-Я - фотограф

Креативный подход к зодиаку.

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Alea-jacta-est

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 13.01.2009
Записей:
Комментариев:
Написано: 880

Комментарии (0)

Робер Мерль. Смерть - моё ремесло

Дневник

Вторник, 28 Октября 2014 г. 19:39 + в цитатник

 Есть ведь такие вещи, забыть которые означало бы остаться безродным и сирым, забыть которые означало бы сделаться нищим и беспомощным, обеднить самого себя. Историческая память человечества не должна утратить ни подвигов, ни злодейств прошлого и никогда не должна прощать прошлому ни подлости, ни измены, лишь потому, что эти измены и подлости отделены прошедшими годами.

 

 

За океаном и в Западной Европе правители государств силятся воспитать поколение молодежи так, чтобы молодежь не имела понятия о страданиях и крови отцов и старших сестер и братьев. Они стремятся искоренить в молодежи всяческий интерес к истории и политике - к прошлому и будущему, научить молодых людей жить только текущей минутой. Исступленный грохот, чувственные стоны и шепот джаза, щекочущий танец, вино, наркотики, секс - вот что подсовывают они молодому поколению. "Не нужно правдивых картин недавнего прошлого; они вызовут мысли, от которых заболит голова, - уверяют идеологи империализма. - Лучшая живопись бездумна и беспредметна! Талантливейшая поэзия - это поэзия индивидуальных страстей и инстинктов - поэзия подсознательного и сверхчувственного. Все разумное грубо. Высшее в человеке - иррационально..."

 

 - из предисловия (С. Злобин. Роботы смерти (Исповедь палача Освенцима))

 

 

- Говорят также, что вы очень любите своих людей.

Действительно, так о нем говорили, и я думал, что доставлю ему этим удовольствие. Но он сразу нахмурился:

- Вздор! Что за вздор! Люблю своих людей! Опять эта их глупая сентиментальность! Повсюду они видят любовь! Послушай, Рудольф, я не люблю своих людей, а забочусь о них. Это не одно и то же. Я забочусь о них, потому что это драгуны, а я драгунский офицер и Германия нуждается в драгунах, вот и все!

- Да, но когда умер маленький Эрих, говорят, вы отослали его жене половину своего жалованья.

- Да, да, - воскликнул ротмистр и подмигнул мне, - и еще послал ей великолепное письмо, в котором воспевал на все лады этого маленького негодяя, этого лентяя Эриха, который не умел даже держаться в седле! А почему я так сделал, Рудольф? Потому, что я любил Эриха? Чепуха! Пошевели немного мозгами, Рудольф! Ведь этот маленький негодяй был уже мертв значит, он уже не был драгуном. Нет, не из любви к нему я так поступил. Я хотел, чтобы вся деревня прочла мое письмо и сказала: "Наш Эрих был настоящим немцем, героем, а офицер его - настоящий немецкий офицер". Он замолчал и посмотрел мне в глаза.

- Это для примера, понимаешь? Может, ты когда-нибудь будешь офицером, так не забудь про деньги, письмо и все прочее. Так именно и надо поступать! Для примера, Рудольф, для Германии!

 

 

Казарменный распорядок приводил меня в восхищение. Я-то думал, что знаю, что такое дисциплина, потому что дома у нас все было рассчитано по часам. Но куда там! Дома у нас еще бывало изредка свободное время. В казарме же порядок был действительно образцовый. Больше всего мне нравилось обучение ружейным приемам. Мне хотелось бы, чтобы вся моя жизнь состояла из таких же четких движений. Я даже придумал и разработал своеобразную игру. По утрам, как только трубили подъем, я, стараясь, чтобы никто из товарищей этого не заметил, проделывал все в строго определенном, установленном мною порядке: вставал, мылся, одевался, расчленяя каждое действие на ряд четких движений: первое - откидывал одеяло, второе - подымал ноги, третье - опускал их на пол, четвертое - вскакивал. Эта маленькая игра давала мне чувство удовлетворения и уверенности в себе. За все время моего обучения я ни разу не отступил от выработанных мною правил.

 

 

В это время появился улыбающийся ротмистр Гюнтер с новехоньким сверкающим орденом "За доблесть" на шее. Он остановил драгун и, взяв один комплект обмундирования, продемонстрировал нам каждую вещь в отдельности, не переставая повторять: "Все это стоит немало марок..." Добравшись до шортов, он развернул их, уморительно потряс перед нашим носом и заявил:

- Армия нас наряжает мальчуганами, чтобы мы не слишком напугали англичан.

 

 

Мы жгли деревни, грабили фермы, рубили деревья. Для нас не было разницы между солдатами и гражданским населением, между мужчинами и женщинами, взрослыми и детьми. Все латышское мы обрекали на смерть и уничтожение. Когда нам на пути попадалась какая-нибудь ферма, мы уничтожали всех ее обитателей, наполняли трупами колодцы и забрасывали их сверху гранатами. Ночью мы вытаскивали всю мебель на двор фермы, зажигали костер, и яркое пламя высоко вздымалось на снегу. Шрадер говорил мне, понизив голос: "Не нравится мне это". Я ничего не отвечал, смотрел, как мебель чернеет и коробится в огне, и все вещи становились для меня как бы ощутимее - ведь я мог их уничтожать.

