
Певица и композитор

Анну Герман часто спрашивали: “Откуда вы так хорошо знаете русский язык? Вы говорите почти без акцента, а поете даже более “по-русски”, чем иные из наших соотечественников”. Обычно она отшучивалась. Но иногда глаза ее становились мечтательно-грустными, и она отвечала более конкретно: “А как же может быть иначе? Я родилась в Советском Союзе, там прошло мое детство. Мой родной язык — русский”.

ФРАГМЕНТЫ КНИГИ АЛЕКСАНДРА ЖИХАРЕВА "АННА ГЕРМАН".
Детство в Ургенче.
Каким образом далекие предки Анны Герман, переселенцы из Голландии, в середине XVII очутились в России? Отправились ли они на восток в поисках счастья или были вынуждены оставить родные места по каким-либо другим причинам? Прапрадед Анны по отцовской линии, лет сорок проживший на хуторе, на юге Украины, отправился в предальний путь, в Среднюю Азию, где и поселился навсегда. Там, в маленьком городке Ургенче, познакомились, а спустя несколько месяцев поженились бухгалтер мукомольного завода Евгений Герман и учительница начальной школы Ирма Сименс.
Шел 1935 год. Кем станет их ребенок, как сложится его судьба, будет ли он здоров и счастлив? Об этом часто шептались по ночам готовящиеся стать родителями молодожены. Их первенец — девочка — не доставляла родителям особых хлопот. Анна росла спокойным ребенком, плакала редко, первое свое “ма” произнесла в восемь месяцев, а через три недели сделала самостоятельный шажок. Спустя год в семье появился и второй ребенок — Игорь, болезненный и капризный. “Ну что ты опять хнычешь? — корила малыша измученная мать. — Брал бы пример с сестренки! Она девочка, а видишь, какая умница — тихая, послушная”.

Отца Аня почти не помнила: ей было два с половиной года, когда он исчез из ее жизни навсегда. Евгения Германа арестовали по ложному доносу в 1938 году. Все попытки доказать его невиновность в то время оказались безуспешными. В 1956 году справедливость восторжествовала: он был полностью реабилитирован и с него были сняты все обвинения.
Беда никогда не приходит одна. Тяжело заболел Игорь. Врачи беспомощно разводили руками... У одинокой детской могилки на городском кладбище в Ургенче стояли, прижавшись друг к другу, три скорбные фигурки — мать, бабушка и мало что понимающая в лавине обрушившихся на семью несчастий трехлетняя девочка.
Но детство остается детством. Оно ворвалось в тревожный, окрашенный печалью мир Анны языковым многоголосием ургенчской детворы, задорными песнями идущих на учения красноармейцев, за которыми бежали ее сверстники — босоногие, восторженные мальчишки и девчонки. Ворвалось стремительно мчавшимся на коне по киноэкрану Чапаевым — в бурке и с саблей наголо. Под треск кинопроектора и ликование мальчишек он бесстрашно громил белых по всему фронту.
...Укутанная в бабушкин платок, Аня вместе с матерью едет в продуваемом всеми ветрами вагоне куда-то на Север в надежде хоть на несколько минут увидеть отца. Бесконечные пересадки и ожидания в пути. Глоток горячего чая на перроне. Обрывки разговоров с хлебосольными попутчиками, разделившими с ними домашнюю колбасу и пироги.
Бесконечные хождения по инстанциям. Отчаяние матери. И врезавшиеся в детское сознание слова: “Нет, нельзя”, “Не положено”, “Не значится”. Дорога домой, безмятежный сон на руках окаменевшей от горя Ирмы, уставившейся в пустоту...
Война. Переезд в Польшу.
…Война! Она совершенно изменила ритм жизни Ургенча.
С запада в город шли и шли поезда с эвакуированными — из Москвы, Ленинграда, Киева, Львова. Людей принимали как родных, теснились, селили в свои и так не слишком просторные квартиры и домики, делились с ними последним….
…Семилетний мальчуган в курточке с капюшоном стоял около булочной и плакал навзрыд. “Мамо, мамо”, — всхлипывая, повторял он.
—Ты что?— спросила Аня. — Чего ревешь, как девчонка? Потерялся, что ли?
