— Нет, это заблуждение. Там, конечно, есть истинные одесситы, которых всегда видно и слышно. Можно, например, встретить двух дам, которые громко разговаривают друг с другом, стоя на разных сторонах улицы, стараясь перекричать шум автомобилей. «Как вам нравится тот Арнольд?» — интересуется одна. «А что, он опять в новом костюме?» — реагирует другая. «Какой костюм! В пятницу похоронили». — «Так что вы меня спрашиваете…» — «Но как вы оцениваете поступок?!»
Но есть и другой Иерусалим, другой и эмоционально, и по языку. В Старом городе живет большое количество этнических меньшинств — грузины, цыгане, армяне, айсоры, арабы, русские субботники… Есть испанские евреи. Совершенно потрясающие семьи, покинувшие Гранаду еще в XV веке. Но ключ от своего родового поместья они хранят до сих пор… Когда мы только приехали сюда, можно было встретить старушек — аккуратно причесанных, с хорошим маникюром. И даже в жару — блузка с длинным рукавом. Но если случайно рукав поднимается, на предплечье виден номер узника концентрационного лагеря. Сейчас их уже практически не осталось… Короче говоря, это очень пестрый город, с особой, густо замешанной жизнью. К слову сказать, в моей новой книге «Окна» есть новелла «Кошки в Иерусалиме», где все это присутствует. Вообще образ иерусалимского окна интригует меня безумно, я люблю заглядывать в окна, приоткрывая для себя кусочек чужой жизни.
— А окна своего родного Ташкента часто вспоминаете?
— Знаете, не так давно мне позвонили с телевидения. Милый молодой человек: «Дина Ильинична, мы хотели бы сделать передачу с вашим участием — воспоминания о детстве». Я сказала: «Ну что ж, пожалуйста. Как раз скоро буду в Москве. Мы сможем встретиться и поговорить». — «Мы бы хотели, чтобы вы приехали в Ташкент, где вы родились…» — «Это исключено», — ответила я. Города, который я знала и любила, больше нет. Не представляю, как приду на место знаменитого сквера, ныне вырубленного властями. Там росли великолепные гигантские чинары, посаженные еще при русском губернаторе туркестанского края… Я не найду там ни тех улиц, ни тех домов, с которыми связана моя жизнь, где осталась часть моей души… И о чем я буду там говорить?
А ведь Ташкент — это целая цивилизация. Ташкентцев я узнаю всегда и везде — в Америке, Израиле, Германии. Знаете как? Главным образом по хорошему русскому языку. В большинстве своем мы — дети эвакуированных москвичей и ленинградцев. Хотя и одесситов было много, и киевлян. Интеллигентные и гостеприимные люди — на Востоке сильны законы гостеприимства. Готовые к любым испытаниям, так как прошли школу стойкости в многонациональной среде.
Моя мама родилась в Полтаве, вместе с семьей попала в Ташкент в эвакуацию. Здесь поступила в университет на исторический факультет. Днем училась, ночами подрабатывала охранником. Стояла с ружьем на посту на военном заводе. Пайку хлеба, которую получала, обменивала на билеты в театр — в Ташкенте во время войны было несколько замечательных театральных коллективов, опять же эвакуированных. От голода ее спасали орехи. На улицах сидели узбечки и стаканами продавали грецкие орехи, стоило это недорого. Так она и осталась после войны в Ташкенте. Возвращаться в Полтаву не захотела. Знаете ли, с Украиной времен Великой Отечественной войны связаны тяжелые для моей семьи воспоминания. Там были расстреляны мамины тетки, двоюродные братья, сестры. Все ее одноклассники-мальчишки, окончив полтавское танковое училище, ушли на фронт. В живых остался один, вернулся инвалидом без ног…
Мой отец из своего родного Харькова пацаном ушел на фронт, а после войны приехал в Ташкент к своим эвакуированным родителям. Поступил в художественное училище, где историю преподавала моя мама. Так они познакомились. Долго наша семья ютилась в одной комнате в коммуналке. И эта теснота преследовала меня по жизни. Даже когда мы переехали в отдельную квартиру, самая большая комната была отдана папе под мастерскую. Все остальные обитали где придется — в коридоре, на кухне… Отсюда моя страсть к бытовому простору. Сейчас мы с мужем вдвоем занимаем двухэтажную квартиру. Дети выросли, живут самостоятельно. Я хочу переехать на другую сторону Иерусалима, поменять вид из окна: с пустыни на лесной пейзаж. Друзья говорят: «Там более дорогой район. Наверное, вы продадите эту квартиру и купите поменьше?» — «Ну нет, — отвечаю. — Мне нужно много пространства. Слишком хорошо я помню раскладушку, на которой спала в детстве и юности...»
Мой земляк и друг, режиссер Станислав Митин, сказал однажды: «Знаешь, если б мне предложили создать памятник нашему детству, я бы просто повесил на стену черные сатиновые трусы и написал: «Памятник моему детству». Три четверти года основной «формой» нашей одежды были эти самые сатиновые трусы. Бегали босиком или в сандалиях, подметки которых были стерты до дыр. Теплый, горячий город Ташкент… Недаром после войны со всей страны сюда стекалось огромное количество ворья, сумасшедших, инвалидов. Здесь было легче выжить. Этот грохот инвалидных тележек по мостовой сопровождал все мое детство.