 

 

Меня томило какое-то смутное ожидание. Когда в мелодию, которую играет оркестр, вдруг врывается бой барабанов, в этом резком и в то же время глухом звуке есть нечто загадочное, угрожающее, торжественное. Нечто подобное чувствовал и я.

 

 

... Наполеон сказал: "Невозможно - не французское слово". С тридцать четвертого года мы стараемся доказать всему миру, что слово это - и не немецкое.

 

 

- Хотите посмотреть?

Зецлер растерялся, украдкой взглянул на меня и тихо ответил:

- Конечно.

Заглянув в смотровое оконце, он воскликнул:

- Да ведь они голые!

Шмольде вяло произнес:

- Нам дан приказ собирать одежду. Если убивать их одетыми, пришлось бы затрачивать много времени на раздевание.

Зецлер смотрел через оконце. Он прикрыл глаза ладонью, чтобы лучше видеть.

- Кроме того, - сказал Шмольде, - когда шоферы чересчур интенсивно дают газ, заключенные задыхаются. При этом они выделяют экскременты. Одежда была бы вся загажена.

 

 

- А нельзя было бы пощадить хотя бы женщин?

Шмольде отрицательно покачал головой.

- Как вы не понимаете, их-то в первую очередь надо истреблять. Как можно уничтожить какую-нибудь разновидность, если сохранять самок?

 

 

- Грузовик - газовая камера, - сказал он, кладя руку в перчатке на заднее крыло машины. - Вот видите, выхлопной газ через шланг подается внутрь. Предположим теперь, гестапо арестовало тридцать партизан и любезно предоставило их в мое распоряжение. Грузовик едет за ними, и, когда привозит их, они уже трупы. - Он улыбнулся. - Понимаете, мы, так сказать, одним ударом убиваем двух зайцев. Бензин используется одновременно для транспортировки и для отравления. Отсюда... экономия.

Он сделал знак, гауптшарфюрер закрыл гараж, и мы пошли дальше.

- Заметьте, - продолжал он, - я не рекомендую никому этот способ. Он не дает гарантии. Бывало на первых порах - откроешь двери грузовика, думаешь, что имеешь дело с трупами, а оказывается - люди находятся лишь в обмороке. Бросаешь их в огонь, а они начинают кричать.

 

 

Они не знают, проживут ли еще хотя бы день, закончив свое творение... Поэтому смерть для них имеет значение... Они живут низменной надеждой...

 

 

- Какие они все уродливые! - продолжал Кельнер, глядя в чашку. - Я хорошо разглядел их сегодня, когда они входили в газовую камеру. Какое зрелище! Какая отталкивающая нагота! В особенности женщины...

Я с отчаянием глядел на него. Но он не подымал глаз от чашки.

- И дети... эти худые... обезьяньи мордочки... не больше моего кулака... Действительно, они выглядят жутко... А когда началось отравление...

Я посмотрел на Кельнера и с ужасом перевел взгляд на дверь. Меня бросило в пот. Я не в состоянии был произнести ни слова.

- Какие отвратительные телодвижения! - продолжал он медленно, машинально мешая кофе ложечкой. - Настоящая картина Брейгеля! За одно это уродство они заслуживают смерти. И подумать только... - он усмехнулся, подумать только, после смерти они пахнут еще хуже, чем живые!

 

 

- Ты не смеешь так обращаться со мной! Все, что я делаю в лагере, - я делаю по приказу! Я тут ни при чем.

- Да, но делаешь это ты!

Я посмотрел на нее с отчаянием.

- Но ты не понимаешь, Эльзи, я винтик - и только. В армии, когда начальник отдает приказ, отвечает за него он один. Если приказ неправильный - наказывают начальника. И никогда - исполнителя.

- Значит, - медленно, с уничтожающим презрением процедила она сквозь зубы, - вот причина, заставившая тебя повиноваться. Ты знал, если дело обернется плохо, - не ты будешь наказан.

- Но мне никогда и в голову не приходило это!.. - воскликнул я. - Я просто не способен не выполнить приказ! Пойми же! Я органически не в состоянии нарушить приказ!

- Значит! - сказала она с леденящим спокойствием, - если бы тебе приказали расстрелять малютку Франца, ты тоже выполнил бы приказ?

Я растерянно посмотрел на нее.

- Но это безумие! Никогда мне не прикажут ничего подобного!

- А почему бы нет? - сказала она с истерическим смехом. - Тебе ведь дали приказ убивать еврейских детей! А почему бы не твоих детей? Почему бы не Франца?

- Помилуй, никогда бы рейхсфюрер не отдал мне такой приказ! Никогда! Это...

Я хотел сказать: "Это немыслимо!", но внезапно слова застряли у меня в горле. Я с ужасом вспомнил, что рейхсфюрер приказал расстрелять собственного племянника.