— Не розумьем, цо вы ту мувиче, — ответил мальчик. — Мама ще згубила, не розумьем по-русску.
— Ты откуда? И говоришь ты как-то не по-нашему, — снова обратилась девочка к притихшему мальчугану.
— Зе Львова естешмы, поляцы мы, поляцы, мама ще згубила**.
— Хватит реветь, сейчас найдется твоя мама.
— Янек, Янек! — прозвенел вдруг женский голос, и молодая женщина в длинном черном пальто подбежала к детям.
— Тутай, тутай я естем!
— Ну, видишь, вот и нашлась твоя мама, — ласково сказала Аня, — а ты разревелся, как девчонка. До свидания, я пошла.
— Зачекай, цуречка, — остановила Аню женщина. — Понимаешь, мы с Польски, беженцы, у нас нет никого в этом городе. Мы несколько дней не спали. Может, у вас найдется кровать? Хоть одна, для меня с Янеком, только на несколько часов.
Полякам отдали крохотную комнатушку в их доме: там едва помещались кровать и маленький стол. Впрочем, в доме были еще две небольшие комнаты: в одной на сундуке спала бабушка, в другой — Аня с мамой. Длинными долгими вечерами пани Ядвига рассказывала о мытарствах на дорогах войны с маленьким сыном, о варварских бомбардировках гитлеровской авиации их родной Варшавы, о массовых расстрелах ни в чем не повинных мирных жителей. О том, как им чудом удалось уцелеть и вместе с такими же обездоленными пробраться в советский Львов.
Там пани Ядвига нашла работу в библиотеке, и уже начала было привыкать к прерванной фашистским вторжением мирной жизни, как вдруг в июньское утро 41-го гитлеровские стервятники появились в небе над Львовом. И снова начались скитания, все дальше на восток, дальше от разрывов бомб и нескончаемой артиллерийской канонады.
Девочка очень жалела измученную женщину, жалела ее сынишку, который был чуть меньше Ани. Ему за его коротенькое существование на земле приходилось так много прятаться от бомб и артобстрелов, искать маму, бежать неизвестно куда в поисках хлеба и мирного пристанища.
Выяснилось, что в городе есть еще поляки. К пани Ядвиге “на каве” (на чашечку кофе) стали приходить двое мужчин, одетых в светло-зеленую военную форму, заметно отличавшуюся от экипировки советских солдат и офицеров.
— Это наши жолнежи*, (солдаты) — с грустной иронией объясняла пани Ядвига. — Вот довоевались, теперь в Африку хотят ехать — защищать Польшу.
Аня вслушивалась в речь поляков, пытаясь разобрать слова, вникнуть в суть споров. Высокий, всегда тщательно выбритый офицер по имени Герман иногда вдруг терял хладнокровие, начинал яростно размахивать руками, в чем-то убеждая собеседников. Когда спор заходил слишком далеко, и по интонациям можно было догадаться, что он, того и гляди, обернется крупной ссорой, пани Ядвига с улыбкой и в то же время властно останавливала поляков: “Досычь** (хватит) — сейчас будет кофе”.
— Пани Ирма, — обращалась она к Аниной маме, — давайте потанцуем с отважными жолнежами.
Патефон гремел, скрипел, шуршал. И сквозь это шуршание пробивался вкрадчивый женский голос. Это был голос польской певицы. Она пела о легкомысленной девчонке Андзе, сердце которой пытался завоевать некий Юзя с помощью свежеиспеченных пирожков (так переводил текст песенки Герман). Другая песня была о том, как важно похудеть, отвергнуть пирожные, не объедаться мясом — и ты непременно завоюешь сердце мужчины... Или еще о каком-то жиголо, которому старый муж щедро отсчитывал купюры за несколько танцев... с собственной женой.
Аня с Янеком вертелись среди танцующих, на считанные минуты забывших о войне. Дети отлично понимали друг друга: они изобрели свой “русско-польский” язык и старались подпевать неунывающему патефону…
…— Аня, — как-то сказала мама, — ты уже взрослая, и я хочу с тобой посоветоваться. — Ирма в упор взглянула на Аню, потом смущенно опустила глаза. — Ты ведь любишь отца?
— Конечно, мамочка, — ответила Аня. — А что?
