-Цитатник

Пробуждение сознания или деградация в электронной матрице? - (0)

Пробуждение сознания или деградация в электронной матрице? Нет ничего сильнее идеи, время к...

Сергей Волчков - ГОЛОС России! - (1)

Концерт Mолодежного хора Патриаршего центра 2012 Биография Сергея Волчкова Прос...

Учись прощать. Б.Пастернак - (0)

  Учись прощать, молись за обижающих, Зло побежда...

Любовь готова всё прощать... - (0)

Любовь готова все прощать, когда она -- любовь, умеет беспредельно ждать, когда она --любов...

Сон на Страстную Пятницу - (0)

Великий ход страстной Седмицы Дорога боли, мук, страстей К чему удел Судьбы склонится ...

 -Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в eko-mysli

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 25.09.2012
Записей:
Комментариев:
Написано: 1417


"Мы родом из войны". Последние свидетели (+видео)

Пятница, 21 Июня 2013 г. 15:14 + в цитатник

Все меньше и меньше остается тех, кто может рассказать о Великой Отечественной войне. Этот фильм - рассказ о войне, увиденной детскими глазами. Эта война страшнее, чем запечатленная взрослым взглядом... Во время Великой Отечественной погибли миллионы советских детей. В основе фильма - воспоминания самых беспристрастных свидетелей - тех, кому в войну было от 6 до 12 лет. 

Главные участники картины - герои книги писателя Светланы Алексиевич "Последние свидетели". Из ста героев книги в живых осталось только восемь человек. Это страшная закономерность - дети войны умирают чаще, чем участники. Они сами считают: "Мы - последние свидетели. Наше время кончается. Мы должны говорить".


 
Режиссер: Алексей Китайцев

В фильме принимают участие: писатель Светлана Алексиевич, Станислав Любшин, Алла Демидова, Лариса Малеванная, Александр Лазарев, Михаил Ножкин. В фильме звучит музыка Исаака Шварца, а также премьера детских песен, рожденных в годы войны. Эти песни специально записаны детской группой ансамбля имени Александрова.

На вопрос: кто же герой этой книги? - автор ответила бы: детство, которое сжигали, расстреливали, убивали и бомбой, и пулей, и голодом, и страхом, и безотцовщиной.

...кто сосчитает, сколько детей убивает война, которая убивает их дважды? Убивает тех, кто родился. И убивает тех, кто мог бы, кто должен был прийти в это мир. В "Реквиеме" белорусского поэта Анатолия Вертинского над полем, где остались убитые солдаты, звучит детский хор - кричат и плачут нерожденные дети. Они и по сей день кричат и плачут над каждой братской могилой.

Ребенок, прошедший через ужас войны, ребенок ли? Кто возвратит ему детство? Когда-то Достоевский поставил проблему общего счастья в зависимость от страдания одного-единственного ребенка.

А их таких были тысячи в сорок первом - сорок пятом годах...

Что помнят они? Что могут рассказать? Должны рассказать! Потому что и сейчас где-то тоже рвутся бомбы, свистят пули, рассыпаются от снарядов на крошки, на пыль дома и горят детские кроватки. Потому что сегодня кому-то хочется уже большой войны, вселенской Хиросимы, в атомном огне которой дети испарялись бы, как капли воды, засыхали бы, как страшные цветы.

Можно спросить, что героического в том, чтобы в пять, десять или двенадцать лет пройти через войну? Что могли понять, увидеть, запомнить дети?

Многое!

Что помнят о матери? Об отце? Только смерть их: "...осталась на угольках одна пуговица от маминой кофты. А в печи две булки теплого хлеба..." (Аня Точицкая - 5 лет).

Как отца разрывали немецкие овчарки, а он кричал: "Сына уведите... Сына уведите, чтобы не смотрел..." (Саша Хвалей - 7 лет).

Еще не могут рассказать, как умирали от голода и страха. Как убегали на фронт: "...боялся, что война без меня кончится. А она была такая длинная: началась - я вступил в пионеры, кончилась - уже комсомолец" (Костя Илькевич - 10 лет).

"Мам, прошу, пусти на войну". "Не пущу". "Тогда я сам пойду!"

"...Направили меня в Тамбовское суворовское училище. А до войны я успел окончить только три класса и диктант в училище написал на единицу. Испугался и удрал на фронт..." (сын полка Валя Дончик - 10 лет).

Как тосковали, когда наступило первое сентября сорок первого года и не надо было идти в школу.

Как становились маленькими солдатами: "...Что мне делать с тобой, парень? Ты же в два раза меньше винтовки", - говорит командир (сын полка Петя Филоненко - 11 лет).

"Жалели только об одном: что я не успела вырасти и стать летчицей" (Клара Гончарова - 14 лет).

Как, только встав на ящики, дотягивались до станков и в десять-двенадцать лет работали по двенадцать часов в сутки. Как получали на погибших отцов похоронки.

Как, увидев после войны первый батон, не знали, можно ли его есть, потому что "...я забыл за четыре года, что это такое - белый батон" (Саша Новиков - 10 лет).

Как уходила на фронт воспитательница из детдома, а они хором просили: "Папу найдите..."

Как усыновляли их чужие люди. Как даже сейчас у них еще трудно спросить о маме.