Я опустил глаза, но было поздно.

- Ты не уверен! - с невыразимым презрением произнесла Эльзи. - Вот видишь, ты не уверен! И прикажи тебе рейхсфюрер убить Франца - ты бы сделал это! - Она стиснула зубы, как-то вся собралась, и глаза ее загорелись жестоким, звериным огнем. Эльзи, такая мягкая, тихая... Я смотрел на нее, словно парализованный, пригвожденный к месту этой ненавистью.

- Ты сделал бы это! - с яростью выкрикнула она. - Ты сделал бы это!

Не знаю, как это вышло. Клянусь, я хотел ответить: "Конечно, нет!" Клянусь, я так и хотел ответить. Но слова снова внезапно застряли у меня в горле, и я сказал:

- Разумеется, да.

Я думал, она сейчас бросится на меня. Наступила бесконечно тягостная тишина. Эльзи не сводила с меня глаз. Я уже не мог больше говорить. Мне отчаянно хотелось взять назад свои слова, объясниться... Но язык мой словно прилип к гортани.

 

 

Судьи старались использовать все, что я говорю, главным образом против меня самого. Как-то прокурор воскликнул: "Вы уничтожили три с половиной миллиона человек!" Я попросил слово и ответил: "Прошу прощения, я уничтожил лишь два с половиной миллиона". По залу пронесся гул, и прокурор крикнул, что я должен был бы постыдиться подобного цинизма. Но ведь я ничего предосудительного не сказал, я только уточнил цифры. 


Метки:  
Комментарии (0)

Робер Мерль. Остров

Дневник

Вторник, 28 Октября 2014 г. 19:19 + в цитатник

Даже злоба его была какая-то будничная.

 

 

Когда человек молод, он не должен работать слишком много. Вот когда он постареет и ничего другого ему не останется делать, тогда работа — удовольствие.

 

 

— По-моему, — продолжала Итиа, — лучший танэ на всем острове — это Адамо. Он не очень высокий, зато волосы у него как солнце, когда оно утром проглядывает сквозь ветви пальм. А глаза! О, до чего же мне нравятся его глаза. Они светлее, чем воды лагуны в полдень! А нос у него прямой, совсем, совсем прямой! Когда он улыбнется, у него на правой щеке делается ямочка, а вид веселый, как у девушки. Но когда он не улыбается, вид у него важный, как у вождя. Я уверена, что на своем острове Адамо был самым главным вождем и что у него было множество кокосовых пальм.

Парсел не мог удержаться от смеха.

— На моем острове нет кокосовых пальм.

— Ой! — удивилась Итиа. — А как же вы тогда живете?

— Плохо. Потому-то мы и приезжаем жить на чужие острова.

 

 

— Почему ты смущаешься? — сказал Меани. — Ты же знаешь, что я сказал правду, и все-таки смутился.

— Таких вещей перитани не говорят, — краснея, признался Парсел.

— Знаю, — подтвердил Меани, кладя ему руку на плечо. Все, что приятно слушать, они не говорят. И все, что приятно делать… — Он фыркнул и добавил: — Делать — то делают, но кривляются.

 

 

 — А старик не сдрейфил, — вполголоса произнес Джонсон. — Каким молодцом держался под петлей!

— Да нет, — презрительно фыркнул Маклеод, — какая тут храбрость! Просто дрессировка. Этих гадов офицеров в их сволочных училищах знаешь как цукают. Им, уважаемые, с утра до вечера долбят: держись да пыжься. И если даже у тебя мамаша пьяница, все равно держись да пыжься. Вот они и пыжатся, под петлей и то форсят…

 

 

Святости, по таитянским представлениям, нельзя добиться путем героического самоотречения. Просто она присуща человеку. Святым бывают так же, как, к примеру, косолапым, то есть от рождения. Святость — чудесное свойство, но заслуги человека в том нет.

 

 

Мы не боимся бури, а таитяне не боятся акул. Храбрость, в сущности, — вопрос привычки.

 

 

Я всегда говорил: если любитель хорош, он работает не хуже профессионала. Разница лишь в том, что дело у него не так быстро спорится и что он слишком уважает правила. А я вот что вам скажу ... самое хитрое дело — нарушать эти чертовы правила, чтобы получалось у вас так же хорошо, словно бы они и не нарушены.

 

 

 Я двадцать лет шатался по белу свету и ни разу не видел, чтобы религия хоть на грош изменила человека. Плох он, плохим и останется с Иисусом Христом или без Иисуса Христа. Причина? Сейчас скажу. Насчет песнопений, — добавил он, сложив на груди руки, как покойник в гробу, — это еще куда ни шло. Но вот насчет поступков — шиш! Итог: на десять тысяч человек только один какой-нибудь сукин сын принимает религию всерьез. И в данном случае — это вы, Парсел.

 

 

... таитянский этикет весьма строг: получающий дар ни о чем не спрашивает, не выражает удовольствия, даже не благодарит. Он покорен и безропотен, как жертва.

 

 

Если начинается буря, поздно допытываться, кто плохо закрепил парус.

