-Метки

1984 amon tobin beatles bowie boy eats drum machine cyka no iq david bowie diamond dogs fire walk with me frustration plantation like swimming lost highway marinesca★ morphine myrashka pj harvey rasputina sandman self art white chalk xana Дэвид Боуи американская поэзия американская проза анаис нин английская поэзия английская проза анджела картер артюр рембо аукцыон бердичевская билингва ёптыть битлз бродsky буддизм буковски в оригинале василий бойко верлибр вечная ссылка вредные стихи гэндайси дмитрий порхун друзья дэвид линч егор летов екатерина чаушева затерянное шоссе иностранная литература ирина осипова кармапа киндайси лёгкая проза лёгкие стихи легкие стихи ленча любовники мальчик поедает драм-машину мертвецы милые кости необязательно ника нина садур одиссей афанасов охота на фавна переводы переводы максима немцова перепечатки пи джей харви пинчон почти гениально поэзия проза расщепление личности реггей рита патраш ричард бротиган сексуальные стишки сильвия плат сказки современная классика спи солдат ссылка ссылки старая ссылка стихи и звери сэлинджер сэндман точка отсчёта тэд хьюз у тебя получилось французская поэзия хайку хвостенко хокку хорошая проза хорошие рассказы хорошие стихи цитаты чайник вина чудеса японцы

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в checkoff

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 01.12.2003
Записей:
Комментариев:
Написано: 4411


Кортасар. Чудесные занятия. Некто Лукас. Материал для ваяния. Фамы, Хронопы, Надейки

Вторник, 24 Июля 2007 г. 10:12 + в цитатник
Цитата сообщения bzyka Книга инструкций


Вступление

Изо дня в день заниматься размягчением кирпича, пробивать проход в липкой массе, которая провозглашает себя миром, каждое утро сталкиваться с этим параллелепипедом отвратительного названия, со щенячьей радостью от того, что все на своих местах: та же женщина под боком, те же ботинки, тот же самый вкус той же самой зубной пасты, та же унылость домов напротив и заляпанной грязью вывески в окне с надписью «Бельгийский отель».

Уткнуться головой, словно бык, давно потерявший аппетит, в прозрачную массу, а там, внутри нее, мы попиваем себе кофе с молоком да листаем газетку — хотим разузнать, что произошло в каком-нибудь отдаленном уголке стеклянного кирпича. И быть против того, чтобы изящный жест, от которого отскакивает дверная щеколда — а ведь от этого жеста все могло бы пойти по-другому, — исполнялся с холодно-привычным привкусом повседневного рефлекса. До свидания, любимая. Пусть у тебя все будет хорошо.

Сжать что есть силы меж пальцев ложечку и ощутить ее металлическое биение — вот оно вам, подозрительное предупреждение. Как больно отвергать ложечку, отвергать дверь, отвергать все, что до приятной гладкости вылизала привычка. Насколько же проще соглашаться с безропотным трудолюбием ложки и пользоваться ею, чтобы размешать сахар в кофе.

И что в том плохого, если изо дня в день нам встречаются одни и те же вещи, которые нисколечко не меняются. И пускай рядом с нами все та же женщина, те же часы и пусть роман на столе, раскрытый на такой-то странице, снова поедет на велосипеде наших очков — что в этом плохого? Но нам должно пробиваться быком — тем самым, которому и корм уже не в корм, — опустив голову и выставив вперед рога, из центра стеклянного кирпича наружу, к другому кирпичу, столь же близкому к нам и столь же неуловимому, как и пикадор, что вертится возле этого самого быка. Терзать свои глаза, пялясь на то, что там плывет по небу, и лениво соглашаться: да, это называется облаком, а куда денешься от этого намертво вбитого в серое вещество слова. Не верь, что телефон возьмет и выдаст тебе номера, которые ты ищешь. А с чего бы он стал это делать? Произойдет лишь то, что самим же тобой заранее расписано и подготовлено, печальное отражение твоей надежды, этой обезьяны, что сидит на столе да чешется, дрожа от холода. Раскрои ей череп, этой обезьяне, и от центра с разбега врежься в стену и проломи себе проход. О, как же поют этажом выше! В этом доме наверху есть еще этаж, и там тоже живут люди. Наверху есть еще этаж, и тот, кто живет там, даже не подозревает, что под ним тоже кто-то живет, — так мы все вот здесь и мыкаемся, в этом стеклянном кирпиче. И если вдруг какой-нибудь мотылек усядется на кончик карандаша и затрепещет крыльями, словно пепельное пламя, ты взгляни на него, — и я смотрю и трогаю пальцем его малюсенькое сердечко и слышу, как мотылек бьется в застывшей стеклянной массе, и если это так, то не все потеряно. А когда откроется дверь и я выскочу на лестницу, то вдруг обнаружу, что там внизу начинается улица, и не намозолившая глаза уже до омерзения вереница знакомых домов, не отель напротив, а улица — дикая живая аллея, готовая в любой миг ринуться на меня то ли магнолией, то ли еще чем, полная лиц, которые оживают, едва я бросаю на них взгляд, когда продираюсь еще на шаг вперед, упорно локтями, ресницами, ногтями прокладывая себе дорогу сквозь массу стеклянного кирпича, и кадр за кадром я прокручиваю свою жизнь и шаг за шагом приближаюсь к газетному киоску на углу, чтобы купить газету.


[Пер. М.Петрова]



Инструкция, как правильно плакать

Не останавливаясь на побуждениях, поговорим о том, как плакать правильно, причем под правильным плачем подразумевается такой, который не перерастает в истерику и не страдает явным, но огрубленным сходством с улыбкой, что для последней оскорбительно. При плаче средней интенсивности (плач обыкновенный) все лицевые мышцы напряжены; испускаются спазматические звуки, сопровождающиеся выделением слез и соплей, причем эти последние выделяются под конец, поскольку плач заканчивается в тот момент, когда плачущий как следует высморкается.

Чтобы заплакать, сосредоточьтесь на раздумьях о себе самом, а если вам это не удастся из-за привычки верить в существование внешнего мира, думайте о селезне, подвергшемся нападению полчища муравьев, либо о пресловутых гаванях Магелланова пролива, в которые никогда не заходит ни одно судно.

Когда слезы подступят, лицо пристойным образом прикрывается, для чего используются кисти обеих рук, обращенные ладонями внутрь. Детям лучше плакать, уткнувшись лицом в рукав и, предпочтительно, стоя в углу. Средняя продолжительность плача — три минуты.


[Пер. А.Косс]



Инструкция, как правильно петь

Для начала разбейте все зеркала в доме, бессильно уроните руки, уставьтесь невидящим взором в стену, забудьтесь. Спойте одну-единственную ноту, вслушайтесь нутром. Если вам услышится (но это произойдет значительно позже) нечто вроде пейзажа, объятого страхом: камни, между ними костры и силуэты полуголых людей на корточках, — думаю, вы на правильном пути; то же самое, если вам услышится река, вниз по течению которой плывут черно-желтые лодки, или запах хлеба, или прикосновение чьих-то пальцев, или тень лошади.

Затем купите сборник сольфеджио и фрак и сделайте одолжение, не пойте в нос, а также оставьте в покое Шумана.


[Пер. А.Косс]



Инструкция с описанием различных страхов

В одном шотландском городке продают книги, одна из страниц в которых — чистая. Если читатель натыкается на нее в три часа пополудни — он умирает.

В Риме на Квиринальской площади есть место — его знали вплоть до девятнадцатого века, — с которого в полнолуние можно увидеть, как начинают двигаться мраморные Диоскуры, усмиряющие своих вздыбленных коней.

В Амальфи, на побережье, в море и в ночь вдается мол. С него слышно, как — там, далеко, дальше, чем за последним маяком, — лает собака.

Один сеньор выдавливает на щетку зубную пасту. Неожиданно он видит лежащую на спине женщину, змею или хлебный мякиш.

Некто открывает шкаф, чтобы достать рубашку; из шкафа выпадает старый календарь, рассыпается по листочкам, и тысячи грязных бумажных бабочек покрывают белую одежду.

Известна история о коммивояжере, у которого стало болеть запястье левой руки, как раз под часами. Когда он снял часы — брызнула кровь; на ране были видны следы мелких зубов.

Врач выслушивает вас, выстукивает и успокаивает. Голосом, внушающим доверие и ласковым, он называет вам лекарства; сев за стол, начинает выписывать рецепт. Время от времени поднимает голову и улыбается, подбадривая вас. Беспокоиться не о чем, через неделю страхи как рукой снимет. Вы повеселели, вы поудобней устраиваетесь в кресле, оглядываетесь. И вдруг, под столом, в полутьме, вы видите ноги врача. Его брюки задраны до ляжек, а на ногах — женские чулки.


[Пер. В.Андреева]



Инструкция, как правильно подниматься по лестнице

Всем нам доводилось подмечать, что на местности нередко возникает выступ, вздымающийся под прямым углом к ее поверхности, а над ним — еще один, помещающийся подобным же образом по отношению к первому, и так далее, причем означенные выступы поднимаются — по спирали либо зигзагообразно — на ту или иную высоту. Если, наклонившись, положить левую руку на одну из горизонтальных поверхностей, а правую — на соответствующую вертикальную, то можно на мгновение стать обладателем ступеньки (часть лестничного марша). Каждая из этих ступенек, состоящих, как мы видим, из двух элементов, помещается несколько выше предыдущей и ведет несколько дальше — принцип, придающий смысл всей лестнице как таковой, ибо любая другая конструкция, возможно, и породила бы формы прекраснее и живописнее, но не обеспечила бы возможности перемещать заинтересованных лиц с первого этажа на второй.

Подниматься по лестнице следует передом вперед, ибо перемещение задом наперед либо же боком вызывает значительные трудности. Естественное положение тела — прямостоячее, мышцы рук расслаблены, голова поднята — однако же не слишком высоко, в противном случае в поле зрения уже не попадут ступеньки, следующие непосредственно за той, на которой вы стоите; дышать следует ровно и размеренно. Чтобы приступить к подъему, поднимите для начала ту часть тела, которая находится внизу с правой стороны и чаще всего заключена в футляр из кожи либо замши и которая почти всегда — за редкими исключениями — полностью умещается на ступеньке. После того как на первой ступеньке окажется вышеописанная часть тела, которую для краткости мы обозначим словом «нога», поднимается соответствующая ей часть слева (она также обозначается словом «нога», но ее не следует путать с уже названной ногой); поставим ее на вторую ступеньку; и таким образом на первой ступеньке будет стоять нога и на второй ступеньке будет стоять нога. (Первые ступеньки обычно даются труднее всего, затем приходит навык необходимой координации. Объяснение усложнено тем обстоятельством, что обозначения «нога» и «нога» совпадают по звучанию. Обращайте особое внимание на то, чтобы не поднимать одновременно ногу и ногу.)

Когда вы достигнете таким образом второй ступеньки, вам достаточно повторять поочередно движения ноги и ноги, пока вы не дойдете до конца лестницы. Покинуть ее пределы не составит труда, достаточно слегка притопнуть каблуком, и она не сдвинется с места до той минуты, когда вы приступите к спуску.


[Пер. А.Косс]



Вступление к инструкции о том, как правильно заводить часы

Вот о чем подумай: когда тебе дарят часы, тебе дарят маленький ад в цвету, цепь, свитую из роз. Камеру-одиночку, где заперт воздух. Тебе дарят не просто — часы, и расти большой, и пусть все у тебя будет хорошо, и надеемся, они тебе долго прослужат, хорошая марка, швейцарские и на рубинах; тебе дарят не просто миниатюрную камнедробилку, которую ты пристроишь на запястье и будешь выгуливать. Тебе дарят — сами того не зная, весь ужас в том, что они сами того не знают, — новую частицу тебя, хрупкую и ненадежную, частицу, которая принадлежит тебе, но твоим телом не является, а потому ее приходится закреплять на запястье с помощью ремешка, сжимающего его, словно отчаянно вцепившаяся ручонка. Тебе дарят необходимость ежедневно заводить эти самые часы, заводить для того, чтобы они оставались часами; дарят навязчивую и мучительную потребность проверять их точность, приглядываясь к циферблатам в витринах у ювелиров, прислушиваясь к объявлениям по радио, справляясь о времени по телефону. Дарят страх — а вдруг потеряю, а вдруг украдут, а вдруг слетят на пол и разобьются. Не тебе дарят часы, дарят тебя самого, ты — подарок часам на день рождения.


[Пер. А.Косс]



Инструкция, как правильно заводить часы

Там внутри смерть, но не бойтесь. Зажмите часы в ладони, двумя пальцами возьмите головку завода, слегка приподнимите. И вот начинаются новые сроки, на деревьях распускаются листья, мелькают лодки, догоняя и обгоняя друг друга, время, раскрываясь веером, полнится само собою, из полноты его выплескивается воздух, прибрежные ветры, тень женщины, запах хлеба.

Чего вам еще, чего же вам еще? Не мешкайте, наденьте часы на руку, пусть себе тикают на свободе, следуйте их примеру, даже если не хватает дыхания, от страха ржавеют якоря; все, что могло быть достигнуто, но предано забвению, действует разъедающе на артерии часов, разлагает ледяную кровь их мелких рубинов. И там внутри затаилась смерть, надо бежать бегом и добежать раньше, и тогда мы поймем, что нам уже все равно.


[Пер. А.Косс]




Редкие занятия



Этикет и предпочтения

Мне всегда казалось, что отличительной чертой нашей семьи является сдержанность. В скромности равных нам не найти, и это касается всего: как манеры одеваться и есть, так и способов изъясняться и садиться в трамвай. Взять, к примеру, прозвища, которыми столь бестактно одаривают в квартале Пасифико, для нас это серьезный повод задуматься, нет, это просто как заноза в заднице. Ну нельзя же, как нам кажется, давать первую, что на ум взбредет, кличку, которая прилипнет к тебе как репей, а потом живи с ней и радуйся всю оставшуюся жизнь. Мамаши с улицы Гумбольдт называют своих сыновей Глупыш, Умница, Разбойник, а дочерей — Крошка или Малышка, но в нашей семье таких простецких прозвищ вряд ли сыщешь, еще реже в ходу другие, вычурно-помпезные, такие как Пятак, Дохляк или Кошкодрал, те, что на каждом углу можно встретить на улицах Парагвай и Годой-Крус. Вот, к примеру, чтобы показать, насколько мы обеспокоены данным вопросом, вполне уместно рассказать про мою двоюродную тетку. Задница у нее — будь здоров, но как бы не так, не дождетесь, мы никогда не опустимся до того, чтобы называть ее этой до невозможности грубой кличкой Этрусская Ваза, а вот приличное и непринужденное Толстожопая — по нам так в самый раз. Мы всегда поступаем с таким тактом, хотя, случается, нам приходится биться с соседями и друзьями, которые настаивают на традиционных прозвищах. Моего младшего двоюродного брата, откровенно большеголового, мы никогда не станем называть Атлантом, прозвищем, которое ему дали в гриль-баре на углу, а предпочтем бесконечно более нежное — Головастик. И так всегда.

Хотелось бы пояснить, что поступаем мы так не для того, чтобы отличаться от остального квартала. Мы хотели бы только, не сразу, но шаг за шагом, изменить, не насмехаясь над чьими-либо чувствами, закостенелые традиции. Банальность — в любой ее форме — не наше кредо, и не дай Бог нам услышать в закусочной фразу типа: «Это была чрезвычайно грубая игра» или «Фланговые прорывы Фаджиолли были возможны благодаря отменной проработке центральной оси атаки», тут уж мы забываем про правильные и рекомендуемые к употреблению в непредвиденных ситуациях формы и выдаем: «Пендаль, это завсегда пожалуйста» или же «Сначала мы накостыляли им хорошенько, а потом накидали банок». Все смотрят на нас, вылупив глаза, но всегда найдется тот, кто не прочь перенять наш изысканный стиль. Мой старший дядюшка, который читает аргентинских писателей, говорит, что со многими из них можно было бы сделать что-то похожее, но никогда не уточняет, с кем именно. А жаль.


[Пер. М.Петрова]



Почта и телеграф

Однажды, когда некий дальний-предальний наш родич выбился в министры, нам удалось по его протекции пристроить кучу членов семейства в почтовое отделение на улице Серрано. Продержались мы там недолго, врать не буду. Из трех дней, что мы там проработали, в течение двух мы обслуживали народ с такой невероятной быстротой, что нас осчастливил визитом потрясенный инспектор из Почтового управления и хвалебной заметкой — очередной номер газеты «Ла-Расон». На третий день мы удостоверились, что завоевали популярность, поскольку люди повалили к нам из других частей города, дабы отправить письма и прочее, в том числе почтовые переводы в Пурмамарку и прочие столь же немыслимые места. Тут мой дядя (который старший) дал сигнал, и наше семейство приступило к обслуживанию в соответствии со своими вкусами и обычаями. В окошечке «Продажа марок» моя сестра (которая вторая) выдавала каждому покупателю пестрый воздушный шарик. Первый шарик получила одна пышная сеньора, она так и окаменела — в одной руке шарик, в другой марка, сеньора успела ее послюнить, и марка, постепенно скручиваясь, приклеивалась к ее пальцу. Долгогривый парень от своего шарика категорически отказался, и моя сестра строго его отчитала, а в очереди, выстроившейся к ее окошечку, мнения высказывались противоречивые. Несколько провинциалов, которые переминались у окошечка рядом, упорствуя в неразумном намерении перевести часть своих заработков живущим вдали членам семей, не без изумления принимали стопочки виноградной водки — а кое-кто и пирожки с мясом — из рук моего отца, да еще он вдобавок выкрикивал во всю глотку лучшие советы старика Вискачи. Тем временем мои братья, трудившиеся в посылочном отделении, смазывали коробки с посылками дегтем, а затем опускали в ведро с перьями. После чего демонстрировали результаты потрясенному отправителю и убедительно ему разъясняли, какая радость получить такую посылочку. «Бечевочки не видно, — говорили они. — И сургуча не видно, сургуч — это так вульгарно, а имя получателя, обратите внимание, — такое впечатление, что оно прячется у лебедя под крылышком». Сказать честно, в восторге были далеко не все.

Когда в помещение ворвались полицейские и зеваки, моя мать завершила мероприятие самым эффектным образом, запустив в толпу великое множество разноцветных самолетиков, сделанных из бланков для телеграмм и переводов, а также конвертов для заказных писем. Исполнив хором государственный гимн, мы отступили стройными рядами; я заметил, что одна девчушка, стоявшая в очереди к окошечку «Продажа марок», плакала: она была третья, но знала, что уже не успеет получить шарик.


