Простые слова
(Памяти Чехова)
В наши дни трехмесячных успехов
И развязных гениев пера
Ты один, тревожно-мудрый Чехов,
С каждым днем нам ближе, чем вчера.
Сам не веришь, но зовешь и будишь,
Разрываешь ямы до конца
И с беспомощной усмешкой тихо судишь
Оскорбивших землю и Отца.
Вот ты жил меж нами, нежный, ясный,
Бесконечно ясный и простой,
Видел мир наш хмурый и несчастный,
Отравлялся нашей наготой…
И ушел! Но нам больней и хуже:
Много книг, о, слишком много книг!
С каждым днем проклятый круг все уже
И не сбросить “чеховских” вериг…
Ты хоть мог, вскрывая торопливо
Гнойники, — смеяться, плакать, мстить.
Но теперь все вскрыто. Как тоскливо
Видеть, знать, не ждать и молча гнить!
Саша Черный
1910 г.
* * *
Ах, зачем нет Чехова на свете!
Сколько вздорных — пеших и верхом,
С багажом готовых междометий
Осаждало в Ялте милый дом…
День за днем толклись они, как крысы,
Словно он был мировой боксер.
Он шутил, смотрел на кипарисы
И, прищурясь, слушал скучный вздор.
Я б тайком пришел к нему, иначе:
Если б жил он, — горькие мечты!
Подошел бы я к решетке дачи
Посмотреть на милые черты.
А когда б он тихими шагами
Подошел случайно вдруг ко мне —
Я б, склонясь, закрыл лицо руками
И исчез в вечерней тишине.
Саша Черный
1922 г.
Чехов
Не знаю, как для англичан и чехов,
Но он отнюдь для русских не смешон,
Сверкающий, как искристый крюшон,
Печальным юмором серьезный Чехов.
Провинциалки, к цели не доехав,
Прощались с грезой. Смех их притушен.
И сквозь улыбку мукою прожжен
Удел людей разнообразных цехов.
Как и тогда, как много лет назад,
Благоухает нам вишневый сад,
Где чувства стали жертвой жалких чувствец…
Как подтвержденье жизненности тем —
Тем пошлости — доставлен был меж тем
Прах Чехова в вагоне из-под устриц…
Игорь Северянин
1925 г.
Чехов в Ялте
Художник умирал и знал, что умирает,
Избрав для этого туман бесснежных зим,
Не позволяющих пренебрегать мирами,
Которыми был мир тогдашний одержим.
Для несказанного пренебрегая словом,
Он, гений паузы, других не зная уз,
Привычно различал в сиянии лиловом
Неуловимые черты знакомых муз.
Он принимал от них бесценные подарки,
Неловко делал вид, что сам он вне игры,
И, зная в глубине души, что музы — парки,
Богинь судьбы назвал он просто “три сестры”.
Шут проницательный воскликнул бы: — Умора!
На сцене корифей, и он — увы! — один…
За неимением трагического хора
Остался вздох: В Москву! В Москву! Dahin! Dahin!
А почему не взять обратного билета
В Москву, где пляшет снег и падает в рукав?
Но даже в холода не замерзает Лета,
И нет через нее в пространстве переправ.
Где каждый холм в лазурь взвивается спиралью,
Где зелень вечная — на солнце жалюзи,
Отгородился он многоэтажной далью
От современников, толпящихся вблизи.
В растроганной толпе художник-недотрога
Застенчиво таил под сердцем уголек,
Скрывая тщательно: тот, кто далек от Бога,
От ненавидящих и любящих далек.
Двадцатый век его заранее измаял,
Украдкой в легкие вселив туберкулез.
Он берег отыскал и сам, как берег, таял,
И Ялта таяла от ливней и от слез.
Он видел издали: нет, небо не в алмазах;
Смерть будет в воздухе жужжать, как майский хрущ;
Но в истребителях и в ядовитых газах
Бог приближается, далек и вездесущ.
Владимир Микушевич
1991 г.