Гектор шёл по Никитскому бульвару. Была середина октября, ясный солнечный день, и бульвар был очень красив: желтые листья были в тон цвету основательных роскошных дворянских усадеб, а дополняло картину ярко-синее, почти светящееся цветом небо, какое бывает только в конце сентября или в октябре. Гектор расшвыривал листья острыми носами своих туфель (уже было ощутимо холодно, но денег на зимние ботинки пока не было), и одновременно ощупывая языком продолговатую, как гусеница, опухоль на внутренней стороне нижней челюсти. Было непонятно, рак это или не рак; очень хотелось думать, что это просто нагноение, но хотенье к делу не пришьёшь, а полиса для похода к врачу у Гектора давно не было, да и друзей, кроме такой же иногородней и нищей Магды, тоже. Он внутренне содрогался, представляя себе картину, как он робко и униженно входит в кабинет врача, сжимая в руках свой иногородний паспорт с вложенными жалкими тремя тысячами рублей. Рубли были из полученного недавно случайного гонорара за абсолютно омерзительную статью про Джона Холмса, давно мёртвого порно-актёра, имевшего сомнительный титул "самого большого члена за всю историю порнографии". Гектор специально отобрал три банкноты поновее, похрустящее, но он прекрасно понимал, что этого недостаточно; что с его статусом иногороднего и жалкими доходами, ему в лучшем случае выпишут обезболивающее и скажут "пиздуй домой, в ***ск, там и лечись, как положено".
Дома по сторонам бульвара стали выше и мрачнее; бульвар сузился. Чувствовалось ядовитое дыхание Арбатской площади, одного из самых омерзительных, бестолковых, бесчеловечных мест в Москве, где грязь, толпа, и обилие поленьев для топки мироздания (так Гектор называл молодежь, в равной степени панковски-грязную и офисно-чистенькую) сочетались с похабнейшим торгашеским китчем. Абсолютно все заведения этой улицы и площади были невыносимы в той или иной степени, там либо громко орал телевизор с Муз-ТВ, либо официанта нужно было отлавливать и хватать за рукав, чтобы, например, получить счёт; либо они находились уже в полном упадке, как местный кофехаус , в котором расшатанные стулья скрипели так жалобно, будто им было больно, и были нередки надтреснутые и побитые блюдца и чашки.
Что делать, куда ехать, Гектор не знал. В свою съёмную обшарпанную комнату на Черноморском бульваре (какой контраст драных пятиэтажек и жалких прутиков ограждения, по сравнению с Никитским!) ему отчаянно не хотелось — там была старая советская мебель, отстающие от стен коричневаты советские обои, а в ручку мутного грязного окна кто-то до него вставил четыре розы, давно засохшие до состояния цветной хрупкой бумаги. Розы казались Гектору похоронными символами окончательного крушения его бестолковой жизни, но он их не убирал, уж больно хорош был этот банальный декадентский образ. "Я снял комнату с четырьмя могильными розами!", иногда говорил себе Гектор; себе, потому что больше говорить было некому. Ванная комната там напоминала фильм "Пила", и Гектор принимал ванну, морщась от брезгливости и отвращения к коричневым стенам с краской "барашками" и шероховатой, царапающей эмали с проступающими коричневыми пятнами.
Там у Гектора случались панические атаки, когда льдом обжимало сердце, и кишки скручивались в узел; и их невозможно было преодолеть, даже пивом нельзя было залить, можно было только переждать, сжавшись в костлявый комочек и читая какую-нибудь унылую книжку "из современных". Гектор по-своему и любил, и ненавидел этот убогий пятиэтажечный "бульвар", с его чахлыми саженцами (половина засохла), и убогим ограждением из железных сваренных прутьев. Но делать было нечего, ехать было некуда, и в животе просыпалось уже серьёзное чувство голода. Гектор с безнадежным отвращением спустился в подземный переход Арбатской площади и неспешно пошёл в сторону метро, проталкиваясь сквозь толпу.