[Пер. А.Косс]



Утрата и обретение волоса

В борьбе с прагматизмом и пугающей тенденцией, направленной на приобретение полезных навыков, мой двоюродный брат (который старший) отстаивает законное право: вырвать из своей шевелюры волосок, завязать его посредине узелком и изящным жестом бросить в отверстие раковины. Если волосок застрянет в решетке, коими, как правило, закрыты вышеупомянутые отверстия, достаточно пустить воду, и он благополучно исчезнет из поля зрения.

И тут, не теряя попусту ни минуты, надо приниматься за работу по разысканию волоса. Перво-наперво необходимо развинтить колено трубы, идущей от раковины, — дабы удостовериться: не прилип ли волосок к какой-либо неровности внутри сей трубы. Если нет — приходится раковинную трубу отвинчивать от стояка. Разумеется, на этом этапе операции вашим глазам предстанет великое множество волосков и, чтобы рассмотреть их один за другим в поисках того, который с узелком, надобно призвать на помощь всех остальных членов семьи. Если таковой опять не обнаружится — во весь рост встает проблема: раскурочить водопровод вплоть до подвала; но это сопряжено с немалыми трудностями, ибо придется восемь, а то и десять лет проработать в каком-либо министерстве или магазине, дабы скопить достаточно денег и купить все четыре этажа, находящихся ниже того, на котором обитает мой двоюродный брат (который старший); и это только при том непременном условии, что за восемь тире десять лет волосок с узелком не ускользнет из водопроводной сети дома, а по чистой случайности застрянет в какой-либо ржавой трубе.

И вот наконец настает день, когда мы можем разобрать водопровод во всем доме, и тогда в течение нескольких месяцев живем в окружении тазов и прочих резервуаров, полных мокрых волос, а также в окружении помощников и нищих, которым мы щедрой рукой платим за то, чтобы они находили, разлепляли, сортировали и приносили нам всевозможные волосы, дабы мы могли отыскать искомый. Если таковой опять не обнаружится — мы вступим в покрытый мраком неизвестности и весьма запутанный этап операции, поскольку водопроводные трубы приведут нас в городскую клоаку. Купив спецодежду, мы — с мощным фонарем в руке и кислородной маской на лице — приучаемся ходить по ночам внутри скользких труб и исследуем все водостоки, пользуясь, если возможно, помощью людей дна, с которыми мы вступаем в контакт и которым платим деньги — из тех, что зарабатываем днем в министерстве или в магазине. Теперь нам зачастую кажется, что наши поиски наконец-то увенчались успехом, ибо мы находим (или нам приносят) волосы, очень сильно напоминающие тот, что мы ищем; но, поскольку в истории не известно ни одного случая, чтобы узелок посредине волоска появился без участия руки человеческой, мы всякий раз убеждаемся в том, что предполагаемый узелок — это просто утолщение волоса (хотя о таких случаях нам тоже ничего не известно), или вросшая песчинка, или последствие какого-либо окисления вследствие долгого соприкосновения с влажной поверхностью. Отнюдь не исключено, что, путешествуя по всевозможным трубам, в конце концов мы приблизимся к тому месту, дальше которого уже никто не решится пройти: главный водосток, ведущий к реке, бурный поток, несущий дерьмо, — ни за какие деньги и щедрые подношения ни один лодочник не согласится продолжать здесь поиски.

Но ведь может случиться и так, что до этого и, возможно, задолго до этого — скажем, в нескольких сантиметрах от отверстия раковины, на уровне второго этажа или в подвале дома — мы найдем волосок с узелком. Только представьте: какая радость охватит нас в таком случае при подсчете сэкономленных — по чистой случайности — сил и средств, потраченных для обоснования, осмысления и практического исполнения подобной работы; так что каждый уважающий себя учитель должен бы с первого же урока наставлять своих учеников на нашем примере — вместо того, чтобы терзать их душу живу задачами с трехчленами или печалью Канчи-Райады.


[Пер. В.Андреева]



Тетушкины затруднения

Почему одна из наших тетушек так боится упасть на спину? Годы и годы мы всем семейством старались излечить ее от этого навязчивого страха, но настало время признать наше бессилие. Что бы мы ни предпринимали, тетушка боится упасть на спину, и ее невинная мания затрагивает всех нас, начиная с отца, который, как любящий брат, провожает ее, куда бы она ни шла, и смотрит при этом на пол, чтобы тетушка могла шагать беззаботно; мать тщательно подметает внутренний дворик несколько раз в день, сестры убирают теннисные мячики, коими в невинности души забавлялись на террасе, а кузены очищают все поверхности от всякого рода следов, которые можно вменить в вину собакам, кошкам, черепахам и курам, а живности этой в доме полно. Но все напрасно, тетушка решается пройти по комнате лишь после долгих колебаний, бесконечного визуального изучения местности и несдержанных речей, обращенных к детворе, попадающейся ей на глаза в этот момент. Затем тетушка пускается в путь, сначала ставит одну ногу и некоторое время притопывает ею, как боксер на разминке, затем ставит другую, перемещая таким образом свои телеса (в детстве нам казалось — величаво); и ей требуется несколько минут, чтобы добраться от одной двери до другой. Кошмар.

Мы всем семейством несколько раз пытались добиться от тетушки, чтобы объяснила более или менее связно, почему она так боится упасть на спину. Один раз она отмолчалась, причем молчание было такое непроницаемое — хоть руби топором; но как-то вечером, после обычного стаканчика целебного бальзама, тетушка снизошла до объяснения: если она упадет на спину, то подняться не сможет. В ответ на естественное замечание, что все тридцать два члена семейства не преминут поспешить ей на помощь, тетушка ограничилась томным взглядом и двумя словами: «Все равно». Несколько дней спустя мой брат (который старший) повел меня ночью в кухню и показал таракана, лежавшего на спине под раковиной. Мы долго и совершенно безмолвно наблюдали за тщетными его попытками перевернуться, а прочие тараканы тем временем, преодолев светобоязнь, сновали по полу, причем задевали на бегу собрата, покоившегося в лежачей позе на спине. Мы вернулись к себе в спальню, глубоко опечаленные; по сей или по иной причине, но никто больше не приставал к тетушке с расспросами; мы ограничились тем, что старались по мере возможности облегчить ее страх, провожали, куда бы ни шла, водили под руку и покупали в больших количествах обувь с рифленой подошвой и прочие предметы, помогающие сохранять равновесие. Жизнь, таким образом, продолжалась и была не хуже, чем у других.


[Пер. А.Косс]



Тетушка истолкована (или наоборот)

Кто больше, кто меньше, четыре моих двоюродных брата увлекаются философией. Читают книги, спорят друг с другом, а прочие члены семейства восхищаются ими на расстоянии, храня верность семейному правилу: не соваться в чужие увлечения и даже, по мере возможности, поощрять их. Эти ребята, вызывающие у меня великое уважение, не раз задавались вопросом о природе и сути тетушкиных страхов и пришли к выводам туманным, но, возможно, достойным внимания. Как обычно бывает в подобных случаях, тетушка знать не знала об этих внутренних смутах, но с того времени заботливость семейства по отношению к ней существенно возросла. Долгие годы мы сопровождали тетушку, когда она нетвердым шагом перемещалась из гостиной в переднюю, из спальни в ванную, из кухни в кладовую. Нам отнюдь не казалась пустой прихотью ее привычка спать только на боку (по четным дням на правом, по нечетным — на левом) и соблюдать в течение всей ночи полнейшую неподвижность. На стульях, будь то в столовой или во внутреннем дворике, тетушка сидит очень прямо; ни за что не согласилась бы насладиться комфортом кресла-качалки или глубокого кожаного кресла в американском стиле.

В ночь, когда над нами должен был пролететь спутник, все семейство разлеглось во внутреннем дворике прямо на плиточном полу, чтобы не упустить зрелища, но тетушка осталась на стуле и на следующий день ужасно мучилась из-за ревматических болей в шее. Постепенно мы убедились, что ничего не поделаешь, и теперь смирились. Очень помогают нам двоюродные братья: обмениваются понимающими взглядами и произносят фразы вроде нижеследующей: «Она права». Но почему? Мы не знаем, они же не хотят объяснять. Что касается меня, например, то, на мой взгляд, лежать на спине замечательно удобно. Тело всей своей поверхностью соприкасается с матрацем (или с плитками пола, когда лежишь во внутреннем дворике); чувствуешь, как вся его тяжесть, распределяясь, уходит в пятки, щиколотки, ляжки, ягодицы, хребет, лопатки и затылок, а оттуда — в землю, так надежно и естественно перетекая в ее недра, которые с жадностью втягивают нас и, кажется, хотят поглотить. Любопытная вещь: для меня лежать на спине — самое естественное положение; иной раз подозреваю, что именно по этой причине оно так ненавистно тетушке. А по-моему, положение идеальное и, по сути, самое удобное. Да-да, именно так, по сути, по самой сути: на спине. Мне даже страшновато становится, а вот отчего — никак не объяснить. Хотелось бы мне быть как она, а не могу. Никак.


[Пер. А.Косс]




Материал для ваяния


Кабинетная работа

Моя верная секретарша — из числа тех, кто воспринимает свои обязанности буквалистически, и само собой понятно, что сие означает: вмешиваться в не свое дело, вторгаться на чужую территорию, совать все пять пальцев в чашку молока, чтобы выловить несчастный волосок.

Моя верная секретарша ведает или хотела бы ведать всем у меня в кабинете. Целый день мы только и делаем, что сердечнейшим образом оспариваем сферы влияния и с милыми улыбками ставим мины и противотанковые заграждения, совершаем вылазки и контрвылазки, захватываем пленных и обмениваемся заложниками. Но у нее на все хватает времени, она не только старается завладеть кабинетом, но и выполняет скрупулезно свои обязанности. Взять хоть слова: каждый день драит их щеткой, наводит лоск, размещает по полочкам, полирует и приводит в готовность для исполнения повседневных обязанностей. Если сорвется у меня с языка избыточное прилагательное — избыточное, потому что родилось за пределами мирка моей секретарши и в каком-то смысле родитель — я, — она тут как тут: возьмет его на карандаш и прикончит, не дав бедняжке времени припаяться к фразе и выжить (по недосмотру либо из попустительства). Дать ей волю — вот сейчас, в этот самый миг, дать ей волю, — она бы в ярости швырнула эти листки в корзину для бумаг. Она так твердо решила вывести меня на стезю упорядоченной жизни, что стоит мне шевельнуться незапланированным образом, как она делает стойку, наставив уши и задрав хвост, причем вся вибрирует, точно провода на ветру. Мне приходится затаиваться; и, делая вид, что составляю докладную, я заполняю зеленые и розовые листки словами, которые мне нравятся, их играми, их резвостью, их ожесточенными перепалками. Моя верная секретарша тем временем приводит в порядок кабинет, с виду в рассеянности, на самом же деле — готовая к прыжку. На половине стихотворной строчки — она рождалась в такой радости, бедняжка, — слышу жуткий визг осуждения, и тут мой карандаш во всю прыть возвращается к запретным словам, вычеркивает их поспешно, упорядочивает беспорядочность, вычищает, выявляет, высвечивает — и то, что осталось, может, и очень хорошо, но до чего же мне грустно, и во рту привкус предательства, а выражение лица — как у начальника, распекающего свою секретаршу.


[Пер. А.Косс]



Чудесные занятия

Какое чудесное занятие: оторвать пауку лапу, положить ее в конверт, надписать: господину Министру иностранных дел, добавить адрес, спуститься, припрыгивая, по лестнице и бросить письмо в почтовый ящик на углу.

Какое чудесное занятие: идти по бульвару Араго и считать деревья, и у каждого пятого каштана задерживаться на мгновение, стоя на одной ноге, пока кто-нибудь на тебя не посмотрит, и тогда издать короткий боевой клич и крутануться волчком, расставив руки широко, словно птица какуйо крылья, где-нибудь на севере Аргентины.

Какое чудесное занятие: зайти в кафе и попросить сахарного песку, и еще раз сахарного песку, и еще… три-четыре раза… сахарного песку; соорудить из него маленькую горку прямо в центре столика… и, пока нарастает раздражение за стойкой и под белыми передниками, прицельно плюнуть… прямо в центр сахарной горки… и наблюдать, как оседает махонький айсберг от слюны, и слышать, как кошки скребут на душе у пяти оказавшихся при этом завсегдатаев и у хозяина, человека почтенного в служебное время.

Какое чудесное занятие: сесть в автобус, сойти у Министерства, пробить себе дорогу, размахивая пакетами, миновать всех секретарей и войти, строго и серьезно, в большой кабинет с зеркалами как раз в тот момент, когда одетый в голубое служитель вручает министру письмо… увидеть, как тот разрезает конверт прямо-таки историческим ножом и тонкими пальцами достает… лапку паука и смотрит на нее… и в этот момент зажужжать, точно муха, и увидеть, как бледнеет лицо министра, который пытается стряхнуть паучью лапку и не может этого сделать, потому что она… вцепилась в его руку…

Повернуться и выйти из кабинета, и, насвистывая, возвестить в коридорах об отставке министра, и знать, что на следующий день в город войдут неприятельские войска, и все полетит к черту, и будет пятница, тринадцатое число, да еще и високосный год.


[Пер. Ю.Шашкова]



«Вход с велосипедом воспрещен»

На всем белом свете в банках и магазинах никому нет никакого дела — войдете ли вы туда с кочаном капусты под мышкой, крючконосым туканом, или насвистывая песенки, которым вас в детстве учила мать, или ведя за лапу шимпанзе в полосатых штанах. Но если человек входит туда с велосипедом, поднимается настоящий переполох и служители вышвыривают машину на улицу, а ее владельцу всыпают по первое число.

Велосипед, этот скромный трудяга, чувствует себя униженным и оскорбленным постоянными напоминаниями, высокомерно красующимися на стеклянных входных дверях. Известно, что велосипеды изо всех сил старались изменить свое жалкое социальное положение. Но абсолютно во всех странах «вход с велосипедом воспрещен». А иногда добавляется — «и с собаками», что еще сильнее заставляет велосипеды и собак ощущать комплекс неполноценности. И кошки, и заяц, и черепаха в принципе могут войти в роскошный универмаг Бунхе-Борн или в адвокатские конторы на улице Сан-Мартин, вызвав всего лишь удивление или великий восторг жадных до сенсаций телефонисток или, в крайнем случае, распоряжение швейцара об удалении вышеупомянутых животных. Да, последнее может иметь место, но это не унизительно, во-первых, потому, что допускается как мера возможная, но не единственная, и, во-вторых, потому, что является реакцией на нечто непредвиденное, а не следствием заведомых антипатий, которые устрашающе выражены в бронзе или эмали, или непререкаемых скрижалей закона, который вдребезги разбивает простодушные порывы велосипедов, этих наивных существ.

Но смотрите берегитесь, власть имущие! Розы тоже несведущи и приятны, однако вы, вероятно, знаете, что в войне двух роз
умирали принцы — черные змии, ослепленные кровавыми лепестками. Не случится ли так, что однажды велосипеды будут угрожать вам, покрывшись шипами, что рога рулей вырастут и повернут на вас, что, защищенные броней ярости, они — легион числом — устремятся к зеркальным дверям страховых компаний и что печальный день завершится всеобщим падением акций, двадцатичетырехчасовым трауром и почтовыми уведомлениями о похоронах.


[Пер. М.Былинкиной]



Поведение зеркал на острове Пасхи

Когда зеркало находится на западе острова Пасхи — оно показывает прошлое. А когда на востоке — будущее. Долгим опытным путем можно отыскать на острове точку, где ваше зеркало будет показывать настоящее, но это отнюдь не означает, что другое зеркало в этой точке тоже будет показывать настоящее, поскольку все зеркала разные и ведут они себя в зависимости от собственных капризов.

Однажды Соломон Лемос — антрополог, стипендиат Фонда Гуггенхейма, — бреясь, увидел себя в зеркале умершим от тифа; было это на востоке острова Пасхи. В это же самое время зеркальце, которое он оставил на западе острова, показывало (для никого; оно лежало среди камней) Соломона Лемоса идущим в школу в коротеньких штанишках; затем — Соломона Лемоса голенького, в ванночке, а папа с мамой радостно купают его; и затем, как утверждает Соломон Лемос, зеркало померкло, к немалому удивлению тетушки Ремедитос, живущей в округе Тренке-Лаукен.


[Пер. В.Андреева]



Возможности абстрагирования

Многолетняя работа в ЮНЕСКОи других международных организациях помогла мне сохранить чувство юмора и, что особенно важно, выработать способность абстрагироваться, иными словами — убирать с глаз долой любого неприятного мне типа одним лишь собственным внутренним решением: он бубнит, бубнит, а я погружаюсь в Мелвила; бедняга же думает, что я его слушаю. Аналогичным образом, когда мне нравится какая-нибудь девица, я могу, едва она предстает предо мной, абстрагироваться от ее одежды, и, пока она болтает о том, какое сегодня холодное утро, я скрашиваю себе нудные минуты обозрением ее пупка.

Иногда эта способность к абстрагированию переходит в нездоровую манию. В прошлый понедельник объектом моего внимания стали уши. Удивительно, сколько ушей металось в вестибюле за минуту до начала работы. В своем кабинете я обнаружил шесть ушей, около полудня в столовой их было более пятисот, симметрично расположенных двойными рядами. Забавно смотреть, как то и дело два уха, висевшие в воздухе, выпархивали из рядов и уносились. Они казались крылышками.

Во вторник я избрал предмет, на первый взгляд менее банальный: наручные часы. Я обманулся, ибо во время обеда насчитал их около двухсот, мельтешащих над столами: туда-сюда, вверх-вниз — точь-в-точь как при еде. В среду я предпочел (после некоторого колебания) нечто более спокойное и выбрал пуговицы. Какое там! В коридорах словно полным-полно темных глаз, шныряющих в горизонтальном направлении, а по бокам каждого такого горизонтального построения пляшут и качаются две, три, четыре пуговки. В лифте, где теснота неописуемая, — сотни неподвижных или чуть шевелящихся пуговиц в диковинном зеркальном кубе. Больше всего мне запомнился один вид из окна, вечером: на фоне синего неба восемь красных пуговиц спускаются по гибкой вертикали вниз, а в других местах плавно колышутся крохотные перламутрово-светлые незримые пуговки. Эта женщина была, должно быть, очень хороша собой.

