НАЧАЛО... автобиографическое эссе
EDITIONSStetopAris2007
Базиль с Дельфиной, чета трудных подростков, поспособствовавшая нашему поселению на улицу Ипполита Тэна, оказались весьма проблемными сожителями. Они скандалили постоянно, с выбрасыванием из окон мебели и одежды, с многочасовыми разборками и бурными примирениями. Родителей Базиля я не видел, а с матерью Дельфины, мадам Кришкой Слободовой мы знакомились дважды или трижды (в последний раз – году этак в 2004-ом), причем она всякий раз упорно величала меня Сашей, а я почему-то стеснялся ее поправить. Дельфина сбежала из дома в пятнадцать лет, в семнадцать сошлась с долговязым Базилем, которого называла «жонглером» (поначалу восторженно, а под конец – презрительно), а к 28-ми годам, когда мы вновь оказались с нею соседями по сквату («Альтернасьон»), она крепко пила и была, как утверждал вездесущий перкуссионист Лукас, законченной нимфоманкой. Насчет последнего ручаться не могу, так как сам к ней не «клеился»... Еще Дельфина называла себя мадемуазель Нота и подолгу в одиночестве импровизировала на саксофоне в подвальных помещениях сквата «Альтернасьон» (2004г)...
(Жиль-инвалид) На втором этаже обреталась чета панков: худая как спичка и причесанная под павлина девица Алиса и ее бой-френд, бас-гитарист (хардкоровец) Эрик, смешной тридцатилетний мужчина с внешностью Лао-Цзы. Он носил шорты поверх пятнистых военных брюк и был с головы до пят обмотан цепями. Алиса выглядела истощенной до крайности, она почти ничего не ела, но засыпала и просыпалась в обнимку с бутылью розового сухого вина. Эрик же старался бороться с алкоголем весьма оригинальным методом. Рано утром он натощак выпивал полтора литра молока, с таким, следовательно, расчетом, чтобы целый день не прикасаться к вину из опасения испортить желудок. После этого он уходил в метро просить подаяние на прокорм своей собачки, которую звали Мосье Том. К вечеру, тем не менее, молочный барьер зачастую оказывался сметенным лошадиной дозой можжевеловой водки из магазина «Лидер Прайс». Эрик терял сознание и ложился отдыхать во внутреннем дворе, прямо на голой земле. Он был, в общем-то, сердобольный малый. Когда на одном из своих сходняков его друзья-панки покалечили некоего бездомца Жиля (впоследствие – «Жиль-инвалид», изрезавший бритвой на мелкие кусочки попавшие к нему в руки наши с Ольгой картины; я уже писал о нем в рассказе «Чужие вещи», см. журнал «Нева» N°9 за 2000 год), выбросив того с переломанной ногой за ворота сквата, Эрик приютил бедолагу и даже поселил его в своей комнате. Погостевав пару-тройку недель, Жиль-инвалид осмотрелся, пообтерся и решил обустроиться более прочно. Он взял себе за обыкновение собирать милостыню (на лечение ноги) возле супермаркета с символическим названием «Сума». Алиса вывозила его на кресле-каталке к дверям магазина и пристраивалась рядом рисовать на асфальте цветными мелками. На пару они набирали гораздо больше, чем по-одиночке... Недаром же говорится: «Возьмемся за руки, друзья!»...
И вот однажды Алиса заявляет своему Эрику, что уходит от него к Жилю-инвалиду. Ну, то что она «уходит», это было, пожалуй, преувеличением. Эрик-панк просто перебрался с супружеского ложа на пол, оставаясь в той же комнате, а его место занял Жиль. Тем не менее, Эрик очень страдал, сидя по вечерам в обнимку с Мосье Томом, у которого непрестанно слезились глаза от сопереживания.
Трагедия Эрика и Алисы прошла почти незамеченной на общем фоне коллективно-бытового надлома. Базиль с Дельфиной к тому времени уже расстались и съехали от нас, каждый в своем направлении. Анатолий с Ириной влачили тяжелое бремя существования в «предбаннике» все той же пресловутой комнаты панков, их отношения балансировали на грани разрыва. Я выписался из госпиталя «Эскироль» (где лежал, по слухам, на том самом нервном отделении, где когда-то побывал знаменитый Антонен Арто) и зажил одной ногой на заброшенной лодочной станции в Леваллуа, а другой – у своих, на улице Тэна, в атмосфере, мягко говоря, посттравматической...
