Слушая вьюгу, пожравшую свет, дороги, дома,
вспоминаю себя маленькой Гретель, которую даже Гензель покинул
в пряничном домике, где ворчащая ведьма-зима
точит ножи метельные, сгорбив сухую спину.
Но в бормотании мерном "бу-бу, бу-бу"
слышится страх, потому что она не вечна —
смерть её медленно тянет дым, и сипит чубук.
Блеет в углу жертвенная овечка,
но — "мене, текел, фарес".
Зиме пора
горло открыть, оголяя пустые груди.
Сколько ни высыплешь снежного серебра,
время не выкупить, хоть неподкупность судей
ранга высокого не проверял пока
тот лишь, пожалуй, кто умер ещё до смерти.
Точит ножи старуха.
Дрожит рука.
Тянутся корни сосен в продрогшей тверди,
будят уснувших — тех, кто условно жив,
и занимают у тех, кто условно умер,
атомы новых смыслов.
Ожить спешит
то, что собой всегда представляет в сумме
мир, полный терпкой боли, поскольку боль —
факт, подтверждающий право на продолженье
рода.
Вода в клепсидре уходит в ноль,
смерть обрезает надежду и нити тени.
Быть по сему.
Я свидетель.
Мой малый долг —
видеть событие, прячась у балюстрады,
верно, исполнен.
Бегу до семи щеколд.
Смерть провожает внимательным долгим взглядом.
Уже Другая