Детская память - вещь загадочная. Вот Лев Толстой утверждал, что помнит ощущение чистых и прохладных пеленок, в которые его заворачивали в детстве.

Первое воспоминание трехлетнего Володи Шаповалова, как вели на расстрел их семью и ему казалось, что мать кричала громче всех; "...может, потому мне так казалось, что она несла меня на руках, а я обхватил ее за шею. И руками слышал, как голос шел из горла".

Феликс Клаз, которому в сорок первом году было шесть лет, до сих пор не может забыть буханку хлеба, которую бросил им из теплушки раненый солдат: "Мы уже неделю ехали голодные. Мать отдала нам с братом последние два сухаря, а сама только смотрела на нас. И он это увидел..."

Сын полка Толя Морозов может рассказать, как его, голодного и замерзшего, подобрали в лесу танкисты; и девушка-санинструктор скоблила мальчишку сапожной щеткой и долго вспоминала, что ей "не хватило на меня толстого куска мыла. Я был чернее камня".

Их судьбы похожи: судьба смоленского и белорусского мальчика, судьба украинской и литовской девочки. Война стала общей биографией целого поколения военных детей. Даже если они находились в тылу, все равно это были военные дети. Их рассказы тоже длиной в целую войну.

В сорок первом году, в июне, на Минском шоссе родились строки Константина Симонова:

Майор привез мальчишку на лафете,

Погибла мать. Сын не простился с ней...

В сорок втором из осажденного Ленинграда отзовется Анна Ахматова:

Сквозь бомбежку слышится

Детский голосок...

Сегодня они - последние свидетели тех трагических дней. За ними больше нет никого!

Но они старше своей детской памяти на сорок лет. И сейчас, когда я просила их вспоминать, им было нелегко. Им приходилось снова входить в то состояние, в те конкретные ощущения детского возраста. Казалось бы, невозможно. Но происходило поразительное. В поседевшей женщине вдруг проглядывала маленькая девочка, умоляющая солдата: "Не прячьте мою мамку в ямку, она проснется, и мы с ней пойдем дальше" (Катя Шепелевич - 4 года).

Благословенная наша беззащитность перед нашей памятью!

Кто мы бы были без нее?

Человек беспамятный способен породить только зло и ничего другого, кроме зла.

Если взрослая память рисует узор, дает объемную картину прошлого, пережитого, то детская выхватывает наиболее яркие и трагические моменты.

Она часто опускает конкретное: "Помню глубокие горшки немецких касок, а лиц под ними не помню. Страх мне всегда казался черного цвета" (Эля Грузнина - 7 лет).

Но, опуская подробности описаний, она абсолютно достоверно передает чувство: "Все ощущения войны остались у меня в памяти, как таблица умножения, как лагерный номер на руке. Только с живой шкурой содрать можно" (Иван Каврус - 10 лет).

Или: "Я тоже задумывался: почему те, кто был взрослым, помнят не так, как я? Вот мы теперь собираемся на наших партизанских встречах, и я им что-нибудь рассказываю. "Да, - слушают они, было такое, но мы забыли". А я помню, потому что был мальчишкой и, попав в войну, попав в партизаны, испытал потрясение души. С первой бомбой, когда я увидел, как она падает, я был уже не я, это был уже другой человек. Во всяком случае, ребенка во мне уже не стало. Или, может быть, во мне жил ребенок, но уже рядом с каким-то другим..." (Вася Асташенок - 10 лет).

Как это точно замечено: "Во мне жил ребенок, но уже рядом с кем-то другим". Вблизи смерти и смертоубийства они взрослели и мудрели не по-детски и даже не по-человечески. Раненые детские души порой пугали больше самой смерти.

Вот тому прием: "Жила я у немецкого бауэра. Он посмотрит на меня, а я в драном тонком платьишке, и говорит, мол, когда у тебя груди выскочат. Мне надо, чтобы скорее, тогда мои мужчины-работники лучше работать будут. А я ничего не понимала, пока хозяйка мне не объяснила, что хочет ее муж, и я ночью пыталась повеситься..." (Люба Ильина - 11 лет).

Еще один рассказ: "Сам все помню, а мама после войны не верила: "Ты не мог помнить, тебе кто-то рассказал". Нет, я сам помню, как рвутся бомбы, а я цепляюсь за старшего брата. "Жить хочу! Жить хочу!" Боялся умереть, хотя, что я мог тогда знать о смерти?" (Вася Харевский - 4 года).

Наверное, тогда, сорок лет назад, они рассказали бы не так. Рассказали бы то же самое, но не так как. Потому что тогда бы рассказывали дети, а сейчас вспоминают те, кто был ребенком или подростком.

Между сегодняшним моим рассказчиком и тем мальчиком или девочкой, о которых они говорят, пролегла целая человеческая жизнь. Тех, прежних, напоминают только чудом сохранившиеся фотографии. А у кого нет фотографии, жалеют: "В нашем партизанском отряде не было фотографа, и нельзя себе представить, каким я был тогда. А я хотел бы знать: каким?" (Володя Лаевский - 13 лет).

- О какой себе рассказывать? - спросили меня однажды. - О той, которой было в сорок первом семь лет, или о себе, сегодняшней, которой в сорок первом было семь лет?

О той, которой в сорок первом было семь лет. Она - свидетель...