(Ирина Карпинская) ...Был у нас еще один коммунар, Эрик-не-панк, по фамилии, кажется, Летаконню. Его мама танцевала в балетах Мориса Бежара и никогда его не навещала в сквате. Эрик-не-панк ходил в широченных шароварах, а на шею повязывал цветастый платок. Когда коммунары, после падения сквата, захватив с собой Иру и Толю, перебрались, под предводительством Жиля-инвалида, в пустующий дом на соседней улице, у Эрика-не-панка случился жестокий конфликт с Эриком-панком. Они схватились как некие «я» и «не-я», закоренелый холостяк (не-панк: нож) и холостяк новоявленный (панк: велосипедная цепь), но в итоге проломили голову ни в чем не повинной Ирине, кинувшейся их разнимать. Анатолий при разбирательстве не присутствовал, он, как обычно, продавал газеты в метро, и бедная Ира с сотрясением мозга вынуждена была исколесить пол-Парижа в поисках врача: она ведь была неучтенной человеческой единицей, без вида на жительство, и, соответственно, без тех минимальных прав, которыми обладает даже клошар-француз. По-моему, именно тогда Ирина начала писать загадочные пан-бихевиористические речевки («Когда отряд смеется в ряд, И солнце не встает...» и постмодернистские вариации на темы Есенина: «Поправившись, Я тоже стал в желаньях...»). Нас с Ольгой в тот момент, из сочувствия к детям, приютила левоэкстремистская организация «Право на жилище» (Droit au logement), в которую мы автоматически вступили, получив комнату в социальном (т.е., не артистическом, не «экстремальном») сквате при Комитете Бездомных, неподалеку от Итальянской Площади в 13-ом округе Парижа. Ирина же с Анатолием, уже после конфликта, вынуждены были еще какое-то время обретаться в полузапуганном состоянии «у Жиля-инвалида» (потом Толя снял-таки чердачную комнатку на улице Маргеритт, и они покинули движение скваттеров). Я виделся с Ириной урывками, в кафе, и меня почему-то сильно раздражали ее стихотворные опыты (может быть, я просто не умел выразить ей свою жалость, сочувствие?).
В раздражении своем я дошел до того, что категорически запретил ей писать (словно бы имел на то какое-то право?!). Кстати, года через два, на олиной квартире в Монтрее, в присутствии московского мэтра Дмитрия Пригова, представляя друг другу участников чтений, я процитировал этот запрет иронически: «вот, дескать, как ее ни отваживай, она продолжает писать, ни на что не взирая». По прошествии еще лет пяти, когда у Ирины уже были документы (она сделалась «выездной», смогла видеться с сыном) и статус учащейся (в аспирантуре), мы все очень надеялись, что она защитит в Сорбонне докторскую диссертацию по современной французской поэзии. Однако на последнем году аспирантуры Ира – совершенно по-цветаевски – устроилась работать на полную ставку подавальщицей в привокзальном кафе, и защита как-то пошла по боку...
После первого, кое-как отбитого при пассивной поддержке полиции, нападения на наш скват бандитов-легионеров, нанятых владельцем помещения (по слухам, дом принадлежал тогдашнему министру внутренних дел Эдуарду Балладюру), основным занятием коммунаров сделалась самооборона. Мы жили в атмосфере коллективного психоза, с установкой как можно реже покидать территорию, с баррикадами, ночными дежурствами на крыше (чаще других там сидел Яша), с заготовкой бутылок с горючей смесью... К этому приплюсовывались отсутствие воды и бытовая разруха: нападавшие оставили нам разломанные унитазы, пробитую в нескольких местах кувалдой крышу... Коммунары мечтали расслабиться, забыться. Скват захлестнули психостимуляторы (ЛСД), катастрофически увеличилось потребление гашиша и алкоголя. ...Кстати, из того, что я пишу об опьянении и о «кайфе» в сквате как о чем-то само-собой разумеющемся, может сложиться неверное впечатление, дескать, все скваттеры – люди «зависимые». Тем не менее, ни Толя с Ирой, ни, тем более, Ольга с девочками не были ни токсикоманами, ни алкоголиками. Собственно, за «связь с коллективом» от имени всей группы русских отвечал только я, и в основном – по части выпивки...