 

 

— Поиграй со мной, Адамо!

Он посмотрел на нее. Это слово играть — настоящая находка! Одно это слово раскрывает сущность целого народа, целой цивилизации! Как оно невинно звучит! Сначала они поиграют с Итией в прятки под гигантскими папоротниками, а когда он ее поймает, начнут играть. Адамо и Итиа, нагие и невинные, на зеленом мху, как два младенца на ковре… Играть! Играть! Вся их жизнь — только игра. Утром, по прохладе, они играют в рыбную ловлю. После полудня взбираются на кокосовые пальмы и играют в сбор орехов. Вечером, когда снова становится свежо, они играют в охоту за дикими свиньями. Но в середине дня, под раскаленным чревом солнца, они прячутся в тени и играют… Глагол не нуждается в дополнении. Это просто игра. Игра как таковая. Самая невинная из всех игр.

 

 

По-видимoму, она снимала с себя всякую ответственность за свое упрямство. Она была упряма точно так же, как камень может быть круглым или квадратным. Такова уж ее натура. С этим ничего не поделаешь.


Метки:  
Комментарии (0)

Робер Мерль. Мадрапур

Дневник

Среда, 27 Августа 2014 г. 20:30 + в цитатник

О, как прекрасен был бы наш мир и каким бы счастливым я в нём себя чувствовал, если бы люди могли смотреть таким же взглядом, каким смотрят лошади!

 

 

Если слово «породистость» имеет вообще какой-то смысл, его бы следовало применить именно к ним.

 

 

Робби, молодой немец, который, как мне кажется, не совсем в ладах с общепринятыми нормами нравственности и который с иронией наблюдает за этой сценой, понимающе улыбается мне.

Я немного побаиваюсь гомосексуалистов. Мне всегда кажется, что моё уродство сбивает их с толку. На улыбку Робби я отвечаю со сдержанностью, чуточку ханжеской, значение которой он мгновенно разгадывает, и это, по-видимому, его забавляет, ибо его светло-карие глаза начинают сверкать и искриться. Должен, однако, сказать, что я нахожу Робби вполне симпатичным. Он так красив и так женствен, что сразу понимаешь, почему его не интересуют женщины: женщина заключена в нём самом.

 

 

Достаточно слегка подстегнуть воображение, и я, пожалуй, увижу воочию, как, негромко жужжа, за его лбом исправно, с картезианской точностью вращается безукоризненно отлаженный механизм мозговых извилин. Я убеждён также, что, когда он снова откроет рот, оттуда польётся чёткая, выверенная, исполненная спокойной уверенности в собственном превосходстве речь и начнут одна за другой выстраиваться цепочки неопровержимых доводов и фактов.

 

 

У него круглая голова с пышной седеющей шевелюрой, глаза как у сойки, пронзительный и одновременно ускользающий взгляд и густые, сросшиеся на переносице чёрные брови; нос у него совершенно непристойной длины и формы, и под ним висят густые усы турецкого янычара.

 

 

Бортпроводница возвращается из кухонного отсека и садится с края в левом полукружии; сложив на коленях руки, она сидит неподвижно, с отрешённым видом, ни на кого не глядя. Мне приходит в голову странная мысль. У меня возникает впечатление – вы, возможно, уже догадались, что мне свойственна некоторая склонность к мистицизму,– впечатление, что бортпроводница подавлена каким-то необычайно важным неприятным открытием – например, исчезновением Бога.

 

 

– Вы закончили роман, который читали, и тут же опять стали его читать. Вы весьма загадочная девушка.

– Никакой загадочности тут нет,– говорит Мишу.– Когда я дохожу до конца, я уже не помню начала.

 

 

В Мандзони мне отвратительно его донжуанское жёноненавистничество. Совершенно ясно, что, если ему удастся переспать с Мишу, он незамедлительно переключится на бортпроводницу, потом на миссис Банистер, ибо ему льстит её шик, затем на индуску. После чего, презирая их всех, он будет с нетерпением ждать прибытия в Мадрапур, чтобы заняться освоением местных богатств.

 

 

Пако вздымает вверх руки, и становится видно, что рукава ему коротки. Как это часто бывает с французами средних лет, кажется, что он растолстел после того, как костюм был сшит.

 

 

Он излучает таинственность, свойственную по-настоящему неприметным людям. Ни одной яркой черты, только невероятная худоба. Никакого выражения в пустых глазах. И ни одной особой приметы, кроме привычки не переставая перебирать колоду карт. Существо – по крайней мере внешне – заурядное, серое, легкозаменяемое, как стандартная деталь, существо, которое невозможно отнести ни к одному человеческому типу.

 

 

Если принимать во внимание только физическую сторону её натуры, перед нами поистине роскошное животное, великолепное в своих пропорциях и наделённое бьющей через край энергией.

 

 

Что же касается эротического воздействия, то светская дама и здесь даст проститутке сто очков вперёд.

 

 

... ваше понимание роли секса в отношениях между людьми весьма далеко от реальности. Поверьте мне, быть объектом сексуальных вожделений – вовсе не это печально для женщины, для неё печально другое – никогда им не быть…

 

 

... Караман молчит. Но молчит с выражением дипломатического достоинства, словно показывая, что хотя он и не согласен, но вынужден уступить. И даже когда он молчит, уголок его верхней губы подёргивается, точно лапка цыплёнка, которому только что перерезали горло.

 

 

Сверкая всеми цветами радуги, с абрикосового оттенка загаром, с ниспадающими на затылок золотистыми кудрями, в светло-зелёных брюках и нежно-голубой рубашке, под которой на шее пылает оранжевая косынка, и, я едва не забыл ещё об одной детали, с босыми ногами в красных сандалиях, позволяющих видеть тёмно-розовый лак, покрывающий ногти, он весь точно майский весёлый лужок. Он не только не испытывает страха – это очевидно,– его словно переполняет радость при мысли, что ему уготована казнь. В какой-то момент он даже стягивает с шеи оранжевую косынку и кокетливым дерзким движением приглаживает концы воротника своей лазоревой рубахи, вызывающе глядя на индуса, как будто он готов уже, как молодой французский аристократ эпохи Террора, с улыбкой понести свою очаровательную голову на гильотину.

 

 

Я чувствую себя втянутым в некое головокружительное падение в бездну, смысл которого мне недоступен, я только вижу, что несусь с бешеной скоростью в пропасть нравственного небытия. Словно прекрасное здание человеческого духа, на возведение которого понадобилось столько веков – а быть может, и столько красивых легенд, чтобы его укрепить,– сейчас стремительно рушится, и всё, чем были наполнены наши жизни, становится вдруг ничтожным.

 

 

Оттого, что вы избегаете думать о смерти, смерть не перестанет думать о вас.

 

 

Он упирается глазами в миссис Банистер, но вместо того чтобы придать своему взгляду максимальную силу, он, если можно так выразиться, переключает реостат на половинное напряжение и очень медленно, развязно и дерзко начинает разглядывать её лицо, бюст и ноги, как это делают прохожие, когда пялятся на проституток, демонстрирующих себя в витринах амстердамских публичных домов. После чего он отворачивается с таким видом, будто результат обследования его не удовлетворил.

 

 

В его негодовании есть, мне кажется, словно бы два разных уровня – один официальный и дипломатический, второй чисто личный. И ни тот, ни другой не кажутся убедительными.

 

 

... как все настоящие артисты, я не повторяю своих эффектных номеров.

 

 

Я чувствую, как меня захлёстывает тоска, которая, может быть, даже хуже смертной тоски, ибо она остаётся смутной, расплывчатой, ни к чему конкретному не привязанной – и при этом она так сильна и коварна, что с головы до пят насквозь пронизывает моё тело.

 

 

– Что ты станешь делать, если тебе придётся через несколько минут умереть?

– Предамся медитации.

– О чём?

– О смерти.

Индус глядит на неё так, словно его отделяют от неё столетия мудрости, и торжественно изрекает:

– Физическая любовь – тоже медитация о смерти.

 

 

Вы не нуждаетесь в оружии, вы прекрасно вооружены своей софистикой.

 

 

Фраза произнесена таким тоном, что нам надо было сразу понять: её символический смысл важнее буквального.

 

 

– Говорю вам по-дружески, мистер Блаватский, вы страдаете чисто американским недугом – манией во всё вмешиваться.

– Что же это означает?

– Вы без конца во что-нибудь вмешиваетесь. Как ЦРУ. И, как ЦРУ, всегда невпопад. Например: вы устраиваете заговор в Афинах и устанавливаете там режим полковников. Затем через несколько лет устраиваете заговор на Кипре. Результат: возмущение в Афинах – и ваши греческие полковники свергнуты. Ваш первый заговор аннулирован вторым.

 

 

Для неё я не выход из положения, даже не запасной вариант. Я интересую её – и то между прочим, случайно – лишь потому, что я интересуюсь бортпроводницей. Обычная игра кошки, кусающей ковёр.

 

 

Во всех нас, мне кажется, живёт некий инстинкт, дающий нам знание того, что нам предстоит пережить. На сей счёт у меня нет никаких сомнений. В старину прорицатели видели будущее, потому что их прозорливость не была затуманена, как у нас, нежеланием заранее знать свою собственную судьбу. Повторю ещё раз: я убеждён, что в каждом из нас заключена способность предвидения ожидающей нас участи. Мы бы с удовольствием этим предвиденьем пользовались (правда, можно ли говорить здесь об удовольствии, когда наше предвиденье рано или поздно открывает нам неизбежность смерти?), если бы не воздвигли между ним и нами стену своего ослепления.

 

 

Странно, что половина всей нашей жизни состоит из сна, а в остающейся половине ещё одна половина – это забвение прошлого или ослепление касательно будущего.

