Воспоминания о старце Николае Гурьянове составленные его духовным чадом, грешным иеромонахом N |
Мой первый приезд к отцу Николаю произошел летом 1985 года, когда еще на остров регулярно ходила «Заря» и когда старца почти никто не знал.
Я прибыл во Псков во второй половине дня.
Узнав, где живет отец Николай,
я отправился в указанном направлении,
стараясь не наступать на раскиданные
по обеим сторонам тропинки рыболовецкие сети.
Подойдя к домику, я осторожно постучался.
Довольно продолжительное время не было никакого ответа.
Но вот в сенцах послышалось копошение
и затем неторопливые шаги. Дверь приоткрылась,
и я впервые увидел старца.
Он был в поношенном подрясничке и выглядел как-то уж очень просто. Ни величавости, ни духовной строгости, ни значимости
и вообще ничего такого, что указывало бы на его исключительность,
я не находил в его облике. Он держал себя предельно скромно
и казался обыкновенным стареньким батюшкой.
«Вы что хотите-то?» — услышал я вопрос старца.
«Меня послал к вам архимандрит N», — ответил я.
«Да ведь я немощный и старый, ничего не могу.
Зачем же он ко мне посылает?» —
непритворным голосом произнес отец Николай.
И в первый момент я поддался этой невзрачности
представшей передо мной картины.
«Старенький священник, каких много.
Неужели зря ехал в такую даль?» — мелькнуло в моей голове.
Не таким рисовался старец в моем воображении.
Я застыл в легком недоумении,
но все-таки дверную ручку из своей руки не выпустил.
Не помню, сколько времени провел я в своем замешательстве. Прервалось оно внезапным приглашением старца:
«Ну ладно уж, проходите».
Я обрадовался и с поспешностью схватился за свой портфель.
Однако на самом пороге домика старец вдруг
остановил меня весьма странным вопросом:
«А ты хорошо выучил, как пишутся частицы “не” и “ни”?»
Смысл этого обращения я понял не сразу.
Мне стали ясными слова старца только на следующий день,
когда я на рыболовецком катере плыл по озеру в обратный путь.
В то время я учился на предпоследнем курсе
Педагогического института и проходил практику в школе,
преподавал русский язык и литературу.
Своим вопросом старец давал мне понять,
что ему известен род моей деятельности.
Это был как бы ответ на мой мимолетный помысл о том,
что, может быть, зря я ехал в такую даль.
Но в тот момент, когда этот вопрос прозвучал,
я, сбитый с толку его необычностью, не успел ничего сообразить.
Я не привык к столь оригинальной манере общения,
с которой до знакомства со старцем не встречался.
Надо сказать, что отец Николай
обладал уникальной способностью приводить в нужное состояние
тех, кто к нему приезжал. Ему необходимо было вызвать в нас
ту особую расположенность и духовную чуткость к своим словам, которой у нас, людей, прибывающих из мира
и зараженных его духом, конечно, не было.
Нас всякий раз надо было приводить в чувство
и очищать от той внутренней неподготовленности,
которая проистекала от нашей собственной страстности
и от приражений духа мира сего, которые мы всегда носим в себе. Здесь же, на острове, возле кельи старца,
человек попадал в совершенно особое духовное измерение
и не всегда сразу это понимал.
Назидание, за которым паломник приезжал сюда издалека,
должно было лечь на подготовленную почву.
Оно всегда было предельно лаконичным,
но, несмотря на краткость,
касалось самых глубин души вопрошавшего
и заключало в себе огромную духовную пользу.
Об этой-то пользе «единого на потребу»
батюшка и заботился более всего.
Своей манерой общения старец как бы внушал:
«Вы приехали сюда не шутки шутить и не на прогулку.
Здесь, на острове, вы услышите то,
что имеет отношение к вашему спасению
и к вашему дальнейшему жизненному пути.
Поэтому оставьте свою обычную легковесность
и мирскую безпечность».