Среда выдалась препаскудной, и в этот день процессы пищеварения мне показались иллюстрацией, наиболее подходящей к обстановке. Посему в девять с половиной утра я стал унылым зрителем нашествия сотен полных желудков, распираемых мутной кашицей — мешаниной из корнфлекса, кофе с молоком и хлеба. В столовой я увидел, как один апельсин разодрался на многочисленные дольки, которые в надлежащий момент утрачивали свою форму и прыгали вниз — до определенного уровня, — где слипались в белесую кучку. В этом состоянии апельсин пошел по коридору, спустился с четвертого этажа на первый, попал в один из кабинетов и замер там в неподвижности между двумя ручками кресла. Напротив в таком же спокойном состоянии уже пребывало четверть литра крепкого чая. В качестве забавных скобок (моя способность к абстрагированию проявляется по-всякому) все это окружалось струйками дыма, которые затем возвращались вверх, дробились на светлые пузыри, поднимались по канальцу еще выше и наконец в игривом порыве разлетались крутыми завитками по воздуху. Позже (я был уже в другом кабинете) под каким-то предлогом мне удалось выйти, чтобы снова взглянуть на апельсин, чай и дым. Но дым исчез, а вместо апельсина и чая были только две противные пустые кишки. Даже абстрагирование имеет свои неприятные стороны; я распрощался с кишками и вернулся в свою комнату. Моя секретарша плакала, читая приказ о моем увольнении. Чтобы утешиться, я решил абстрагироваться от ее слез и несколько секунд наслаждался зрелищем хрустальных шустрых ручейков, которые рождались в воздухе и разбивались вдребезги о справочники, пресс-папье и официальные бюллетени. Жизнь полна и таких красот.


[Пер. М.Былинкиной]



День ежедневной газеты

Некий сеньор, купив газету и сунув ее под мышку, садится в трамвай. Спустя полчаса сеньор выходит из трамвая с той же самой газетой под той же самой мышкой.

Но нет, это уже не та же самая газета, теперь это просто трубочка из газетных листов, которую сеньор оставляет на скамейке на площади.

Оставшись одна, трубочка газетных листов тотчас превращается снова в газету, и тут какой-то парень видит ее, прочитывает, а затем оставляет газету на скамейке в виде трубочки из газетных листов.

Оставшись одна, трубочка газетных листов тотчас превращается снова в газету, и тут какая-то старушка видит ее, прочитывает, а затем газета вновь превращается в трубочку из газетных листов. Эти трубочковидные листы старушка забирает с собою; по дороге домой она покупает полкило свеклы и купленное кладет в пакет, в который превратились газетные листы, — закономерный конец ежедневной газеты, претерпевшей за день столько метаморфоз.


[Пер. В.Андреева]



Преставление светопреставления

Поскольку писаки писать не прекратят, то те немногие «читаки», что еще остались на земле, переменят занятия и тоже подадутся в писаки. И мир все больше будет становиться миром писак и чернильно-бумажных фабрик, дневных писак и ночных станков, чтобы успеть напечатать все, что они написали. Сначала книги хлынут из домов на улицы, и тогда муниципалитеты решат пожертвовать детскими площадками ради расширения библиотек. Потом они отдадут театры, родильные дома, бойни, закусочные, больницы. Бедняки станут использовать книги вместо кирпичей, скреплять их раствором, возводить книжные стены и жить в книжных хижинах.

И вот уже книги выходят за город и устремляются в поля, сминая на своем пути подсолнухи и пшеницу, и дорожному управлению чудом удается сохранить от оползней трассы, пролегающие между высоченными стенами из книг. Но порою то та, то другая стена обваливается, и происходят чудовищные автомобильные катастрофы. А писаки трудятся без передышки — ведь творчество нынче в почете, и печатная продукция, заполонив сушу, доходит до моря. Президент одной республики говорит по телефону с президентами других республик и предлагает мудрый выход: сбросить в море излишки книг. Это предложение незамедлительно принимается на всех побережьях. Сибирские писаки видят, как их продукция сбрасывается в Северный Ледовитый океан, а индонезийские — соответственно, в близлежащий. Это позволяет писакам увеличить выпуск продукции, ведь на суше снова появилось свободное место! Они не задумываются о том, что у моря есть дно и что на этом дне начинает отлагаться макулатура: сначала в виде клейкого месива, потом — как более твердое напластование, а под конец — в виде крепкого, хоть и вязкого образования, которое каждый день вырастает на несколько метров и в результате достигает поверхности воды. И вот многие воды затапливают многие земли, происходит перераспределение материков и океанов, и президентов некоторых республик смещают озера и полуострова, а перед президентами других открываются бескрайние просторы для честолюбивых замыслов и проч., и проч. Но морская вода, так свирепо вышедшая из берегов, испаряется быстрее, чем раньше, или же, наоборот, застаивается в книжной продукции, смешиваясь с ней и образуя клейкую массу; и вот в один прекрасный день капитаны дальнего плавания замечают, что их корабли замедлили ход с тридцати узлов до пятнадцати и машины задыхаются, а винты погнулись.

В конце концов все корабли останавливаются в морях, увязнув в месиве, а писаки мира строчат день и ночь, объясняя сей феномен и бурно радуясь. Президенты и капитаны решают превратить корабли в острова и казино, где типично народные ансамбли создают колорит и уют и все пляшут до самого рассвета. Новая продукция громоздится по берегам бывших морей, но смешать ее с основной массой невозможно, и в результате на берегах вырастают стены и горы макулатуры. Тут писаки смекают, что чернильно-бумажные фабрики скоро прогорят, и принимаются писать все более мелкими буковками, не оставляя на листе ни малейшего просвета. Когда кончаются чернила, они пишут карандашом и проч., и проч., а кончается бумага — используют доски, брусчатку и проч., и проч. Входит в обычай вписывать один текст в другой, чтобы занять просветы между строками, а также писаки подтирают бритвой старые записи, дабы использовать бумагу еще раз. Они работают не торопясь, но их такое количество, что продукция уже окончательно отгородила сушу от бывших морей. На земле доживает свой век раса писак, обреченная на вымирание, а в морях торчат острова и казино, а точнее, корабли дальнего плавания, на которых укрываются и устраивают грандиозные банкеты президенты республик и откуда остров шлет послание острову, президент — президенту, а капитан — капитану.


[Пер. Т.Шишовой]



Без головы

Одному сеньору отрубили голову, но, так как в это время началась всеобщая забастовка, его не смогли похоронить, и ему волей-неволей пришлось остаться среди живых и самому выкручиваться из столь щекотливого положения.

С самого начала он понял: из пяти четыре чувства остались при нем. Тогда, с врожденным чувством меры и вместе с тем с удовольствием, сеньор сел на скамью на площади Лавалье
и стал ощупывать листья деревьев — один за другим, — пытаясь узнать их и назвать. Через несколько дней он был уже уверен, что у него на коленях лежат: лист эвкалипта, лист платана, лист магнолии и камешек зеленого цвета.

Когда сеньор осознал, что этот последний был не лист, а камень зеленого цвета, то пару-тройку дней он пробыл в сильном смятении. Конечно же камень был возможен, но — не зеленого цвета. Тогда сеньор представил, что камень — красного цвета, и тотчас же почувствовал, что все в нем отторгает, отвергает подобную беспардонную ложь, мысль о том, что камень — красного цвета, была абсолютно беспочвенной, поскольку камень целиком и полностью был зеленым, круглым, словно пластинка, и на ощупь мягким.

Когда сеньор понял, что, помимо всего прочего, камень — мягкий, то некоторое время он пробыл в большом удивлении. Затем его охватила радость — а это всегда предпочтительнее, — и это значит, что он, подобно некоторым насекомым, способным регенерировать утраченные члены, был способен на различные чувства. В сильном возбуждении от сделанного открытия он поднялся со скамейки и по улице Свободы вышел к Майской улице, где, как известно, в испанских ресторанах размножаются мясные жареные кушанья. Оставшийся равнодушным к этому, что оказалось для него новым чувством, сеньор пошел на запад, а может быть, и на восток — в направлении он не был уверен — и шел без устали, надеясь, что вот-вот что-либо как-либо он да услышит, как-либо, ибо слух — это единственное, что у него отсутствовало. Да, он видел небо — бледное, словно рассветное, трогал свои руки с влажными пальцами и ногтями, впившимися в кожу, от него пахло потом, во рту был привкус металла или коньяка. И только слух у него отсутствовал, но все-таки он услышал, и это было словно бы воспоминание, поскольку он снова услышал слова тюремного священника, слова, дарующие утешение и надежду, очень красивые сами по себе, только вот жаль: ими столько раз пользовались, их столько раз произносили, что они истерлись — звук за звуком.


[Пер. В.Андреева]



Набросок сновидения


Внезапно: неодолимое желание увидать дядюшку, и он бежит к родовому гнезду по кривым улочкам, ведущим вверх и, кажется, уводящим от цели. Наконец, после долгого пути (но вместе с тем он стоял как вкопанный), он видит дверь дядюшкиного дома и слышит лай собаки — если это, конечно, собака. Он перепрыгивает через четыре ступеньки крыльца и тянет руку к дверному молотку, который представляет собой руку, сжимающую бронзовый шар, — пальцы этой руки оживают: сначала мизинец, затем другие — бронзовый шар падает. Он падает долго-предолго, словно перышко; беззвучно отскакивает от порога, подпрыгивает на высоту груди и превращается в жирного толстого паука. Он — едва ли успешно — отмахивается от паука, и в это мгновение дверь открывается: перед ним дядюшка, он улыбается, словно давно стоял за дверью. Они обмениваются приветствиями, заранее заготовленными, — все это напоминает шахматную партию. «Я должен ответить ему, что…» — «Он мне скажет, что…» Все именно так и происходит. Вот они уже в ярко освещенной гостиной; дядюшка достает сигарную коробку в серебристой бумаге, протягивает ему. Он долго ищет спички, но в доме нет ни спичек, ни какого-либо огня; закурить им так и не удается; дядюшке, кажется, уже не терпится, когда племянник уйдет; наконец неловкое прощание в прихожей, полной полуоткрытых ящиков — так, что и повернуться негде.

Выйдя из дому, он ясно осознает, что не должен оборачиваться, потому что… Он не знает почему, но знает, что оборачиваться не должен, и убегает, глядя только вперед. Понемногу он обретает спокойствие. А придя домой, чувствует себя таким усталым, что, почти не раздеваясь, валится на постель. Ему снится: он весь день милуется с невестой в гостинице «Ягуар» и поедает чорисо в кафешке «Молодой бык».


[Пер. А.Сыщикова]



Как дела, Лопес?


Некий господин встречает своего друга и здоровается, протягивая ему руку и слегка наклоняя голову.

Он думает, что это он приветствует, но приветствия уже придуманы до него, и сей добрый господин всего лишь как бы примеривает на себя одно из них.

Идет дождь. Господин укрывается от него в аркаде. Почти никогда эти господа не знают, что все кончится тем, что они поскользнутся на бетонном пандусе в первый же дождь и у первой же арки. На мокром пандусе, покрытом увядшей листвой.

А жесты, выражающие чувство любви? Это настоящий музей, галерея призрачных фигур. Утешьтесь в своем тщеславии: рука Антония искала то, что ищет ваша рука, и ни та ни другая (рука) не искала ничего такого, что уже не было бы найдено с давних-давних времен. Но невидимые вещи нуждаются в каком-то воплощении, идеи падают на землю, словно птицы, сраженные влет.

То, что по-настоящему ново, вызывает страх или ощущение чуда. Эти два ощущения, на равном расстоянии от желудка, всегда сопровождают Прометея; остальное достаточно комфортно и всегда выходит более или менее хорошо; активные глаголы содержат полный набор подобных примеров.

Гамлет не сомневается: он ищет подлинное решение, а не двери дома и не пройденные уже пути, каких бы перекрестков или дорожек поближе там ни было. Он ищет нечто, что разрушило бы тайну, ищет пятое колесо от телеги. Какая бескрайняя роза ветров — между да и нет! Принцы Датские — соколы, что предпочитают умереть голодной смертью, чем есть мертвечину.

Когда жмут ботинки — это хорошая примета. Что-то меняется, как бы говорит нам: что-то происходит, что-то будет. Поэтому так популярны монстры, газеты захлебываются от восторга, описывая двухголовых телят. Какие чудеса! Какие возможности идти вперед гигантскими шагами!

Вон идет Лопес.

— Как дела, Лопес?

— Как дела, дружище?

И они думают, что это они приветствуют друг друга.


[Пер. Ю.Шашкова]



Землеописания

Совершенно очевидно, что подлинный венец творения — муравей (если читателю сей факт кажется только гипотезой либо фантазией — то это следствие закоренелого антропоцентризма), так что вот вам страничка из муравьиной географии.

(Стр. 84; в скобках даны для некоторых выражений возможные соответствия, согласно классической интерпретации Гастона Лойба):

«…параллельные моря (реки?). Бескрайняя вода (море?) время от времени вздымается как плющ-плющ-плющ (образ очень высокой стены, которая здесь означает прилив?). Когда она идет-идет-идет (разливается?), то доходит до Великой Зеленой Тьмы (засеянное поле? роща? лес?), где Всемогущий Господь воздвиг неисчерпаемую житницу для Лучших из Своих Слуг. В этой области во множестве водятся Ужасные Громадины (люди?), которые разрушают наши дороги. По ту сторону Великой Зеленой Тьмы начинается Твердь Небесная (гора?). И все сие есть наше владение, хотя и таит угрозу».

У этого отрывка имеется и другая интерпретация (Дик Фрай и Нильс Петерсон-младший). Описание топографически соответствует описанию небольшого сада на улице Лаприда, 628, Буэнос-Айрес. Параллельные моря — это сточные канавы, бескрайняя вода — утиный пруд, Великая Зеленая Тьма — салатные грядки. Ужасные Громадины напоминают кур или уток, хотя и нельзя полностью исключить, что речь все-таки идет о людях. Относительно Тверди Небесной разгорелась полемика, которой вряд ли когда-либо будет положен конец. С Фраем и Петерсоном, которые видят в ней кирпичную стену, вступил в спор Гильермо Софович, предположивший, что это биде, брошенное среди салатных грядок.


[Пер. В.Андреева]



Прогресс и регресс

Изобрели такое стекло, сквозь которое могли пролетать мухи. Подлетит муха к стеклу, упрется головкой — и вот она уже по ту сторону. Сколько радости для мухи.

Но все испортил один венгерский ученый: влететь-то муха может, а вот вылететь — никак, и наоборот; все из-за какой-то чепуховины, связанной с эластичностью волокон этого самого стекла, оно было очень волокнистое. Тут же изобрели мухоловку с кусочком сахара внутри, и множество мух погибало в отчаянии. На том и кончилась попытка побрататься с этими представительницами животного мира, достойными лучшей участи.


[Пер. А.Косс]



Правдивая история

У одного сеньора падают на пол очки, слышно, как с ужасающим звоном ударились о плитки. Сеньор нагибается в величайшем огорчении, потому что стекла стоят очень дорого, и в изумлении обнаруживает, что произошло чудо и очки не разбились.

Теперь этот сеньор испытывает глубочайшую благодарность и понимает, что все происшедшее — дружеское предупреждение свыше; а потому отправляется в магазин «Оптика» и немедленно приобретает футляр, кожаный, стеганый, с двойной прокладкой, ибо береженого Бог бережет. Час спустя футляр падает, сеньор нагибается без малейшего волнения — и обнаруживает, что очки разбиты вдребезги. И сеньору приходится раскинуть мозгами, чтобы осознать: замыслы Провидения неисповедимы и на самом деле чудо произошло не в тот раз, а в этот.


[Пер. А.Косс]



Сюжет для гобелена

У генерала всего восемьдесят человек, у противника пять тысяч. Генерал рыдает и богохульствует у себя в палатке. Пишет вдохновенное воззвание, и почтовые голуби разбрасывают листки над лагерем противника. Двести пехотинцев переходят на сторону генерала. Стычка, генерал без труда одерживает победу, два полка переходят на сторону генерала. Три дня спустя у противника всего восемьдесят человек, у генерала пять тысяч. Тогда он пишет новое воззвание, семьдесят девять человек переходят на его сторону. Остается только один противник, окруженный генеральским войском; безмолвное ожидание. Ночь минула, противник не перешел на сторону генерала. У себя в палатке генерал рыдает и богохульствует. На рассвете противник медленно обнажает шпагу и шагает к генеральской палатке. Входит, смотрит на генерала. Генеральское войско обращается в беспорядочное бегство. Восходит солнце.


[Пер. А.Косс]



Несвойственное креслу свойство

В доме Хасинто есть кресло смерти.

Едва кто-либо из знакомых стареет, его приглашают сесть в это кресло: от прочих оно отличается только серебряной звездочкой в центре спинки. Приглашенный вздыхает, делает рукой какой-то неопределенный жест — словно бы желает отказаться от приглашения, — но затем садится в кресло и умирает.

Когда матери с отцом нет дома, дети — озорные, как и все дети, — развлекаются тем, что уговаривают кого-либо из знакомых сесть в кресло. Так как о том, что означает подобное приглашение, говорить прямо не принято, то взрослые смотрят на детей сконфуженно и начинают разговаривать с ними так, как никогда не разговаривают ни с кем из детей, а те только пуще прежнего веселятся. В конце концов взрослым под каким-нибудь предлогом удается отговориться и не сесть в кресло; позже мать узнает о ребячьих проделках и вместо пожелания «спокойной ночи» задает детям хорошую взбучку. Но наказания отнюдь не останавливают детей — они продолжают озоровать, и однажды им все-таки удается усадить в кресло какого-нибудь простака. В этом случае родители тщательно скрывают случившееся — они боятся, что соседи прознают про кресло и придут просить его для какого-либо члена или друга семьи. Между тем, дети вырастают, и настает время, когда они, сами не понимая почему, перестают интересоваться креслом и не заходят в комнату с креслом, куда приглашен кто-либо из стариков; они слоняются по двору, а родители, ставшие уже старыми, закрывают комнату с креслом на ключ и пристально смотрят на своих детей, словно пытаются прочесть: о-чем-они-думают. Дети отводят взгляд в сторону и говорят, что пора обедать или ложиться спать. Утром отец встает первым и идет проверить, закрыта ли дверь в комнату с креслом на ключ, не открыта ли дверь в столовую и не спрятался ли там кто-нибудь из детей: серебряная звездочка на спинке кресла сверкает в темноте столь ярко, что прекрасно видна из любого угла столовой.


