Решил выложить пару глав из одной книги,которая мне очень нравится.Большинство из вас,наверное,её читали,но тем не менее.......
"25. Я не слышал звонка. Впрочем, никакого звонка, наверное, и не
было. Я проснулся оттого, что неподалеку бубнили голоса, и голоса эти
возвышались. Вначале я не понимал ни слова, я не сразу понял даже, кто это
бубнит у нас посреди ночи, - гортанно, яростно, с придыханиями, на
совершенно незнакомом языке.
Впрочем, довольно быстро я понял, что один из бубнящих - Агасфер
Лукич, а затем, как водится, начал разбирать и о чем они бубнят, сперва
общий смысл, затем отдельные слова. Ни общий смысл, ни отдельные слова, ни
в особенности все возвышающийся тон мне решительно не понравились, я
торопливо натянул штаны, снял со стены тяжелый шестопер и высунулся в
коридор.
В коридоре было темно и пусто, вся наша контора спала, но в прихожей
горел свет, и я увидел Агасфера Лукича, стоявшего профилем ко мне и, надо
думать, лицом к своему собеседнику. Собеседника не было видно за углом -
Агасфер Лукич, надо понимать, дальше порога его не пускал.
Надо было понимать также, что Агасфер Лукич прямо из постели: был он
в своем бежевом фланелевом белье со штрипками, памятном мне еще по
гостинице "Степной", из-под рубашки торчал угол черного шерстяного платка,
коим Агасфер Лукич оснащал на ночь поясницу в предчувствии приступающего
радикулита, он даже накладное ухо свое не нацепил, оставил в граненом
стакане с агар-агаром...
Невидимый мне визитер гортанно выкрикнул что-то насчет того, что
демонам зла и падения дана великая власть, но не дано им преграждать путь
ищущему милости Милостивого, ибо сказано: рабу не дано сражаться, его дело
- доить верблюдиц и подвязывать им вымя. В ответ на это странное сообщение
Агасфер Лукич уже совершенно для меня внятно произнес, почти пропел, явно
цитируя:
- "Свои пашни обороняйте, ищущему милости давайте убежище, дерзкого
прогоняйте". Почему ты не говоришь мне этих слов, Муджжа ибн-Мурара? Или
твой нечистый не поворачивается повторять за тем, кого ты предал?
Я вышел в прихожую и встал рядом с ним, держа шестопер на виду.
Теперь я видел абитуриента. Это был грузный, я бы сказал даже, жирный
старик в синих шелковых шароварах, спадающих на расшитые золотом
крючконосые туфли. Шаровары еле держались у него на бедрах, низко свисал
огромный, поросший седым волосом живот с утонувшим пупом, по-женски висели
жирные волосатые груди, лоснились округлые потные плечи, а свежевыбритая
круглая голова была измазана сажей, и следы сажи были у него по всему телу
полосами от пальцев, и лицо его, черное от солнца, тоже было в саже, и
белая растрепанная борода была захватана грязными руками, а черные глазки
с кровавыми белками бегали из стороны в сторону, как бы не зная, на чем
остановиться.
Двери на лестничную площадку не было. Зиял вместо нее огромный
треугольный проем, и из этого проема высовывался на линолеум нашей
прихожей угол роскошного цветастого ковра (совершенно так же, как давеча
вместе с Бальдуром Длинноносым ввалился в прихожую огромный сугроб
ноздреватого оттепельного снега). Абитуриент стоял на своем ковре. То ли
дальше не пускал его Агасфер Лукич, то ли сам он боялся ступить на гладкий
блестящий зеленый линолеум.
- Демон зла и падения Абу-Сумама! - после некоторого молчания
возгласил абитуриент. - Снова и снова заклинаю тебя: перед тобой смертный,
который нужен Рахману!
- Муджжа ибн-Мурара, - явно пародируя, ответствовал Агасфер Лукич. -
Ничтожнейший из смертных, предавший учителя и благодетеля племени своего
Масламу Йемамского, снова и снова отвечаю тебе: ты не нужен Рахману!
Муджжа ибн-Мурара непроизвольно облизнул пересохшие губы и, словно бы
ожидая подсказки, оглянулся через жирное плечо в темноту треугольного
проема.
Мрак там, надо сказать, не был совершенно непроницаемым. Какой-то
красноватый огонь тлел там - то ли костер, то ли жаровня, - и колебались
на сквозняке огоньки светильников, и отсвечивало что-то металлическим
блеском, - вроде бы развешанное по невидимым стенам оружие. И в этом
неверном свете чудилось мне некое белесое лицо с черными, исполненными
ужаса провалами на месте глаз и рта.
- Я свидетельствую: ты лжешь, Абу-Сумама! - прохрипел толстяк, не
получивший из тьмы никакого подкрепления. - Я нужен Рахману! Если он
захочет, я залью кровью Египет во имя его!
- Он не захочет, - равнодушно сказал Агасфер Лукич. - И Омар ибн
ал-Хаттаб обойдется без тебя. Он заберет Египет мечом Амра. И без
особенной крови, между прочим...
- Омар ибн ал-Хаттаб - жалкий пес и выскочка! - взвизгнул толстяк. -
Он стал халифом только потому, что Пророк по упущению Рахмана остановил
благосклонный взгляд на его худосочной дочери! Клянусь темной ночью,
черным волком и горным козлом, кроме этой дочери, нет ничего у Омара ни в
прошлом, ни в настоящем, ни в будущем!
- Клянусь ночью мрачной и волком смелым, - отвечал Агасфер Лукич, - у
тебя, Муджжа, нет даже дочери, не говоря уже о сыновьях, ибо Рахман
справедлив. Уходи, ты не нужен Рахману.
Толстяк рванул себе бороду обеими руками. Глаза его выкатились.
- Я не прошу службы, - прохрипел он. - Я прошу милосердия... Я не
могу вернуться назад. Доподлинно стало мне известно, что не переживу я
этой ночи... Пусть Рахман оставит меня у ног своих!
- Нет тебе места у ног Рахмана, Муджжа ибн-Мурара, предатель. Иди к
салукам, если они примут тебя, ибо сказано: ближе нас есть у тебя семья -
извечно не сытый; пятнистый короткошерстый; и гривастая вонючая... Да
только не примут тебя салуки, и даже тариды тебя не примут - слишком ты
сделался стар и жирен, чтобы приводить кого-нибудь в трепет...
Я почти ничего не понимал из происходящего. Мне все время казалось,
что Агасфер Лукич терзает этого жирного старца из, так сказать,
педагогических соображений, что вот он сейчас поучит его уму-разуму, а
потом сделает вид, будто смягчился, и все же пропустит его пред светлые
очи. Однако довольно скоро я понял, что не пропустит. Ни за что. Никогда.
И как видно, толстый старый Муджжа тоже понял это. Выкаченные глаза
его сузились и остановились наконец, чтобы испепелить ненавистью.
- Лишенный стыда и позволивший называть себя именем Абу-Сумамы, -
просипел он, тяжело глядя в лицо Агасферу Лукичу. - Я узнал тебя. Я узнал
тебя по отрубленному уху, Нахар ибн-Унфува, прозванный Раххалем! Клянусь
самумом жарким и верблюдом безумным, я отрублю тебе сейчас второе ухо моим
йеменским клинком!
Короткопалая рука его судорожно зашарила у левого бедра, где ничего
сейчас не было, кроме шнурка полусвалившихся шаровар. Агасфер Лукич ничуть
не испугался.
- Клянусь пустым кувшином и высосанной костью, - сказал он с
усмешкой. - Ты никому не сможешь ничего отрубить, Муджжа ибн-Мурара. Здесь
тебе не Йемама, смотри, как бы тебе самому не отрубили последнее висящее.
Уходи вон, или я прикажу своим ифритам и джиннам вышвырнуть тебя, как
шелудивого, забравшегося в шатер.
Кто-то часто задышал у меня над ухом. Я оглянулся. Ифриты и джинны
были тут как тут. Вся бригада в полном составе. Тоже, наверное, проснулись
и сбежались на крики. Все были дезабилье, даже Селена Благая. Только Петр
Петрович Колпаков счел необходимым натянуть спортивный костюм с наклейкой
"Адидас".
Наверное, с точки зрения средневекового араба мы все являли собой
зрелище достаточно жуткое и уж, во всяком случае, фантастическое. Однако
Муджжа либо был не из трусливых, либо уже на все махнул рукою и пустился
во все тяжкие, не думая больше о спасении жизни, а лишь о спасении лица.
Он не удостоил нас даже беглого взгляда. Он смотрел только на Агасфера
Лукича, все сильнее сутулясь, все шире оттопыривая жирные руки, обильно
потея и тяжело дыша.
- Ты, Раххаль, - произнес он, захлебнувшись, - шелудивый бродяга и
бездомный пес. Ты смеешь называть меня предателем. Предавший самого
пророка Мухаммеда и перекинувшийся к презренному Мусейлиме!..
- А я запомнил времена, когда этого презренного ты называл милостивый
Маслама! - вставил Агасфер Лукич, но Муджжа его не слушал.
- Трусливый и бесчестный, приказавший четвертовать мирного
посланника! Вспоминаешь ли ты Хабиба ибн-Зейда, которого даже презренный
Мусейлима отпустил с миром, не решившись преступить справедливость и
обычаи? Посланником Пророка был Хабиб ибн-Зейд, а ты велел схватить его,
мирно возвращавшегося, и отрезать ему обе руки и обе ноги, - ты, Раххаль,
да превзойдут зубы твои в огне гору Сход!
- Пустое говоришь, - снисходительно сказал Агасфер Лукич, - и в
пустом меня обвиняешь, ибо отлично знаешь сам: презренный Хабиб умерщвлял
младенцев, отравлял колодцы и осквернял поля. Все получившее благословение
Масламы он отравлял, чтобы погибло. Я всего лишь приказал отрубить ноги,
носившие негодяя, и руки, рассыпавшие яд.
- Свидетельствую, что ты лжешь! - отчаянно выкрикнул Муджжа и вытер
трясущейся ладонью пену, проступившую в уголках рта. - Лучше меня знаешь
ты, что именно благословения фальшивого Мусейлимы были злом для детей, для
земли и для воды йемамской! Ты, Раххаль, раб лжепророка, предавший и его,
вспомни сражение у Акрабы! Может быть, стыд наконец сожжет тебя? Ты,
бросивший свое войско перед самым началом битвы, покинувший лучших из
лучших Бену-Ханифа умирать под саблями жестокого Халида! Ты бросил их, и
все они легли там, у Акрабы, все до единого, кроме тебя!
- А ты с фальшивыми оковами на умытых руках беспечно смотрел из шатра
Халида, как они умирают, твои братья по племени...
- Лжешь ты и лжешь! Железо оков проело мясо мое до костей моих, слезы
прожгли кровавые вади на щеках моих, но когда пришло время, я спас от
жестокого Халида женщин и детей Бену-Ханифа, я обманул Халида!.. Ты,
бросающий лживые обвинения, вспомни лучше, почему ты ускакал от Акрабы,
будто гонимый черным самумом! Это похоть гнала тебя! Клянусь черным
волком, похоть, похоть и похоть! Ради бабы ты бросил все - своего
лжепророка, которому клялся всеми клятвами дружбы и верности; и сына его,
Шурхабиля, которого Мусейлима доверил твоей верности и мудрости; и друзей
своих, и своих воинов, которые, даже умирая, кричали "Раххаль! Раххаль с
нами!" Ты бросил их всех ради грязной христианской распутницы, которую ты
сам же сперва подложил под бессильного козла Мусейлиму, надеясь заполнить
таким образом его душу...
- Я не советую тебе говорить об этом, - произнес Агасфер Лукич таким
странным тоном, что меня всего повело, словно огромный паук пробежал у
меня по голой груди.
Но Муджжа уже ничего не слышал.
- ...однако лжемилостивый оказался слишком стар для твоего подарка, и
ты остался с носом - и без вожделенной души его, и без своей вожделенной
бабы! Ты, Раххаль, дьявол при лжепророке, преуспевший во зле!
Муджжа замолчал. Он задыхался, борода его продолжала шевелиться,
будто он еще говорил что-то, и клянусь, он улыбался, не отрывая жадного
взгляда от окаменевшего лица Агасфера Лукича. А тот медленно проговорил
все тем же страшным, кусающим душу, голосом:
- Ты просто чувствуешь приближение смерти, Муджжа. Перед самой
смертью люди часто говорят то, что думают, им нечего больше скрывать и
незачем больше томиться. Я вижу, ты сам веришь тому, что говоришь, и
трижды заверяю я тебя, Муджжа: не было этого, не било этого, не было.
Тогда Муджжа засмеялся.
- Записочку! - проговорил он, захлебываясь смехом и пеной. -
Записочку вспомни, Раххаль! - хохотал он, задыхаясь и всхлипывая, тряся
отвислыми грудями и огромным брюхом. - Вспомни записочку, которую передали
тебе накануне битвы... Ты помнишь ее, я вижу, что ты не забыл! Так слушай
меня и никому не говори потом, что ты не слышал! Твоя Саджах нацарапала
эту записочку, сидя на могучем суку моего человека. Ты знаешь его - это
Бара ибн-Малик, горячий и бешеный, как хавазинский жеребец, вскормленный
жареной свининой, искусный добиваться от женщин всего, что ему нужно. А
нужно ему было тогда, чтобы дьявол Раххаль, терзаемый похотью, покинул
войско Мусейлимы на чаше верных весов!
И сейчас же, без всякой паузы:
- Ты позволил себе недозволенное, - произнес Нахар ибн-Унфува по
прозвищу Раххаль. - Ты должен быть строго наказан.
"Милиция!" - ужасно взвизгнул у меня над ухом Матвей Матвеевич. Он
понял, что сейчас произойдет. Мы все поняли, что сейчас произойдет. И уж,
конечно, Муджжа ибн-Мурара понял, что сейчас произойдет. Рука его нырнула
во тьму треугольного проема и сейчас же вернулась с широким иззубренным
мечом, но Раххаль шагнул вперед, мелькнуло на мгновение длинное узкое
лезвие, раздался странный чмокающий звук, широкое черное лицо над
испачканной бородой враз осунулось и стало серым... храп раздался,
наподобие лошадиного, и страшный плеск жидкости, свободно падающей на
линолеум.
Тут я, видимо, на некоторое время вырубился.
Вся прихожая была залита. Ужасно кричал Матвей Матвеевич. "Милиция! -
кричал он. - Милиция!" Уткнувшись головой в зеркало, неудержимо блевал
Марек Парасюхин... А Агасфер Лукич, фарфорово-белый, совершая выпачканными
лапками выталкивающие жесты, бормотал нам успокаивающе:
- Тише, тише, граждане! Ничего страшного, все будет путем. Идите,
идите, я тут все сам приберу...
Exit Муджжа ибн-Мурара, наместник йемамский.
26. Вся эта история завязалась тринадцать с половиной веков назад,
когда пророк Мухаммед уже умер и первый арабский халиф Абу-Бекр принялся
приводить к исламу Аравийский полуостров.
Был некто Нахар ибн-Унфува по прозвищу Раджаль или Раххаль, что
означает "много ходящий пешком", "много путешествующий", или, говоря
попросту, "бродяга", "шляющийся человек". Был он вначале учеником и
доверенным Мухаммеда, жил при нем в Медине, читал Коран и утверждался в
исламе. А потом Мухаммед послал его своим миссионером и связником в
Йемаму, к Мусейлиме, вождю и вероучителю племени Бену-Ханифа.
Конечно, в то время никто не называл Мусейлиму Мусейлимой. Все звали
его тогда: почетный Маслама, пророк Маслама и даже милостивый Маслама, то
есть бог Маслама. Сам Мухаммед называл его тогда своим собратом по
пророчеству. Действительно, учения их были во многом сходны, однако
имелись я различия, которые, будучи применены к политической практике,
развели собратьев настолько, что в Медине перестали называть Масламу
почтенным и приклеили ему презрительное имя Мусейлима, то есть, говоря
по-русски, что-то вроде "Масламишка задрипанный".
Раххаль выбрал Масламу. Он остался в Йемаме, в этой житнице Аравии, и
сделался правой рукой Масламы, исполнителем самых деликатных его поручений
и невысказанных желаний. Он показал себя великолепным организатором и
контрпропагандистом. Он наладил для Масламы политический сыск и, будучи
тонким знатоком Корана, был непобедим в открытых диспутах с миссионерами,
которых Мухаммед упорно продолжал засылать в Йемаму.
Слава о нем распространилась широко, но это была недобрая слава.
Считалось, что при Масламе поселился дьявол, которому Маслама повинуется,
а потому и преуспевает во зле. Сам Пророк незадолго до смерти говорил о
Раххале как о человеке, зубы которого в огне превзойдут гору Сход.
(Видимо, Сход был вулканом, и странную эту фразу надо понимать в том
смысле, что когда Раххаль будет гореть в аду, зубы его запылают пламенем
вулканическим.)
Наследник Мухаммеда халиф Абу-Бекр в первую голову решил заняться
усмирением Йемамы. Однако никакого боевого опыта у его военачальников
тогда еще не было. Лихие кавалерийские наскоки Икримы ибн-Абу-Джахля,
равно как и Шурхабиля ибн-Хасана, были благополучно отбиты на границах, и
тем не менее положение Йемамы сделалось тяжелым. С запада по-прежнему
угрожал ей Шурхабиль ибн-Хасан, с востока - ал-ала ибн-ал-Хидрими, с юга
грозил подойти отбитый Икрима, а тут еще с севера обрушилась на Йемаму и
дошла до самого харама (обиталища Масламы) христианская пророчица Саджах
из Джезиры с двумя корпусами диких темимитов на конях и верблюдах.
Саджах было наплевать и на Масламу, и на Абу-Бекра в одинаковой
степени. Она была христианка. Ислам ей был отвратителен, как
святотатственное извращение учения Христа. Она пришла в Йемаму за зерном и
вообще за добычей.
Масламе удалось заключить с нею оборонительно-наступательный союз,
хотя обе договаривающиеся стороны были невысокого мнения друг о друге.
Йемамцы презрительно называли кочевников-темимитов "люди войлока", а
темимиты говорили йемамцам-земледельцам: "Сидите в своей Йемаме и
копайтесь в грязи. И первый, и последний из вас - рабы".
Детали военного союза нас не интересуют. Последующее мусульманское
предание представило этот союз в скабрезном виде. Совершенно напрасно:
Маслама был аскетом и по убеждениям, и по образу жизни. Да и по возрасту,
если уж на то пошло.
Не было скабрезности в этой истории. Была любовь. Огромная,
фантастическая, рухнувшая в одночасье на двух совершенно разных людей - на
бешено фанатичную красавицу-темимитку и на невзрачного, но зато окутанного
легендой и тайной, не верящего ни в бога, ни в дьявола Раххаля, друга,
руководителя и клеврета самого Масламы. История этой поистине удивительной
и поражающей воображение любви была, говорят, воспета бродячим
поэтом-салуком (которого называли иногда вторым Антарой ибн-Шалдадом) в
поэме "Матерь запутанных созвездий", то есть "Полярная звезда". Текст
поэмы, к сожалению, не пошел до нас.
Счастье их было недолгим. Саджах вернулась к себе на север. То ли
влюбленный дьявол Раххаль наскучил ей, то ли политическая нужда
потребовала ее присутствия в Месопотамии. Маслама потерял могущественного
союзника. Хуже того, в отсутствие своей предводительницы темимиты
возмутились против него. Абу-Бекр немедленно использовал все преимущества
новой ситуации. На Йемаму двинулась армия лучшего тогда полководца
мусульман Халида ибн-ал-Валида.
И тут на сцене появляется наш знакомец Муджжа ибн-Мурара. Был он
ш_е_р_и_ф_о_м_, то есть принадлежал к воинской знати Йемамы. И был он
великим честолюбцем. Разночтения и нюансы ислама не интересовали его. Он
хотел властвовать - спихнуть Масламу и властвовать в Йемаме.
В самом начале кампании он перекидывается к Халиду и предлагает ему
тщательно разработанный план покорения Йемамы, с тем, чтобы по окончании
всего Абу-Бекр сделал его, Муджжу ибн-Мурару, там наместником.
Этот план предусматривал не только хитроумное удаление от войска
йемамцев дьявола Раххаля в самый ответственный момент, но и обеспечение
добровольной покорности побежденных после окончания военных действий.
Раххаля предстояло удалить с помощью подложной записочки от его
возлюбленной Саджах (а может быть, и подлинной, кто знает?). Сам Муджжа
брал на себя роль патриота-страдальца, мучимого жестоким Халидом: он будет
ходить закованным в кандалы, полумертвым от голода и жажды, а в нужный
момент он "обманет" Халида, и Халид "попадется" на этот обман, и слава
Муджжи ибн-Мурары, мученика и страдальца за свой народ, сумевшего обмануть
свирепого полководца, широко распространится по всей поверженной Йемаме, и
все Бену-Ханифа будут неустанно благословлять имя его, своего нового
владыки.
Все прошло как по маслу. То есть замысел Муджжи реализовался целиком
и полностью.
Правда, отсутствие Раххаля, противу всяких ожиданий, никакой
особенной роли не сыграло. И в битве под Акрабой, и при взятии харама
Масламы йемамцы бились бешено и неистово, предпочитая умереть, нежели
побежать. Взаимная ненависть достигла последнего предела. Мать Хабиба
(которому Раххаль несколько лет назад велел отрубить руки и ноги за
шпионско-диверсионные дела), давшая клятву, что не будет мыться, пока не
будет убит проклятый Мусейлима, дралась, как безумная, и в битве за карам
потеряла руку и получила двенадцать боевых ранений. Шурхабиль, сын
Масламы, перед боем призвавший войско сражаться за своих жен и за свою
честь - о вере он упомянуть забыл, - так вот Шурхабиль задохнулся насмерть
под грудой зарубленных и заколотых им врагов. Упомянутый выше "бешеный и
горячий" Бара ибн-Малик при взятии харама остервенел до такой степени, что
приказал своим воинам перебросить себя через стену харама - там,
окруженный воющей толпой йемамцев, он, как безумный, пробился к воротам,
впустил внутрь харама свой отряд, после чего снова запер ворота, а ключ
зашвырнул в пространство...
В этих сражениях полегло десять тысяч йемамцев. Как военная сила
Бену-Ханифа перестали существовать. Но и потери мусульман были ужасны:
список одних только знатных, погибших на поле боя, достигает тысячи
двухсот человек.
Муджжа ибн-Мурара исправно разыгрывал свою роль. Изможденный и
несчастный, лязгая кандалами, подталкиваемый в спину ножнами жестоких
конвойных, он бродил по полям битв, опознавая тела наиболее известных
врагов Халида. Он опознал труп Мухаккима, командира гвардейского полка
Масламы. Он опознал труп самого Масламы и опознал труп сына Масламы -
Шурхабиля. И конечно же, он опознал труп Раххаля, так что весть о гибели
дьявола сразу же широко распространилась по всей Йемаме.
Над телом Масламы, малорослого, желтого, тупоносого человечка, между
Муджжой и Халидом при стечении свидетелей произошел следующий диалог:
- Вот это и есть главный враг ислама, - объявил Муджжа. - Теперь вы
избавились от него.
- Быть того не может! - с хорошо разыгранным изумлением воскликнул
Халид. - Неужели этот облезлый привел вас туда, куда он вас привел?
- Да, именно так оно и случилось, Халид, - сказал Муджжа сокрушенно.
Но тут же гордо выпрямился и произнес на всю округу: - Однако клянусь
богом, не радуйся слишком рано. Пока против тебя вышли только передовые
застрельщики из самых торопливых, по-настоящему опытные ждут тебя в
крепостях, и с ними тебе непросто будет справиться.
И действительно, когда Халид подступил к Хаджру, он увидел на стенах
его огромную массу воинов в сверкающих доспехах - весьма внушительное и
грозное зрелище. На самом же деле это все были женщины да подростки,
настоящих воинов в стенах столицы почти не осталось.
Халид картинно задумался, а затем, повернувшись к советникам,
вопросил: "Что скажете, почтенные?" Почтенные тут же высказались в том
смысле, что, мол, хватит проливать кровь и надлежит немедленно предложить
противнику условия капитуляции, а именно: желтое и белое (золото и
серебро) - все, какое есть; кольчуги и кони - все, какие есть; а от
пленных - только половину.
Переговоры начались. Муджжа выступил делегатом от Халида, и все
закончилось даже легче, чем опасались в Хаджре. И, наконец, последняя
сцена.
Ворота крепости распахиваются, Халид входит в город, и очень скоро
обнаруживается, что там только женщины и дети. На рыночной площади, полной
народа, Халид в великолепной ярости топает ногами, хватается за саблю и
орет на Муджжу: "Ты обманул меня!", - а тот, изможденный, но гордый,
высоко поднимает голову и ответствует в том смысле, что да, обманул,
однако поступил так исключительно во имя и ради своего народа. Буря
восторгов. Все валятся ниц. Занавес.
О дальнейшей судьбе Муджжи ибн-Мурары известно немного. Он более или
менее благополучно правил Йемамой, обращенной в ислам, исправно платил
подати халифу и железной рукой подавлял беспорядки. Умер он как-то
странно. Существует версия, будто некий колдун заранее предсказал день и
час его смерти. И действительно, в назначенное время он был найден на
ковре в своих покоях зарезанным. Кто его зарезал и почему - осталось
тайной. Знающие люди связывали это убийство с претензиями Муджжи
возглавить поход мусульман на Египет.
27. Саджах.
О Саджах!
Саджах из Джезиры!
Груди твои...
Получив записку, Раххаль не размышлял и минуты. Записка была на
арамейском: "Любимый! Я жду тебя в Басре. Спеши, ибо ты можешь опоздать".
Четыре месяца он ждал этого зова и вот дождался. Даже не извинившись перед
Шурхабилем, он встал и вышел из шатра. Военный совет остался у него за
спиной. Он уже забыл о нем. Он распорядился вполголоса. Верблюдов
снаряжали целую вечность. Наконец доложили, что все готово, он принял из
рук Молчаливого Барса драгоценный кофр, обшитый свиной кожей, и сам
приторочил к седлу Белобрюхого.
Через десять минут Акраба, спящая армия и поле завтрашней битвы
остались у него за спиной. Он уже забыл о них. До Басры было тридцать
караванных переходов. Следовало пройти этот путь за десять суток или даже
быстрее. Это было в пределах возможного Под ними были лучшие дромадеры
Аравии, и всадники были лучшими в Аравии: двадцать бывших таридов, изгоев
без роду и племени, двадцать телохранителей, двадцать поэтов, двадцать
побратимов, преданных друг другу до последнего и почитающих его, Раххаля,
как самого бога. А может быть, как дьявола. Они никогда ни о чем не
спрашивали его, как никогда ни о чем не спрашивают тебя твои руки. Он
мельком тепло подумал об этих людях.
Он был безумен. Любовь старого человека производит обычно впечатление
несколько комическое. Этим летом Раххалю исполнилось шестьсот тридцать
четыре года. Любовное безумие старика не способно вызвать уже ни улыбки,
ни сочувствия. Оно вызывает только страх. Раххаль сейчас был неудержим,
ничто не могло его остановить. Ни войско, ни самум, ни землетрясение. Ни
даже море. Ни даже смерть. Так по крайней мере он ощущал себя. Он сам был
страшнее любого самума, землетрясения или смерти. Его снова назвали
"любимый", и он рисковал опоздать.
Саджах.
О Саджах!
Саджах Месопотамская!
Бедра твои...
(С непривычно и неприятно стесненным сердцем следил я украдкой за
Агасфером Лукичом, как он мечется по моей комнатушке, то и дело сшибая
плечом со стены развешанное оружие, с хрустом выкручивает себе пальцы, как
он то бросается к двери и замирает, упершись слабыми ручками в косяки, то
с размаху кидается в мое колченогое кресло у стола и колотит кулачками по
столешнице рядом с иззубренным йеменским мечом Муджжи ибн-Мурары,
маленький, нелепый, безобразный, - и говорит, говорит, говорит...)
Отряд стремительно мчался по пустыне, и шайки разбойных темимитов,
уже нацелившиеся было наброситься, в ужасе разворачивали коней и, словно
стаи вспугнутых уток, опрометью разлетались кто куда.
Басра.
Ее здесь нет уже. Был бой, персы отбросили ее, и она ушла на Хиру.
Точно ли на Хиру? Умирающий от ран танухид клянется богом своего племени:
ушла на Хиру, здорова, прекрасна, но не весела. Неужели опоздал? Неужели я
нужен был ей здесь, под Басрой? Проклятые персы!
Купцы каравана, попавшегося под ноги, валятся ничком на раскаленный
песок, в мыслях своих расставшись уже и с желтым, и с белым, и с мягким, и
с сухим, и с жидким, и с самою жизнью впридачу. Некогда! Потом, братья,
потом! Вперед!
Хира.
Она была здесь. Еще дымятся развалины гарнизонной казармы, еще
причитают, исходя проклятьями, женщины на порогах своих глинобитных халуп,
вывернутых наизнанку, еще болтается веревка на поперечной балке, где она
распорядилась повесить ромейского попа, знаменитого зверскими своими
расправами над несторианами... Слава всем богам, удача сопутствовала ей
здесь, она разгромила ромеев и пошла на Алеппо... Куда? На Алеппо? Она
тоже обезумела. С толпой дикарей она одна идет на всю мощь ромеев!
Несомненно, это любовная тоска. Он понимает ее. Она готова сейчас грызть
железо, только потому, что любимого нет рядом с нею. Он вспоминает: лесная
прогалина над Гангом после любовных игр пары леопардов - словно табуны
диких жеребцов сутки напролет дрались там не на жизнь, а на смерть. Вот
что такое любовная тоска Саджах. А любимый слишком медлителен, он еле
ползет по бесконечным пескам... Коней! Где взять коней?
В двух переходах от Хиры он натыкается на кочевье безвестного
племени. Кони. Много коней. Но эти кочевники не понимают своего положения.
Им кажется, будто их много, и они могут сделать выгодный обмен. Тем хуже
для ник, потому что торговаться некогда. Это безвестное племя - оно
навсегда останется безвестным, больше о нем никто никогда не услышит. А мы
сохраним в сердцах наших брата Шарана, брата Серого и брата Хасана
Беззубого. Не хоронить! Некогда! Вперед!
Сиффин.
Она не дошла до Алеппо. Под Сиффином ее встретила бригада панцирной
кавалерии под командованием генерала Аммона и пресвитера Евпраксия. Они
убили ее. Им удалось взять ее живой, и вот здесь, на Бараньем Лбу,
пресвитер Евпраксий предал ее ужасной смерти как еретичку и лжепророчицу.
Саджах.
О Саджах!
Саджах, дочь танух и тамим!
Лоно твое...
Тысячи и тысячи женщин были у него, он никогда не был аскетом, он был
лакомка, он и сейчас не пройдет мимо сдобной булочки, несмотря на годы
свои и на свою невзрачную внешность. Почему же из этих тысяч всегда
глодала его душу, мучительно гложет сейчас и, видно, вечно будет глодать
память о ней одной? Почему эта любовь так болит? Ведь ее давно нет, она
была тринадцать веков назад! Почему же так мучительно ноет, ломит и саднит
она, словно мочка отрубленного уха в дурную погоду?
О Саджах.
Насмерть перепуганный сиффинец не только показал, по какой пороге
ушли ромеи, но и согласился быть проводником. Уже на третий день Раххаль
увидел дымы их костров. Дальше все было делом техники. На рассвете
четвертого дня они уже скакали назад. Рядом с Молчаливым Барсом,
перекинутый через спину подсменного жеребца, дергался и мычал ковровый
мешок, содержащий в себе пресвитера Евпраксия (взятого в полевом нужнике
со спущенными штанами).