Время изменило их самих, оно усовершенствовало, вернее сказать, усложнило их отношение к своему прошлому. Изменилась как бы форма передачи их памяти, но не то, что с ними было. В этом смысле рассказанное ими подлинный документ, хотя говорят уже взрослые люди. Существовала и другая опасность. Обычно, рассказывая о своем детстве, мы его украшаем, идеализируем. Они и от этого застрахованы. Нельзя же украшать ужас и страх...

Для справки: в детских домах Беларуси только в тысяча девятьсот сорок пятом году воспитывалось двадцать шесть тысяч девятьсот сирот1. И еще одна цифра - во время второй мировой войны погибло тринадцать миллионов детей.

Кто теперь скажет, сколько среди них было русских детей, сколько белорусских, сколько польских или французских? Погибали дети - граждане мира.

"Я видел..." Юра Карпович - 8 лет. Сейчас - шофер. Живет в поселке Зеречный

Есильского района Тургайской области.

...Я видел, как гнали через нашу деревню колонну военнопленных. Там, где они остановились, была обгрызена кора с деревьев. А тех, кто нагибался к земле, чтобы сорвать зеленой травы, расстреливали. Это было весной...

Я видел, как ночью пошел под откос немецкий эшелон, а утром положили на рельсы всех тех, кто работал на железной дороге, и пустили паровоз... Я видел, как запрягали в брички людей с желтыми кругами на шее вместо хомутов и катались на них. Как их расстреливали с этими же желтыми кругами на шее и кричали: ",де!.."

Я видел, как у матерей штыками выбивали из рук детей и бросали в огонь...

Я видел, как плакала кошка. Она сидела на головешках сожженного дома, и только хвост у нее остался белый, а вся она была черная. Она хотела умыться и не могла, мне казалось, что шкурка на ней хрустела, как сухой лист.

Вот почему мы не всегда понимаем наших детей, а они не понимают нас. Мы - другие люди. Забуду, живу, как все. А иногда проснешься ночью, вспомнишь - и кричать хочется...

"Боялась увидеть этот сон..." Лена Старовойтова - 5 лет. Сейчас - рабочая. Живет в Минске.

...Мама надела зеленое пальто, сапоги, завернула в теплое одеяло шестимесячную сестренку. Я сидела и глядела в окно, когда она вернется. Вдруг вижу: ведут по дороге несколько человек, среди них моя мама с сестренкой. Около нашего дома мама повернула голову и посмотрела в окно. Фашист ударил ее прикладом по лицу.

Вечером пришла тетя, мамина сестра, она очень плакала, она рвала на себе волосы, а меня называла: сиротинушка, сиротиночка. Таких слов я не знала. Ночью мне приснился сон, будто мама топит печь, огонь ярко горит и плачет моя сестренка. Если я бывала теперь с ними, то только ночью. Мне снился этот сон, рассказывала тетя, два месяца. Я так плакала, что вечером не хотела ложиться спать, боялась увидеть этот сон. И хотела его увидеть.

Я и теперь боюсь его увидеть и хочу его увидеть. У меня даже фотокарточки маминой нет. Только этот сон... Только там я могу на нее посмотреть... И на сестренку...

"А они не тонули, как мячики..." Валя Юркевич - 7 лет. Сейчас - учительница. Живет в Минске.

....... в гетто людей перевозили на лодках. Берег оцепили немцы. На наших глазах загружали лодки стариками, детьми, довозили до середины реки и лодку опрокидывали Мы искали, наших стариков не было. Видели, как села в лодку семья - муж, жена и двое детей, когда лодку перевернули, взрослые сразу пошли ко дну, а дети все время всплывали. Фашисты, смеясь, били их веслами. Они ударят их в одном месте, те всплывают в другом, догоняют и снова бьют. А они не тонули, как мячики.

Стояла такая тишина, а может. у меня заложило уши, и мне казалось, что стояла тишина, что все замерло. Вдруг среди этой тишины раздался смех, какой-то молодой, утробный смех, рядом стояли молодые немы, наблюдая все это, они смеялись. Я не помню, как пришли мы с сестрой домой, как я ее дотащила. Тогда, видно, очень быстро взрослели дети, ей было три года, она все понимала.

..... Мама моя была учительницей. Она твердила: "Надо остаться человеком". Даже в аду она старалась сохранить какие-то привычки нашего дома. Не знаю, где она стирала и когда, но на мне всегда все было чистое, стираное. Зимой она стирала снегом. Снимет с меня все, я сижу на нарах под одеялом, а она стирает. У нас было только то, что было на нас.

Даже пытались отмечать праздники, приберегали на этот день чего-нибудь съестного. Мама пыталась улыбаться в этот день. Она верила, что придут наши. Благодаря этой вере мы и выжили.

...Пройти через все это, видеть все это и остаться ребенком? Я смотрела на все глазами взрослого человека, я была старше своих ровесниц. И уже пошла не в первый, а сразу в пятый. Была я очень замкнутая, очень долго сторонилась людей. На всю жизнь полюбила одиночество. Меня тяготили люди, мне трудно было с ними. У меня было что-то свое, чем я не могла ни с кем поделиться. Никогда никому не рассказывала об этом, даже своим близким. Это невозможно рассказать. Первый раз рассказываю вам... Говорю вам и вижу сейчас лицо бабушки, когда ее уводят от нас. Вы же его не видите, как вам это передать. Я не слышу в себе слов, которые бы могли передать. Знаю, что нет таких слов.