Видя, что имеет дело с тугодумом, отец Николай,
не дожидаясь моего ответа, стал подниматься в домик
по ступенькам узенькой лесенки.
Когда мы пришли в маленькую кухоньку,
первым делом батюшка включил свет
и подвел меня к картине, изображавшей будущий Страшный Суд. Сделав выразительный жест в сторону страдающих в адских муках,
он сказал: «Как страшно попасть сюда-то,
хорошо бы избегнуть сего да к праведным присоединиться,
где веселие вечное».
Да, действительно, старец был прав:
своей будущностью в вечности, по большому счету, я не жил.
(Да и сейчас, пожалуй, в том же грехе пребываю).
Все оценивал и измерял сегодняшним днем,
рамками земной жизни, растворяясь в веке сем.
«Нельзя так жить», — это был первый урок старца.
Затем последовал второй урок.
Батюшка поставил передо мной тарелку клубники с сахаром,
отрезал ломоть булки, намазал его маслом и велел есть.
Угощение пришлось кстати, так как я с дороги весьма проголодался. Пока я ел, старец удалился в свою комнатку.
Как я ни был голоден, но почему-то после нескольких ложек насытился. «Батюшка, я больше не могу. Можно мне оставить?» — сказал я.
«Нет, нет, — послышалось возражение, — я люблю, чтоб до сытости». И это была неожиданная вторая правда.
Я на самом деле всегда ел, что называется, «до упора».
Более двадцати лет прошло после первой поездки на остров,
но до сих пор я, «чернец окаянный»,
не могу преодолеть эту любовь к вкушению пищи «до сытости».
Так бывало довольно часто: я ехал с одним,
а старец назидал совершенно в другом.
Он строил беседу не по заготовленному мною плану,
а в соответствии со своим видением моей духовной пользы.
Конечно, он был прав:
откуда мне ее видеть, когда я духовно слеп?
А ему была открыта вся жизнь человека,
прошлая, настоящая и будущая. Причем, с духовной точки зрения.
Со временем, держа в уме свой вопрос,
я научился полностью подчиняться ему
и не ждать от старца непременного ответа на то, что приготовил. Случалось и так, что я ехал без всякой цели.
Мне нравилось, когда кто-нибудь из знакомых
просил его свозить к батюшке.
У меня тогда появлялся повод побывать на острове.
И вот, иногда в такие «чужие» поездки, будучи «пустым»,
я уезжал от старца с такими «наполнением»,
которое самым решительным образом меняло мою жизнь.
«Значит, ты у нас филолог, — сказал старец,
появившись на пороге кухоньки.
— А читал ли ты “Братьев Карамазовых” Достоевского?»
Менее всего на острове я ожидал услышать что-либо о литературе.
Эта сфера мне казалась слишком далекой от духовности
и даже, в общем и целом, противоречащей ей.
Застигнутый врасплох таким вопросом,
я не успел обратить внимания на то,
что никакой предварительной беседы о моей учебе
у меня с отцом Николаем не было.
Только на следующий день я вспомнил этот эпизод
и поразился не только прозорливости батюшки,
но и тому, как ненавязчиво он ее передо мной обнаружил.
О моей принадлежности к филологии
было сказано как бы невзначай, мимоходом,
без всякого подчеркивания или курсива.
В старце не было стремления
поразить и подчинить себе личность
чрезмерностью своих дарований.
Достигши необыкновенной высоты, он был
предельно скромен, мудр и бережлив в обращении с человеком.
Я, как школьник, пролепетал что-то невразумительное
о своей любви к Достоевскому, но сути вопроса, конечно, не уловил.
Без сомнения, батюшка знал, что студент предпоследнего курса филфака не мог не читать Достоевского.
Старец спрашивал, понял ли я мысль Достоевского
в «Братьях Карамазовых», прочитал ли я этот роман
соответственно авторскому замыслу?
Интересно, что на государственном экзамене
по русской литературе мне попался билет
именно по «Карамазовым».