Катя Каврайская, которой довольно часто приходилось в тот период менять жилье, кочуя по многочисленным знакомым между Версалем и Греноблем, хранила в сквате свои вещи, а зачастую и ночевала сама, прикорнув на груде чемоданов и узлов в комнате Эрика-панка. Однажды, готовясь ко сну, Катя слышит дикий крик Анатолия, только что вернувшегося из метро и, по-видимому, недостаточно внимательно встреченного Ириной. Анатолий затрясся, как-то неловко подпрыгнул на пороге и кубарем покатился по деревянной лестнице, ведущей во внутренний двор. Катя выходит на площадку и опасливо заглядывает за перила. Разбуженный Жиль-инвалид тем временем выкатывается на двухколесной коляске из нижней комнаты. Эрик-не-панк, потирая подбитый глаз, опасливо выходит из туалета. Стучит костылями на первом этаже маленькая квадратная девица по кличке Гребуй. Несколько пар трясущихся рук тянутся к Толику и заботливо ощупывают его плечи, голову и позвоночник. Анатолия вносят в комнату, но он, несмотря на увещевания Ирины, никак не может успокоиться. «Э! Э! Э!» – кричит он. Мысленно обозначив разворачивающееся вокруг нее действо как «парад уродов», Катя, скрипя зубами, прячется с головою под одеяло. В восемь утра ей надо идти на работу, присматривать за малыми детьми...
(фестиваль скульптуры в Гренобле) У нас неожиданно наметился профессиональный взлёт в области художественной. Из диванных пружин и пучков соломы мы накрутили с Ольгой какие-то фантастические фигуры, сделали серию фотографий этих объектов на фоне камней и заумных надписей на табличках (типа: «После того, как ты сказал обо мне то, что ты сказал, реальность вокруг меня уплотнилась») и отослали сей проект в Гренобль, на конкурс фестиваля современной скульптуры. Проект сей, пролежав несколько месяцев в архивах, неожиданно выиграл конкурс, причем, произошло это в тот момент, когда мы о нем уже и думать перестали: пружины куда-то затерялись, надписи стерлись... Итак, нужно было готовить все заново. И вот, в состоянии неземного активизма, в таком накале, какого у меня ни до, ни после не возникало, я принялся вырезать кухонным ножом барельефы из гипсовых плит, позаимствованных на какой-то стройке. Временами, не умея справиться с переполнявшей меня энергией, я выбегал на улицу, в ночь, в ливень, ложился, раскинув руки, прямо на асфальт и лежал подолгу, не обращая внимания на случайных прохожих. Когда же из галереи пришел грузовик, и вся наша инсталляция (она называлась «Глаза и уши первопроходцев») – под опись – была сдана гренобльским перевозчикам (художнику Ю.Вишневскому), сознание мое померкло...
В прежние годы, культивируя в себе натуру чувствительную, самозабвенную и неуемную, я слишком долго козырял подобными воспоминаниями как знаками отличия... приметами самобытности... Нынче мне отчетливо видно, что возобретение индивидуальности за счет мифопоэтизации собственных психических изъянов и страданий – дело вредное и опасное. Это был очень сильный морок, при котором любые формы продвижения к добру и свету рисовались как нечто «не свое», чужое, неинтересное и «неумное»... Так почему же я этого не понимал в писательстве своем? Вероятно, надеялся на то, что в процессе болезни, в любовании им может быть заключено всецелое оправдание больного.