Мама, конечно, замечала, как я изменилась. Она старалась отвлечь меня. придумывала праздники, не забывала ни одни мои именины. После войны ее особенно тянуло к людям, она была очень гостеприимна, у нас постоянно были гости, ее друзья. Мне это трудно было понять. И я не догадывалась, как мама меня жалеет...

"Мы ели... парк". Аня Грубина - 12 лет. Сейчас - художник. Живет в Минске.

...Девочка я ленинградская. В блокаду у нас умер папа. Спасла детей мама. До войны она была огонек. В сорок первом у нас родился Славик. Сколько это ему было, когда блокада началась? Шесть месяцев, вот-вот шесть месяцев. Она и этого крошку спасла, и нас троих. А папу мы потеряли. В Ленинграде у всех умирали папы, папы умирали скорее, а мамы оставались. Им, наверное, нельзя было умирать. На кого бы остались мы? А папы нас оставляли на мам.

Из Ленинграда нас вывезли на Урал, в город Карпинск. Вывезли всю нашу школу. В Карпинске мы сразу бросились в парк, мы не гуляли в парке, мы его ели. Особенно любили лиственницу, ее пушистые иголочки - это такая вкуснятина! У маленьких сосенок объедали молодые побеги, щипали травку. С блокады я знаю всю съедобную траву, в карпинском парке было много кислицы, так называемой заячьей капусты. Это сорок второй год, на Урале тоже голодно было. А в детдоме у нас только ленинградские дети, которых нельзя было накормить, нас долго не могли накормить.

Не помню, кто первый в детдоме увидел... немцев. Когда я увидела первого немца, то я уже знала, что это пленный, что работают они за городом на угольных копях. До сегодняшнего дня не понимаю, почему они прибегали к нашему детдому, именно к ленинградскому?

Когда я его увидела, он ничего не говорил. У нас только кончился обед, и я, видно, еще пахла обедом. Он стоял возле меня, нюхал воздух, и у него непроизвольно двигалась челюсть, она как будто что-то жевала, а он пробовал держать ее руками. Останавливать. А она двигалась и двигалась. Я совершенно не могла видеть голодного человека. Не могла на него смотреть. У нас у всех это было как болезнь. Побежала и позвала девочек, у кого-то остался кусочек хлеба, мы отдали ему этот кусочек хлеба.

Он ничего не говорил, только благодарил.

- Данке шен... Данке шен...

Мы уже знали, когда они приходили, один или два человека. Выбегали с тем, у кого что находилось. Когда я дежурила на кухне. я оставляла им весь свой дневной кусочек хлеба; вечером выскребывала кастрюли. Все девочки что-нибудь им оставляли, а оставляли ли мальчишки, не помню. Мальчишки наши были постоянно голодные, им все время не хватало еды. Воспитательницы нас ругали, потому что и у девочек случались голодные обмороки, но мы тайком все равно оставляли еду для этих пленных.

"Кто будет плакать, того будем стрелять..." Вера Ждан - 14 лет. Сейчас - доярка.

Живет в деревне Дубовляны Минского района.

...Нас взяли под автоматы и повели. Повели в лес на поляну. "Нет, крутит головой немец. - Не тут..." Повели дальше. Полицаи говорят: "Роскошь положить вас, партизанских бандитов, в таком красивом месте. Положим в грязи".

Выбрали самое низкое место, там всегда вода стояла. Дали отцу и брату лопаты копать яму. А нас с мамой под деревом поставили смотреть. Мы смотрели, как они выкопали яму, брат последний раз лопатой кинул: "Эх, Верка!.." Ему шестнадцать лет было.

Мы с мамой смотрели, как их расстреливали. Брат упал не в яму, а перегнулся от пули и вперед ступил, сел возле ямы. Сапогами спихнули его в яму, в грязь. И больше всего страшно было не то, что их постреляли, а то, что в липучую грязь положили. Поплакать нам не дали, погнали в деревню. А их даже песочком сверху не присыпали.

Два дня плакали мы с мамой тихо, дома. На третий день приходят тот же немец и два полицейских: "Собирайтесь хоронить своих бандитов". Мы пришли на то место, они в яме плавают, там колодец уже, а не могила. Лопаты мы свои взяли, прикапываем и плачем. А ни говорят: "Кто будет плакать, того будем стрелять. Улыбайтесь..." Они заставляли нас улыбаться. Я нагнусь, он подходит и в лицо заглядывает: улыбаюсь я или плачу?

Стоят... Все молодые мужчины, красивые... И такое приказывают... Великий страх обнял мое сердце, я уже не мертвых, я этих, живых, боялась. Молодых... С того времен боюсь молодых мужчин. Всю жизнь одна живу... Замуж не вышла...

"Как умер, если сегодня не стреляли?.." Эдуард Ворошилов - 11 лет. Сейчас - работник телевидения. Живет в Минске.

...В деревне, где стоял наш отряд, умер старик, как раз в его хате я жил. Когда мы его хоронили, зашел мальчишка лет пяти и спрашивает:

- Почему дедушка лежит на столе?

Ему ответили:

- Дедушка умер...