Помню, что, перечитав роман незадолго до окончания вуза,
я неожиданно обнаружил, что Достоевский всех трех братьев,
в том числе и Ивана — самую противоречивую личность —
приводит в конце к единому результату, то есть к Богу.
Поэтому роман и называется не именем одного из них,
а именно «Братья Карамазовы».
Эту трактовку я и отстаивал на экзамене.
Было ли такое прочтение произведения плодом молитвы старца,
в точности не знаю, но не исключаю такой возможности.
После такой затянувшейся преамбулы,
из которой я увидел, что священник острова Залит —
человек необыкновенный, старец приступил
к разрешению того вопроса, с которым я приехал.
А приехал я вот с чем.
За год-два до окончания института
у меня появилось желание посвятить свою дальнейшую жизнь служению Церкви.
Я начал регулярно посещать храм Божий
и старался строго выполнять все правила церковной жизни.
Это стало причиной серьезного разлада в моей семье. Взаимопонимание между мной и моей молодой супругой исчезло.
Наши отношения приняли тяжелый характер
и вскоре зашли в окончательный тупик.
Жена не только не сочувствовала моей «прорезавшейся» религиозности, но и слышать о ней не хотела.
Она была для нее в тот момент органически неприемлема.
Все это происходило в советское время,
когда священники воспринимались обществом
как люди давно отжившего, чуждого мира,
для которых не может быть места в современном укладе.
В институте я числился на хорошем счету.
Дело шло к продолжению учебы в аспирантуре,
впереди открывалась многообещающая перспектива
научной и вузовской деятельности,
и вдруг такое жизненное фиаско — быть женой служителя Церкви.
Для человека неверующего это, конечно, трагедия.
Не менее тяжелым было и мое положение.
Меня неудержимо влекло в Церковь.
Ко всему светскому я постепенно терял всякий интерес.
И вот оказывалось, что удовлетворить
свой глубокий жизненный запрос без того,
чтобы не разрушить семью, я не имею возможности.
Получалось, что те, кто были мне дороги,
стояли на моем жизненном пути.
Это было настоящей, неразрешимой мукой.
Я делал отчаянные попытки приобщить близкого человека
к тому миру, в котором жил сам, но у меня ничего не получалось.
Я натыкался на не менее отчаянное, активное
и даже ожесточенное сопротивление.
Я отчетливо видел, что от моего «миссионерства» пропасть,
нас разделявшая, только увеличивалась.
«Ты ничего с ней не сделаешь:
она сформировавшийся, сложившийся человек
с устойчивыми убеждениями,
которых тебе не удастся переменить», —
говорили мне люди не только с большим жизненным опытом,
но и с немалым опытом духовной жизни.
Я не мог игнорировать их оценку ситуации,
так как искренне их уважал и питал к ним огромное доверие.
Потихоньку я начал приходить к мысли
о неизбежности разрыва семейных отношений,
не приносивших ничего, кроме душевной боли.
И вот когда я пришел к окончательному выводу
о невозможности дальнейшей совместной жизни,
я отправился к духовному лицу,
с которым держал совет все это время.
Он-то, спаси его, Господи, и послал меня на остров.
Уезжая на Залит, мыслями я весь был
в своей новой заветной жизни, к которой я чувствовал
сильное влечение, к которой неудержимо тянулась моя душа
и к которой не пускала меня разыгравшаяся семейная драма.
Покупая билет на псковский поезд, я почти уже все решил.
Как я был упоен открывавшимися горизонтами!
Я не представлял себе, как смогу вернуться обратно туда,
где не встречаю никакого сочувствия своему новому образу жизни,
где нахожу одну лишь непреодолимую преграду
своим пылким и высоким устремлениям.
Однако вопреки моим затаенным ожиданиям
старец не благословил меня уходить из семьи.
И это решение, безусловно, в тот момент спасло меня
и моих близких. Премудрость Божия определила нам,
столь разным и в то время столь далеким друг от друга,
жить вместе. Именно в этом и заключалось
Его благое промышление о нас.
Но разве мы могли тогда это понимать?