[Пер. В.Андреева]



Провал в памяти

Выдающийся ученый, автор двадцатитрехтомной римской истории, верный кандидат на Нобелевскую премию, краса и гордость нации.

И — внезапное замешательство: в один прекрасный день сей книжный червь выдает исторический опус, где пропущен император Каракалла. Не Бог весть какое, но все-таки упущение. Изумленные почитатели ученого роются в фолиантах: какой великий артист погибает… Квинтилий Вар, верни легионы… муж всех жен и жена всех мужей (бойся мартовских ид)… деньги не пахнут… сим победишь… Нет сомнений: нет Каракаллы.

Замешательство. Телефон отключен, ученый не может принять шведского короля Густава, хотя тот и думать не думал звонить ему… однако кто-то понапрасну все набирает и набирает телефонный номер и ругается… на мертвом языке.


[Пер. Ю.Шашкова]



Памятка для поэмы

Пусть будет Рим, город Фаустины, пусть ветер затачивает свинцовые палочки сидящего писца или пусть однажды утром, за вековыми вьюнками появится эта неоспоримая надпись: Нет вековых вьюнков, ботаника — это наука, к черту выдумщиков несуществующих образов. И Марат в своей ванне.

Затем я вижу сверчка на серебряном подносе, и рука сеньоры Делии, похожая на имя существительное, осторожно подбирается к нему, но не успевает схватить — сверчок уже в солонке (они прошли среди моря, а фараон проклинал их на берегу) или вспрыгивает на хрупкий механизм пшеничного цветка, который протягивает ему сухая рука поджаренного хлебца. Сеньора Делия, ах, сеньора Делия, оставьте сверчка в покое, пусть он бегает по тарелкам. Однажды он запоет, и месть его будет столь ужасна, что ваши настенные часы задохнутся в своих затихших гробах или служанка извлечет из белых одежд на свет Божий живую монограмму и та побежит по дому, непрестанно повторяя свои инициалы, будто бия в тамбурин.

Сеньора Делия, поскольку холодно, гости выказывают беспокойство. И Марат в своей ванне.

Наконец, пусть будет Буэнос-Айрес в необычный суматошный день, с тряпками, что сушатся на солнце, и с громкоговорителями на всех углах, одновременно кричащими о котировке цен на рынке подсолнухов. За один сверхъестественный подсолнух в Линье заплатили аж восемьдесят восемь песо, и подсолнух дал репортеру Эссо интервью, полное брани, отчасти из-за усталости от пересчета семечек, отчасти из-за того, что на ценнике ничего не говорилось о его дальнейшей участи.

К вечеру на Майской площади соберутся широкие массы общественности. Они прошествуют по улицам и площади, стараясь продемонстрировать равенство перед Пирамидой, и станет очевидным, что живут они благодаря системе рефлексов, установленной муниципалитетом. Нет никакого сомнения в том, что все действо будет разыграно с надлежащим блеском, и все это вызвано, как можно предположить, радужными надеждами. Все билеты проданы, прошествуют сеньор кардинал, люди добрейшей души, политические узники, трамвайщики, часовщики, дароносцы, сеньоры-толстушки. И Марат в своей ванне.


[Пер. В.Андреева]



Расплющивание капель

Ну и дождь, погляди, прямо ужас. Льет не переставая, на улице мутно и серо, по балкону так и барабанят огромные капли, плюх, плюх, звуки словно от оплеух, одна за другой, тоска. А вон на оконной раме, наверху, повисла капелька, дрожит, небо полнит ее притушенными бликами, капля становится все больше, колышется, вот-вот упадет, а не падает, нет, не падает. Держится что есть силы, когтями вцепилась, не хочет падать, зубами впилась, вон, видно, а брюхо как разрастается, здоровенная каплища, свисает такая важная; и вдруг раз — и все, плюх, ничего не осталось, ничегошеньки, лужица на мраморе подоконника.

А есть капли-самоубийцы, сдаются без боя, возникнут на раме и сразу вниз, кажется, вижу, как дрожат в прыжке, как ножонки отрываются от рамы; и вопль слышу, они словно хмелеют, падая в небытие, самоуничтожаясь. Бедные капельки, невинные, круглые капельки. Прощайте, капли. Прощайте.


[Пер. А.Косс]



Басня без морали

Один человек продавал выкрики и слова, и его дело продвигалось хорошо, хотя находилось немало желающих поторговаться и добиться скидок. Этот человек с готовностью всем уступал и потому сумел продать немало выкриков уличным торговцам, разных вздохов сеньорам финансистам, а также множество слов для лозунгов, призывов, прошений и льстивых изречений.

Наконец этот человек понял, что пришла пора испросить аудиенции у местного тиранчика — тиранчик как тиранчик, ничего особенного; тот принял продавца слов в окружении генералов, секретарей и чашечек с кофе.

— Я хотел бы продать вам ваши последние слова, — сказал человек. — Без них, когда придет время, вам никак не обойтись, а они сами по себе вряд ли выйдут у вас как надо; а вам же, что ни говори, будет выгодно произнести их в трудный, решающий момент, чтобы легко и непринужденно оставить свой след в истории.

— Переведи, чего он там… — приказал тиранчик своему переводчику.

— Он говорит по-аргентински, ваше превосходительство.

— По-аргентински? А почему я ничего не понимаю?

— Да вы все прекрасно поняли, — сказал человек. — Повторяю, я хотел бы продать вам ваши последние слова.

Тиранчик вскочил, как и пристало вести себя тиранчикам в подобных случаях, и, еле сдерживая дрожь в голосе, приказал арестовать этого человека и бросить в камеру, каковые непременно имеются в правительственных домах.

— Жаль, — произнес человек, когда его уводили. — Ведь так или иначе придет время и вы захотите произнести ваши последние слова, а вам во что бы то ни стало нужно будет их произнести, ведь это все-таки след в истории. А я как раз собирался продать вам именно эти слова, ведь если вы их не выучите заранее, то в нужный час вы, само собой, не сможете их произнести.

— Почему это я не смогу их произнести, раз мне захочется их произнести? — спросил тиранчик, стоя уже напротив другой чашечки кофе.

— А потому, что вам станет страшно, — печально сказал человек. — Вы будете стоять с веревкой на шее, в одной рубашке и дрожать от ужаса и холода, ваши зубы будут стучать, и потому вы не сможете выговорить ни единого слова. Палач и его подручные, среди которых будет кое-кто и из этих сеньоров, подождут ради приличия пару минут, и, когда они услышат в вашем исполнении лишь стон вперемежку с икотой и мольбами о прощении — а вот это из вас польется без всяких усилий, — терпение у них лопнет и они вас повесят.

Возмутительно! Вся свита и особенно генералы обступили тиранчика с требованием немедленно расстрелять наглеца. Но тиранчик, который был-бледен-как-смерть, беспардонно выставил всех вон и остался наедине с продавцом слов — он решил все же выкупить свои последние слова.

А генералы и секретари, чрезвычайно униженные подобным обращением, тем временем подготовили мятеж и на следующее утро арестовали тиранчика, пока он вкушал виноград в своем маленьком райке. Чтобы тиранчик не произнес свои последние слова, его по-быстрому расстреляли. Потом мятежники принялись искать исчезнувшего из правительственного дома продавца слов; они нашли его без особого труда, ведь он толкался на базаре, продавая рекламные реплики лекарям-шарлатанам. Его запихнули в полицейский фургон, отвезли в тюрьму и там пытали, желая узнать, что же могло быть последними словами тиранчика. Так как никакого признания выбить из продавца слов не удалось, его забили ногами до смерти.

Уличные торговцы, купившие у того человека выкрики, продолжали выкрикивать их на улицах, а один из этих выкриков потом послужил паролем и отзывом еще одного мятежа, который покончил с генералами и секретарями. Некоторые из них перед смертью пребывали в растерянности, полагая, что все это было на самом деле гнусной цепью беспорядков и что слова и выкрики, строго говоря, можно попытаться продать, но покупать их уж никак нельзя, хотя все это и кажется нелепым.

И все сгинули: и тиранчик, и продавец слов, и генералы с секретарями, а выкрики время от времени еще звучали на улицах.


[Пер. М.Петрова]




В комментариях - Жизнь хронопов и фамов, Некто Лукас
Метки:  

checkoff   обратиться по имени Жизнь хронопов и фамов Среда, 31 Июля 2013 г. 19:16 (ссылка)
1. ПЕРВОЕ, ПОКА ЕЩЕ НЕ ВЫЯСНЕННОЕ ПОЯВЛЕНИЕ ХРОНОПОВ, ФАМОВ И НАДЕЕК

(Часть мифологическая)



НРАВЫ ФАМОВ

Однажды фам плясал как стояк, так и коровяк напротив магазина, набитого хронопами и надейками. Не в пример хронопам надейки тут же вышли из себя, ибо неусыпно следят за тем, чтобы фамы не плясали стояк и тем более коровяк, а плясали бы надею, известную и надейкам и хронопам.

Фамы нарочно располагаются перед магазинами, вот и на этот раз фам плясал как стояк, так и коровяк, чтобы досадить надейкам. Одна из надеек спустила на пол свою рыбу-флейту (надейки, подобно Морскому Царю, никогда не расстаются с рыбами-флейтами) и выбежала отчитать фама, выкрикивая на ходу:

— Фам, давай не пляши стояк и тем более коровяк перед этим магазином.

Фам же продолжал плясать и еще стал смеяться.

Надейка кликнула подруг, а хронопы расположились вокруг — поглядеть, что будет.

— Фам, — сказали надейки, — давай не пляши стояк и тем более коровяк перед этим магазином.

Но фам продолжал плясать и смеяться, чтобы побольше насолить надейкам.

Тогда надейки на фама набросились и его попортили.

Они оставили его на мостовой возле фонарного столба, и фам стоял, весь в крови и печали.

Через некоторое время хронопы, эти зеленые и влажные фитюльки, тайком приблизились к нему. Они обступили фама и стали его жалеть, хрумкая:

— Хроноп-хроноп-хроноп…

И фам их понимал, и его одиночество было не таким горьким.



ТАНЕЦ ФАМОВ

Фамы поют повсюду,

Фамы поют и колышутся:

Коровяк, стояк, надея, стояк.

Фамы пляшут в гостиной при фонариках и занавесках, пляшут и распевают:

Коровяк, надея, стояк, стояк.

Стражники с площади! Как это вы позволяете фамам свободно разгуливать, петь и плясать, — этим фамам, распевающим коровяк, стояк, пляшущим стояк, надею, стояк, — да как они смеют!

Если бы, скажем, хронопы (эти зеленые, влажные и щетинистые фитюльки) бродили по улицам, этих бы можно было спровадить приветствием: «Здрасте-мордасти, хронопы, хронопы!»

Но фамы!



РАДОСТЬ ХРОНОПА

Встреча хронопа и фама на распродаже в магазине «Ла Мондиале».

— Здрасте-мордасти, хроноп, хроноп!

— Здравствуйте, фам! Стояк, коровяк, надея.

— Хроноп, хроноп?

— Хроноп, хроноп.

— Нитку?

— Две. Одну синюю.

Фам уважает хронопа. И поэтому никогда не заговорит, если можно обойтись без слов, так как боится за хронопа: чего доброго, бдительные надейки, эти поблескивающие микробы, которые вечно кружат в воздухе, проникнут в доброе сердце хронопа из-за того, что тот лишний раз раскроет рот.

— На улице дождь, — говорит хроноп. — Обложной.

— Не бойтесь, отвечает фам. — Мы поедем в моем автомобиле. Чтобы не замочить нитки.

И сверлит глазами воздух, но не видит ни одной надейки и облегченный вдох. Ему нравится наблюдать за волнующей радостью хронопа, как он прижимает к груди обе нитки (одна синяя), с нетерпением ожидая, когда фам пригласит его в свой автомобиль.



ПЕЧАЛЬ ХРОНОПА

На выходе из Луна-парка хроноп замечает, что его часы отстают, что часы отстают, что часы!.. Хроноп огорчен, он смотрит на толпу фамов, текущую вверх по Корьентес в 11.20, а для него, зеленой и влажной фитюльки, — еще только 11.15. Хроноп размышляет: «Поздно. Правда, для фамов еще позже, чем для меня, — для фамов на пять минут позже, и домой они возвратятся позже, и в постель лягут позже. Но в моих часах меньше жизни, меньше дома, меньше постели, я несчастный и влажный хроноп!»

И, сидя за чашечкой кофе в «Ричмонде», он кропит сухой хлебец своей натуральной слезой.



2. ЖИЗНЬ ХРОНОПОВ И ФАМОВ



ПУТЕШЕСТВИЯ

Во время путешествий, когда фамам приходится заночевать в чужом городе, они поступают следующим образом. Один из фамов отправляется в гостиницу, где с превеликой осторожностью наводит справки о ценах, качестве простынь и цвете ковров. Другой спешит в комиссариат полиции и составляет акт о движимом и недвижимом имуществе всех троих, а также опись содержимого чемоданов. Третий фам отправляется прямиком в местную больницу, где заносит в блокнот расписание дежурства врачей разных специальностей.

Покончив с хлопотами, путешественники собираются на главной площади города, обмениваются наблюдениями и заходят в кафе выпить аперитиву. Но сначала они берутся за руки и водят хоровод. Этот танец известен под названием «Фамская радость».

Когда путешествовать отправляются хронопы, все отели переполнены, поезда уже ушли, дождь как из ведра, а таксисты сперва не берутся везти, а после заламывают безбожную цену. Но хронопы не унывают, так как твердо убеждены, что подобное происходит со всеми, и, когда наступает пора спать, говорят друг дружке: «Дивный город, ах, что за город!» Всю ночь им снится, будто в городе большой праздник и будто они приглашены. Наутро они просыпаются в прекрасном настроении, и вот таким манером хронопы и путешествуют.

Оседлые надейки довольствуются тем, что позволяют путешествовать по себе вещам и людям, напоминая статуи, на которые во что бы то ни стало надо пойти поглядеть, потому что сами-то они не придут!



ХРАНЕНИЕ ВОСПОМИНАНИЙ

Чтобы сохранить свои воспоминания, фамы обычно бальзамируют их: уложив воспоминанию волосы и характерные признаки, они пеленают его с ног до головы в черное покрывало и прислоняют к стене в гостиной с этикеткой, на которой значится: «Прогулка в Кильмес» или «Фрэнк Синатра».

У хронопов не так: эти рассеянные мягкие существа позволяют воспоминаниям носиться с веселыми криками по всему дому, и те бегают между ними, а когда одно из них запутается в ногах, его нежно гладят, приговаривая: «Смотри не ушибись» или «Осторожней на лестнице». Поэтому в доме у фамов порядок и тишина, в то время как у хронопов все вверх дном и постоянно хлопают двери. Соседи вечно жалуются на хронопов, а фамы, сочувственно кивая, спешат домой, чтобы посмотреть, все ли этикетки на месте.



ЧАСЫ

У одного фама были стенные часы, которые он каждую неделю заводит с ПРЕВЕЛИКОЙ ОСТОРОЖНОСТЬЮ. Проходивший мимо хроноп, увидев это, рассмеялся, отправился домой и соорудил себе часы из артишока, или по-латыни «cynara scolymus», как еще можно и должно его называть.

Часы-артишок этого хронопа являются весьма своеобразным артишоком, черенок которого воткнут в отверстие в стене. Бесчисленные лепестки капустообразного цветка отмечают, который теперь час, а также и все другие часы, так что хронопу стоит оторвать один лепесток, и он уже знает, который час. Так как он отрывает их слева направо, каждый лепесток показывает точное время, а на следующий день хроноп начинает отрывать лепестки по новому кругу. У самой сердцевины время уже не может измеряться, но хроноп получает огромное удовольствие от фиолетового цветочного зародыша: приправив его маслом, уксусом и солью, он съедает его и вставляет в отверстие новые часы.



ОБЕД

Не без труда один из хронопов изобрел жизнемометр. Нечто среднее между термометром и манометром, картотекой и curriculum vitae.

К примеру, хроноп принимает дома фама, надейку и языковеда. Используя свое изобретение, он определяет, что фам является инфражизнью, надейка — паражизнью, а языковед — интержизнью. Что касается самого хронопа, то он может быть отнесен к слабому проявлению супержизни, но, скорее, в смысле поэтическом.

Во время обеда хроноп с наслаждением слушает сотрапезников, беседующих, по их мнению, на одну тему, а на самом деле кто в лес, кто по дрова. Интержизнь пользуется такими отвлеченными понятиями, как дух и сознание, что для паражизни равносильно звуку дождя, слушать который тоже дело тонкое. Разумеется, инфражизнь то и дело просит передать ей тертый сыр, а супержизнь разделывает цыпленка со скоростью сорок два оборота, по методу Стенли Фитцсиммонса. Покончив со сладким, все прощаются и отправляются по своим делам, а на столе после жизней остаются лишь разрозненные кусочки смерти.



НОСОВЫЕ ПЛАТКИ

Фам богат, и у него есть служанка. Этот фам, использовав один раз носовой платок, тут же швыряет его в корзину для бумаг. Достает еще один платок — и туда же. В корзину он отправляет все использованные платки.

А кончаются эти — покупает новую коробку.

Служанка платки не выбрасывает, а сохраняет для себя. Но так как поведение фама ее коробит, в один прекрасный день, не вытерпев, она спрашивает: для того ли платки, чтобы их выбрасывать?!

— Дура набитая! — говорит фам. — Зачем спросила! Теперь будешь платки стирать, а мои деньги будут целее.



ПРЕДПРИНИМАТЕЛЬСТВО

Фамы построили завод по производству пожарной кишки и наняли уйму хронопов для ее скатывания и складирования. Как только хронопы очутились на месте описываемых событий, их обуяла радость. Кишка выпускалась красная, синяя, желтая и фиолетовая. Она была прозрачная, так что можно было видеть, как внутри течет вода, разные пузырьки, а иногда и какое-нибудь ополоумевшее насекомое. Хронопы испустили восторженный крик и начали плясать стояк и коровяк, вместо того чтобы работать. Фамы рассердились и тут же применили пункты 21, 22 и 23 внутреннего распорядка с целью предотвратить в будущем подобные акты.