Мальчишка страшно удивился:

- Как умер, если сегодня не стреляли?

Мальчику было пять лет, но уже два года он слышал, что умирают только тогда, когда стреляют.

Странные какие-то воспоминания: своей смерти боишься, а смерть рядом не пугала. Такое восприятие смерти складывалось постоянно. ...

...Бомбили нас беспрерывно. ...

Когда бомбежка прекратилась, пошел в деревню. На улице под деревьями там увидел немецких раненых. Жителей деревни выгоняли из домов, заставляли носить воду, немецкие санитары грели ее на костре в больших ведрах. Утром немцы положили раненых на машины и в каждую машину посадили одного-двух мальчиков. Нам дали фляги с водой и показали, что мы должны помогать: кому смочить платок и положить на голову, кому смочить губы. Раненый просит: "Вассер... Вассер..." Прикладываешь флягу к его губам, и тебя бьет дрожь. Не определю и сейчас чувство, которое испытывал тогда.

Жалость? Нет. Брезгливость? Нет. Ненависть? Тоже нет. Тут было все вместе. Ненависть в человеке тоже формируется, она не изначальна. Мы ведь воспитывались в добре, в гуманном отношении ко всем людям. Когда первый немец ударил меня, я не боль почувствовал, испытал другое. Как это он меня ударил, по какому праву он меня ударил? Это было потрясение. Мы не понимали, как ни за что можно ударить человека.

....... смерть я видел каждый день в разных проявлениях. Одним утром меня разбудил мальчишка с нижнего этажа и сказал: "пойдем со мной на улицу, там лежат убитые. Поищем моего отца". Мы с ним вышли, комендантский час уже кончился, но прохожих почти не было. Улицу покрывал легкий снег, припорошенные этим снегом, через пятнадцать-двадцать метров лежали расстрелянные наши военнопленные. Их гнали через город ночью и тех, кто отставал, расстреливали в затылок. Все они лежали лицом вниз.

Мальчишка не мог дотронуться до убитых, он боялся, что где-то здесь его отец. И вот тогда я себя поймал на мысли, на чувстве, что у меня нет страха перед смертью. Я их переворачивал, а он смотрел каждому в лицо. Так мы прошли всю улицу...

Я видел, как вешали людей. Это самое страшное. Нас всех согнали и заставили смотреть. Подъехала машина, машина открылась, в ней стояло несколько человек. На груди одного мужчины была прикреплена фанера с надписью: "Мы стреляли в немецких солдат". Когда на них надели веревки, помню, толстые такие - одна часть белая, вторая черная, мужчина этот что-то кричал, но я был далеко. Веревки набросили, стало ясно, что сейчас произойдет, и вдруг одна женщина рядом со мной закричала: "Батюшки, вешают!" Поднялся страшный крик. Над нашими головами раздалась автоматная очередь. И сразу - тишина. Машина отъехала... Слез не было. Единственное, что помню: много дней я не мог ничего есть.

У меня с тех пор никогда нет слез, нет их даже тогда, когда, может быть, и надо. Я не умею плакать. За всю войну я плакал один раз. Это когда погибла наша партизанская медсестра Наташа. Она любила розы, и я любил розы, таскал ей летом букеты шиповника.

Как-то она спросила меня:

- Сколько классов ты окончил до войны?

- Четыре...

- Кончится война, пойдешь в суворовское училище?

А до войны мне нравилась отцовская военная форма, мне тоже хотелось носить оружие. Но почему-то я ей ответил, что нет, военным не буду.

Мертвая, она лежала на сосновых ветках возле палатки, а я сидел над ней и плакал. Первый раз плакал, видя убитого человека.

Когда я встретился с мамой, она только смотрела на меня, даже не гладила и повторяла:

- Ты? Неужели ты?..

Римма Познякова (Каминская) - 6 лет. Сейчас - рабочая. Живет в Минске.

Даже слова этого не знала "война". В детском саду говорят: "За тобой приехал папа. Война!" А что это такое - война? Как это меня убьют? Как это папу убьют? Было еще оно незнакомое слово - "беженцы". Мама повесила нам на шею мешочки с нашими метриками и записочки с адресом. Если ее убьют, то чтобы знали, кто мы.

В беженцах не стало папы, а мы вернулись. Мама сказала, что папу забрали в концлагерь, поедем к папе. А что такое концлагерь? Собрали еды, еда какая? Печеные яблоки. Дом наш сгорел, сад сгорел, на яблонях висели печеные яблоки. Мы их собрали и ели.

Концлагерь находился в Дроздах, около Комсомольского озера. Сейчас это уже не Минск, а тогда была деревня. Помню черную колючую проволоку, люди тоже все черные, все на одно лицо. Отца мы не узнали, он нас узнал. Он хотел погладить меня, а я почему-то боялась подходить к проволоке, тянула маму домой.

Когда и как отец вернулся домой, не помню. Знаю, что работал он на мельнице и мама нас посылала к нему с обедом - меня и сестричку младшую, Тому. Томочка была крохотуля, а я побольше, уже лифчик маленький носила, до войны были такие детские лифчики. Мама даст нам узелок с едой, а в лифчик положит мне листовки. Листовки были маленькие, на одном листочке из школьной тетради, написанные от руки. Мама ведет нас до ворот, плачет и учит: "Ни к кому не подходите, только к отцу".. Потом стоит, ждет нас обратно, пока не увидит, что живые возвращаемся.