Ослепленные своими страстями, ищущие в жизни
только удовлетворения своих желаний, что мы могли тогда видеть?
Бог искал нашей духовной пользы
и посылал нам то врачевство, которое соответствовало
нашему тогдашнему устроению, а мы, духовно невоспитанные,
духовно незрячие люди, ничего не понимая в решениях Божиих, настаивали на исполнении своей воли
и отравляли себе и друг другу жизнь.
Но на острове произошло то, чего я никак не ожидал.
Старец развернул меня, понятия не имевшего,
что значит смиряться, обратно, в семью,
и при этом примирил меня с самим собой.
Кто бы мог представить, что такое было тогда возможно.
Произошло это потому, что благословение залитского затворника
имело огромную духовную силу.
В глубине души, в ее скрытых тайниках я понимал, что он прав,
что тому счастью, о котором я мечтал,
не суждено сбыться в одночасье.
Я понимал, что дорога к нему лежит долгая и трудная,
что его прежде надо выстрадать.
Но у меня не было внутренних сил покориться этой правде.
Старец, не благословивший мне ухода,
не открыл мне чего-то нового.
Но он сделал то, что кроме него не смог бы сделать никто:
он утвердил меня в том, что я смутно чувствовал
и чему не хотел подчиниться.
И чудное дело.
После его благословения в моем своеволии
произошел какой-то надлом, как будто его кто-то растрескал,
расщепил, и через эти образовавшиеся трещины
стало проникать в душу новое, незнакомое, смиряющее начало.
Я как будто нашел в себе силы,
пусть на время, принять свой крест.
Конечно, мое любимое самоволие мучило меня
еще очень долгие годы, но в тот первый приезд к старцу Николаю
ему было нанесено первое и весьма ощутимое поражение.
Великая милость Божия была в том, что нашелся человек, остановивший меня — всю жизнь лелеявшего свое «я» —
на краю пропасти и уберегший меня, и не только меня,
от гибельного падения в нее.
Низкий поклон тебе за это, дорогой батюшка!
Все это видно мне сейчас, а тогда...
Тогда я всю ночь не мог заснуть и ворочался с боку на бок, думая о своей беседе со старцем.
Так как наша встреча состоялась под вечер, то батюшка устроил меня на ночлег к своей прихожанке и велел наутро прийти снова.
Помню, как теплый ветер чуть колебал тюлевую занавеску, а я лежал на деревенской перине,
слушал шелест за окном и смотрел то в темную избу, то на огромный образ Спасителя.
Сколько раз я потом замечал, что даже тишина на острове при жизни батюшки была какая-то особенная.
Она несла в себе душевное умиротворение, как будто говорила, что все образуется, все покроется милостью Божией.
Да, остров был тем необходимым врачевством души,
без которого она вряд ли бы вынесла груз действительной жизни. Поистине, здесь сбывалась правда слов преподобного Серафима Саровского:
«Стяжи мир, и вокруг тебя спасутся тысячи».
Утром отец Николай подтвердил свое благословение, и я уехал обратно от благодатного старца,
возле которого все казалось легким и достижимым, в трудный и сложный мир, исковерканный
и изломанный человеческими страстями.
Я не замечал дороги домой. Откровенно говоря, я все-таки был повергнут навзничь и сражен тем, что я услышал на острове.
Для того, чтобы усвоить преподанные мне уроки,
требовалось время. Приняться сразу же за исполнение данного послушания было очень нелегко,
но после посещения залитского молитвенника никакого другого выхода не было.
Я понимал, что ничего другого мне не оставалось.
Пришлось расстаться со своей мечтой и погрузиться в ту жизнь, которая не приносила никакого духовного утешения
и не оставляла никакой пищи моему самолюбию.
Но, конечно, старец с тех пор молился за тех, кто был приведен к нему, и Господь по его молитве не оставлял нас. Еще некоторое время я отчаянно ломился в закрытую дверь и не оставлял попыток привить супруге правильный взгляд на Евангелие,
Церковь и религиозность. Разумеется, все это было безполезно.