 

 

 – Надо сказать, что люди, которые были, подобно мне, всю жизнь исполнены злобы, не могут так быстро избавиться от некоторого автоматизма. Быть недоброжелательной очень легко. Видите ли,– добавляет она в неожиданном поэтическом порыве, удивляющем меня не меньше, чем проникновенная искренность её тона,– яд находится у меня так близко к сердцу, а слова, которые могут ранить людей, так близко к устам…

 

 

Я понимаю, откуда у него это мужество, которое позволяет ему здраво смотреть на вещи, отвергая иллюзии большинства. В больших военных коллективах, я полагаю, именно гомосексуалист, скрытый или явный, чаще всего добровольно берётся за выполнение особо опасного задания, из которого живым ему уже не вернуться. Он скроен из материала, из которого обычно создаются герои. Самою природой изолированный от тех вечных циклов, посредством которых передается непрерывная эстафета жизни, он более других подвержен смерти.

 

 

Поначалу он, в своих красных сандалиях, с покрытыми лаком ногтями на ногах, в светло-зелёных брюках, нежно-голубой рубашке и оранжевой шейной косынке, казался мне существом симпатичным, несколько непристойным и очень декоративным.

 

 

Когда другие вас любят, это, по существу, всегда в той или иной мере незаслуженно.

 

 

...  с такой откровенностью предлагая себя, миссис Банистер ни на миг не теряет своей надменности.

 

 

Я знаю, умалишённый может привыкнуть к своей лечебнице, узник – к своей камере, маленький страдалец, которого истязают родители,– к своему шкафу. И сожалеют, когда приходится их покидать.

 

 

Я очень склонен к самолюбованию, вы это знаете. Быть может, мой отказ – своего рода кокетство.

 

 

А ведь главное для нас, конечно, не сами несчастья и беды, от которых мы страдаем, главное то, как мы их представляем себе.

 

 

Он из тех примитивных людей, которые, когда их ведут на виселицу, громко протестуют, заверяя, что их нельзя вешать, поскольку они совершенно здоровы.

 

 

Часы, дни, пятилетия – какая, в сущности, разница по сравнению с миллионами лет, когда нас здесь больше не будет!

 

 

Я больше ничего не боюсь. Я уже нахожусь по другую сторону страха.

 


Метки:  
Комментарии (0)

Робер Мерль. Изабелла

Дневник

Среда, 27 Августа 2014 г. 20:26 + в цитатник

Удивлению Паоло не было границ: у Изабеллы, невзирая на знатность рода, ума оказалось не меньше, чем у какой-нибудь куртизанки.

 

 

Ни одна невеста так тщательно не готовится к венцу, как готовилась Изабелла к этому последнему свиданию. Айше пришлось снова и снова переделывать ее прическу. Все было ей не по вкусу. Долго колебалась она в выборе платья, каждое казалось ей недостаточно праздничным и светлым. Она надела свои драгоценности и выглядела такой оживленной и радостной, сидя перед зеркалом, что Айша решилась спросить ее: неужели ей не страшно? «Да, – ответила герцогиня с очаровательной выразительностью, – мне страшно: я боюсь, что он убьет меня, не успев хорошенько рассмотреть».


Метки:  
Комментарии (0)

Робер Мерль. Мальвиль

Дневник

Воскресенье, 24 Августа 2014 г. 20:34 + в цитатник

... для нас прошлое стало прошлым вдвойне, время вдвойне утрачено, потому что вместе со временем мы утратили и самый мир, в котором текло это время. Произошел обрыв. Поступательное движение веков прервалось. И нам уже неведомо, когда, в каком веке мы живем и будет ли у нас хоть какое-то будущее.

Само собой разумеется, мы маскируем свое отчаяние словами. Мы прибегаем к иносказаниям, говоря об этом обрыве. Сперва, следом за Мейсонье, любящим громкие слова, мы называли его «День Д». Но это звучало слишком уж по-военному. И тогда мы остановились на более скромном, гораздо более уклончивом выражении, которое нам подсказала по-крестьянски осмотрительная Мену: «День происшествия». Можно ли сказать безобиднее?

Именно слова помогли нам навести некоторый порядок в хаосе и даже установить линейное течение времени. Мы говорим: «до», «в День происшествия», «после». Таковы наши лингвистические ухищрения. Мы обманываем себя словами, и, чем больше удается нам этот самообман, тем увереннее мы себя чувствуем. Ведь слово «после» обозначает и наше зыбкое настоящее, и наше весьма условное будущее.

 

 

Поначалу я временами задумывался над ее нравственной сущностью. Но очень скоро я понял, что мои раздумья беспредметны. Биргитта не была ни доброй, ни злой. Просто она была. И этого вполне достаточно. Она устраивала меня сразу в двух планах: когда я сжимал ее в своих объятиях и когда я покидал ее, поскольку я тут же забывал о ее существовании.

 

 

– Ну и хитрый народ бабы, – говорит со своей неизменной ладьеобразной ухмылочкой малыш Колен. – Ничего им не стоит водить нашего брата за нос!

– Эх, если бы только за нос, – бросает Пейсу.

 

 

Он пробыл у нас минут двадцать и не произнес при этом и трех слов. Он постучался к нам, чтобы избавиться от одиночества, но одиночество было в нем самом. Оно пришло вместе с ним в нашу комнату, и сейчас он снова уносил его с собой.

 

 

Человек-единственный вид животного, способный постичь идею собственной смерти, и единственный, кого мысль о ней приводит в отчаяние. Непостижимое племя! С каким ожесточением они истребляют друг друга и с каким ожесточением борются за сохранение своего вида!

 

 

Выжить-это еще не все. Чтобы жизнь тебя интересовала, нужно знать, что она будет и после тебя.

 

 

Они так ушли в свое горе, что ни о чем больше не желали слышать, словно в самых глубинах их отчаяния было некое безопасное прибежище и они страшились его утратить.

 

 

– Адам и Ева евреи были?

– А то как же?

У Пейсу отвалилась челюсть, с минуту он сидел неподвижно, уставившись на Колена.

– Но ведь мы-то произошли от Адама и Евы?

– Ну да!

– Тогда, значит, и мы евреи?

– Конечно, – невозмутимо ответил Колен.

Пейсу бессильно откинулся на спинку стула.

– Вот бы уж чего никогда не подумал!

Переживая это открытие, он, должно быть, и тут искал какой-то подвох, подозревая, что его снова в чем-то обошли, потому что спустя некоторое время с возмущением воскликнул:

– Тогда почему же евреи считают, что они больше евреи, чем мы?

 

 

Я возрождался. И хотя я был по-прежнему очень слаб, но теперь то была слабость рождения, а не слабость смерти.

 

 

У нас, как, впрочем, и повсюду, существуют два способа скрывать свои мысли: молчать или говорить слишком много.

 

 

Кати вернула мне поцелуй, который, кстати сказать, пришелся в уголок губ, и не спеша высвободилась из моих объятий, весьма довольная, что присоединила мой скальп к остальным. Я тоже в общем был доволен. Зная, что никогда не буду спать с Кати, я предвидел приятную непринужденность наших с ней отношений.

 

 

Молодые помалкивали: одна потому, что была немой, вторая из осторожности.

 

 

... она была все такая же опрятная – маленький, начищенный до блеска скелетик, где все мускулы, все внутренние органы были доведены до минимальных размеров; волосы туго стянуты пучком на затылке мумифицированной головки, черный, чисто выстиранный фартук пришпилен английскими булавками к вырезу на самой плоской в мире груди. Сухонькая, маленькая, она по-прежнему быстро семенила, шаркая своими не по росту большими ступнями, вытянув вперед худую, жилистую шею.

 

 

Да и разве можно только из-за того, что ты спишь с женщиной, любить ее больше, чем друга? Я подозреваю, что в этом расхожем романтизме много лжи и условностей.

 

 

Внимательно вглядываясь в лицо Фюльбера, я вдруг понял: дело не в том, что глаза его смотрят в разные стороны, разница в их выражении. Левый в соответствии с отеческими кивками и печальной складкой губ проникнут милосердием. А правый сверкает злобой, как бы опровергая посулы левого: достаточно сосредоточить взгляд на этом полыхающем ненавистью зрачке, мысленно отвлекшись от остальной части физиономии Фюльбера, и все сомнения рассеются.

 


Метки:  
Комментарии (0)

Робер Мерль. Солнце встает не для нас

Дневник

Пятница, 22 Августа 2014 г. 20:26 + в цитатник

О воспитании Софи можно судить хотя бы по тому, как она одевается. Туфли на низком каблуке, плиссированные юбки и костюмы от Бэрберри. Как-то я поинтересовался, отчего я никогда не видел ее в джинсах. «Это же неприлично» — ответила она, стыдливо потупив красивые черные глаза.

Из всего вышесказанного ясно, что Софи представляет собой экземпляр некоего вымирающего вида. Но в этом и состоит отчасти ее очарование. Глядя на Софи, словно бы совершаешь путешествие во времени, добираясь до самого начала нашего века. В ее манерах, интонациях ее голоса, в походке, даже в том, как она садится, сквозит, если можно так выразиться, неумолимо-безупречное воспитание. Ей двадцать два года, а она еще не целовалась в губы ни с одним парнем.

 

 

Вежливость имеет разные оттенки.

 

 

«Последний раз взглянуть на землю» — это выражение обретает вполне определенный и даже несколько драматический смысл для того, кому предстоит провести два с лишним месяца на глубине ста — ста пятидесяти метров, ни разу не всплывая на поверхность. Посему «последний взгляд на землю» — это еще и взгляд на солнце и облака, в особенности на облака, которые кажутся людям, готовящимся к долгому затворничеству в подлодке, такими свободными и счастливыми странниками лазури. Земля и небо. Родные и близкие. Да разве перечислишь все, с чем ты должен расстаться!

 

 

Сидящая за столом команда уже спаялась за два предыдущих рейса. Понятно, что все эги люди посматривают на новичка с долей недоверия. Я похож на Маугли, которого обнюхивает волчья стая с Сионийских холмов, раздумывая, принять ли его к себе. И еще одно сходство с Маугли: в случае чего именно мне придется вытаскивать занозы у них из лап.