— Ну, как тебе объяснить? Ты должна любить его всегда, всю жизнь. Он был очень хороший, честный, добрый человек. Он никому не причинил зла. Но его больше нет и никогда не будет. Ты еще маленькая и многого не понимаешь. Но я надеюсь, что когда ты вырастешь, поймешь меня и, если сможешь, простишь.
— Прощу? — удивилась Аня. — Но ты же мне ничего плохого не делала! Я же люблю тебя, мамочка!
— Понимаешь, Анюта, я встретила одного человека, он полюбил меня и хочет, чтобы я стала его женой, а ты — его дочерью. Мать ждала слез, детских упреков. Но девочка улыбнулась...
— Это дядя Герман? Я все понимаю, мама.
Свадьбу сыграли через месяц. Кроме бабушки и Ани за столом сидели пани Ядвига с Янеком, Хенрик, друг Германа, и еще один гость, рыжий поляк-офицер. Он первым сказал “горько”, а потом по-польски: “Гожко, цаловать ще”. Завели патефон, танцевали. Герман взял Аню на руки.
— Ну что ж, Аня Герман, вот ведь смешно — фамилия твоя Герман, а теперь у тебя новый отец по имени Герман...
— Простите, — сразу перебила Аня, — можно, я буду называть вас дядей? Я буду любить вас, потому что вас любит мама. Но папа у меня один. А вы — дядя.
— Конечно, можно, — став серьезным, ответил Герман. — И поверь мне, я рад, что ты ведешь себя как взрослая, Анечка…
…А однажды вечером, сидя у самовара, Герман сказал:
— Ну вот, мои барышни, настала и моя очередь.
Провожали его на вокзал втроем: Ирма, Аня, бабушка. Мама долго о чем-то шепталась с мужем, легонько целуя его. Потом отчим высоко поднял девочку.
— Ну что, Анна Герман? — веселым басом крикнул он. — Будешь меня помнить? Любить будешь? Ждать будешь?
— Буду, — шепотом ответила Аня. — Обязательно буду! И мама будет, и бабушка тоже.
Когда поезд растаял в туманной дымке раннего утра, они еще долго стояли на перроне. Они не знали, что через Москву путь Германа и многих других его соотечественников лежал под Рязань, где формировалась созданная на советской земле первая польская дивизия имени Тадеуша Костюшки. В первом крупном сражении под Ленине в неравном бою с гитлеровцами погиб Герман. Погиб как герой, поднимая солдат в атаку.
В один из летних дней 1977 года из Минска по направлению к мемориалу под Ленино выехала черная “Волга” с единственной пассажиркой, на коленях у которой лежали алые розы. Это была Анна Герман, она ехала положить живые цветы на место гибели своего отчима и его фронтовых товарищей, отдавших свою жизнь за свободу.
Ночью неожиданно выпал снег. Он посеребрил желтые пески, окружавшие город. Стало непривычно холодно. Люди кутались в халаты и самодельные платки. Встретив знакомого, не останавливались, как обычно, обменяться новостями. Торопились побыстрей очутиться в стенах родного дома, впрочем, не всегда надежно защищавших от внезапного холода. Прошло почти два года с памятного прощания на городском вокзале. А известий от Германа не было. По утрам Ирма часто вскакивала с кровати, высматривала в маленькое окошко почтальона, потом долго провожала его взглядом...
— Ты не томись, — уговаривала бабушка, — сама знаешь, какое время. Люди теряются, не то, что письма. Найдется твой Герман, попомни мое слово, найдется.
Аня тоже тосковала по отчиму. Вспоминала, как он играл с ней, как рассказывал сказки о маленьком короле Матеуше — круглом сироте, добром, смелом, отзывчивом, оставившем свой удобный трон, чтобы пойти навстречу опасным приключениям. Герман рассказывал превосходно. На его лице отражались страх, гнев, презрение. Аня слушала с восторгом, не обращая внимания на то, что он путает польские и русские слова.
Ей казалось, что она понимает все. А потом он пел ей по-польски песенки о добром и веселом Ясе.
— Понимаешь, — с жаром объяснял отчим, — Ясь у поляков, как в русских сказках Иванушка, — сильный, удалой, красивый.
— А ты тоже Ясь? — улыбалась Аня.
— Почему? — удивлялся Герман.
— Такой же сильный, красивый, — объясняла девочка.
— Вот одолеем Гитлера — поедем вместе ко мне на родину. Хочешь в Польшу? Научишься говорить по-польски, выдадим тебя замуж за поляка, родятся у вас детишки. И будешь жить-поживать да добра наживать.
— А какая она, Польша? — спрашивала с интересом Аня.
— Какая Польша, говоришь? Прежде всего веселая, очень красивая, лесистая. Ты же никогда не видела леса! А лес знаешь какой? Он волшебный, зеленый-зеленый! Зеленый от трав, от листьев и деревьев. Летом в лесу поют птицы, стрекочут кузнечики, бегают олени. Такие высокие, сильные, с рогами.
— С рогами? — переспрашивала девочка.
— С рогами, — грозно отвечал Герман, а потом расплывался в улыбке и подмигивал.
— Да ты не бойся, они добрые. Они даже едят с ладони. Вот так- Он протягивал ладонь и, склонившись, дотрагивался до нее губами.
— У нас в Польше много озер. Голубых, как твои глазенки. — И он гладил девочку по светловолосой голове, потом замолкал и подолгу смотрел в окошко, словно видел Польшу с ее зелеными лесами и полями, с голубыми озерами, маленьким королем Матеушем.
За окном была Польша. “Тук-тук”, — весело стучат колеса. Аня сидит напротив мамы и бабушки. Она загляделась в окно. Мимо пролетают обуглившиеся строения, заброшенные поля и огороды, багряные рощи и перелески. Еще несколько месяцев назад Аня и не предполагала, как круто изменится ее судьба. Не думала, что уедет из родного Ургенча, где так дорог был ей каждый домик. Где играла она со своими сверстниками в дочки-матери, в прятки, в казаки-разбойники. И где совеем недавно сосед — добродушный узбек Рашид — подарил ей новенький хрустящий школьный портфель.
…Трудно было убедить себя, что Герман — веселый, жизнерадостный, неунывающий Герман — погиб. На письма и запросы, которые посылала Ирма, ответов не приходило.
— Ты смотри, как себя изводишь, — говорила бабушка. — Так и богу душу отдать недолго. Как Анька без тебя будет? Я вон совсем плоха. По ночам сердце болит. А ты еще молодая, мало ли их, мужиков, найдешь себе!
— Да не говори глупостей, мама! — резко обрывала Ирма. — При чем здесь какие-то мужики? Ведь это мой муж, понимаешь? Муж!
Почтальон постучал в окно, когда его перестали ждать, — спустя два месяца после Дня Победы. Нет, это не была похоронка, так хорошо известная солдаткам. Это было письмо. Но не от Германа.
“Уважаемая Ирма, — так начиналось письмо, — считаю долгом солдата и фронтового товарища Вашего мужа сообщить о случившемся. Ваш муж из сражения под Ленино в октябре 1943 года в часть не вернулся. Среди убитых его тело не было обнаружено. Я очень любил Вашего мужа и за короткое время к нему сильно привязался. Он мне много рассказывал о Вас и Вашей дочери. Он говорил мне также, что после войны Вы собираетесь переехать жить в Польшу, в Варшаву. Могу себе представить, в каком состоянии духа Вы находитесь! Тут слова утешения бессмысленны. Если Вы собираетесь отправиться на родину мужа, знайте, что всегда можете рассчитывать на мою помощь и поддержку”. Подпись: Людвик Ковальский, поручик, Краков, далее следовал адрес. И добавление: “Мне почему-то верится, что Герман жив и что мы погуляем еще у вас на крестинах”.
Позже Ирма мучительно вспоминала, что же окончательно повлияло на ее решение отправиться на родину мужа, в далекую, чужую для нее Польшу. Наверное, письмо Ковальского. До него, говоря откровенно, она и не помышляла об этом. А тут засуетилась, заспешила, и откуда только силы взялись. “За соломинку ведь хватаюсь! — думала она. — А если он все-таки погиб: если не вернется, что я буду делать со старой матерью и ребенком на руках в Польше? В чужой стране, без знания языка, без жилья, без работы?”
И все-таки поехала, руководствуясь скорее чувством, чем рассудком.
