандовал: «Марш на кухню!» Я немедленно повиновалась, ушла на кухню, вскарабкалась на лавку, поставила ноги на кадушку с водой.
Крышка с кадушки соскользнула, я упала в кадушку и, испугавшись, громко закричала. Папа первым подбежал ко мне, вытащил из кадушки, закутал в полотенце, принёс за стол и посадил на колени. От такого счастья – обедать на коленях у папы – я сразу замолчала и со счастливым видом начала есть. А мама смотрела на нас с такой любовью, что все улыбались.
Драгоценностей в доме не было. Впоследствии, провожая из дома, нам дали три золотых крестика – единственные золотые вещи в доме. Это было наше наследство. Наше благословение. Наша память о папе и маме. У Серёжи был крестик с синей эмалью, у Нины – с розовой эмалью, у меня – без эмали, просто маленький золотой крестик. Носить на виду их было нельзя, и мы все трое потеряли наши крестики. Когда я думаю об этом, слёзы текут у меня по щекам. Я потеряла единственную вещь, оставшуюся мне на память от родителей. Но я помню о них и люблю их! Помню!
Радости и слёзы
В нашем большом старом доме был зал. Он не отапливался и зимой был закрыт. Перед Рождеством папа втайне от нас привозил из леса большую ёлку, вносил в зал, украшал вместе с мамой. А мы заранее мастерили игрушки из цветной бумаги, картона, фольги. Мама с бабушкой готовили печенье, самодельные конфеты, сладости. Всё это складывалось в корзинки для Дедушки Мороза и пряталось под ёлку.
К Рождеству в зале затапливают. Но дверь закрыта – там священнодействует папа. Он зажигает свечи на ёлке. И вот – торжественный момент – двери открываются!
Сердечко замирает от восторга: у-ух ты! Ёлка в центре зала сверкает огнями. Мы ходим вокруг и надышаться не можём на нашу красавицу. Рассматриваем игрушки, бусы, орешки в золоте. Когда вдоволь налюбовались, папа берёт в руки гармонь – хоровод! Потом папа уходит куда-то, а вместо него является сам Дед Мороз. Он каждого просит исполнить песенку, или стихи прочитать, или сплясать, а потом запускает руку под ёлку и – а-ах! – достаёт подарок. Подарков хватает всем: и нам, и деревенским ребятишкам. Как я счастлива!
Кроме радости, вспоминаются и трудности. Детские слёзы.
Мы в поле на пашне. Серёжа боронит, а я погоняю лошадку, сидя верхом. Мне лет семь, а братику, значит, двенадцать. Мне тяжело ездить верхом, такой маленькой, – ноги стираю в кровь, а братику – ещё мальчишке – тяжело боронить. Но нужно работать, помогать родителям. Нина постарше меня, но она тоненькая, хрупкая, в маму, а я покрепче и повыше ростом и поэтому езжу в поле.
Как-то раз я ехала на лошадке, а лошадка резко наклонилась, чтобы попить, и я свалилась прямо через голову в быструю речку. А Серёжа меня вылавливал, и мы смеялись – оба мокрые. Я даже не ушиблась. И была такая удивлённая: только что верхом на лошадке, и вот – уже в речке!
Однажды мы с Серёжей решили заночевать в поле, чтобы утром пораньше начать работу. Легли спать под деревом, а ночью началась гроза. Мы проснулись от раскатов грома. Хлынул дождь, и мы перебрались под телегу. Сидим и молимся Николаю Угоднику.
А в дерево вдруг молния как ударит! И оно вспыхнуло и загорелось! А мы под телегой – сухие и целёхонькие. А когда под телегой-то сидим, смотрим: папа по полю к нам скачет во весь опор. Испугался за нас, когда гроза началась, и прискакал.
А один раз братик сильно устал, работая, и уснул прямо на пашне. И я решила попробовать боронить сама. Жалко стало уставшего брата. Тронула лошадь, а борона подпрыгнула, и один из зубьев впился прямо мне в ногу.
Я громко закричала и заплакала, а Серёжа проснулся и бросился ко мне. По ноге у меня очень сильно текла кровь. Тело стало ватным, и я с ужасом смотрела на братика. Он тоже испугался, но не растерялся, быстро разорвал рубашку и перевязал рану.