Так как фамы весьма рассеяны, хронопы не преминули воспользоваться первым же благоприятным случаем и, навалив целую гору кишки на грузовик, отправились в город. Встречая по дороге девочек, они отрезали по доброму куску синей кишки и тут же его дарили, чтобы девочка могла в ней скакать. Вскоре на каждом углу можно было любоваться на расчудесные прозрачно-синие шары: в каждом было по девочке, которая вертелась в нем как белка в колесе. Родители пытались кишку отнять и приспособить ее для поливки сада, но хитрюги хронопы заблаговременно кишку прокололи, так что вода вытекала струйками и кишка для поливки не годилась. В результате родители только устали, и каждая девочка смогла вернуться на свой угол и там прыгать сколько душе душе угодно.

Желтой кишкой хронопы украсили разные монументы, а зеленую пустили на ловушки, по африканскому образцу растянув ее в розариумах, чтобы любоваться, как из надеек получается куча мала. Вокруг упавших надеек хронопы плясали как стояк, так и коровяк, а надейки старались их усовестить, приговаривая:

— Хронические хрычи хронопы! Хряки!

Хронопы, вовсе не желавшие зла надейкам, помогали им подняться и каждой дарили по куску красной кишки. И надейки спешили домой, чтобы поскорее осуществить самую розовую мечту: поливать сады зеленые из красной кишки.

Фамы завод прикрыли. Они устроили банкет со множеством надгробных речей и официантов, обносивших всех рыбой в обстановке горестных вздохов. Фамы не пригласили ни одного хронопа, а только надеек, и то лишь тех, которые не попали в ловушку, так как уловленные надейки не могли нарадоваться на свою кишку, и фамы на них разобиделись.



БЛАГОТВОРИТЕЛЬНОСТЬ

Фамы способны на поступки, свидетельствующие об их крайнем добросердечии: так, например, стоит фаму встретить несчастную надейку, которая только что грохнулась с кокосовой пальмы, как он грузит ее в автомобиль и везет к себе домой, где начинает ее кормить и всячески развлекать, пока надейка не поправится и не решится еще раз вскарабкаться на кокосовую пальму. После такого поступка фам чувствует себя очень хорошо, он и в самом деле очень хороший, только ему не приходит в голову, что через несколько дней надейка снова свалится с пальмы. И в то время как надейка вторично свалилась, фам в своем клубе в прекрасном расположении духа думает о своем участливом отношении к несчастной надейке, когда он нашел ее под пальмой.

Хронопы, в общем-то, не добросердечны. Они спокойно проходят мимо самых душераздирающих сцен, например мимо бедной надейки, которая не может зашнуровать туфлю и стонет, сидя на краю тротуара. Хронопы и не посмотрят в ее сторону, с интересом провожая взглядом какую-нибудь пушинку. С подобными субъектами невозможно осуществлять благотворительных мероприятий, именно поэтому руководство благотворительных обществ — сплошь фамы, а библиотекаршей там работает надейка. Со своих постов фамы ощутимо помогают хронопам, которым на это наплевать.



ПЕНИЕ ХРОНОПОВ

Когда хронопы поют свои любимые песни, они приходят в такое возбуждение, что частенько попадают под грузовики и велосипеды, вываливаются из окна и теряют не только то, что у них в карманах, но и счет дням.

Когда хроноп поет, надейки и фамы сбегаются послушать, хотя и не понимают, что здесь особенного, и даже несколько задеты. Окруженный толпой, хроноп воздевает ручки, словно поддерживает солнце, словно небо — блюдо, а солнце — голова Крестителя, так что песня хронопа как бы обнаженная Саломея, танцующая для фамов и надеек, которые застыли с раскрытыми ртами, спрашивая друг у друга — доколе?! Но так как в глубине души они славные (фамы просто хорошие, а надейки — безобидные дурочки), то в конце концов они хронопу аплодируют, а тот, придя в себя, удивленно озирается по сторонам и тоже начинает аплодировать, бедняжка.



СЛУЧАЙ

Маленький хроноп искал ключ от двери на тумбочке, тумбочку — в спальне, спальню — в доме, дом — на улице. Тут-то хроноп и зашел в тупик: какая улица, если нет ключа от двери на улицу!



МАЛАЯ ДОЗА

Один фам сделал открытие, что добродетель — круглый микроб, к тому же с бесчисленными ножками. Тут же он дал большую ложку добродетели своей теще. Результат превзошел все ожидания: сеньора прекратила делать язвительные замечания, основала клуб защиты заблудших альпинистов и по прошествии каких-нибудь двух месяцев повела себя столь образцово, что недостатки ее дочери, до этого незаметные, выплыли наружу, произведя на фама ошеломляющее действие, и ему не оставалось ничего другого, как дать ложку добродетели жене, которая покинула его в ту же ночь, найдя мужа слишком мелким и фамоватым, то есть совершенно непохожим на моральные образцы, проплывавшие во всем блеске в ее воображении.

Фам долго пребывал в меланхолии и в конце концов осушил целый пузырек добродетели. Но продолжает чувствовать себя столь же одиноко и печально. Когда он сталкивается на улице с тещей или женой, они издали вежливо здороваются, но не решаются даже заговорить друг с другом — настолько велико их совершенство и страх заразиться.



ФОТО ВЫШЛО НЕЧЕТКИМ

Хроноп решает открыть входную дверь и, сунув руку в карман, вместо ключа извлекает коробок спичек. Хроноп крайне обеспокоен: если вместо ключа он находит спички, то не произошло ли самое ужасное — не стало ли в мире все шиворот-навыворот, и кто знает: если спички находятся там, где ключ, может случится, что его кошелек набит спичками, а сахарница — деньгами, а пианино — сахаром, а телефонная книга — нотами, а платяной шкаф — абонентами, а кровать — костюмами, а вазоны — простынями, а трамваи — розами, а поля — трамваями! И вот в страшной растерянности хроноп спешит поглядеть на себя в зеркало, но так как зеркало чуть сдвинуто, то увидел он подставку для зонтов, что подтверждает самые худшие его предположения, и он разражается рыданиями, падает на колени и складывает ручки, не зная, что делать. Соседские фамы прибежали его утешить, а за ними и надейки, но проходит много часов, прежде чем хроноп успокаивается и соглашается выпить чашку чаю, которую долго оглядывает и изучает, перед тем как отпить глоток: чего доброго, чашка чая окажется муравейником или книгой Сэмуэля Смайлса!..



ЕВГЕНИКА

Надо отметить, что хронопы уклоняются от деторождения, ибо первое, что делает, появившись на свет, новорожденный хронопчик, он грязно оскорбляет отца, подсознательно видя в нем средоточие всех несчастий, которые однажды станут и его несчастьями.

Именно поэтому хронопы приглашают к своим женам фамов, которые завсегда готовы, будучи существами крайне похотливыми. Помимо всего прочего, фамы полагают, что таким манером они сведут на нет моральное превосходство хронопов, но глубоко ошибаются, так как хронопы воспитывают детей на свой лад и в течение каких-нибудь двух-трех недель лишают их всякого фамоподобия.



ИХ ВЕРА В НАУКУ

Одна надейка верила в существование физиономических групп, то есть людей плосконосых, рыбомордых, толстощеких, унылоглазых, бровастолицых, научновзглядных, парикмахероидных и т.д. Решив, окончательно их классифицировать, она начала с того, что завела большие списки своих знакомых и разделила их на вышеуказанные группы. Сперва она занялась первой группой, состоявшей из восьми плосконосых, и с удивлением обнаружила, что на самом деле эти парни подразделяются на три подгруппы, а именно: на усато-плосконосых, на боксеро-плосконосых и на министерско-плосокносых — соответственно 3, 3 и 2 плосконосых. Не успела она выделить подгруппы (а делала она это в ресторане «Паулиста-де-Сан-Мартин», где собрала всех с большим трудом и с не меньшим количеством охлажденного кофе с ромом), как убедилась, что первая подгруппа тоже неоднородна: двое усато-плосконосых принадлежали к типу тапиров, в то время как последнего со всей определенностью можно было отнести к плосконосому японского типа. Отведя его в сторону с помощью доброго бутерброда с анчоусами и рубленными яйцами, она занялась двумя тапиро-усато-плосконосыми и уже начала было вписывать этот вид в свою научную тетрадь, как неожиданно один из тапиропосмотрел несколько вбок, а второй тапиронесколько в другой бок, вледствии чего надейка и все присутствующие с удивлением обнаружили: в то время как первый тапиро-, безусловно, являлся брахицефало-плосконосым, второй плосконосый обладал черепом, куда более приспособленным для того, чтобы вешать на него шляпу, нежели оную нахлобучивать. В результате распался и этот вид, а об остальных и говорить нечего, так как остальные перешли от охлажденного кофе с ромом к высокоградусной тростниковой водке, и если в чем-то и походили друг на друга на этом уровне, так это в твердой решимости продолжать пить на счет надейки.



ИЗДЕРЖКИ ОБЩЕСТВЕННЫХ СЛУЖБ

Судите сами, что получается, когда полагаешься на хронопов. Не успели одного из них назначить Генеральным Директором Радиовещания, как этот хроноп созвал переводчиков с улицы Сан-Мартин и велел им перевести все тексты, объявления и песни на румынский язык, не столь уж и популярный в аргентинских кругах.

В восемь утра фамы начали включать свои приемники, горя желанием послушать последние известия, а также рекламу «Гениоля» и «Масла для жарки, которое самой высшей марки».

И стали все это слушать, но на румынском языке, так что поняли только марку продукта. Крайне удивленные, фамы начали трясти свои приемники, но передачи продолжали идти на румынском, даже танго «Этой ночью я напьюсь», а телефон Генеральной Дирекции Радиовещания обслуживала сеньорита, которая на гневные жалобы отвечала по-румынски, что еще больше усилило неописуемый переполох.

Как только Наиверховное Правительство узнало об этом, оно приказало расстрелять хронопа, который так бессовестно надругался над родными традициями. К несчастью, взвод был сформирован из хронопов-новобранцев: вместо того чтобы стрелять по Генеральному экс-Директору, они пальнули по толпе, собравшейся на Площади Мая, да так прицельно, что сразили шестерых морских офицеров и одного фармацевта. Привели взвод фамов: хроноп был надлежащим образом расстрелян, а на его место назначили известного автора фольклорных песен и очерка о сером веществе. Этот фам вернул родной язык радиотелефонии, но вышло так, что фамы успели потерять к этому делу всяческое доверие и почти не включали своих радиоприемников. Многие фамы, по природе свое пессимисты, накупили словарей и пособий по изучению румынского языка, а также жизнеописания короля Кароля и госпожи Лупеску. Румынский язык вопреки бешенству Наиверховного Правительства вошел в моду, и к могиле хронопа тайно стекались делегации, окроплявшие ее слезами и визитными карточками, на которых упоминались известнейшие фамилии Бухареста, города филателистов и покушений.



БУДЬТЕ КАК ДОМА

Надейка построила себе дом и повесила у входа доску, на которой значилось:



КТО БЫ НИ ВОШЕЛ В ЭТОТ ДОМ — ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!


Фам построил дом и вызывающие не повесил никаких досок.

Хроноп построил дом и, как водится у хронопов, повесил у портика разные доски, купленные готовыми или специально заказанные. Доски были прилажены так, что читались по порядку. Первая гласила:



КТО БЫ НИ ВОШЕЛ В ЭТОТ ДОМ — ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ!


Вторая гласила:



ДОМ-ТО МАЛЕНЬКИЙ, ЗАТО СЕРДЦЕ БОЛЬШОЕ.


Третья гласила:



НЕПРОШЕНАЯ ПЕРСОНА — ПРИЯТНЕЕ ГАЗОНА!


Четвертая гласила:



ХОТЬ В КАРМАНЕ НИ ГРОША, НО ЗАТО ПОЕТ ДУША!


Пятая гласила:



ЭТА ДОСКА АННУЛИРУЕТ ВСЕ ПРЕДЫДУЩИЕ. ПШЕЛ ВОН, СОБАКА!




ВРАЧЕБНАЯ ПРАКТИКА

Один из практикующих хронопов открывает врачебную консультацию на улице Сантьяго-дель-Эстро. Тут же является больной и начинает жаловаться, сколько у него болячек, как он не может спать ночью и кушать днем.

— Купите большой букет роз, — советует хроноп.

Пациент смотрит на него, как на сумасшедшего, убегает, но, поразмыслив, букет покупает и тут же вылечивается. Он мчится к хронопу и сверх платы за рецепт дарит ему от нежных чувств красивый букет роз. Не успел он уйти, как хроноп падает на пол, у него болит и там, и здесь, он не может спать ночью и кушать днем.



ЧАСТНОЕ И ОБЩЕСТВЕННОЕ

Однажды хроноп чистил на балконе зубы. Охваченный неописуемым восторгом при виде восходящего солнца и прекрасных, легко скользящих по небу облаков, он с сатанинской силой сжал тюбик, отчего зубная паста начала выдавливаться длинной розовой лентой. Уложив на щетку чуть ли не целую гору, хроноп, заметил, что в тюбике остается еще какое-то количество пасты, начал его трясти, так что розовые хлопья полетели с балкона на улицу, где группа фамов как раз собрались потолковать о местных новостях. Розовая паста шлепалась на шляпы фамов, в то время как наверху счастливый хроноп, напевая, радостно драил зубы. Фамы возмутились невиданным небрежением хронопа и решили направить делегацию, которая бы незамедлительно вынесла ему порицание. Делегация, составленная из трех фамов, тут же поднялась к хронопу и сделала ему следующее внушение:

— Хроноп, ты испортил наши шляпы, так что готовь деньги.

И вслед за этим, еще многозначительнее:

— Хроноп, не следовало бы так расточать зубную пасту!!!



ИЗЫСКАНИЯ

Три хронопа и фам объединились в спелеологическом смысле с целью обнаружения подземных ключей одного из источников. Добравшись до провала, ведущего в подземелье, хроноп, поддерживаемый коллегами, начинает спуск; на спине у него большой пакет, в котором находятся его излюбленные бутерброды (с сыром). Два хронопа-кабестана постепенно его спускают, а фам заносит в большую тетрадь все экспедиционные подробности. Вскоре от хронопа приходит первая весть, она ужасна — в результате ошибки ему положили бутерброды с ветчиной! Хроноп дергает за веревку и настаивает на подъеме. Хронопы-кабестаны в замешательстве советуются, а фам поднимается во весь свой ужасный рост и говорит «НЕТ!» с такой яростью, что хроноп, выпустив из рук веревку, спешит его успокоить. Что и делают, когда приходит новое сообщение, связанное с тем, что хроноп плюхнулся в один из ключей, откуда информирует, что дело дрянь: прерывая сообщение руганью и слезами, он кричит, что все бутерброды оказались с ветчиной и, сколько он их ни изучает, среди бутербродов с ветчиной нет ни одного с сыром.



ВОСПИТАНИЕ ПРИНЦА

У хронопов почти никогда не бывает детей, но, если такое случается, отцы теряют голову и происходят вещи из ряда вон выходящие. К примеру, у хронопа рождается сын — сейчас же на родителя нисходит благодать, он убежден, что сын его — громоотвод всего прекрасного и в жилах его течет чуть ли не полный курс химии, то тут, то там перемежаемый островками изящных искусств, поэзии и градостроительства. Естественно, хроноп не может смотреть на свое чадо иначе, как низко склонившись перед ним и произнося слова, исполненные почтительного уважения.

Сын же, как водится, старательно его ненавидит. Когда он достигает школьного возраста, отец записывает его в первый класс, и ребенок рад-радехонек среди себе подобных маленьких хронопов, фамов и надеек. Но по мере того как время близится к полудню, он начинает хныкать, так как знает, что у входа его наверняка ждет отец: завидя свое чадо, он всплеснет руками и начнет нести всякое-разное, вроде того:

— Здрасте-мордасти, хроноп, хроноп, самый лучший, самый росленький, самый румяный, самый дотошный, самый почтительный, самый прилежный из детей!

Вследствие чего стоящие у ограды фамы-юниоры и надейки-юниорки станут прыскать в кулак, а маленький хроноп тяжело возненавидит папашу и непременно между первым причастием и военной службой сотворит ему какую-нибудь пакость. Но хронопы не очень-то сокрушаются, потому что сами ненавидели своих отцов и даже склонны полагать, что ненависть эта — другое имя свободы или бесконечного мира.



НАКЛЕИВАЙТЕ МАРКУ В ПРАВОМ ВЕРХНЕМ УГЛУ

Фам и хроноп — большие друзья. Однажды они вместе пришли на почту, чтобы отправить письма женам, которые стараниями «Кука и сына» путешествуют по Норвегии. Фам наклеивает свои марки тщательно, легко постукивая по ним, чтобы они лучше приклеились; хроноп, же, испустив ужасающий вопль и переполошив почтовых служащих, с безграничным гневом объявляет, что марки выполнены в отвратительно дурном вкусе и что его никогда не заставят надругаться над супружеской любовью столь жалким способом. Фам смущен, так как свои марки он уже приклеил, но, будучи близким другом хронопа, он берет его сторону и отваживается заявить, что да — вид на марке в 20 сентаво довольно-таки вульгарен и затаскан, а на марке в один песо напоминает по цвету осадок со дна винной бочки. Но и это не успокаивает хронопа, он продолжает размахивать письмом и клеймить позором почтовых служащих, оторопело взирающих на него. Выходит управляющий, и через каких-нибудь двадцать секунд хроноп оказывается на улице с письмом в руке и превеликой задумчивостью во взоре. Фам, успевший потихоньку сунуть свое письмо в почтовый ящик, успокаивает его:

— По счастью, наши жены путешествуют вместе, и я в своем письме написал, что у тебя все в порядке, так что твоя жена все узнает от моей.



ТЕЛЕГРАММЫ

Надейки, живущие одна в Рамос-Мехиа, а другая в Виедеме, обменялись следующими телеграммами:



ЗАБЫЛА ТЫ КАНАРЕЕЧНУЮ СЕПИЮ. ДУРА. ИНЕС.




САМА ДУРА. У МЕНЯ ЗАПАСНАЯ. ЭММА.