Я не понимал, что Бог ждал от меня полного признания своей немощи.
Он-то был рядом, ведь я веровал в Него и знал Его настолько, насколько Он мне, окаянному, открылся.
Но я сначала должен был расписаться в собственном безсилии и повергнуть в прах идола своего «я».
Без этого Он не простирал руки Своей помощи и оставался неумолимым.
Иначе бы я все непременно приписал своему самомнению,
чем только увеличил бы степень своей поврежденности.
И вот однажды наступило просветление,
как будто кто-то коснулся моей измученной души.
Произошло оно в один из зимних вечеров,
когда я после какой-то очередной размолвки с супругой,
не имея больше сил оставаться дома, вышел на улицу.
Я шел по заснеженному тротуару,
и невыразимая горечь застилала мои глаза.
Не помню, сколько я так бродил,
как вдруг неизвестно каким образом меня посетила следующая мысль: «Надо просто жить рядом, самоустраниться
и предоставить в главном действовать Богу,
вооружившись терпеливой верой, кто бы и что бы ни говорил».
Эта мысль показалась мне не лишенной здравого смысла
и совершенно новой и несколько утешила меня.
С ней я вернулся домой и с тех пор не только
не начинал разговоров о вере, но и всякий раз уклонялся от этой темы, если она поднималась супругой.
Ибо теперь, после вечерней прогулки, я чувствовал,
что все эти разговоры не что иное, как диавольская ловушка,
чтобы обозначить границу, нас разделяющую,
и посеять в моей душе семена безысходного уныния.
«Нет, — говорил я лукавому духу, — теперь я на твою удочку не клюну. Ты подзадориваешь нас бросаться друг на друга,
доводишь до отчаяния, а потом радуешься проделанной работе.
И все это под предлогом защиты веры и проповеди истины.
Я долго ничего не понимал и усердно заглатывал твою наживку,
но больше не попадусь». И ведь именно эта тактика
оказалась безошибочно верной и завершилась Божией победой.
Бог не обманул меня.
Помню, собирался на Пасхальное ночное богослужение в церковь
и вдруг услышал за своей спиной голос супруги:
«Возьми меня с собой». Я ушам своим не поверил.
Однако сделал вид, что ничего не произошло.
Перед самым выходом случилось непредвиденное:
жена прекратила сборы, села в кресло
и с испуганным выражением лица неподвижно уставилась в одну точку. «Что случилось?» — спросил я.
«Я ничего не вижу, у меня что-то со зрением произошло», — был ответ. «Ничего страшного, сейчас пройдет», — успокоил я супругу,
хотя сам далек был от спокойствия.
Умом я понимал, что это последняя атака диавольской силы, попущенная Богом для окончательного низложения
атеистического упрямства моей супруги.
«Чем яростней ты нападаешь, тем, следовательно,
глубже должно проникнуть семя веры», — подумалось мне.
Но душа все-таки была не на месте, и я испытывал волнение.
Однако через несколько минут, слава Богу,
мы благополучно вышли на улицу.
И вот теперь, вспоминая все это, я спрашиваю себя:
«Откуда бы у меня, не только не имевшего никакого опыта
религиозной жизни, но и крестившегося-то на втором курсе института, появилось вдруг такое видение бесовских хитростей?»
Я ведь в детстве ни одного положительного слова о Боге не слышал
и ни разу в храм даже не заглянул.
Решительно никаких представлений о вере не было, кроме тех,
что оставила в уме вездесущая советская пропаганда.
Откуда же вдруг взялось такое понимание действий темной силы?
Наше поколение ведь считало беса не более чем
мифологическим персонажем.
Какие там уловки дьявольской силы...
Нет, это не мое было, я тогда в христианском отношении
сущим младенцем был.
Уверен, что это батюшкина молитва просвещала,
вразумляла и вела. Иначе все это не объяснить.* * *
Надо сказать, что эта первая поездка была самой продолжительной.