Серёжа вёз меня на лошадке домой и сокрушался, что уснул. Говорил, что лучше бы он поранился, чем я. Шрам на ноге у меня остался на всю жизнь.
Да, боль тех, кого любишь, бывает часто сильнее собственной. Это я тогда поняла. А потом боль стала усиливаться. Потому что пришло время боли и испытаний. Да, испытания. Выдержали ли мы их?
На сквозняке
Начальную школу мы, дети священника, закончили полностью. Шёл двадцатый год. И относились к нашей семье всё хуже и хуже. Пока мы не поняли, кто мы. Мы – отверженные. Серёжа учился хорошо, учителя говорили, что он очень способный. Подготовившись за лето самостоятельно, он перешёл из пятого сразу в седьмой класс. Но за его учёбу причиталась большая сумма. Нам с Ниной тоже учёбу пришлось прервать.
Нас обложили непосильными налогами. Дома дядя-священник с женой нуждались в уходе, обе бабушки тоже стали совсем старенькие. Одна уже не ходила. Вторая – маленькая, сухонькая, очень живая, подвижная, трудолюбивая. Всегда была в работе: шьёт, вяжет, штопает – и поёт русские народные песни. Этой зимой она перестала петь и совсем сгорбилась.
Петь она перестала после папиного ареста. К папе приходил наш сельский учитель, и зимними вечерами они играли в шахматы. Кто-то донёс, и папу забрали за «развращение сельской интеллигенции». Его приговорили к пяти годам.
Дом опустел без папы. Мама сидела у окна с сухими глазами и смотрела на дорогу в сугробах. А я просыпалась ночью и каждый раз видела её на коленях у икон. Горела лампадка, и сердце тревожно сжималось в предчувствии беды.
Мама поехала на свидание к папе. Она решила бороться и ходатайствовать о его освобождении. Свидания не дали, к начальству маму тоже не пустили. И она возвращалась со станции ночью. Серёжа пошёл встречать маму, но они разминулись. И мама сбилась с дороги, долго плутала, промёрзла. Попала в болото и промочила ноги. Еле живая она добралась до дому, и мы бросились её согревать, оттирать её ледяные ноги. Но наши растирания помогли плохо. Мама сильно заболела. Она начала кашлять. Начался туберкулёз.
И когда папа вернулся через шесть месяцев (благодаря заступничеству учителя, с которым они играли в шахматы), мама уже кашляла с кровью. Сказалась, видимо, не только простуда, но и переживания за папу.
Семейный тёплый дом на сквозняках времён держался нашей любовью. Но становилось всё труднее. Мама не могла работать. Страх за её здоровье и жизнь прокрался в нашу дружную семью. Дом был старый и холодный. И теперь, когда старшее поколение стало совсем немощным, а мама не могла работать, вся тяжесть труда была на нас, детях. Наносить дров, натопить печь, чтобы старики и больная мама не мёрзли, натаскать воды из колодца, подоить корову, приготовить еду. А ещё испечь хлеб – ничего готового не продавалось, его пекли сами.
Папа иногда ходил из угла в угол и повторял маме: «Так, всё будет хорошо, Наденька. У нас всё будет хорошо. Парное молоко. Главное – каждый день пить парное молоко». Я видел, с какой благодарностью он смотрел на меня, сразу повзрослевшую, когда я, подоив корову, приносила маме кружку парного молока. Нина шила, вязала, как взрослая, готовила еду.
Папа ездил куда-то и привёз барсучьего сала, чудом достал где-то шоколад. Варил его с салом и мёдом, закупоривал горшки тестом, заставлял маму принимать это лекарство. Мама ещё больше похудела, стала совсем тоненькой, прозрачной. Но, как всегда, была ровной, терпеливой. Казалось, она меньше обеспокоена своей болезнью, чем папа. Чуть получше ей становилось – она старалась взять на себя домашнюю работу, уход за стариками.
Папа никогда не садился за стол без мамы. Когда она плохо себя чувствовала, приносил на руках и усаживал вместе с нами. Папа, как я сейчас понимаю, много молился. Он почти не спал и мало ел. Но свой молитвенный подвиг скрывал. Оценить его я могу только сейчас. Да, только сейчас. Всё так же ревностно служил он в храме. Всегда крепкий, мощный, он похудел, плоть его истончалась, но ярко горел дух. Он по-прежнему руководил пожарной дружиной, учил крестьян пчеловодству. Но дела шли всё хуже.