Три телеграммы хронопов:



НЕОЖИДАННО ОШИБШИСЬ ПОЕЗДОМ ВМЕСТО 7.12 ВЫЕХАЛ 8.24 НАХОЖУСЬ СТРАННОМ МЕСТЕ. ПОДОЗРИТЕЛЬНЫЕ ЛИЧНОСТИ ПЕРЕСЧИТЫВАЮТ ПОЧТОВЫЕ МАРКИ. МЕСТО КРАЙНЕ МРАЧНОЕ. НЕ ДУМАЮ ЧТО ПРИМУТ ТЕЛЕГРАММУ. ВОЗМОЖНО ЗАБОЛЕВАНИЕ. ГОВОРИЛ НАДО БЫЛО ЗАХВАТИТЬ ГРЕЛКУ. ЧУВСТВУЮ УПАДОК СИЛ. ЖДИ ОБРАТНЫМ ПОЕЗДОМ. АРТУРО.




НИ В КОЕМ СЛУЧАЕ. ЧЕТЫРЕ ПЕСО ШЕСТЬДЕСЯТ ИЛИ НИЧЕГО. ЕСЛИ СКОСТЯТ БЕРИ ДВЕ ПАРЫ ОДНУ ГЛАДКУЮ ДРУГУЮ В ПОЛОСКУ.




НАШЕЛ ТЕТЮ ЭСТЕР СЛЕЗАХ. ЧЕРЕПАХА БОЛЬНА. ВОЗМОЖНО ЯДОВИТЫЙ КОРЕНЬ ИЛИ ПРОТУХШИЙ СЫР. ЧЕРЕПАХИ НЕЖНЫЕ. ГЛУПЫЕ НЕМНОГО. НЕ МОГУТ РАЗЛИЧАТЬ. ЖАЛЬ.




3. ИХ ФЛОРА И ФАУНА



ЛЕВ И ХРОНОП

Хроноп, бредущий в пустыне, сталкивается нос к носу со львом. Имеет место следующая беседа.

Лев: Я тебя съем.

Хроноп: (в большом унынии, но с достоинством): Ну что ж…

Лев: Дудки! Хватит разыгрывать из себя жертву! Со мной это не пройдет. Давай плачь или дерись, одно из двух! На нытиков у меня нет аппетита, пошевеливайся, я жду! Онемел, что ли?!

Хроноп онемел, а лев в затруднении. Внезапно его осеняет.

Лев: Вот что, у меня в левой лапе заноза — очень больно! Вытащи занозу, и я тебя прощу.

Хроноп занозу вытаскивает, и лев удаляется, недовольно ворча:

— Спасибо, Андрокл…



ОРЕЛ И ХРОНОП

Орел, как молния с неба, падает на хронопа, гуляющего по главной улице Тиногасты, припирает его к гранитной стене и надменно говорит.

Орел: Только скажи, что я не красивый!

Хроноп: Вы самое красивое пернатое, я таких и не видел никогда.

Орел: Валяй еще что-нибудь.

Хроноп: Вы красивее, чем райская птица.

Орел: А попробуй сказать, что я не летаю высоко.

Хроноп: Вы летаете на головокружительной высоте, к тому же вы целиком сверхзвуковой и космический.

Орел: А попробуй сказать, что я плохо пахну.

Хроноп: Вы пахнете лучше, чем целый литр одеколона «Жан-Мари Фарина».

Орел: Вот мерзость! Места не найдешь, куда долбануть!



ЦВЕТОК И ХРОНОП

Посреди луга хроноп видит одинокий цветок. Сперва он хочет его сорвать, но решает, что это неуместная жестокость, опускается на колени и весело играет с цветком: гладит лепестки, дует на него, так что тот пляшет, потом жужжит, как пчела, нюхает его, а под конец ложится под цветком и засыпает, окруженный безмятежным покоем.

Цветок в замешательстве: «Да он настоящий цветок!..»



ФАМ И ЭВКАЛИПТ

Фам идет по лесу и, хотя не испытывает нужды в дровах, жадно поглядывает на деревья. Деревья в ужасе, потому что знают привычки фамов и рассчитывают на худшее. Среди них высится красавец эвкалипт. Фам, увидев его, испускает радостный крик, а также пляшет вокруг озадаченного эвкалипта как стояк, так и коровяк, приговаривая:

— Антисептические листья, здоровье зимой, очень гигиенично.

Он достает топор и ничтоже сумняшеся вонзает его эвкалипту в живот. Смертельно раненный эвкалипт стонет, и деревья слышат, как он говорит, перемежая слова вздохами:

— Подумать только, этот безумец мог обойтись таблетками Вальда!



ЧЕРЕПАХИ И ХРОНОПЫ

Черепахи — большие поклонницы скорости, так оно всегда и бывает.

Надейки знают об этом, но не обращают внимания.

Фамы знают и насмехаются.

Хронопы знают, и каждый раз, встречая черепаху, достают коробочку с цветными мелками и рисуют на черепаховом панцире ласточку.
Ответить С цитатой В цитатник
checkoff   обратиться по имени Некто Лукас Среда, 31 Июля 2013 г. 19:18 (ссылка)
Некто Лукас

Лукас – его битвы с гидрой

Лишь теперь, начав стареть, он понимает: убить ее не так-то просто.

Быть гидрой просто, а убить ее – нет, потому что если и вправду для убийства гидры надо отсечь ее многочисленные головы (от семи до девяти, по мнению авторитетных знатоков и определителей животного мира), то необходимо оставить хотя бы одну, поскольку гидра – сам Лукас, и чего он хочет – так это выбраться из гидры, но остаться в Лукасе, перейти из много- в одноголовое существо. Поглядел бы я на тебя, шипит Лукас, завидуя Гераклу, не испытавшему никаких затруднений с Лернейской гидрой, от которой после того, как он ухайдакал ее дубиной, остался живописный фонтан с семью или девятью струями крови. Одно дело убить гидру, а другое – быть этой гидрой, которая однажды была просто Лукасом, кем и желательно снова стать. К примеру, оглоушиваешь ее ударом по голове, коллекционирующей грампластинки, и другим ударом – по той, что неизменно помещает курительную трубку в левой части письменного стола, а стакан с фломастерами – в правой и немного в глубине. И начинаешь оценивать результаты.

Хм, кое-что достигнуто, две заминусованные головы приводят в критическое состояние оставшиеся, которые лихорадочно шевелят мозгами перед лицом столь рокового события. Иначе говоря, на какое-то время перестает быть навязчивой идея срочно дополнить собрание мадригалов Джезуальдо ди Венозы[13], князя (Лукасу недостает двух дисков этой серии, похоже, что они распроданы и не будут переиздаваться, а это приуменьшает значение остальных. Бац! – и не стало головы с этими ее размышлениями, хотениями и зудениями). К тому же настораживающим новшеством является то, что рука, тянущаяся за трубкой, обнаруживает: оная не находится на своем месте. Воспользовавшись этой тягой к беспорядку, тут же и звезданем по голове, обожающей уединение, кресло для чтения рядом с торшером, виски в полседьмого с двумя кубиками льда и умеренным количеством содовой, книги и журналы, сложенные в порядке их поступления.

И все же убить гидру и вернуться в Лукаса очень трудно, думает он в самый разгар этой жестокой битвы. Для начала он принимается описывать ее на листе бумаги, вынутом из второго ящика письменного стола справа, хотя бумага лежит и на столе и вообще повсюду, но нет уж, сеньор, так заведено, и прекратим разговоры о суставчатой итальянской лампе, четыре позиции, сто ватт, стоящей вроде крана на стройке и тонко сбалансированной таким образом, что пучок света, и т. д. Молниеносный удар, и прощай голова – египетский писец в сидячем положении! Одной меньше, уф! Лукас все ближе к самому себе, дело пошло на лад.

Он так и не узнает, сколько еще голов ему остается прикончить, потому что раздается телефонный звонок: это Клодин, которая говорит, что надо идти – только по-бы-стрей! – в кино, где показывают что-то с Вуди Алленом[14]. Разумеется, Лукас приканчивал головы не в онтологическом порядке, как надо бы, и поэтому первая его реакция – нет, ни в коем случае, Клодин на другом конце провода превращается в маленького кипящего рака. Вуди-Аллен, Вуди-Аллен, а Лукас: милочка, не гони, если хочешь, чтобы у меня был сносный вид, ты что же, считаешь, что я должен бежать с поля боя, истекая плазмой и резус-фактором, лишь потому, что тебе втемяшился в голову Вуди Аллен, пойми, есть таланты и таланты. Когда на другом конце обрушивают на крючок Джомолунгму в виде телефонной трубки, Лукас смекает, что сперва надо было оттяпать голову, которая упорядочивает, обхаживает и градуирует время, возможно, тогда все сразу облегчилось бы и выстроилось: трубка-Клодин-фломастеры-Джезуальдо-в-разных-видах-ну-и-Вуди-Аллен, конечно. Но поздно – нет ни Клодин, ни даже слов, чтобы продолжить рассказ о битве, так как и битвы-то уже нет, какую голову отрубать, если всегда найдется еще одна, более начальственная, самое время отвечать с запозданием на письма, через десять минут виски с кубиками льда и содовой, совершенно очевидно, головы у него снова отросли, как он ни сшибал их, ни к чему это не привело. В ванной Лукас видит в зеркале всю гидру целиком с ее ртами, расплывшимися в ослепительных улыбках, со всеми зубами наружу. Семь голов, по одной на каждую декаду, хуже всего – подозрение, что у него могут вырасти две новые, чтобы потрафить некоторым специалистам в гидровой области, – конечно, если хватит здоровья.


Лукас – его долгие путешествия

Всему миру известно, что Земля отдалена от других систем тем или иным количеством световых лет. Но лишь немногие знают (в сущности, только я), что Маргариту отделяет от меня внушительное количество лет улитковых.

Сперва я думал, что имею дело с черепаховыми годами, но должен был отказаться от этой единицы измерения как от слишком оптимистической. При всей черепашьей медлительности я бы так или иначе добрался до Маргариты – совсем иное дело Ева, моя особо любимая улитка, не оставляющая мне в этом смысле ни малейшей надежды. Не помню уже, когда она начала свой путь, так незначительно отдаливший ее от моего левого башмака, после того как я с исключительным тщанием сориентировал ее по курсу, который мог привести ее к моей Маргарите. Окруженная свежим салатом-латуком, заботой и вниманием, она довольно обнадеживающе двинулась в дорогу, внушив мне надежду, что прежде, чем сосна вырастет выше крыши, серебристые рожки Евы попадут в поле Маргаритиного зрения, ублажив ее этим милым знаком моего внимания, а я бы в это время радовался на расстоянии, представляя ее радость, волнение ее кос и рук при виде приближающейся улитки.

Возможно, все световые года одной длины, с улитковыми не так, и Ева рискует совсем выйти из моего доверия. Не то чтобы она останавливалась – я имел возможность удостовериться по ее серебристому следу, что она движется, к тому же в правильном направлении, хотя ей приходится карабкаться и спускаться по бесчисленным стенам, а порой преодолевать целиком какую-нибудь фабрику по производству лапши. Но очень уж трудоемко для меня проверять ее похвальную точность: дважды я был задержан разъяренными сторожами и должен был несусветно лгать, поскольку правда стоила бы мне множества тумаков. Печальнее всего, что Маргарита в своем кресле, обитом розовым бархатом, ждет меня совсем с другой стороны города. Если бы вместо Евы я воспользовался услугами световых лет, у нас были бы уже внуки, но когда любишь долго и нежно, когда растягиваешь удовольствие от ожидания, естественней всего выбрать года улитковые. В конечном счете не просто решить, в чем преимущество, а в чем неудобство избранных нами решений.


Лукас – его дискуссии с единомышленниками

Начало почти всегда одинаковое: впечатляющее внутрифракционное соглашение по куче вопросов при большом взаимном доверии, но в какой-то момент нелитературные члены, любезно обратившись к членам литературным, в тридесятый раз поставят перед ними вопрос о направленности, о понятности для наибольшего числа читателей (или слушателей, или зрителей, но в основном – о да – читателей).

В подобных случаях Лукас склонен отмалчиваться, ибо его книжонки уже высказались за него, но так как порою на него все же более или менее дружески наседают (что и говорить – нет дружественнее тумака, чем от лучшего дружка), Лукас делает кислое выражение лица и выделяет из себя, скажем, такое:

– Друзья, вопрос подобный никогда

не стал бы ставить, я вас уверяю,

писатель, твердо верящий в свое

предназначенье носовой скульптуры, летящей с носом корабля вперед,

наперекор ветрам и соли. Точка.

А ставить он его не стал бы, ибо

(поэт,

писатель рассказчик

и бытописатель),

то бишь мечтатель, выдумщик, художник,

оракул, мифотворец и т.п.,

своей первейшею задачей ставит

язык как средство, чье посредство нас

связует постоянно со средой.

Короче на два тома с приложеньем, -

вы недвусмысленно хотите, чтобы

(поэт,

писатель рассказчик

и бытописатель)

отверг идею продвигаться с носом,

чтоб hie et nunc[9] (переведите, Лопес!)

застыл и паче чаянья не вышел

за семантические и к тому же

за синтаксические и, конечно,

за познавательные и притом

параметрические рамки смысла,

понятного обычным людям. Хм.

Иначе говоря,- чтоб воздержался

от поиска того, что за пределом

отысканного, или чтоб искал,

подыскивая тут же объясненье

искомому, чтоб сысканное стало

подробно завершенным изысканьем.

На это предложенье

отвечу я, друзья:

как можно – быть в движенье,

все время тормозя? (А вышло лихо!)

Научные законы отвергают

возможность столь двояких побуждений,

скажу еще прямее: нет пределов

воображению, как нет пределов

глаголу! Закадычные враги -

язык и выдумка! От их борьбы

рождается на свет литература,

диалектическая встреча Музы

с Писцом, неизреченного – со словом.

Не хочет слово быть произнесенным,

пока ему мы шею не свернем,

так Муза примиряется с Писцом

в редчайший миг, который мы зовем

Вальехо или, скажем, Маяковский.

– Допустим, – говорит кто-то, – но перед лицом исторической конъюнктуры каждый писатель и художник, если только он не законченный башнеслоновокостист, должен, более того – обязан канализировать свою направленность в сторону наибольшего удобопоиимания,- аплодисменты.

– Я и раньше догадывался, – скромненько замечает Лукас, – что подобных писателей подавляющее большинство, именно поэтому меня и удивляет столь упорное стремление довести большинство подавляющее до абсолютного! Что вы рас-так-так всего боитесь?! Ведь только обиженных и подозрительных может раздражать опыт, прямо скажем, передовой и посему трудный (трудный в первую голову для самого писателя и лишь во вторую голову для читающей публики, и это я подчеркиваю особо), – разве не очевидно, что только немногие могут развить подобный опыт? Не свидетельствует ли это, понимаете ли, что некоторые слои считают то, что не сразу ясно, преступно темным? Не кроется ли здесь тайное, а подчас и низменное побуждение уравнять шкалу ценностей, чтобы кое-кто мог хоть как-то удержаться на плаву?

– Есть только один ответ, – говорит кто-то, – вот он: ясность трудно достижима, в силу чего темное становится стратегией, чтобы под видом трудного протащить легкое, – запоздалые овации.

– Мы можем спорить с вами много лет, – хрипит Лукас, –

но камнем преткновенья будет снова

и снова сложная проблема слова.

(Кивки.) Никто не вступит – лишь Поэт

и то порой – на белую арену

бумаги, над которой вьется дым

неведомых законов, да, законов

капризного соитья смысла с ритмом,

когда внезапно посреди рассказа

или строфы всплывает Атлантида.

От этого защиты нет, поскольку

об этом знанье нет у нас познаний,

фатальность эта позволяет нам

плыть под водой действительности и,

взнуздав какое-либо междометье,

нащупать ритм, открыть сто островов,-

пираты ремингтонов (или перьев),

вперед на штурм глаголов и наречий,

пусть по лицу крылом нас подлежаще

бьет существительное-альбатрос!

Или, говоря проще, – заключает Лукас, сытый по горло, как и его товарищи, – предлагаю, ну, скажем, пакт.

– Никаких сделок! – ревет без которого в этих случаях не обходится.

– Простой пакт. Для вас primum vivere, duende filosofiare[10] подсознательно ассоциируется с vivere[11] в прошедшем времени в чем нет ничего плохого и что, пожалуй, дает единственную возможность взрыхлить почву для философствования, творчества и поэтизирования во времени будущем. И я надеюсь упразднить удручающее нас разногласие пактом, смысл которого в том, что вы и мы одновременно откажемся от наших наиболее впечатляющих достижений, дабы общение с ближним достигло своего максимального объема. Мы откажемся словотворчества на самом сверхзвуковом и разреженном уровне, а вы – от науки и технологии в их соответственно сверх звуковых и разреженных формах, то есть от компьютеров и реактивных самолетов. Если вы препятствуете нашему поэтическому наступлению – с какой стати вы должны так пузато лакомиться научным прогрессом?!

– А вот это уж дудки,- говорит который в очках.

– Естественно, – язвит Лукас,- смешно было бы ждать иного ответа. А уступить все-таки придется. Итак, мы будем писать проще (как бы, потому что это не так просто), а вы упраздните телевидение (впрочем, знаю я вас). Мы двинемся в направлении прямой коммуникабельности, а вы откажетесь от автомобилей и тракторов – картошку вы и лопатой можете сажать. Представляете, что будет означать это двойное возвращение к простоте, к тому, что будет понятно сразу всем, к единению с природой без посредников?!

– Предлагаю предварительно-немедленную дефенестрацию[12] единодушия,- говорит которого перекосило усмешкой.

– А я голосую против, – говорит Лукас, вертя бокал с пивом, которое всегда в подобных случаях поспевает вовремя.


Лукас – его наблюдения над потребительским обществом

Так как у прогресса ни-конца-ни-краю, в Испании стали продавать пакеты с тридцатью двумя спичечными коробками, на каждом из которых воспроизведено по фигуре из полного шахматного комплекта.

Тут же один смекалистый сеньор выбросил в продажу набор шахмат, каждая из тридцати двух фигур которого может служить кофейной чашечкой. Почти одновременно Базар Два Света выпустил в продажу кофейные чашки, которые предоставляют относительно мягкотелым дамам большой выбор достаточно твердых бюстгальтеров, после чего Ив Ст. Лоран незамедлительно скумекал лифчик, позволяющий подавать два яйца всмятку этаким довольно возбуждающим воображение способом.

Жаль, что до сих пор никто не нашел дополнительного применения яйцам всмятку, – это и обескураживает тех, кто кушает их, испуская тяжелые вздохи, – так рвется цепь радостных превращений, которая остается простой цепочкой, к слову сказать, довольно-таки дорогой.