 

 

— В бытность мою старшим помощником, мой командир, как вырвется на свежий воздух, так вытаскивает из пачки сигарету и швыряет в море. Раз я поинтересовался, зачем он это делает. «Видите ли, Руссле, — объяснил он, — заметил, что после двухмесячного воздержания первая сигарета кажется прямо-таки тошнотворной. Вот я и выбрасываю ее за борт, чтобы начать прямо со второй».

 

 

Если вы спросите у любого из членов экипажа, как он оценивает корабельную стряпню, все в один голос ответят: «Сущее объеденье!» Однако, восхищаясь ею в общем и целом, они, как и подобает настоящим французам, не преминут раскритиковать ее по мелочам.

 

 

Офицеры говорят «рейс», а матросы — «путина». Емкое словечко, хотя, надо признаться, звучит оно как-то нелепо по отношению к кораблю, который не имеет никакого касательства к рыбному промыслу. Но мне нравится, что матросы на подлодке сохранили это освященное вековой традицией выражение, где оживают все трудности долгого морского пути по бурным волнам.

 

 

Ближе к шести часам я отправляюсь в кают-компанию, чтобы выбрать себе книжку, и встречаю там лейтенанта Бекера. Это здоровенный, крепко сбитый верзила, метр девяносто ростом, краснорожий и бородатый — огромные ручищи, ноги как у слона, серьезный и холодный взгляд из-под тяжелых очков в роговой оправе. Сидя в кресле, он вышивает крестом чайную салфетку. Иголка в его лапище кажется совсем крохотной. Я присаживаюсь рядом.

— Вот уж не знал за вами таких талантов, лейтенант.

— Какие там таланты, доктор, — важно отвечает он, — крестиком-то каждый сумеет.

— Это чайная салфетка?

— Угу.

— И сколько вы их думаете сделать?

— Полдюжины плюс скатерть.

— Успеете до конца рейса?

— Постараюсь. Хотелось бы порадовать супругу.

Я всматриваюсь в него: в этом богатыре есть нечто от каменной статуи, холодной с виду, но наверняка исполненной внутреннего жара. И как трогателен этот великан, вышивающий в свободное время салфетки для своей супруги! Он ведь так и сказал — «супруга», а не «жена». Лейтенант, должно быть, из тех людей, что серьезно относятся не только к брачным узам, но и ко всему на свете.

 

 

— Любопытный олух — это уже не олух, — заявляет Пикар. — Олухи по большей части отличаются тупым равнодушием ко всему на свете.

 

 

— Говорят, что новейшая советская атомная подлодка поражает гигантскими размерами и что у нас будто бы есть ее фотоснимок. А вот известны ли нам ее технические характеристики?

— Если у вас есть фотоснимок женщины, — с лукавой улыбкой отвечает капитан, — это еще не значит, что вам известны все ее тайные прелести. Не так ли, господин эскулап?

 

 

За бортом ночь: атомные субмарины чаще всего возвращаются на Базу под покровом темноты. Это единственное, что роднит нас с ворами.

Ночь светла. Мир озаряет полная, необычайно яркая луна, похожая на огромный уличный фонарь. Поначалу кажется, что он подвешен к небосводу — на такой огромной высоте, что у меня, привыкшего за два месяца нагибаться под низким потолком, начинает кружиться голова.

Потом я замечаю, что луна не застыла в высоте, а движется, плывет среди облаков, то подсвечивая их сзади, то величаво и неторопливо проглядывая в разрывы между ними. Сияющее под луной море спокойно, но совсем ровной его поверхность все же назвать нельзя. Она подернута мелкой рябью, которую мерно и уверенно разбивает нос нашей подлодки, стремящейся к своему бетонному логову. Мы только что миновали горловину залива, и я вижу по обе стороны землю с ее холмами, ложбинами и деревьями: как волнует меня это полузабытое зрелище!

Миг спустя я чувствую, что мне стало трудно дышать, свежий воздух щиплет горло. Разве сравнишь его с воздухом внутри подлодки, химически чистым, лишенным запахов! Воздух, которым я дышу на мостике, такой терпкий и колючий, что его приходится вдыхать с осторожностью, глоток за глотком. Мы в море — немудрено, что он влажен и солоноват. Но земля близко, и поэтому он отдает всеми ее запахами: жирным перегноем, листвой, дымком. Я снова вспоминаю историю Маугли, сравнивая себя с волчьим выкормышем, покидающим джунгли, чтобы поселиться в деревенской хижине. Запахи не дают мне покоя. Их так много, они так сильны. Не скажу, что они неприятны, но мне нужно время, чтобы к ним привыкнуть.

Зато небо — сплошное очарование. Такое высокое, такое необъятное, и на нем — «облака, что проплывают над нами… там, в вышине… волшебные облака…» Гляжу на них — и не могу наглядеться. Будь у меня сотня глаз, и этого было бы мало, чтобы по-настоящему упиться немыслимой радостью, которую вызывает во мне это зрелище.

 

 


Метки:  

 Страницы: [1]