«Если Бог есть...»
Голод вставал на пороге. Мы не могли учиться и не могли работать. Мы были детьми священника, а значит, отверженными.
Сейчас, многое повидав и пережив, я могу оценить силу духа моих родителей. Как грубо попиралась мужественность отца, когда издевались над его семьёй, а он не мог нас защитить. Он, такой сильный, который, казалось, мог всё на свете, был бессилен остановить мамину болезнь, выучить детей, дать им нормальную жизнь.
Каково ему приходилось? Что он чувствовал? Что вынес? Поколебалась ли хоть на миг его вера? Нет. Сейчас, вспоминая папу, я думаю про многострадального Иова. Но часто боль тех, кого мы любим, бывает для нас сильнее собственной...
Я помню, как мы – Серёжа, папа и я – сидели у окна, а на улице шёл бесконечный дождь. Я шила, Нина вышла куда-то, а мама лежала больная в другой комнате. Помню, как долго брат собирался с мыслями, видимо обдумывал свои слова, а потом обратился к папе. Горела лампадка у наших любимых икон. Казанская Божия Матерь смотрела на нас ласково и печально. Помню, что Серёжа говорил:
– Папочка, посмотри вокруг, что творится. Страшно. И ведь они не верят в Бога. Почти никто теперь не ходит в церковь. Их закрывают. А может быть, Его и правда нет? А если Его нет, то зачем мы всё это терпим? Папа, ты можешь быть просто пожарником. Или пчеловодом. И тогда мы сможем учиться. И работать. А иначе мы просто умрём с голоду. А если ты не будешь служить, то мы сможем быть все вместе. Вместе, понимаешь? А если Бог всё-таки есть, то Он нас простит. Нина и вот Галя ещё совсем дети. Мама больна. Бабушки старенькие. Папочка, родной мой, надо что-то делать. Я должен работать. Хотя бы ради сестёр.
Я слушала их разговор молча. И понимала, что мне нельзя вмешиваться – мужчины принимали какое-то решение. Папа слушал братика спокойно. А потом сказал Серёже: «Я думал об этом, сынок. Я принял решение. Вы напишете, что не будете встречаться с родителями, и вам разрешат учиться и работать. А мы всё равно будем вместе. Я буду молиться за вас, пока я жив. Нашу любовь никто не сможет отнять. Мы будем вместе – в молитве. А отречься, сын, я не могу. Даже ради вас. Но Господь не оставит вас, запомни это. Слышишь? Запомни: Господь не оставит вас. И моя молитва будет с вами. Всё, сын. Я принял решение. Это моё решение, слышишь? Моё решение. Запомнил?»
Почему он повторил это несколько раз – о том, что это его решение? Я понимала это и тогда, знаю и сейчас. Чтобы чувство вины не мучило нас, его детей. Да, чувство вины – вот то, что живёт с нами всю нашу жизнь. Вот что не даёт нам покоя – правильно ли мы поступили? Может, мы должны были остаться вместе? И пройти этот путь до конца? Одной семьёй?
Классовый состав
Мы подписали бумагу, что отказываемся от контактов с родителями. И уехали. Мы больше не имели права встречаться с ними. Но мы общались тайком – передавали записки через одну верную семью.
Нина окончила школу и пошла учительствовать. Серёжа жил в Ирбите и работал на Егоршинских шахтах, чтобы стать рабочим и не зависеть от своего непролетарского происхождения. Я жила с ним и училась в Ирбитской заводской школе-семилетке.
Нам разрешили учиться, а братику работать после нашего отказа от контактов с родителями. Правда, меня несколько раз выгоняли из школы из-за происхождения, даже несмотря на наш отказ. Но директор школы, до сих пор ему благодарна, Думнов Пётр Фёдорович, очень добрый человек, говорил мне, что у меня хорошие способности, и защищал. На свой страх и риск снова принимал меня в школу после отъезда проверяющей комиссии.
Иногда он говорил мне: «Посиди дома три дня, к нам комиссия едет, будет проверять классовый состав учащихся. А потом приходи, когда они уедут». Вот так, благодаря Петру Фёдоровичу, в 1928 году я закончила семилетку. Мне было пятнадцать лет.