(Марья Васильевна Розанова) Тем временем писатель и интеллектуал Андрей Лебедев представил нас с Ольгой Марье Васильевне Розановой, супруге диссидента А.Синявского. На ряд лет мы приобрели не только помощницу и покровительницу, но также и некоторую, если можно так выразиться, материальную базу. Конечно, нужно было быть чудаками, обладать завидным запасом наивности, немотивированного активизма и гордости, чтобы верить в то, что изготовленные на стареньком ксероксе Марьи Васильевны двузначные тиражи нашего «Стетоскопа» способны как-то влиять на русскую культуру.
Помнится, Ольга спрашивала у Марьи Васильевны разрешения заплатить за порошкообразную тушь для «ксерокса» (предполагалось, что мы всю купленную тушь и изведем на свои тиражи, так что логично было бы не вводить в расход М.В., тем более, что бумагу она нам предоставляла бесплатно).
– Скажите, Оля, а зачем это вам нужно? – с некоторым подозрением спросила М.В.
– А для независимости, Марья Васильевна, – нашлась Ольга.
– Ну, нет, независимость стоит гораздо дороже, чем коробка туши, – не согласилась М.В.
(ЛЕБЕДЕВ. Формат и форма 23 /03/ 2005) Андрей Лебедев вечно мечется, все никак не может устояться, устаканиться. Как сетевой писатель-эссеист он взял псевдоним "анле_между" и расположился где-то между Андреем Битовым (тоже Андрей) и Сашей Соколовым (тут фамилия анималистическая, перекликается с Лебедевым). Я намедни спросил у него: "Ну, как ты? По-прежнему в неоклассицистах себя числишь? По прежнему чистишь себя под брюхом новейшей классики?" "Ты знаешь, – вальяжно ответствовал Андрей, – в Москве есть модное слово "формат". Модные вопросы: "Ты в каком нынче формате работаешь? Не сменить ли формат?". Так вот, нынче самым перспективным считается формат психоделики"... Меня несколько покоробило такое отношение к идеологическим установкам как к одноразовым каучуковым перчаткам. Всякое сколько-нибудь серъезное творчество синонимично мировоззрению. При чем здесь смена форматов? "Ты что, в студенты снова записался, что ли, на пятом-то десятке лет?" – "Почему в студенты?" – "Ну, если не в студенты, так значит, литературную критику возводишь в ранг самой литературы, если не выше" – "Да почему же это?" – не понял Андрей. Так и не договорились насчет форматирования.
В возрасте уже довольно реалистическом (28-30 лет) мы с Ольгой вовсе не были взрослыми. Мы бессознательно старались следовать размытым ценностям так называемой «третьей волны эмиграции», развивая недоказуемый постулат о том, как тяжело, «подчиняясь законам отечества» (см. Ямвлих. «О Пифагоровой жизни» VI), заниматься творчеством (и, в частности, свободным искусством). В 70-е годы, в момент повышенного спроса на Россию десяток-другой имен сделались звучными, приобрели мировую известность... Неужели нам втайне хотелось того же? Волна схлынула, интерес поугас, да и спрос на соц-арт, равно как и на матрешку с профилем Сталина-Горбачёва в интуристовской Москве, кажется, сильно понизился со времен перестройки...
Эпоха продажи газет в метро (три года) завершилась как-то сама собой после того, как у меня появились ученики. Учительство стало для меня чем-то вроде «луча света в темном царстве», общение с детьми восстанавливало душу, облекало ее смыслом, теплом и ответственностью. Фантазии очищались от мрака, креативный хаос выстраивался в системы. Так, в занятиях с детьми впервые явственно наметилось противостояние жизнеутверждающих сил тому кольцу мрака, которым тесно опоясывались и мое нелегальное бытие-жизнетворчество, и личностный надлом. Церковь призывала к осуществлению непрерывного усилия над собой, усилия, призванного ограничить буйство страстей; я же в те времена был недостаточно сообразован с такими усилиями, то есть, конечно, я не мог не замечать импонирующего звучания аскетики, но знакомство это было по большей части теоретическое, почерпнутое из случайно прочитанных святоотеческих книг. Отец Димитрий оказал мне неоценимую услугу, связавшись с одним из православных монастырей и договорившись о том, чтобы меня приняли на месяц в качестве гостя. И я как слепой, наощупь, пошел в указанном направлении и оказался в начале долгого и тернистого пути обновления души.