Страха не было. Раз мама сказала, что надо идти, мы идем. Мама сказала - это главное. Страх был не послушаться маму, не сделать то, что она просила. Мама была у нас любимая. Мы даже не представляли, как это можно ее не послушаться. ...

Яня Чернина - 12 лет. Сейчас - учительница. Живет в Минске.

.... Еще хочу вам рассказать о Ташкенте. Ташкент - это моя война. Жили мы в общежитии завода, на котором работала мама. .... Мама приходила с работы голодная, синяя.

Мысль о том, что я должна маме чем-то помогать, что мы голодаем и мама стала такой же худенькой, как я, не покидала меня. Как-то совсем нечего было есть, я решила продать наше единственное байковое одеяло и за эти деньги купить хлеба. А детям не разрешалось торговать, и меня отвели в детскую комнату милиции. Я сидела там, пока не сообщили маме на завод. Мама приехала после смены, забрала меня, несла в байковом одеяле домой, потому что я изревелась от стыда и от того, что мама голодная, а дома нет ни кусочка хлеба.

У мамы была бронхиальная астма, ночью она страшно кашляла и задыхалась. От своей порции хлеба тайком я оставляла кусочек ей на ночь; когда она кашляла, ей надо было проглотить хотя бы крошечку и становилось легче. И я всегда прятала под подушку хлебный кусочек для нее, хотя, кажется, уже сплю, но все равно помню, что под подушкой лежит хлеб и мне страшно хочется его съесть.

Тайком от мамы пошла устраиваться на завод. А была я такая маленькая, типичный дистрофик, что брать меня не хотели. Стою и плачу. Кто-то сжалился, меня взяли в цеховую бухгалтерию: заполнять наряды рабочим, брать расценку и множить на количество деталей, начислять зарплату. Двенадцать часов моя голова была как на горячем солнце, а от тарахтения машины к концу дня я глохла.

И вот произошел со мной ужасный случай: одному рабочему вместо двухсот восьмидесяти рублей я насчитала восемьдесят. А у него было шестеро детей, и никто мою ошибку не заметил, пока не наступил день получки. Слышу, кто-то бежит по коридору и кричит: "Убью!" Убью! Чем я детей кормить буду?" Мне говорят:

- Прячься, это, наверное, тебя.

Дверь открылась, и я прижалась к машине, прятаться некуда. Вскочил большой мужчина, в руках у него что-то тяжелое:

- Где она?

Ему показали на меня:

- Вот она...

Он даже к стенке прислонился.

- Тьфу! И убить некого, у самого такие, - повернулся и пошел.

А я как упаду на машину, как разревусь.

......

В школу я пошла в шестой класс, учебников не было, тетрадей не было, учителя нам рассказывали, а мы сидели и вязали носки, варежки, кисеты для армии.

Ждали конца войны, это была такая желанная мечта, что мы с мамой даже боялись о ней говорить. Мама была на заводе, а к нам пришли уполномоченные и у всех спрашивали: "Что вы можете дать в фонд обороны?" Спросили и у меня. Что у нас было? У нас ничего не было, кроме нескольких облигаций, которые мама берегла. Все что-то дают, а как это мы не дадим. Отдала я все облигации.

Помню, что мама, вернувшись с работы, меня не ругала, она только сказала: "Это все,  что у нас было, помимо твоих кукол".

С куклами я тоже рассталась. Мама потеряла месячные хлебные карточки, мы погибали буквально. И мне пришла в голову спасительная идея попробовать обменять на что-нибудь мои две куклы - большую и маленькую. Отправились с ними на базар. Подошел старый узбек: "Сколько стоит?" Мы сказали, что нам надо прожить месяц, у нас нет карточек. Старый узбек дал нам пуд риса. И мы не умерли с голода. Мама поклялась: "Я куплю тебе этих кукол, как только мы вернемся домой".

Когда мы вернулись в Ростов, она не сумела их мне купить, мы снова нуждались. Она купила их мне в день окончания института. Принесла большую и маленькую куклу...

"Все вчетвером впряглись мы в эти саночки..." Зина Приходько - 4 года.

Сейчас - рабочая. Живет в Гомеле.

Бомбят, дрожит весь наш дом. А дом наш был небольшой, с садом. Мы спрятались в доме, закрыли ставни. Сидим вчетвером: мои две сестрички, я и наша мама. Мама говорит, что, мол, закрыли ставни и теперь не страшно. И мы соглашаемся, что не страшно, а сами боимся, но не хотим расстраивать маму.

...Помню, как идем за подводой, потом нас, маленьких, кто-то посадил на узлы. Почему-то мне казалось, что если я засну, то меня убьют, изо всех сил старалась не закрывать глаза, а они сами закрывались. Тогда мы договорились со старшей сестричкой, что сначала я закрою глаза, посплю, а она будет сторожить, чтобы нас не убили, потом она заснет, а я буду сторожить. Но заснули обе и проснулись от крика мамы: "Не пугайтесь! Не пугайтесь!" Впереди стреляли - и кричали люди. Мама пригибала нам головы и не давала смотреть в ту сторону.