Лукас – его подарки ко дню рождения

Купить торт в кондитерской «Два китайца» было бы слишком просто, Гладис догадалась бы об этом, хотя она чуть и близорука, и Лукас считает вполне оправданным потратить полдня, чтобы лично изготовить подарок для той, которая заслуживает не только это, но и гораздо больше, но уж это во всяком случае. С самого утра он носится по кварталу, покупая наилучшую муку и тростниковый сахар, после чего внимательнейшим образом перечитывает рецепт торта «Пять звезд», верх искусства доньи Гертруды, матери всех добрых застолий, и вскоре кухня его квартиры превращается в подобие лаборатории доктора Мабусе. Друзья, забегающие к нему, чтобы переброситься скачечными прогнозами, незамедлительно уходят, почувствовав первые признаки удушья: Лукас просеивает, процеживает, взбалтывает и распудривает различные тонкие ингредиенты с таким усердием, что воздух склонен увильнуть от своих прямых обязанностей.

Лукас – мастер своего дела, к тому же торт не для кого-нибудь, а для Гладис, что уже предполагает несколько уровней слоеного теста (нелегко сделать хорошее слоеное тесто), между которыми помещаются изысканные конфитюры, чешуйки венесуэльского миндаля, тертый кокосовый орех, даже и не тертый, а размолотый в обсидиановой ступке до атомного распада, затем следуют внешние красоты, заимствованные у палитры Рауля Сольди, но с выкрутасами, определенно вдохновленными Джексоном Поллоком, за исключением более спокойного сектора, отведенного под надпись «СПЕЦИАЛЬНО ДЛЯ ТЕБЯ», чей ошеломляющий рельеф инкрустирован вишенками и мандариновыми корочками в сиропе, – и все это Лукас выписывает шрифтом «баскервиль» четырнадцатого кегля, что придает надписи почти возвышенный характер.

Нести торт «Пять звезд» прямо на подносе или блюде Лукас считает пошлостью, достойной банкета в «Жокей клубе», и он осторожно помещает его на белый картонный круг, размеры которого чуть превышают окружность торта. Незадолго до торжества он надевает костюм в полоску и появляется в переполненной гостями прихожей, неся поднос с тортом в правой руке, что уже равно подвигу, а левой дружески отстраняет зачарованных родственников и более чем четверых просочившихся чужаков,- и все они клянутся, что скорее умрут на месте геройской смертью, нежели откажутся от дегустации блистательного дара. Вот почему за спиной Лукаса образуется что-то вроде кортежа, в котором изобилуют крики, аплодисменты и звуки сглатываемой слюны, а появление всех в гостиной напоминает чем-то провинциальную постановку «Аиды». Понимая всю торжественность момента, родители Гладис складывают руки в довольно банальном, но вполне уместном жесте, и все прерывают ярко-незначительную беседу, дабы продефилировать со всеми зубами наружу и глазами, обращенными к небесам.

Счастливый, удовлетворенный, чувствуя, что долгие часы труда завершаются чем-то близким к апофеозу, Лукас решается на финальное действие в этом Великом Предприятии его рука, взмывшая в жесте дароносца, довольно опасно проносится перед страждущими взорами публики и швыряет торт прямо в лицо Гладис. Все это занимает приблизительно столько же времени, сколько необходимо Лукасу для ознакомлена с текстурой брусчастки, что сопровождается ливнем пинков весьма напоминающим потоп.


Лукас – его больницы (I)

Так как больница, куда лег Лукас, «пятизвездочная», где больной-всегда-прав, и сказать «нет», даже когда он просит невесть что, куда как серьезная проблема для медсестер, всем они обворожительно и наперегонки отвечают «да» – по причинам, указанным выше.

Конечно, невозможно удовлетворить просьбу толстяка из 12-й палаты, который в разгар цирроза печени требует каждые три часа бутылку джина, зато с каким удовольствием девушки сказали «да», «само собой», «ну, конечно», когда Лукас, увидевший во время проветривания палаты в холле букетик ромашек, почти застенчиво попросил разрешения унести одну ромашку в палату, чтобы хоть как-то скрасить обстановку.

Положив ромашку на тумбочку, Лукас нажимает на кнопку звонка и просит принести стакан с водой, чтобы придать растению более свойственное ему положение. Не успевают принести стакан и поставить туда цветок, как Лукас замечает, что тумбочка загромождена склянками, журналами, сигаретами и почтовыми открытками, так что – нельзя ли поставить какой-нибудь столик к изножью кровати, это позволит наслаждаться видом ромашки, не рискуя вывихнуть шею в процессе обнаружения цветка среди различных предметов, размножающихся на тумбочке.

Медсестра тут же приносит требуемое и ставит стакан с ромашкой в наилучшем для обозрения ракурсе, за что Лукас тут же ее благодарит, замечая вскользь, что его посещают многочисленные друзья, а стульев маловато и было бы весьма кстати, воспользовавшись наличием принесенного столика, добавить два-три удобных кресла, что создало бы более располагающую к беседе атмосферу.

Не успевают медсестры появиться со стульями, как Лукас говорит, что чувствует себя крайне обязанным перед друзьями, которые должны делить с ним горькую чашу сию, в силу чего большой стол явился бы как нельзя кстати, предварительно покрытый, конечно, скатеркой под две-три бутылки виски и полдюжины бокалов, желательно граненого стекла, не говоря уже о термосе со льдом и нескольких бутылках содовой.

Девушки разбегаются в поисках всех этих предметов и художественно располагают их на принесенном столе, при этом Лукас позволяет себе заметить, что присутствием бокалов и бутылок значительно снижается эстетический эффект ромашки, она прямо-таки затерялась в общем ансамбле, хотя выход из положения весьма прост, – ведь если чего-то и не хватает в помещении, так это шкафа для одежды и обуви, кое-как сваленной в районе вешалки, так что достаточно поместить стакан с ромашкой на шкаф, и цветок будет доминировать в палате, придав ей тот таинственный шарм, который является ключом к любому успешному выздоровлению.

Сверх меры уставшие от всего, но верные правилам больницы, девушки старательно передвигают широченный шкаф в сторону палаты – на нем в конце концов и водружается ромашка, напоминающая несколько оторопевший, но доброжелательный глаз. Медсестры карабкаются на шкаф, чтобы подлить немного воды в стакан, и тогда Лукас закрывает глаза и говорит, что теперь все в полном порядке и он попытается соснуть. Как только закрывают дверь, он вскакивает, вытаскивает ромашку из стакана и выбрасывает ее в окно, потому что это не тот цветок, который лично ему нравится.


Лукас – его больницы (II)

Головокружение, внезапная нереальность. Вот когда другая, незамечаемая, потаенная реальность плюхается жабой на твое лицо где-нибудь посреди улицы (какой именно?) августовским утром в Марселе. Не части, Лукас, давай по порядку, нужна ведь хоть какая-то связность. Само собой. Связность. Ладно, по рукам, но попробуем сделать это, ухватив нитку за конец, иначе не распутать клубка, – известно, что в больницу обычно попадаешь в качестве больного, а еще в качестве сопровождающего, так оно и вышло с тобой три дня назад, точнее, позавчера перед рассветом, когда карета «скорой» повезла Сандру и тебя с нею, тебя с ее рукой в твоей, тебя, ставшего свидетелем ее приступа, ее бреда, тебя, которому только и хватило времени, чтобы сунуть в сумку несколько ошибочно взятых или бесполезных вещей, тебя, легко одетого, как и подобает в августе в Провансе, – штаны, рубашка и сандалии, тебя, потратившего битый час на поиск больницы, на вызов «скорой», на артачившуюся Сандру и врача, сделавшего успокоительный укол, а там друзья из гостеприимного селеньица среди холмов помогли санитарам задвинуть носилки с Сандрой в карету, подобие утреннего туалета, несколько телефонных звонков, добрые напутствия, белые створки задней двери захлопнулись, оставив вас в капсуле, если не в склепе, тихо бредящая на носилках Сандра, а рядом ты, подпрыгивающий при толчках, потому что карета, прежде чем достигнет шоссе, должна съехать по усыпанной камнями дорожке, темнота, и ты рядом с Сандрой и двумя санитарами, а потом свет, на этот раз больничный, трубки, и пузырьки, и запах «скорой», которая темной ночью среди холмов искала наикратчайший путь к шоссе, пыхтела, словно выбившись из сил, а после во весь дух неслась, испуская двойной звук сирены, который столько раз слышишь со стороны всегда с одним и тем же спазмом в желудке и желанием не слышать.

Конечно, ты знал маршрут, но Марсель огромен, больница на окраине, а две ночи без сна не помогают опознавать все повороты и проезды, карета «скорой»- белая коробка без окошек, и в ней только Сандра, санитары и ты, целых два часа езды до ворот, регистрация, расписки, кровать, дежурный врач, чек за карету «скорой», чаевые, все в почти приятном тумане, спасительная дремота, Сандра уснула, и ты тоже можешь прилечь, медсестра принесла тебе раскладное кресло, которое одним своим видом предвещает сны не горизонтальные, не вертикальные, а скорее с косой траекторией, с коликами в почках и с ногами на весу. Но Сандра спит, и, значит, все хорошо, Лукас выкуривает еще одну сигарету, и кресло кажется ему даже удобным, и вот так мы оказываемся на позавчерашнем рассвете, палата номер 303, большое окно с видом на далекие горы и слишком близкие паркинги, где рабочие неторопливо передвигаются среди труб, грузовиков и мусорных баков, – все это и помогает Сандре и Лукасу воспрянуть духом.

Все идет как нельзя лучше, ведь Сандре после сна полегчало, ее взгляд прояснел, она шутит с Лукасом, появляются врачи и профессор с медперсоналом, и происходит то, что должно происходить утром в больнице, надеешься тут же выйти и вернуться на холмы, к отдыху, кефиру и минеральной воде, а там – термометр в Сандрин задний проходик, кровяное давление, новые документы, которые надо подписать в администрации, и вот тогда-то Лукас, спустившись эти бумаги подписать, на обратном пути сбивается с курса, не находя ни коридоров, ни лифта, – вот тогда-то у него и возникает первое и пока еще слабое ощущение жабой по лицу, длится это лишь мгновение, потому что все прекрасно, Сандра лежит в постели и просит купить ей сигареты (хороший признак) и позвонить друзьям, пусть знают – все идет хорошо, и Сандра очень скоро вместе с Лукасом вернется на холмы, к покою, и Лукас отвечает: хорошо, милая, ну, конечно, хотя знает: насчет очень скоро будет совсем не скоро, ищет деньги, которые, к счастью, прихватил с собой, записывает телефоны, и тогда Сандра говорит, что у нее нет пасты (хороший признак) и полотенец, – ведь во французские клиники надо являться со своим полотенцем и своим мылом, а иногда и со своим столовым прибором, – вот Лукас и составляет список гигиенических покупок, присовокупляя рубашку на смену для себя и еще одни трусики, а для Сандры ночную рубашку и туфли, потому что в карету «скорой» Сандру, само собой, выносили разутой, – кто ночью станет думать о таких вещах после двух бессонных дней и ночей.

На этот раз Лукас с первой же попытки добирается до выхода, что не так уж и трудно, – на лифте до первого этажа, там временный проход по дощатому настилу и просто по земляному покрытию (больницу модернизируют, и надо следовать по стрелкам, указующим проходы, хотя порой они их не указуют или указуют двояко), затем длиннущий переход, на этот раз взаправдашний, этакий королевский переход через бесконечные залы с офисами по сторонам, различными кабинетами, в том числе рентгеновскими, мимо санитаров с носилками и с больными, а не то одних санитаров или одних больных, поворот налево, еще один проход со всеми вышеперечисленными и еще всякими разными объектами, тесная галерея, выводящая на пересечение коридоров, и, наконец, заключительная галерея, ведущая к выходу.

Десять часов утра, и немного сонный Лукас спрашивает у дежурной в «Справочном», где можно купить вещи из его списка, и дежурная отвечает, что надо выйти из больницы через левый или правый вход, это безразлично, и дорога сама приведет к торговым центрам, разумеется, это не близко, так как больница огромна и может функционировать лишь на периферии города, – объяснение Лукас счел бы безукоризненым, если бы не был столь оглоушенным, столь не в своей тарелке, сталь в другом контексте все еще длящегося пребывания на холмах, – и стало быть, вот он шаркает в своих сандалиях и рубашке, измятой пальцами, когда он ночью ворочался в своем предполагающем отдых кресле, сбивается с пути и выходит к одному из корпусов больницы, возвращается по внутренним проездам и наконец отыскивает выход, – до этой поры пока все в норме, если не считать периодического ощущения жабой по лицу, но он цепко держится за мысленный провод, провод, связывающий его с Сандрой, находящейся там, наверху, в этом невидимом уже корпусе, и ему приятно думать, что Сандре немного лучше, что он принесет ей рубашку, если найдет ее, и пасту, и туфли. Он бредет вниз по улице вдоль ограды больницы, которая занудливо навевает мысли об ограде кладбищенской, жарища разогнала по домам всех, нет никогошеньки, только автомобили цепляют его на ходу, так как улица очень узкая, без деревьев и тени, в зените солнце, столь воспетое поэтами и столь терзающее Лукаса, который чувствует некоторый упадок сил и одинокость, надеясь увидеть, наконец, супермаркет или на худой конец две-три лавчонки, но нет ни того, ни другого, еще полкилометра, поворот, и убеждаешься, что мамона не испарилась, – сперва завиднелась заправочная станция, а это уже кое-что, лавка (запертая) и чуть ниже – супермаркет со старухами, обвешанными корзинками, снующими туда-сюда, автомобильчики и стоянки, забитые машинами. И вот Лукас блуждает по различным секциям, находит мыло и пасту, но не находит всего остального, нельзя вернуться к Сандре без полотенца и ночной рубашки, он беседует с кассиршей, которая советует пойти направо, потом налево (не совсем налево, а как бы) по улице Мишле, где находится супермаркет с полотенцами и всем таким. Все как в дурном сне, Лукас валится от усталости с ног, стоит ужасающая жара, в этом районе нет такси, и каждое новое разъяснение все больше удаляет его от больницы. «Мы победим!» – бормочет про себя Лукас, обтирая лицо рукой, и вправду все как в дурном сне, бедная лапочка Сандра, и все же мы победим, вот увидишь, у тебя будут полотенце, и ночная рубашка, и туфли, мать их растак!

Два-три раза он останавливается, чтобы отереть лицо, пот какой-то неестественный, он чувствует подобие страха, абсолютную бесприютность посреди (или на окраине) густо населенного города, второго во Франции, и опять – словно бы жабой промеж глаз, и он уже не знает, где находится (в Марселе, конечно, но – где, и это где – тоже ведь не то место, где он находится), все становится каким-то смешным и нелепым, а взаправдашним – лишь полдень, и встречная женщина говорит: а, вам супермаркет, идите вон туда, напротив будет Ле Корбюзье, и следом супермаркет, а как же, насчет ночных рубашек – это точно, моя оттуда, не за что, так что запомните, сперва туда, а после свернете.

Сандалии на ногах Лукаса словно огненные, штаны – сплошной ком, не говоря уже о трусах, ушедших под кожу, сперва туда, потом свернуть, и вдруг – Cite Radieuse, а потом еще раз вдруг – и напротив Лукас видит бульвар с деревьями и через дорогу – знаменитое здание Ле Корбюзье, которое он посетил двадцать лет назад между двумя этапами путешествия по югу, но тогда за блистательным зданием не было никакого супермаркета, а за плечами Лукаса – этих двадцати лет. Все это никому не интересно, ибо блистательное здание так же задрипано и малоблистательно, как в тот раз, когда он увидел его впервые. И совсем не важно, что он тащится сейчас под брюхом этого огромного цементного животного, приближаясь к ночным рубашкам и полотенцам. И все же это происходит именно здесь – именно в том месте, единственно знакомом Лукасу в марсельской округе, куда он неведомым образом попал, словно парашютист, выброшенный в два часа ночи на незнакомую территорию, на больницу-лабиринт, и вынужденный блуждать и блуждать, придерживаясь инструкций и безлюдных улиц, одинокий пешеход среди автомобилей, похожих на бездушные болиды, и здесь, под брюхом и бетонными ногами того единственного, что ему знакомо и что он может узнать среди незнакомого, – именно здесь он и получает взаправду жабой по лицу, и вот головокружение, внезапная нереальность, и другая, незамечаемая, потаенная реальность на миг разверзается, как трещина в магме, – Лукас таращится, страдает, дрожит, принюхивается к правде, – боже, заблудиться, обливаться потом, вдали от основ и опор, от знакомого и родного, от дома на холмах, от хлама в закромах, от милой рутины, более того, вдали от Сандры, которая где-то близко, но где, – снова надо расспрашивать, как вернуться, и он никогда не найдет такси в этом вражьем районе, да и Сандра – не Сандра, а горестная зверушка на больничной койке, да-да, вот что такое Сандра, весь этот пот и эта скорбь – это и есть Сандра, которая маячит где-то неподалеку от его сомнений и рвоты, от последней реальности, вот уж чепуха – заблудиться с больной Сандрой в Марселе, вместо того чтобы наслаждаться с Сандрой в доме на холмах!…

Конечно, эта реальность продержится недолго, конечно, Лукас и Сандра выберутся из больницы, и Лукас забудет тот миг, когда он, одинокий и потерянный, постиг всю нелепость своего состояния одиночества и потерянности, и все же, и все же… И вот он лениво (почувствовал себя лучше) начинает посмеиваться над всем этим свинством и вспоминает рассказ, прочитанный чуть ли не столетие назад, о фальшивом оркестре в одном из кинотеатров Буэнос-Айреса. Есть что-то похожее между типом, который выдумал этот рассказ, и им,- неведомо какое, но есть, во всяком случае, Лукас пожимает плечами (он и впрямь делает это) и в конце концов находит ночную рубашку и туфли, жаль, правда, что нет шлепанцев для него – вещь небывалая для города в самый полдень.
Ответить С цитатой В цитатник
checkoff   обратиться по имени http://bookworm-quotes.blogspot.ru/2011/04/un-tal-lucas-1979.html Четверг, 20 Марта 2014 г. 15:22 (ссылка)
Лукас, - его интраполяции

В одной документальной и югославской картине видно, как инстинкт самки осьминога идёт на всё, чтобы любыми способами защитить отложенные яйца, и помимо прочих приёмов обороны использует маскировку: укрывается за собранными водорослями и этим спасает яйца от нападения мурен в течение всех двух месяцев инкубационного периода.