Несколько месяцев длилось оформление документов, прежде чем Ирме с семьей — жене и ближайшим родственникам гражданина Польской Народной Республики — было разрешено выехать на постоянное место жительства мужа. А как Аня? Она плохо представляла себе, сколь трудное и ответственное решение приняла ее мама. Весело бегала по дворам, прощалась со знакомыми мальчишками и девчонками, обещала скоро приехать с подарками “из-за границы”. И обязательно рассказать, какие они — польские зеленые леса, голубые озера и олени, не боящиеся есть прямо из рук человека.
Аня не бывала раньше в больших городах (когда-то совсем маленькой ее возили в Ташкент). Москву проехали поздно ночью: город спал, слабо виднелись редкие огни. Варшава в ее жизни стала первым большим городом.
Девочке в ту пору шел десятый год. О войне, о злодеяниях фашистов, о разрушенных городах и сожженных селах она знала из рассказов фронтовиков, газет и кинохроники, которую показывали в единственном ургенчском кинотеатре. То, что она увидела своими глазами, потрясло ее: огромный город лежал в руинах. На привокзальной площади к ним подошел небритый человек в надвинутой на лоб зимней шапке: “Цо, панюси, маче вудки, келбасы и масла? Moгe вас запроваджич до ноцлега”.
“Что, женщины, есть у вас водка, колбаса и масло? Могу вас проводить на ночлег” (польск.).
Ни водки, ни тем более колбасы и масла у них не оказалось, и спекулянт отправился искать более выгодных клиентов.
Ночевали на вокзале. Под утро мать встала в длинную очередь к военному коменданту. Долго говорила с ним, показывая документы: “Разыскиваем мужа, пропавшего без вести во время войны. Адрес мужа — улица Длуга, 7”. Комендант кому-то звонил, потом что-то быстро говорил по-польски, сокрушенно качал головой.
— Вот что, пани, — сказал он наконец, — о судьбе вашего мужа пока ничего не могу сказать, мы наведем справки. Это, не скрою, может продлиться долго, даже несколько месяцев. У вас есть родственники или знакомые в Варшаве? Впрочем, это не имеет значения. Сами видите, как у нас с жильем: одни руины. А у вас на руках старая женщина и ребенок. Есть только один выход: я вам дам направление, как жене фронтовика и с первым же эшелоном отправляйтесь на запад, во Вроцлав. Там вы получите жилье, еду, работу.
Снова ночь на вокзале. На коленях матери тихо посапывает Аня, рядом, накрывшись телогрейкой, спит бабушка. Невеселые думы у Ирмы: что будет дальше, как встретит их Вроцлав, правильно ли она поступила, оставив родные места в надежде отыскать на этой обугленной земле дорогого человека?
Во Вроцлав огромными массами стекались переселенцы из восточных районов Польши — люди, лишенные родного очага, крыши над головой. Надежда в скором времени получить хотя бы маленькую комнатушку таяла как снег. Ночевали на вокзале, в рабочем общежитии, у сердобольных людей.
Случайная знакомая, хорошо владевшая русским, дала совет: “Руки у тебя молодые, крепкие, иди-ка работать в прачечную. Там общежитие есть. И ребенка в школу пристроишь, и старухе угол будет. А бог даст, и муж найдется. Все уладится”.
Работа в прачечной оказалась тяжелой — вставать приходилось рано, в четыре утра, и не разгибая спины в небольшом душном помещении стирать и полоскать в основном солдатское белье по двенадцать часов кряду.
Аня уже привыкла к мытарствам, к бесконечным переездам с одного места на другое. К полуголодным дням и взрослым разговорам о хлебе насущном. Ей стало казаться, что у них никогда и не было дома, не было школы, куда она ходила вместе со сверстниками в Ургенче. Она быстро освоила польский. Ловила, как говорится, на лету и спустя три недели после переезда границы заговорила по-польски быстро и безошибочно, словно это был ее родной язык. Правда, изредка вставляла русские слова. Однажды мама весело объявила:
— Ну, Анюта, с завтрашнего дня ты будешь жить, как все дети. Собирайся, пойдешь в школу! Аня подняла на нее удивленные глаза.
— В школу? Неужели, правда?