Стрельба кончилась, мы поехали. Я увидела, что в канаве возле дороги лежат люди, и спросила у мамы:

- Что эти люди делают?

- Они спят, - ответила мама.

- А почему они спят в канаве?

- Потому что война.

- Значит, и мы будем спать в канаве? А я не хочу спать в канаве, закапризничала я.

Перестала капризничать, когда увидела, что мама плачет.

Куда мы шли, куда мы ехали, конечно, не знала. Не понимала. Помню только слово - Азаричи и проволоку, к которой мама не разрешала подходить. После войны мне объяснили, что мы были в Азаричском концлагере. .....

В памяти?.. Маму откуда-то приносят и кладут на землю. Подползаем к ней, помню, что подползаем, а не подходим. Зовет: "Мама! Мама!" Я прошу: "Мама, не спи!" А мы уже все в крови, потому что мама в крови. Думаю: мы не понимали, что это кровь и что такое кровь, но до нас дошло, что это что-то страшное.

Каждый день приходили машины, на них садились люди и уезжали. Мы просили маму: "Мамочка, давай поедем на машине. Может, она едет в ту сторону, где живет бабушка?" Почему мы вспоминали бабушку? Потому что мама всегда говорила, что тут рядом живет наша бабушка и не знает, где мы. Она думает, что мы в Гомеле. Мама не хотела ехать на машине, она оттаскивала нас от машины. А мы плакали, мы просили, мы уговаривали ее. В одно утро она согласилась...

Не могу рассказывать, начинаю плакать или щипать себе сильно руки, чтобы не плакать. Не могу, чтобы без слез было.

Ехали мы долго, и кто-то маме сказал или она сама догадалась, что нас везут на расстрел. Когда машина остановилась, всем приказали выходить. Там был хутор, и мама спрашивает у конвоира: "Можно ли попить водички? Дети просят пить". Он разрешил нам зайти в хату. Мы зашли в хату, хозяйка дала большую кружку воды. Мама пьет маленькими глотками, медленно, а я думаю: "Мне так хочется есть, отчего это маме захотелось пить?"

Выпила мама одну кружку, попросила вторую. Хозяйка зачерпнула, подала ей и говорит, что каждое утро в лес ведут много людей, а назад никто не возвращается.

- А есть у вас второй выход, чтобы нам уйти отсюда? - спрашивает мама.

Хозяйка показала рукой - есть. Одна дверь у нее вела на улицу, а вторая - во двор. Мы выскочили из этой хаты и поползли. Мне кажется, что мы не дошли, а доползли до дома нашей бабушки. Как и сколько ползли, не помню.

Нас бабушка положила на печку, а маму на кровать. Утром мама начала умирать. Мы сидели испуганные и не могли понять: как это мама может умереть, оставить нас, когда нет папы? Помню, что мама подозвала нас, улыбнулась:

- Никогда не ссорьтесь, дети.

А чего нам ссориться? Нам не было из-за чего ссориться. Кукол у нас не было и мамы не было.

Вечером бабушка завернула маму в большую белую простыню и положила на саночки. Все вчетвером впряглись мы в эти саночки...

Росла я тихая, неразговорчивая. Мне не хотелось говорить.

"Собрал в корзинку..." Леонид Сиваков - 6 лет. Сейчас - слесарь-инструментальщик.

Живет в Могилеве.

...Уже солнышко взошло. Они дали хозяйкам выгнать за речушку Грезу коров и стали ходить по хатам...

Заходили в хату со списком и по списку стреляли. Читают: мать, дед... Дети такие-то, по стольку лет... Посмотрят по списку, если одного нет, начинают искать... Под кроватью ребенка найдут, под печкой... Когда всех найдут, тогда стреляют...

У нас в хате собралось шесть человек: бабушка, мама, старшая сестра, я и два младших братика. Шесть человек... Увидели в окно, как они пошли к соседям, побеждали в сени с братиком самым маленьким, закрылись на крючок. Сели на сундук и сидим возле мамы.

Крючок слабенький, немец сразу оторвал. Через порог переступил и дал очередь. Я разглядеть не успел: старый или молодой? Мы все упали, я завалился за сундук...

Первый раз пришел в сознание, когда услышал, что на меня что-то капает...

Капает и капает, как вода. Поднял голову: мамина кровь капает, мама лежит убитая. Пополз под кровать, все залито кровью... Я в крови, как в воде, выкупался...

Слышу: заходят двое. Пересчитывают: сколько убитых. Один говорит: "Тут одного не хватает. Надо искать". Стали они искать, нагнулись под кровать, а там мама приховала мешок жита, а за ним я лежу. Вытянули они мешок и пошли довольные. Забыли, что одного по списку недосчитались.

Они пошли, я потерял сознание...

Второй раз пришел в себя, когда загорелась наша хата. Мне стало сильно жарко и тошнота такая. Вижу, что в крови, а не понимаю, что я раненый, боли не чувствую. Полная хата дыма... Как-то я выполз в огород, потом к соседу в сад. И только тут почувствовал, что у меня ранена нога и перебита рука. Боль ударила! Какое-то время опять ничего не помню...

Третий раз пришел в сознание, когда услышал, как кричала женщина. Пищали свиньи, кричали и горели раненые куры... А людей не слышно был. Один этот крик... Я пополз на него...