Подобно остальным, Лукас созерцает документальные кадры с позиций человеческой психологии: самка осьминога решает защитить себя, ищет водоросли, размещает их перед своим укрытием, прячется. Но ведь всё это (названное с антропоморфной точки зрения инстинктом лишь за неимением лучшего термина) находится за пределами какого-либо разума, за пределами какого-либо, пусть даже самого рудиментарного, знания. И если Лукас пытается извне как-то соучаствовать в упомянутом процессе — что ему остаётся? Голый механизм, недоступный его воображению, — нечто вроде движения поршней в цилиндрах или скольжения жидкости по наклонной плоскости.

В крайнем удручении Лукас убеждается, что на этом уровне ему остаётся разве что своего рода интраполяция: то, что он осмысливает в настоящий момент, разве не является механизмом, который наблюдается и постигается его разумом, и разве это не тот же антропоморфизм, приписываемый по наивности самому человеку.

«Мы — ничто», — думает Лукас за себя и за самку осьминога.



Любовь, 1977

И вот, закончив всё, что полагается, встают, принимают душ, пудрятся тальком, душатся, причёсываются, одеваются, — и становятся мало-помалу теми, кем не являются.

[пер. П. Грушко]
Ответить С цитатой В цитатник
checkoff   обратиться по имени http://www.ogoniok.com/archive/1998/4546/11-40-44/ Четверг, 20 Марта 2014 г. 16:02 (ссылка)
Маленькая история, долженствующая проиллюстрировать всю шаткость стабильности, в которой, по нашему представлению, мы обретаемся, или, сказать проще, законы могли бы оставить место для исключений, случайностей и невероятностей, а за сим очень хочу тебя видеть

Секретное донесение CVN/475 a/W секретаря OCLUSIOM -- секретарю VERPERTUIT

...Страшное недоразумение. Все шло как нельзя лучше и не возникало никаких проблем с регламентом. Нежданно-негаданно решают созвать чрезвычайную сессию Исполнительного Комитета, и возникают сложности, в неожиданности и масштабе которых вы убедитесь сами. Полный разброд в рядах. Неуверенность по части будущего. И вот Комитет собирается и приступает к выборам новых членов аппарата взамен шести должностных лиц, трагически погибших, когда вертолет, на котором они летели, рухнул в воду, и все скончались в местной больнице из-за того, что медсестра по ошибке сделала им укол сульфамида в дозах, неприемлемых для человеческого организма. Созванный Комитет в составе единственного уцелевшего члена (в день катастрофы он остался дома из-за простуды) и шести заместителей приступает к выбору кандидатов, выдвинутых различными государствами, входящими в состав OCLUSIOM. Единогласно выбирается сеньор Феликс Волл (аплодисменты). Единогласно выбирается сеньор Феликс Ромеро (аплодисменты). Устраивается новое голосование, и единодушно выбранным оказывается сеньор Феликс Лупеску (недоуменный шум). Заместитель председателя берет слово и делает шутливое замечание по поводу совпадения имен. Берет слово делегат Греции и заявляет, что, хотя это может показаться несколько чудным, у него имеется поручение от его правительства предложить кандидатом господина Феликса Папаремологоса. Голосуют, и он выбирается большинством. Приступают к следующему голосованию, и побеждает кандидат Феликс Абиб. К этому моменту в Комитете царит полное замешательство, поспешно приступают к последнему голосованию, в результате которого от Аргентины избирается сеньор Феликс Камуссо. Под несколько настороженные аплодисменты председательствующий поздравляет шестерых вновь избранных членов, сердечно называя их тезками (удивленные возгласы). Зачитывается список членов Комитета, который выглядит следующим образом: председатель и наистарейший член, переживший катастрофу и укол сульфамида, сеньор Феликс Смит. Члены -- сеньоры Феликс Волл, Феликс Ромеро, Феликс Лупеску, Феликс Папаремологос, Феликс Абиб и Феликс Камуссо.

Добавим, что последствия этого голосования с каждым разом становятся для OCLUSIOM все более компрометирующими. Вечерние выпуски газет печатают список членов Исполнительного Комитета с фривольными и оскорбительными комментариями. Министр внутренних дел сегодня утром говорил по телефону с Генеральным директором. Последний, за неимением лучшего, подготовил информационное сообщение, содержащее биографические справки на всех шестерых членов Комитета, каждый из которых является выдающейся личностью в области экономических наук.

Комитет должен собраться на свое первое заседание в ближайший четверг, но ходят слухи, что сеньоры Феликс Камуссо, Феликс Волл и Феликс Лупеску в ближайшие часы объявят о своей отставке. Сеньор Камуссо запросил разъяснение о правилах написания письма об отставке, по существу, никаких убедительных поводов для выхода из Комитета у него нет, и единственно, что им движет, по примеру сеньоров Волла и Лупеску, так это желание, чтобы Комитет состоял из лиц, не откликающихся на имя Феликс. Возможно, отставки со ссылкой на состояние здоровья, будут Генеральной дирекцией приняты.


Конец света конца

Так как писцы будут и впредь, немногие из оставшихся в мире читателей сменят профессию и тоже заделаются писцами. С каждым разом страны будут все больше странами писцов, а также бумажных и чернильных фабрик, писцов -- днем, а фабрик для печатания писцовых трудов -- ночью.

Сначала библиотеки извергаются из своих помещений, и муниципалитеты принимают решение (нам это доподлинно известно) поступиться детскими площадками для расширения библиотек. После чего отводят под книгохранилища театры, родильные дома, бойни, бары, больницы. Бедняки используют книги вместо кирпичей и, скрепляя их цементом, возводят стены из книг и начинают жить в лачугах из книг. Переполнив города, книги растекаются по полям, сметая посевы пшеницы и подсолнечника, при этом управление дорог добивается того, чтобы дороги были отгорожены от книжной лавы высокими дамбами из книг. Иногда одна из дамб не выдерживает, и случаются ужасные автомобильные катастрофы. Писцы работают без роздыха, благо общество уважительно относится к их самоотверженному призванию, так что печатная продукция достигает морских побережий. Президент республики связывается по телефону с президентами республик и интеллигентно предлагает излишек книг переместить в море, что одновременно и осуществляется на всех побережьях земного шара. И сибирские писцы видят, как их печатная продукция устремляется к Ледовитому океану, а индонезийские писцы, ну и так далее. Это позволяет писцам повысить продуктивность, так как на земле снова появляется место для складирования их книг. Им невдомек, что у моря есть дно, на котором печатная продукция начинает скапливаться сперва в виде липкой массы, затем в виде массы клейкой, и в конце концов в виде прочного, хотя и вязкого напластования, которое, каждодневно вырастая на несколько метров, неизбежно появляется на поверхности моря. И вот воды океана затопляют многие земли, меняется конфигурация материков и океанов, и президенты некоторых республик полностью заменяются озерами и полуостровами, а президенты остальных республик видят, как для их амбициозных замыслов открываются бескрайние просторы, ну и так далее. Морская вода, принужденная столь стремительно разлиться, испаряется больше прежнего или в поисках покоя перемешивается с печатной продукцией, образуя новую липкую массу до той поры, пока однажды капитаны кораблей не замечают на главных маршрутах, что корабли движутся медленнее, с тридцати узлов сползая на двадцать, на пятнадцать, машины задыхаются, а винты деформируются. В конце концов все корабли застревают в разных уголках всемирного океана, прихваченные клейкой массой, и писцы всего мира в миллиардах экземпляров книжной продукции описывают данный феномен, причем с большим творческим воодушевлением. Президенты и капитаны принимают решение превратить корабли в острова и казино, где народные ансамбли оживляют кондиционированную атмосферу, а посетители танцуют чуть ли не до рассвета. На морских побережьях напластовываются новые издания, но теперь невозможно сбрасывать их в пасту, так что у берегов древних морей вырастают целые утесы книг. Писцы, понимая, что бумажные и чернильные фабрики задыхаются, пишут все более мелкими буковками, используя каждый свободный уголок страницы. Когда кончаются чернила, они пишут карандашом, ну и так далее, когда заканчивается бумага, пишут на досках и кафельной плитке, ну и так далее. Распространяется привычка внедрять один текст в другой посредством писания между строк или вторичного использования бумаги после соскабливания бритвой первичного типографского текста. Писцы работают медленно, но число их так велико, что печатная продукция уже совершенно отделяет сушу от ложа древних морей. На земле теперь тревожно обитает раса писцов, обреченная на вымирание, а в море разбросаны острова и казино, то бишь трансатлантические объекты, где укрылись президенты республик, где устраиваются пышные празднества и происходит обмен посланиями между островами, президентами и капитанами.


Эпизод с мягким медведем

Погляди-ка на этот шар из дегтя, который, потягиваясь и увеличиваясь в размерах, продирается сквозь тесный пролаз между двумя деревьями. За деревьями прогалина, и там деготь размышляет, прикидывая свое возвращение в форму шара, в форму лапо-шара, в дегте-шкуро-лаповую форму, а уж там словарь ее -- эту форму -- СМЕДВЕДИТ.

И вот дегте-шар влажно и мягко взбухает, стряхивая бесчисленных кругловатых муравьев, усыпая ими каждый из своих следов, которые гармонично образуются по мере ковыляния. Иными словами, деготь опускает свою медвелапу на сосновые иглы, протаскивает ее по ровной земле и, оторвав от грунта, продвигает эту иглистую гамашу вперед, оставив позади себя концентрический, кишащий ползунами и пахнущий дегтем муравейник. Так и движется по обе стороны тропы созидатель симметричных империй, шкуро-лапая форма, пропечатывая некую конструкцию для кругловатых муравьев и влажно отряхиваясь.

Наконец появляется солнце, и мягкий медведь тянет свое бродячье ребячливое рыло к медовому гонгу, совершенно понапрасну вожделея к нему. Лапчатый деготь жадно вбирает ноздрями воздух, шар разрастается до размеров дня, шкура и лапы сплошь деготь, шкуро-лаповый деготь просительно ревет, прислушиваясь, нет ли ответа, гонг в небесах гулко вибрирует, мед с неба -- на языко-рыле, на шкуро-лаповой радости...


Верблюд, сочтенный нежелательным

Удовлетворяются все запросы на пересечение границы, но верблюд Гук неожиданно сочтен нежелательным. Гук приходит за разъяснением в центральное полицейское управление, где ему говорят, мол, напрасные хлопоты, ступай в свой оазис, объявлен нежелательным, бесполезно подавать прошения. Печаль Гука, возвращение в места детства. Родные верблюды и друзья окружают его, что с тобой, уму непостижимо, почему именно тебя. И вот делегация в Министерстве Перемещений просит за Гука, тут же скандал с чиновниками: виданное ли дело, сейчас же возвращайтесь в оазис, будет проведено расследование.

Гук в оазисе пасется день, пасется другой. Все верблюды пересекли границу, Гук продолжает ждать. Проходит лето, затем осень. Гук снова в городе, стоит на пустой площади. Его во-всю фотографируют туристы, а газетчики интервьюируют. Вялая площадная популярность Гука. Надеется воспользоваться ею для решения своего дела, не тут-то было: объявлен нежелательным. Гук поник головой, выискивает на площади клочки травы. В один прекрасный день его приглашают через громкоговоритель -- сияя от радости, он входит в центральное полицейское управление. Там ему объявляют: сочтен нежелательным. Гук возвращается в оазис и ложится. Щипнул траву разок-другой и уткнулся мордой в песок. Закрыл глаза, а в это время заходит солнце. Из ноздри Гука показывается пузырек, который просуществовал на секунду больше, чем он.


Исповедь медведя

Я медведь домашних труб, в тихие часы я прогуливаюсь по трубам, как по трубам горячей воды, так по трубам отопления и по трубам вентиляции, брожу из квартиры в квартиру, то есть являюсь медведем, который бродит по трубам.

Думаю, меня уважают, потому что благодаря моей шкуре трубопроводы содержатся в чистоте, без отдыха я мотаюсь по трубам, меня хлебом не корми, дай только погулять по этажам, то бишь поездить по трубам. Иногда я высовываю лапу из крана, и служанка Хуанита с четвертого кричит, что пошла ржавчина, а не то ворчу на уровне кухонной плиты на пятом, и кухарка Гильермина жалуется, что напор слабый. По ночам меня не слышно, по ночам я передвигаюсь совсем тихо, высовываюсь из дымохода поглядеть, пляшет ли наверху луна, да и скатываюсь обратно в котлы, что стоят в подвале. Летними ночами я плаваю на крыше в баке, исклеванном звездами, умываю морду сперва одной лапой, потом другой, а напоследок сразу двумя, и уж так мне хорошо, не передать.

Тогда я снова ношусь по всем трубам, от радости мурлычу, и новобрачные беспокоятся в своих постелях и пеняют на устройство водопровода в доме, включают свет и пишут на клочке бумаги памятку, чтобы утром не забыть пожаловаться привратнику. А я ищу, где не закрыт кран (всегда найдется такой на каком-нибудь этаже), тайком выглядываю из него и озираю темноту комнат, где обитают существа, которые не умеют бродить по трубам, мне их немного жаль -- таких неповоротливых и больших, храпящих и разговаривающих во сне, и таких одиноких. Когда утром они умываются, я ласково треплю их по щекам и, облизав им носы, улепетываю в трубу, и почему-то кажется мне, что я сделал доброе дело.


Линии руки

Из брошенного на стол письма выбивается рукописная строчка, вытянувшись в линию, она пересекает сосновую столешницу и спускается по ножке на пол. Достаточно приглядеться, чтобы увидеть, как эта линия тянется по паркету, карабкается на стену, проникает на репродукцию картины Буше, где оконтуривает спину полулежащей на диване женщины и наконец через щель в потолке выскальзывает из комнаты, чтобы затем спуститься с крыши по проводу громоотвода на тротуар. Здесь из-за движения транспорта следить за ней труднее, но если постараться, то можно увидеть, как на остановке она по колесу заползает в автобус, идущий в сторону порта. Там она сбегает по нейлоновому чулку самой белокурой пассажирки, проскальзывает на мрачную территорию таможни и рывками, ползком и зигзагообразными перебежками пробирается к главному причалу, а уж там (теперь следить за ней трудно, только крысы видят, как она карабкается на борт) она проникает на корабль с его гулкими турбинами, бежит по настилу палубы первого класса, чудом избегает падения в большой люк и в одной из кают, где печальный человек, внимая прощальному гудку отплывающего корабля, пьет коньяк, взлетает по шву его брюк и вязаному жилету, доползает до локтя и, теряя силы, укрывается в ладони правой руки, которая в этот самый миг начинает облегать рукоятку пистолета.


Как разбиваются капли

Зла не хватает, ты погляди, льет как из ведра. Льет, не переставая, за окном беспросветный мрак, стоишь у балкона, глядя как сплошные тугие струи -- шлеп, шлеп! -- одна за другой разбиваются со звуком оплеухи, -- вот скучища. И тут на самом верху оконной рамы появляется капелька, она трепещет на фоне неба, кромсающего ее на тысячи слепых бликов, разбухает и раскачивается, вот-вот сорвется, но не падает, все еще пока не падает. Уцепилась всеми своими коготками, не желает пасть, видно даже, как она впилась в древесину еще и зубами, а животик ее пухлее, уже она стала важно повисшей каплищей, и вдруг -- з-з-з, ух ты, блямс и все! -- мокрое пятнышко на мраморе.

А есть которые самоубийством кончают, долго не тянут, -- только появятся на краю рамы и вниз головой. Кажется, я их насквозь вижу, как они трепещут перед прыжком, отрывают ножки и орут ором, который их опьяняет в этой пустоте падения и самоуничтожения. Печальные капли, круглые невинные капли. Прощайте, капли. Прощайте.


Портрет казуара

Первое, что делает казуар, это глядит на тебя с заносчивой подозрительностью. Он ограничивается тем, что разглядывает тебя, -- не шелохнувшись, разглядывает так неотрывно и долго, как если бы изобретал тебя и ценой неимоверного усилия извлекал из небытия (каковым и является мир казуаров), как если бы поместил тебя перед собой для необъяснимого ритуала разглядывания тобою -- его.

В этом двойном созерцании, которое, скорее всего, одно и то же и по существу никакое, мы с ним рождаемся -- казуар и я, и определяемся, учимся притворяться, что не знакомы. Не знаю, вырезает ли меня казуар, чтобы вклеить в свой нехитрый мир, -- со своей стороны я лишь могу изобразить его на словах, использовав для этого набор моих вкусов и неприязней. Неприязней в особенности, поскольку казуар антипатичен и гадок. Вообразите страуса в ватном колпаке с рогом для заварочного чайника или лучше велосипед, зажатый двумя автомобилями, который садится сам на себя и едет, или лучше плохо получившуюся переводную картинку с преобладанием грязно-фиолетового цвета, издающую при этом потрескивание. Вот казуар делает шаг и принимает еще более недружелюбный вид, -- этакая пара очков, оседлавшая безмерный педантизм. Живет казуар в Австралии, он труслив и одновременно страшен, -- смотрители входят к нему в клетку обутыми в высокие сапоги из толстой кожи и с огнеметом. Едва казуар закончил в смертельном ужасе носиться вокруг кастрюли с отрубями, которую перед ним поставили, как, скача по-верблюжьи, набрасывается на смотрителя, и уж тому ничего другого не остается, как нажать на гашетку огнемета. Тогда возникает следующая картина: казуара окутывает поток пламени, полыхая во все свои перья, он делает последние шаги, испуская истошнейший визг. Но его рог не воспламеняется -- сухая чешуйчатая консистенция, предмет его гордости и объект крайней к нему неприязни, подвергается холодному плавлению, источая сперва дивную голубизну, затем пунцовое рдение, отчего рог становится похожим на освежеванный кулак, а уж там все это спекается в прозрачную празелень, в изумруд -- драгоценный камень мрака и надежды. Казуаровы перья, облетая, превращаются в бренное облачко пепла, и смотритель алчно спешит завладеть только что рожденной геммой. Директор зоосада неизменно пользуется подобным обстоятельством, чтобы завести на смотрителя дело о грубом отношении к животным, и увольняет его.

Что еще сказать о казуаре после подобной двойной незадачи?

[пер. П. Грушко]
Ответить С цитатой В цитатник
Комментировать К дневнику Страницы: [1] [Новые]
 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку