...Далеко-далеко возникло легкое движение, колыхнулась серебряная нить, колыхнулась и поугасла, слилась с небесным маревом. Но все во мне встрепенулось, отозвалось на едва ощутимый проблеск памяти. Там, в неторопливо приближающемся прошлом, по паутине, вот-вот готовой оборваться, под куполом небес, притушив дыхание, идет ко мне озаренный солнцем деревенский мальчик.
Я тороплюсь навстречу ему, бегу с одышкой, переваливаюсь неуклюже, будто линялый гусь по тундре, бухаю обнажившимися костями но замшелой мерзлоте. Спешу, спешу, минуя кроволития и войны; цехи с клокочущим металлом; умников, сотворивших ад на земле; мимо затаенных врагов и мнимых друзей; мимо удушливых вокзалов; мимо житейских дрязг; мимо газовых факелов и мазутных рек; мимо вольт и тонн; мимо экспрессов и спутников; мимо волн эфира и киноужасов...
Сквозь все это, сквозь! Туда, где на истинной земле жили воистину родные люди, умевшие любить тебя просто так, за то, что ты есть, и знающие одну-единственную плату -- ответную любовь.
Много ходившие больные ноги дрогнули, кожей ощутив не тундровую стынь, а живое тепло огородной борозды, коснувшись мягкой плоти трудовой земли, почуяли ее токи, вот уже чистая роса врачует ссадины.
Много-много лет спустя узнает мой мальчик, что такой же, как он, малый человек в другой совсем стороне, пережив волнующие минуты полного слияния с родной землей, прошепчет со вздохом: "Я слышу печальные звуки, которых не слышит никто..."
...Беру в свою большую ладонь руку мальчика и мучительно долго всматриваюсь в него, стриженого, конопатого, -- неужто он был мною, а я им?!
Воскресенье, 30 Сентября 2007 г. 22:07
+ в цитатник
Когда-нибудь, я надеюсь, будет написана история того, как уничтожалось в 20-е и 30-е годы нашего века великое народное искусство. Оно уничтожалось навсегда. Потому что это искусство - устное. Когда расстреливают народного певца, странствующего сказителя, то вместе с ним уничтожают многие сотни великих музыкальных произведений. Произведений, никогда и никем не записанных. И уничтожают навсегда, бесповоротно. Потому что другой певец - это уже другие песни. Я не историк. Я мог бы рассказать множество трагических историй. Привести много примеров. Но не стану этого делать. Расскажу об одном случае. Только об одном. Страшная история. Всякий раз, когда я вспоминаю об этой истории, мне становится страшно. И вспоминать-то не хочется.
По Украине, по ее дорогам испокон веков бродили певцы. Их там называли лирниками и бандуристами. Это были почти всегда слепцы. Почему именно слепые - вопрос особый. Я его сейчас касаться не стану. Скажу кратко - традиция. Важно, что это были люди слепые и беззащитные. Но никто их никогда не трогал. И не обижал. Обидеть слепого - что же может быть позорнее? И вот в середине 30-х годов на Украине объявили, что должен состояться Первый Всеукраинский съезд лирников и бандуристов. Дескать, надо всем народным певцам собраться вместе. И обсудить, что делать на будущее. И тогда "жить им станет лучше, жить им станет веселее", как Сталин сказал.
И слепые поверили. Со всей Украины из маленьких, всеми забытых сел приползли на свой Первый съезд. Сошлось их довольно много,- говорят, несколько сотен человек. Это был живой музей. Живая история страны. Все ее песни. Вся ее музыка и поэзия. А их почти всех расстреляли. Почти всех этих несчастных слепцов.