Опять же возвращаясь к моей книге «Окна». Там есть рассказ о ташкентском детстве, о моих корнях. Называется «Бабка». Не так давно я вдруг стала часто думать о ней. Бабка была уникальной личностью. Я до сих пор уверена, что в ней пропала большая актриса. Разговаривала c сочным украинским акцентом, с богатством интонаций, жестов… Прожила до девяноста с чем-то лет. Семья была хлебосольная, гости собирались часто. Выпивали, закусывали, когда уже бисер пота выступал на лысинах и салфетками отирались усы, кто-нибудь обязательно просил: «Рахиль, представь». Та начинала отнекиваться: «Та шо ж я…» Тогда уже неслось со всех сторон: «Рахиль, представь!» И она начинала: «Ну шо ж я-то, я-то ничего...» Но постепенно из этих оговорок, невнятицы вдруг вырастал монолог: менялся голос, интонация. Она не называла имени представляемого персонажа, за нее это делали гости — все дружно хором угадывали, кто это — соседка, почтальон, аптекарь...
Когда я была маленькая и мама не могла впихнуть в меня очередную ложку каши, бабушка говорила ей: «Уйди».
Садилась вполоборота ко мне, брала ложку и обращалась только к маме: «А знаешь, Рива...» Меня как бы исключали из разговора. Это было обидно, я сидела с противной, комковатой кашей за щекой и слушала ее рассказ, который меня как бы не касался:
«Сегодня хотела зафаршировать щуку... Ты знаешь, щуку надо покупать, пока у нее глаз не заснул. Еду в трамвае на Алайский. Вдруг на остановке входят старичок и мальчик… У старичка такая сумка на полу меж ног, и я смотрю, там чьи-то длинные ушки шевелятся — чик-чик, чик-чик». На этих словах она поворачивалась ко мне: «Так. Шо ты сидишь? Открывай рот». Я послушно открывала, боясь пропустить хоть одно слово из этой истории. Дальше шла невероятная бодяга с участием милиционера, женщины, которая кричит: «Шо у него там в сумке?
Мильцанер! Вожатый, останови траНвай!» И так далее… Это был целый спектакль. Я выросла в этом театре, понимаете? Из-за этого не очень люблю театр профессиональный. Прихожу, сажусь в зале, смотрю на сцену, по которой ходят актеры и произносят написанные кем-то слова. Да я сама так могу…
Сколько себя помню, меня обуревало стремление заполнить лист бумаги буквами, словами, строчками. Все время что-то строчила. А мама мою писанину беспощадно выбрасывала — надо было заниматься музыкой, готовиться к контрольной по математике…
Однажды, листая принесенный кем-то в класс журнал «Юность», я наткнулась на рассказик, подписанный: Наташа Хмелик, 8-й класс. Я подумала: «Вот интересно. Я тоже так умею». И на этом наивном восторге послала в журнал свой рассказ «Беспокойная натура». С моей стороны это была игра, нечто типа лотереи. А его напечатали. Да еще прислали мне, соплячке, гонорар, 98 рублей. Это была огромная сумма!
Сейчас я думаю, мне страшно повезло, что я начала печататься в 15 лет, а не в 25 или в 30, например. Меня миновала звездная болезнь. И довольно долго все оставалось как бы игрой. Не так давно я нашла рукопись своей повести «Когда же пойдет снег», которую легко и быстро написала за несколько вечеров. Там всего лишь одна поправка. Вот так я писала в юности. В отличие от меня нынешней, не сомневалась ни в одном слове. В 24 года меня угораздило стать членом Союза писателей — на тот момент самым молодым в стране. Через несколько лет я вышла замуж и перебралась к мужу в Москву. Случилось так, что, выросшая среди подрамников, холстов, в запахе терпентина, лака, красок, я не поменяла своего окружения и плавно перешла из мастерской отца в мастерскую мужа. Если раньше позировала папе и слышала: «А ну сиди спокойно! Не болтай и не вертись, а то получишь у меня». То теперь муж мне говорит: «Солнышко, повернись, пожалуйста, и постой так. Мне нужна мужская спина для композиции».
— О Ташкенте, о своей жизни в этом городе вы написали роман «На солнечной стороне улицы». Много чего написано об Израиле. Москва такой чести не удостоилась…
— Нет, вы не правы. Москва — счастливейший отрезок моей жизни. Здесь я встретила Бориса, здесь родилась наша дочь. У меня есть повесть «На Верхней Масловке». Москва, и это правда, действительно оказалась не моим городом. По-видимому, для душевного комфорта
мне не хватило здесь света и простора. Наш с сыном переезд туда тоже был в какой-то степени опытом эмиграции. По сравнению с Ташкентом все было другое — люди, отношения. Но вот странная вещь. В Москве ведь не самый благоприятный климат. Сейчас, когда я приезжаю туда, я попадаю если не в дождь, так в снег. Недавно, в один из наших приездов, Борис указал мне на большое окно гостиничного коридора и сказал: «Снег. Пойдем посмотрим». Мы несколько минут стояли и смотрели на медленное кружение больших и сонных снежинок. Но почему-то в моих воспоминаниях Москва — это всегда лето, Ботанический сад, куда каждое воскресенье мы пешком ходили гулять. Мое огромное брюхо, когда я вынашивала дочь. А десятилетний сын вприпрыжку бегал рядом, время от времени прикладывал ухо к моему животу и говорил: «Я слышу! Там зреет жизнь».
http://7days.ru