В последующие разы я почти не ночевал на острове,
да и встречи носили более кратковременный характер.
Батюшка вообще не любил, когда к нему часто
и без особенной нужды ездили.
При встрече никогда не говорил лишнего.
Он по натуре своей был большим любителем безмолвия
и частенько повторял, что слово серебро, а молчание — золото.
Сам он умел и без всяких слов назидать.
Причем эти молчаливые назидания
действовали иной раз сильнее всяких слов и обличений.
Помню, как-то приехал, подхожу к домику.
Смотрю, стоит обычная толпа возле него.
Он ни на кого не обращает внимания, а подзывает к себе женщину, которая стоит в конце у оградки, как вкопанная,
с понурой головой. Услышав зов батюшкин,
она пошла, но без всякой радости, как невольница.
Идет, но головы не поднимает, словно на казнь шествует.
Подошла, на старца не смотрит.
Батюшка, ничего не говоря, сначала по одной щеке ее ударил,
затем к другой также приложился.
Да так ощутимо и распорядительно это сделал,
как право на то имеющий.
Конечно, эта власть у него от Бога была.
Никто другой бы на это не решился, как бы высок и духовен ни был. Женщина ни звука не издала и побои батюшкины
приняла с великим смирением:
стояла, не шелохнувшись, и глазами продолжала в землю глядеть.
Как будто так и надо, как будто за этим только и приехала.
Затем старец в келейку сходил, принес маленькую иконочку
и благословил ею паломницу. И все.
На этом их загадочное общение и закончилось,
молча женщина пошла обратно к калитке
и, как мне показалось, вышла за ограду на тропинку
даже с некоторой поспешностью.
Мы стояли и наблюдали эту поучительную сцену
глубоко каявшейся и утешенной старцем души.
Всем ясно было, что тут происходит только то, что им обоим понятно. Такие беззвучные уроки люди запоминали надолго,
и они не проходили для них безследно.
Пожалуй, что они были еще действеннее,
чем любые словесные увещания.
Но, наверное, в тот первый раз я нуждался в особом приеме.
Таковы уж были в тот момент обстоятельства моей жизни.
Потом, после того, как я с самого начала убедился
на собственном опыте в его удивительной, редчайшей прозорливости,
о которой я раньше только в книжках читал,
я каждый жест батюшкин стерег, не то что слово.
Мне уже не надо было продолжительных бесед.
Только в последние полгода отец Николай
принимал совсем по-другому.
Я находился у него в домике по несколько часов,
чего раньше никогда не было.
Причем без всякой причины и повода, просто так.
Поначалу я понять ничего не мог,
настолько это было необычно и несвойственно старцу.
Он сам за долгие годы приучил меня к другой манере общения.
Один раз даже прогнал от себя без всякой беседы.
Мне тогда настолько тяжело было на приходе,
что я задумал перейти в другое место.
Приехал, стучусь, рассчитываю, как всегда, на батюшкино внимание,
а старец дверь раскрыл и приказывает:
«Скорей беги на пристань, а то “Заря” сейчас уйдет».
И даже рта не дав мне раскрыть,
захлопнул дверку перед моим носом.
Делать нечего, поплелся к берегу, как побитая собака.
С батюшкой не поспоришь.
Зато дурь вся мигом из головы выскочила.
Так-то он нас в строгости соблюдал, никогда не баловал особенно.
Да и нельзя нас баловать, нам это во вред.
В последние же приезды держал у себя долго:
чаем поил, песни пел свои любимые,
как-нибудь ласку свою проявлял, хотя и сидел уже с трудом,
не то что ходил.
Только после кончины его мне все стало ясно:
дорогой батюшка предвидел свой скорый уход
и таким образом прощался с нами.
Но у нас о его близкой кончине и мысли не возникало.
Жили одной надеждой: «еще годик, еще годик».
_
СтарецНиколайГурьянов
Рубрики: | торжество_православия/старец Николай Гурьянов |
Комментировать | « Пред. запись — К дневнику — След. запись » | Страницы: [1] [Новые] |