Далее, Солон сократил награды за гимнастические состязания, положив 500 драхм за победу в Олимпии, 700 драхм - на Истме и соответственно в других местах: нехорошо, говорил он, излишествовать в таких наградах, когда есть столько граждан, павших в бою, чьих детей надо кормить и воспитывать за народный счёт. Оттого-то и явилось столько прекрасных и благородных воинов, как Полизел, как Кинегир, как Каллимах, как все марафонские бойцы, как Гармодий, и Аригистон, и Мильтиад, и тысячи других. Гимнастические же борцы и в учении недешевы, и венцы принимают за победу не столько над неприятелем, сколько над отечеством; в старости же они, по Еврипидову слову,
Изношены, как плащ, рядном сквозящий, -
это и имел в виду Солон, когда поощрял их столь сдержанно.
Диоген Лаэртский, "О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов".
А Сократ, идучи по базару, говорил:
"Сколько же на свете вещей, без которых можно жить!"
Дикарь вспыхнул от удовольствия.
— Значит, и вы его читали? Я уж думал, тут, в Англии, никто Шекспира не знает.
— Почти никто. Я один из очень немногих, с ним знакомых. Шекспир, видите ли, запрещен. Но поскольку законы устанавливаю я, то я могу и нарушать их. Причем безнаказанно, — прибавил он, поворачиваясь к Бернарду. — Чего, увы, о вас не скажешь.
Бернард еще безнадежней и унылей поник головой.
— А почему запрещен? — спросил Дикарь. Он так обрадовался человеку, читавшему Шекспира, что на время забыл обо всем прочем.
Главноуправитель пожал плечами.
— Потому что он — старье; вот главная причина. Старье нам не нужно.
— Но старое ведь бывает прекрасно.
— Тем более. Красота притягательна, и мы не хотим, чтобы людей притягивало старье. Надо, чтобы им нравилось новое.
— Но ваше новое так глупо, так противно. Эти фильмы, где все только летают вертопланы и ощущаешь, как целуются. — Он сморщился брезгливо. — Мартышки и козлы! — Лишь словами Отелло мог он с достаточной силой выразить свое презрение и отвращение.
— А ведь звери это славные, нехищные, — как бы в скобках, вполголоса заметил Главноуправитель.
– Главная наша с вами беда, голубчик, что мы – люди способные!
Мысль, казалось бы, странная: худо ли быть способным?
Поскольку в голосе С. Я., когда он произносил эту реплику, отчетливо слышалось хорошо нам знакомое «билибинское» предвкушение остроты, понять ее можно было именно как остроту: люди способные, мол, они способны на многое. Вот, например, я, Маршак, как человек способный, с легкостью могу сочинить какую-нибудь ерунду, вроде того, что в московском ГУМе был отдел и звался он посудным, но после многих грязных дел сделался подсудным.
Такой смысл в этой его реплике тоже, конечно, был. Но был и другой, более глубокий: поскольку к этой своей мысли он возвращался постоянно, этот – второй и главный ее смысл – я уяснил хорошо.
Суть дела состояла в том, что способности по мысли Маршака – это качество, иногда сопутствующее истинному поэтическому дару, но отнюдь с ним не связанное. Если угодно, даже ему противостоящее. Во всяком случае, не помогающее ему проявиться, а скорее – мешающее.
Супруги Вениринг были самые новые жильцы в самом новом доме в самом новом квартале Лондона. Все у Венирингов было с иголочки новое. Вся обстановка у них была новая, все друзья новые, вся прислуга новая, серебро новое, карета новая, вся сбруя новая, все картины новые; да и сами супруги были тоже новые — они поженились настолько недавно, насколько это допустимо по закону при наличии новехонького с иголочки младенца; а если б им вздумалось завести себе прадедушку, то и его доставили бы сюда со склада в рогожке, покрытого лаком с ног до головы и без единой царапинки на поверхности.
(Ч. Диккенс, "Наш общий друг")
Сейчас реклама делается по тому же принципу. Новый, новая, новые, новыя и т.д., пока новая лапша не перекроет новейшие информационные потоки, низвергающиеся в ухо слушателя, или пока не иссякнут новые батарейки во сверхновом слуховом аппарате.