Крик висел и висел в воздухе. Кто-то кричал так, что, мне казалось, он не останавливается. Полз по этому крику, как по ниточке, и приполз к колхозному гаражу... Никого не вижу... Крик откуда-то из-под земли идет... Тогда я догадался, что кто-то кричит из смотровой ямы, ну, как это в гараже всегда есть...

Встать я не мог. подполз к яме и перегнулся вниз... Полная яма людей... Это все были смоленские беженцы, они у нас жили в школе. Семей двадцать... Все лежали в яме, а наверху поднималась и падала раненая девочка... И кричала... Мне стало так страшно... Я оглянулся назад: куда теперь ползти? Уже горела вся деревня... И никого живого... Одна эта девочка... Я упал к ней... Сколько лежал, не знаю...

Пришел в сознание - девочка мертвая. И толкну, и позову - не отзывается. Один я живой, а они все мертвые. Солнце пригрело, от теплой крови пар идет. Рядом сильно слышно, до тошноты.

Лежал так до Субботы, то есть сознание, то нет. В пятницу нас расстреляли, а в субботу приехали из другой деревни дедушка и мамина сестра. Они нашли меня в яме, положили на тачку. Тачка подскакивает, мне больно, я хочу кричать, а у меня нету голоса. Я мог только плакать... Долго не разговаривал... Очень долго... Десять лет... Что-то немного шептал, но никто не мог разобрать моих слов... Через десять лет стал одно слово говорить хорошо, второе... Сам себя слушал...

А там, где был наш дом, дедушка собрал в корзинку косточки... Полной корзинки даже не было...

"Мама, наши люди висят в небе..." Петр Калиновский - 12 лет. Сейчас - инженер-строитель. Живет в Минске.

Из детства больше всего помню, что очень гордился своим отцом, он был участником революции, красногвардейцем. До войны я окончил пять классов, любил книги о гражданской войне и приключенческую литературу. Любимые герои, конечно, Чапаев и Павка Корчагин, как и у всего поколения довоенных мальчишек. Довоенные мальчишки, мы - что-то одно, я это кожей чувствую. Война отрезала нас от всех других мальчишек на свете.

Когда отец уходил в партизаны, сказал, что возьмет меня с собой. Мама плакала: я хорошо учился, был одаренный мальчик, она боялась, что меня убьют. В детстве я сам сочинял сказки, в пять лет научился читать. Мама хотела сделать из меня, по-моему, артиста, а моя мечта была научиться летать, надеть форму летчика. И в этом ведь тоже наше время. Я, например, не встречал до войны мальчишку, который бы не мечтал стать летчиком или моряком. Теперь можно услышать от детей: "Хочу быть парикмахером", "Хочу быть контролером", а нам надо было или небо, или море. И вот деталь. Когда я увидел первых повешенных наших людей, я прибежал домой: "Мама, наши люди висят в небе". Впервые я испугался неба, у меня после этого случая изменилось отношение к небу. Я стал настороженно к нему относиться. Мне запомнилось, что люди висели очень высоко, а может. мне так показалось из страха. Видел же я убитых людей на земле? Но так не пугался...

...Прошли через бурелом один пост, второй. И вдруг слышим: на весь лес наши, русские, песни поют. Потом вдруг слышу голос Руслановой. В отряде был патефон и три или четыре пластиночки, заигранные до основания. Стоял ошеломленный и не верил, что я в партизанах, что здесь поют песни. Два года я жил в городе, в который пришли немцы, я забыл, как люди поют. Я видел, как ни умирали. И как они убивали. Другого я не видел.

В сорок четвертом году участвовал в минском параде партизан. Живой остался... Шел крайним в правой шеренге, меня поставили так, чтобы я увидел трибуну. "Ты еще не вырос, - говорили партизаны, - среди нас затеряешься и ничего не увидишь, а тебе надо этот день запомнить..."

"Золотые слова..." Ира Мазур - 5 лет. Сейчас - строитель. Живет в Гродно.

...У одной девочки, у Леночки, одеяло было красное, а у меня коричневое. И когда летели немецкие самолеты, мы ложились на землю и накрывались одеялами. Снизу красным, а поверх моим, коричневым. Я девочкам говорила, что летчик. Сверху увидит коричневое и подумает - камень...

О маме в памяти осталось только, как боялась ее потерять. Я знала девочку, у которой мама погибла при бомбежке, она одна осталась. Она все время плакала. Моя мама брала ее на руки и успокаивала. Потом помню, как мы с чужой тетей хоронили в деревне маму. Мы ее мыли, она лежала худенькая, как девочка. Я ее не боялась, было жалко ее. Как обычно, пахли ее волосы и руки, куда ее ранило, не помню. Видно, ранка была пулевая, маленькая. Почему-то думала, что ранка у мамы от пули маленькая, на дороге один раз я видела маленькие пули. И еще удивлялась: как этими пулечками можно убить большого человека? Даже меня, я же в тысячу, в миллион раз ее больше. Почему-то мне запомнился этот миллион, мне казалось, что это очень и очень много, так много, что нельзя сосчитать.

Мама не сразу умерла. Она долго лежала на траве, открывала глаза:

- Ира, мне надо тебе рассказать...

- Мама, я не хочу...

Источник

Рубрики:  Когда в дом пришла беда.../Видео
Метки:  

 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку