Есть "Аншлаг". Есть Аверченко. Аншлага больше, но Аверченко лучше. По-моему.
Вот один из моих самых любимых его рассказов. Зверски обиженным на меня людям он явно многое объяснит. ;)
=====
Аркадий АВЕРЧЕНКО
День человеческий
Дома
Утром, когда жена еще спит, я выхожу в столовую и пью с жениной теткой чай. Тетка — глупая, толстая женщина — держит чашку, отставив далеко мизинец правой руки, что кажется ей крайне изящным и светски изнеженным жестом.
— Как вы нынче спали? — спрашивает тетка, желая отвлечь мое внимание от десятого сдобного сухаря, который она втаптывает ложкой в противный жидкий чай.
— Прекрасно. Вы всю ночь мне грезились.
— Ах ты Господи! Я серьезно вас спрашиваю, а вы все со своими неуместными шутками.
Я задумчиво смотрю в ее круглое обвислое лицо.
— Хорошо. Будем говорить серьезно... Вас действительно интересует, как я спал эту ночь? Для чего это вам? Если я скажу, что спалось неважно, вас это опечалит и угнетет на весь день? А если я хорошо проспал — ликованию и душевной радости вашей не будет пределов?.. Сегодняшний день покажется вам праздником и все предметы будут окрашены отблеском веселого солнца и удовлетворенного сердца?
Она обиженно отталкивает от себя чашку.
— Я вас не понимаю...
— Вот это сказано хорошо, искренне. Конечно, вы меня не понимаете... Ей-богу, лично против вас я ничего не имею... простая вы, обыкновенная тетка... Но когда вам нечего говорить — сидите молча. Это так просто. Ведь вы спросили меня о прошедшей ночи без всякой надобности, даже без пустого любопытства... И если бы я ответил вам: «Благодарю вас, хорошо» — вы стали бы мучительно выискивать предлог для дальнейшей фразы. Вы спросили бы: «А Женя еще спит?» — хотя вы прекрасно знаете, что она спит, ибо она спит так каждый день и выходит к чаю в двенадцать часов, что вам, конечно, тоже известно...
Мы сидим долго-долго и оба молчим.
Но ей трудно молчать. Хотя она обижена, но я вижу, как под ее толстым красным лбом ворочается тяжелая, беспомощная, неуклюжая мысль: что бы сказать еще?
— Дни теперь стали прибавляться, — говорит наконец она, смотря в окно
— Что вы говорите?! Вот так штука. Скажите, вы намерены опубликовать это редкое наблюдение, еще неизвестное людям науки, или вы просто хотели заботливо предупредить меня об этом, чтобы я в дальнейшем знал, как поступать?
Она вскакивает на ноги и шумно отодвигает стул.
— Вы тяжелый грубиян, и больше ничего.
— Ну как же так — и больше ничего... У меня есть еще другие достоинства и недостатки... Да я и не грубиян вовсе. Зачем вы сочли необходимым сообщить мне, что дни прибавляются? Все, вплоть до маленьких детей, хорошо знают об этом. Оно и по часам видно, и по календарю, и по лампам, которые зажигаются позднее.
Тетка плачет, тряся жирным плечом.
Я одеваюсь и выхожу из дому.
На улице
Навстречу мне озабоченно и быстро шагает чиновник Хрякин, торопящийся на службу.
Увидев меня, он расплывается в изумленной улыбке (мы встречаемся с ним каждый день), быстро сует мне руку, бросает на ходу:
— Как поживаете, что поделываете?
И делает движение устремиться дальше.
Но я задерживаю его руку в своей, делаю серьезное лицо и говорю:
— Как поживаю? Да вот я вам сейчас расскажу... Хотя особенного в моей жизни за это время ничего не случилось, но есть все же некоторые факты, которые вас должны заинтересовать... Позавчера я простудился, думал, что-нибудь серьезное, — оказывается, пустяки... Поставил термометр, а он...
Чиновник Хрякин тихонько дергает свою руку, думая освободиться, но я сжимаю ее и продолжаю монотонно, с расстановкой, смакуя каждое слово:
— Да... Так о чем я, бишь, говорил... Беру зеркало, смотрю в горло — красноты нет... Думаю, пустяки — можно пойти гулять. Выхожу... Выхожу это я, вижу, почтальон повестку несет. Что за шум, думаю... От кого бы это? И можете вообразить...
— Извините, — страдальчески говорит Хрякин, — мне нужно спешить...
— Нет, ведь вы же заинтересовались, что я поделываю. А поделываю я вот что... Да. На чем я остановился? Ах да... Что поделываю? Еду я вчера к Кокуркину, справиться насчет любительского спектакля — встречаю Марью Потаповну. «Приезжайте, — говорит, — завтра к нам...»
Хрякин делает нечеловеческое усилие, вырывает из моей руки свою, долго трясет слипшимися пальцами и бежит куда-то вдаль, толкая прохожих...
Я рассеянно иду по тротуару и через минуту натыкаюсь на другого знакомого — Игнашкина.
Игнашкин никуда не спешит.
— Здравствуйте. Что новенького?
— А как же, — говорю, вздыхая. — Везувий вчера провалился. Читали?
— Да? Вот так штука. А я вчера в клубе был, семь рублей выиграл. Курите?
— Нет, не курю.
— Счастливый человек. Деньги все собираете?
— Нет, так.
— По этому поводу существует...
— Хорошо! Знаю. Один другому говорит: «Если бы вы не курили, а откладывали эти деньги, был бы у вас свой домик». А тот его спрашивает: «А вы курите?» — «Нет». — «Значит, есть домик?» — «Нет». — «Ха-ха!» Да?
— Да, я именно этот анекдот и хотел рассказать. Откуда вы догадались?..
Я его перебиваю:
— Как поживаете?
— Ничего себе. Вы как?
— Спасибо. До свидания. Заходите.
— Зайду. До свидания. Спасибо.
Я смотрю с отвращением на его спокойное, дремлющее лицо и говорю:
— А вы счастливый человек, чтоб вас черти побрали!
— Почему — черти побрали?
— Такой анекдот есть. До свиданья. Заходите.
— Спасибо, зайду. Кстати, знаете новый армянский анекдот?
— Знаю, знаю, очень смешно. До свиданья, до свиданья.
Перед лицом смерти
В этот день я был на поминальном обеде.
Стол был уставлен бутылками, тарелочками с колбасой, разложенной звездочками, и икрой, размазанной по тарелке так, чтобы ее казалось больше, чем на самом деле.
Ко мне подошла вдова, прижимая ко рту платок.
— Слышали? Какое у меня несчастие-то...
Конечно, я слышал... Иначе бы я здесь не был и не молился бы, когда отпевали покойника.
— Да, да...
Я хочу спросить, долго ли мучился покойник, и указать вдове на то полное риска и опасности обстоятельство, что все мы под Богом ходим, но вместо этого говорю:
— Зачем вы держите платок у рта? Ведь слезы текут не оттуда, а из глаз?
Она внимательно смотрит на меня и вдруг спохватывается:
— Водочки? Колбаски? Помяните дорогого покойника.
И сотрясается от рыданий...
Дама в лиловом тоже плачет и говорит ей:
— Не надо так! Пожалейте себя... Успокойтесь.
— Нет!!! Не успо-о-о-коюсь!! Что ты сделал со мной, Иван Семеныч?!
— А что он с вами сделал? — с любопытством осведомляюсь я.
— Умер!
— Да, — вздыхает сивый старик в грязном сюртуке. — Юдоль. Жил, жил человек, да и помер.
— А вы чего бы хотели? — сумрачно спрашиваю я.
— То есть? — недоумевает сивый старик.
— Да так... Вот вы говорите — жил, жил, да и помер! Не хотели ли вы, чтобы он жил, жил, да и превратился в евнуха при султанском дворе... или в корову из молочной фермы?
Старик неожиданно начинает смеяться полузадушенным дробненьким смешком.
Я догадываюсь: очевидно, его пригласили из милости, очевидно, он считает меня одним из распорядителей похорон и, очевидно, боится, чтобы я его не прогнал.
Я ободряюще жму его мокрую руку. Толстый господин утирает слезы (сейчас он отправил в рот кусок ветчины с горчицей) и спрашивает:
— А сколько дорогому покойнику было лет?
— Шестьдесят.
— Боже! — качает головой толстяк. — Жить бы ему еще да жить.
Эта классическая фраза рождает еще три классические фразы:
— Бог дал — Бог и взял! — профессиональным тоном заявляет лохматый священник.
— Все под Богом ходим, — говорит лиловая женщина.
— Как это говорится: все там будем, — шумно вздыхая, соглашаются два гостя сразу.
— Именно — «как это говорится», — соглашаюсь я. — А я, в сущности, завидую Ивану Семенычу!
— Да, — вздыхает толстяк. — Он уже там!
— Ну, там ли он — это еще вопрос... Но он не слышит всего того, что приходится слышать нам.
Толстяк неожиданно наклоняется к моему уху:
— Он и при жизни мало слышал... Дуралей был преестественный. Не замечал даже, что жена его со всеми приказчиками, тово... Слышали?
Так мы, глупые, пошлые люди, хоронили нашего товарища — глупого, пошлого человека.
Веселье
В этот день я, кроме всего, и веселился: попал на вечеринку к Кармалеевым.
Семь человек окружали бледную, истощенную несбыточными мечтами барышню и настойчиво наступали на нее.
— Да спойте!
— Право же, не могу...
— Да спойте!
— Уверяю вас, я не в голосе сегодня!
— Да спойте!
— Я не люблю, господа, заставлять себя просить, но...
— Да спойте!
— Говорю же — я не в голосе...
— Да ничего! Да спойте!
— Что уж с вами делать, — засмеялась барышня. — Придется спеть.
Сколько в жизни ненужного: сначала можно было подумать, что просившие очень хотели барышниного пения, а она не хотела петь... На самом же деле было наоборот: никто не добивался ее пения, а она безумно, истерически хотела спеть своим скверным голосом плохой романс. Этим и кончилось.
Когда она пела, все шептались и пересмеивались, но на последней ноте притихли и сделали вид, что поражены ее талантом настолько, что забыли даже зааплодировать.
«Сейчас, — подумал я, — все опомнятся и будут аплодировать, приговаривая: «Прелестно! Ах, как вы, душечка, поете...»
Я воспользовался минутой предварительного оцепенения, побарабанил пальцами по столу и задушевным голосом сказал:
— Да-а... Неважно, неважно. Слабовато. Вы действительно, вероятно, не в голосе.
Все ахнули. Я встал, пошел в другую комнату и наткнулся там на другую барышню. Лицо у нее было красивое, умное, и это был единственный человек, с которым я отдохнул.
— Давайте поболтаем, — предложил я, садясь. — Вы умная и на многое не обидитесь. Сколько здесь вас, барышень?
Она посмотрела на меня смеющимся взглядом:
— Шесть штук.
— И все хотят замуж?
— Безумно.
— И все в разговоре заявляют, что никогда, никогда не выйдут замуж?
— А то как же... Все.
— И обирать будут мужей и изменять им — все?
— Если есть темперамент — изменят, нет его — только обдерут мужа.
— И вы тоже такая?
— И я.
В комнате никого, кроме нас, не было. Я обнял милую барышню крепко, и благодарно поцеловал ее, и ушел от Кармалеевых немного успокоенный.
Перед сном
Дома жена встретила меня слезами:
— Зачем ты обидел тетку утром?
— А зачем она разговаривает?!
— Нельзя же все время молчать...
— Можно. Если сказать нечего.
— Она старая. Старость нужно уважать.
— У нас есть старый ковер. Ты велишь прислуге каждый день выбивать палкой из него пыль. Позволь мне это сделать с теткой. Оба старые, оба глупы, оба пыльные.
Жена плачет, и день мой заканчивается последней, самой классической фразой:
— Все вы, мужчины, одинаковы.
Ложусь спать.
— Бог! Хотя ты пожалей человека и пошли ему хороших-хороших, светлых-светлых снов!..