Восемнадцатилетняя Нина работала учительницей в Ляпуново, глухой деревне в двадцати пяти километрах от Ирбита. Объявили Всеобуч, а учителей не хватало. Наверное, поэтому, а может, по молитвам наших родителей, мы с Ниной обрели своё призвание и стали учительницами.
Директор Пётр Фёдорович, рискуя своей работой, написал мне направление на краткосрочные курсы учителей для лучших выпускников школ. Я окончила эти курсы, и меня отправили работать со взрослым населением в дальнюю деревню Чувашево. У нас с Ниной и Серёжей не было ни белья, ни приличной одежды, ни обуви. Сергею было очень жаль нас, своих сестрёнок. Изо всех сил старался он нам помочь.
Как Серёжа был счастлив, когда смог на свои талоны купить нам с Ниной обновки: туфли на низком каблуке, трикотажные кофточки! Я сшила себе ситцевую синюю юбчонку и белую с синим горошком блузку, которыми очень гордилась. Башмачки мы с Ниной делали из холста.
Старший брат
Нам было тяжело. Мы переживали за родителей, друг за друга. В пятнадцать лет я должна была учить взрослых мужчин, лесорубов. И папа написал Серёже записку с просьбой поговорить с сёстрами, как старшему брату, о девичьей чести, о женском достоинстве.
И Серёжа поехал к нам, сначала в Чувашево, потом в Ляпуново. И, краснея и смущаясь, выполнил наказ отца и разговаривал с нами, просил нас беречь свою репутацию, быть строгими и недоступными. Приводил много примеров, которые вспоминал из литературы, – про Наташу Ростову и её увлечение Анатолем, которое чуть не привело к трагедии, другие примеры. Я слушала серьёзно, а Нина от смущения сердилась и говорила, что сама всё знает. А потом рано утром братик отправился пешком по осенней грязи в Ирбит.
Вот сейчас думаю: а ведь ему было всего двадцать лет. По нынешним временам – мальчишка. А ведь он чувствовал себя взрослым мужчиной, который несёт ответственность за сестрёнок. И выполнял это деликатное поручение, потому что папа и мама были лишены возможности сделать это сами.
На шахте было очень тяжело работать – уголь, пыль, сырость. Серёжа лежал в больнице, лечили от ревматизма. Были ли у нас счастливые минуты? Да, конечно! Мы были молоды.
После болезни брат нелегально приехал к родителям. Взял нашу лошадку, заехал за мной, и вот мы едем к Нине в гости. Сколько детской радости принесла нам эта поездка!
Зимнее раннее утро. Лёгкий морозец. Небо ясное. Воздух такой свежий, зимний. От Ирбита до Ляпуново двадцать пять километров. Едем весело, лошадка бежит быстро с лёгкими санями. Шутим и смеёмся. Проезжая очередную деревеньку, Серёжа кричит: «Чашки и ложки – меняю на собаки и кошки!» Из ворот сбегаются хозяйки с ребятишками:
– Эй, парень, что у тебя есть, чашки-то какие – покажи! А ложки-то деревянные или железные?
– У меня? Какие чашки-ложки, откуда? Вон сестрёнка только сидит!
– А где же собачник, который сейчас кричал?
– Не знаю, не видел! – братик пожимает плечами и погоняет лошадку.
А я в санях смеюсь звонким, счастливым смехом.
Едем мимо зимнего леса. Он стоит белоснежный, укутанный в сугробы. Серёжа заставляет меня надеть тулуп. Трогает мой нос – ледяной. Замёрзла! Дожидается, пока я надену большой длиннополый папин тулуп поверх пальто, ловко дёргает сани – и я мягко вываливаюсь в снег. А брат прыгает в сани и едет себе дальше. Кричит: «Догоняй!» А когда я догоняю, едет быстрее, и я снова отстаю. Так он меня согревает чуть не до слёз. И когда видит, что согрелась, – останавливается, хватает меня в охапку и сажает в сани.
В другой деревеньке Серёжа расспрашивает дорогу, задаёт глупые вопросы и смешит меня. Никто не сердится, а смеются с нами вместе.
К Нине являемся неожиданно, она визжит от радости и бросается братику на шею, потом ко мне в объятия. Прыгает от радости, тормошит нас, расспрашивает о родителях. Мы, как могли, скрасили наш рассказ о папе и маме.
Назад ехали погрустневшие, посерьёзневшие. Было жаль оставлять Нину – тоненькую, хрупкую, похожую на маму, – одну в дальней глухой деревне. И было до слёз жалко наших родителей, с которыми мы были разлучены.
Вскоре после этой поездки я прошла курсы учителей начальных классов в Ирбите. Отправили меня работать учителем в Бердючинскую начальную школу в шести километрах от Ирбита. Было мне шестнадцать лет, и выглядела я как девочка-подросток.
Когда пришла в школу с назначением, директор спросил: «А ты, девочка, в какой класс пришла?» А я сначала не поняла и ответила смущённо: «В какой пошлёте...» Потом, когда директор понял, что перед ним не ученица, а учительница, мы вместе с ним смеялись. Директор дал мне самый лёгкий – второй – класс.
Эти дети уже знали азы, но были не такие рослые, как в третьих-четвёртых классах. В то время в этих классах нередко учились мои ровесники – пятнадцати-шестнадцати лет. Серёжа переживал за нас и часто навещал. С родителями общались записками.
Осенний костёр
Одно из самых тяжёлых воспоминаний – выселение родителей из дома. Знаю о нём со слов бабушки, но мне кажется, что я видела это своими глазами.
Осенний холод. Улица. Большой костёр. В костре горит наш любимый книжный шкаф – наш старичок – бывшая самая ценная вещь в нашем доме. Горят книги: требники, Псалтирь, Евангелие. Дымятся наши любимые Достоевский и Пушкин. Ветер разносит наши детские рисунки. После расставания мама часто доставала их с книжной полки и разглядывала.
Папа не смог выплатить непосильный налог, который наложили на него как на священника. Наше хозяйство описали, вещи распродали с торгов, забрали наш старый дом, корову, лошадь. Закрыли красавец-храм.
На обочине дороги лежит старенькая бабушка, которая уже год не вставала, рядом с ней сидит и держит её голову на коленях вторая бабушка. Наш старый дядя-священник и его жена, к счастью, не дожили до этого времени, они умерли чуть раньше.
Папа стоит и обнимает маму, дрожащую на осеннем ветру. С неё сорвали тёплую шаль: «Моей жене сгодится!» Папа и мама смотрят на костёр. Поджигатели смеются:
– Что, попадья, невесело? Ничего, контра, скоро тебе ещё грустнее будет! Небо с овчинку покажется!
Папа сжимает кулаки, но мама ласково гладит его по плечу: «Родной, потерпи ради меня. Ты знаешь, я не перенесу, если они начнут тебя бить».
Так родители и старенькие бабушки оказались на улице, без крова, без одежды, без еды, безо всяких средств к существованию. Папа с трудом нашёл место священника в маленькой деревне Азево-Гуни в двенадцати километрах от Ирбита. Но тот день стал роковым для мамы. Она очень быстро после этого умерла. Ей не было ещё сорока лет.
Умерла она в Азево-Гуни, через пару дней после смерти нашей неподвижной бабушки. С утра папа причастил её, отправил нам записку о том, что бабушка умерла, а мама при смерти. И уехал в Скородум на похороны. Он хоронил старенькую недвижимую бабушку, которую в Скородуме приютила его верное чадо. А когда приехал с похорон, всё было кончено. Мама умерла на руках у второй старенькой бабушки, повторяя ласково наши имена – своих любимых детей и своего ненаглядного мужа.
Случайностей не бывает – это я знаю точно. И Господь привёл меня в этот день в дом к нашим верным друзьям. Я прочитала записку, заплакала. И побежала на базар, где торговали жители из Азево-Гуни. В тот момент мне было всё равно – узнают о моей поездке домой или нет. Крестьяне, торговавшие на базаре, согласились захватить меня с собой на подводе. И я приехала в дом даже раньше папы.
Когда мы подъехали к дому, было уже темно. В окне видны были две горящие свечи. Крестьянин посмотрел на меня с жалостью и перекрестился. Но смысл его взгляда я поняла только позднее.
Бабушка, открыв мне дверь, заплакала. И я спросила: «Где мама?» А бабушка ответила: «Раздевайся, обогрейся и пойдём к маме». Я обрадовалась, у меня отлегло от сердца. Но когда я открыла дверь в другую комнату, то увидела стол, гроб и две свечи. Я потеряла сознание.
Когда пришла в себя, бабушка сидела рядом, плакала и просила меня взять себя в руки. Скрипят ворота, наверное, приехал папа, а ему ещё тяжелее. Я поднялась и пошла навстречу папе. А он только открыл дверь с улицы и упал, даже не перешагнув порог.
Мы с бабушкой кое-как затащили папу в дом. Он пришёл в себя, обнял меня и плакал безутешно, как ребёнок. Мне непривычно было видеть таким нашего мужественного, сильного папу. И я гладила его поседевшую голову, прижимая её к груди, как когда-то делала это наша мама.
Папа быстро взял себя в руки. Мы посидели возле мамы. И папа был спокоен. Он сказал мне, что я помогла ему превозмочь его горе, а теперь он просит меня уехать, чтобы не прогулять работу. Папа нашёл верного человека, который согласился довезти меня к моей школе. И, несмотря на мои просьбы остаться, благословил уезжать, пока никто меня не видел. Иначе я могла потерять работу и возможность устроиться на неё в будущем.
Я простилась с папой и бабушкой и уехала. Это была последняя встреча с нашим папой. Больше никто из нас не видел ни его, ни бабушки. Бабушка вскоре умерла, а папу снова арестовали. Его крестный путь близился к концу.
Последняя весточка
Почему мы не были там, рядом с ними?! Всю жизнь не отпускает нас скорбь о том, что нас не было рядом. До конца наших дней будет объединять нас чувство вины, острой, глубокой жалости к родителям нашим, которых мы вынуждены были оставить. Чем дальше, тем острей каждый из нас осознавал всю горечь, всю боль их одиночества, одинокой смерти. Их одиноких, неизвестных и неухоженных могил.
Мы получили от папы только несколько весточек. Он благословил в своём письме меня на замужество, а у Серёжи сохранилась его записка. Серёжа давал нам её читать. В ней папа просил сына не оставлять сестёр, помнить о Боге. И в конце было четверостишие. Я запомнила его наизусть. Как же там? Сейчас вспомню:
Не говори, что нет спасенья,
Что ты в печалях изнемог.
Чем ночь темней – тем ярче звёзды,
Чем глубже скорбь – тем ближе Бог.
Недавно удалось нам через знакомых достать документы – архивные справки. Из них мы узнали, что старости у нашего папы не было. Он погиб молодым.
Много лет спустя нашли мы и могилу папы. Нужно доехать до Екатеринбурга, а потом проехать двенадцать километров по Московскому тракту к месту, где было расстреляно и захоронено в общей могиле около трёхсот священнослужителей.
Папу арестовывали в 1920-м, в 1930-м и в 1933-м годах. Сидел в тюрьме с 1933 по 1935 год. Отпущен за недостатком улик. Затем арестован 4 сентября 1937 года сотрудниками УНКВД Ирбитского райотдела. При обыске найдены епитрахиль, Дароносица, серебряный крест с цепочкой.
Обвинён в участии в контрреволюционной организации и ведении контрреволюционной пропаганды (статья 58 УК РСФСР). Постановлением тройки при УНКВД через две недели после ареста – 17 сентября 1937-го – приговорён к расстрелу. Приговор приведён в исполнение 22 сентября 1937 года.
А следующая справка гласит: «Постановлением Президиума Свердловского областного суда от 15 мая 1958 года постановление тройки от 17.09.37 в отношении Пономарёва В. А. отменено, а дело прекращено за отсутствием состава преступления».
Иногда я перечитываю эти справки, потому что, кроме них, у меня ничего не осталось на память от родителей. Ничего – ни фотографий, ни вещей. И слёзы текут по моим щекам. И кажется мне, что я слышу папин голос:
– Доченька! Я по-прежнему люблю вас и молюсь за вас! Разве не чувствовала ты наш с мамой молитвенный покров над вашей жизнью, родная моя? Всё хорошо. Не плачь! Вспомни:
Чем ночь темней – тем ярче звёзды,
Чем глубже скорбь – тем ближе Бог.
Ольга РОЖНЕВА
Сентябрь 2009 года
г. Нытва Пермского края
http://rusvera.mrezha.ru/597/6.htm