На Бараньем Лбу в присутствии стонущих от ужаса свидетелей гибели
Саджах проделал Раххаль с пресвитером все то, что было проделано с
любимой. Разумеется, с необходимой поправкой на мужские статьи. Пресвитер
Евпраксий кричал, не переставая, все два часа. Раххаль не слышал его.
Чувства в нем отключились. Он только вспоминал.
Губы твои...
Глаза твои...
Что же все-таки произошло на самом деле с этой достопамятной
запиской? Может быть, следует поверить появившимся позднее слухам о том,
что записка была подложной, - умный враг состряпал ее для того, чтобы в
нужный момент заставить грозного дьявола бросить все и умчаться на север,
где никто не ждал его и где никому он не был нужен? Ведь и действительно,
если судить по всем действиям Саджах, она к тому времени уже напрочь
выбросила бывшего возлюбленного из головы и сердца и жила в свое
удовольствие - лихо, дерзко, кроваво. Ей и в голову не могло прийти, что
он спешит к ней, а потому и не было от нее к Раххалю ни связных, ни
гонцов, ни пересыльщиков. И только в любовном своем безумии способен был
объяснить хитрый, многоопытный, осторожный Раххаль поступки ее как
любовное безумие хитрой, многоопытной, осторожной воительницы.
Гипотеза о подложной записке долгое время утешала его. Из этой
гипотезы следовало, что она вовсе и не ждала его помощи, нисколько не
рассчитывала на него и в последние страшные минуты свои не искала сквозь
кровавый туман на горизонте блеска его сабель. И тогда можно было
проклинать злобного врага, подсунувшего ему эту фальшивку, только за то,
что фальшивка была подсунута слишком поздно. Ведь, получи ее Раххаль хотя
бы тремя днями раньше, все обернулось бы по-другому.
Ну, конечно же, возлюбленный у нее был. Трезвой частью своего
существа он сознавал, он знал наверняка, что возлюбленный был - молодой,
горячий, неутомимый. Людская молва называла одного абиссинца, старшего
сына смельчака Вашхии ибн-Харба, того самого, что зарубил Масламу на
пороге харама. Однако Раххаль не мог ревновать. Он точно знал: абиссинец
дрался за Саджах до последнего своего вздоха, - утыканный ромейскими
стрелами, иссеченный ромейскими мечами, проткнутый ромейскими пиками,
залитый своей и чужой кровью так, что не видно было ни одежды его, ни
лица.
А вот блестящий пустоголовый жеребец Бара ибн-Малик быть ее
возлюбленным не мог. Это было совершенно невозможно. Не получалось по
времени. Муджжа ибн-Мурара в своем мучительном предсмертном стремлении
уколоть побольнее солгал. Хотя, конечно, он точно рассчитал, что нельзя
представить себе соперника, более достойного сжигающей ревности, нежели
Бара ибн-Малик.
Да разве в сопернике дело? Какая разница - абиссинец, Бара ибн-Малик,
еще кто-то, - они насчитывались десятками. Не было мужчины, который,
увидев ее, не превратился бы в воспламененного леопарда. Ей оставалось
только выбирать. И никак не Раххалю, прекрасно понимавшему свое физическое
несовершенство, следовало угнетаться ревностью. Ему достаточно было и
того, что Саджах выбрала его хотя бы на несколько дней...
Муджжа ибн-Мурара заскорузлым пальцем ткнул в затянувшуюся рану и
сделал очень, очень больно. Потому что открылось, что письмо могло и не
быть фальшивым. И вмиг воспалившееся воображение нарисовало картину
поистине адскую: молодой, ловкий наемный любовник, мастер и ходок,
подосланный расчетливым негодяем, диктует задыхающейся от страсти Саджах,
что ей надлежит сделать и что написать.
Почему эта мысль, такая простая, такая естественная, не пришла ему в
голову тогда, тринадцать веков назад? Он бы нашел этого наемника. А сейчас
даже глины не найти, в которую обратились его шести...
Уста твои, страстной неге навстречу раскрытые,
Лоно твое, как нехоженый луг, молодыми сочащийся травами.
Кипящая жизнью, нетронутая, нежная мякоть груди,
И затуманенный взгляд призывающий твой...
(Я смотрел, как он плачет мутными, старческими слезами, и поражался
ему, и не понимал его, и думал: нет, видно, никогда не распадается цепь
времен, ибо воистину, как смерть, крепка любовь, люта, как преисподняя,
ревность, и стрелы ее - стрелы огненные...) "