В Ургенче она ходила в школу вместе с мамой, которая преподавала литературу в старших классах. К учительнице относились с уважением, и в душе Аня всегда чувствовала себя ответственной не только за себя, но и за маму. На лице дочери Ирма прочла немой вопрос: “А как же ты, когда ты пойдешь в школу?”
— Вот подожди, доченька, — продолжала Ирма, — разделаюсь с прачечной, осмотрюсь немного, и тогда пойдем в школу вместе, как в прежние добрые времена.
Третьеклассники встретили новенькую приветливо.
— Ты сконд? (Ты откуда? (польск.).)— спросил ее веснушчатый рыжий паренек в накрахмаленной белой рубашке и в смешных коротких штанишках с помочами, потом сам гордо добавил: — Я зе Львова естем.
— Я з Ургенча.
— А то где? — заинтересовался мальчик.
— Бардзо далеко, — засмеялась Аня, — отсюда не видать.
Вошла учительница, молодая женщина с добрым лицом.
— Вашу новую подружку зовут Аней, фамилия ее Герман. Она всего несколько недель как приехала во Вроцлав вместе с мамой и бабушкой, а вы здесь старожилы, уже по нескольку месяцев живете, так что помогайте Ане.
Дни бежали за днями. На первых порах Ане приходилось трудно. Одно дело — разговорный язык, другое — грамматика. Девочка была усидчива и прилежна. Старалась обходиться без помощи взрослых. И в Ургенче она редко просила маму помочь. Во Вроцлаве же Ирма вряд ли могла бы это сделать. Ее польский язык заметно хромал. Не раз Ирма пыталась устроиться в школу преподавателем начальных классов. И всякий раз директора школ, улыбаясь, объясняли: “Вам необходимо подождать, обжиться, освоиться. Читайте нашу классику. Дети должны видеть в своем наставнике образец владения родным языком”.
Известий о судьбе Германа по-прежнему не было. Ирма писала в Главное политическое управление Войска Польского, министру обороны... Ответы приходили быстро, но ничего утешительного в них не содержалось: “Пока точными сведениями о Вашем муже не располагаем”. Несколько раз Ирма ездила в Варшаву, пытаясь связаться с родственниками Германа, но и их найти не удалось.
…Любила ли Аня музыку?! Шестилетнюю, мама взяла ее на концерт известного пианиста, приехавшего на гастроли в Ургенч. В отличие от других малышей, которые после первых минут ошеломленного осваивания теребили родителей, начинали болтать, зевать, а немного погодя и хныкать, Аня весь концерт просидела как завороженная. Она не отрываясь смотрела на пианиста, сильные руки которого неистово ударяли по клавишам, наполняя пространство зала то щемящими сердце жалобными мелодиями, то светлыми нежными переливами, то радостными торжественными аккордами.
Первые музыкальные впечатления.
После концерта девочка начала буквально приставать к маме, чтобы та купила ей пианино. Аня редко что просила у мамы, и к этой неожиданной просьбе дочки Ирма отнеслась со всей серьезностью. Аню отвели к знакомой учительнице музыки. Та, прослушав девочку, улыбнулась: “У нее абсолютный слух, ей надо заниматься, может выйти толк”. О покупке пианино не могло быть и речи. Денег и так едва хватало. Аня ходила разучивать нотную грамоту к той же знакомой учительнице, занималась старательно и самозабвенно. Но тут началась война, и про музыку забыли…
…Однажды, когда Аня училась в пятом классе, мама взяла ее и Янечку на новогоднюю елку для малышей. Их встретил веселый Миколай — польский Дед Мороз (эту роль исполнял артист Вроцлавской эстрады) — и, как бы оправдываясь, сказал, что Снегурочка заболела и теперь он в полной растерянности: привык выступать только в дуэте.
— Вы же взрослый человек! Да к тому же артист, — пристыдила его мама, — нельзя так разочаровывать малышей. Придумайте что-нибудь! Вот моя дочурка Аня, ну чем вам не Снегурочка?
Девочка почувствовала, как ее лицо заливает краска, а мама ласково спросила:
— Ты споешь для малышей, Анечка?
— Конечно, спою!
— А ты, Янечка?
— И я спою, — не задумываясь, ответила подружка.
Утренник для ребят получился. Миколай рассказывал сказки, загадывал загадки, а потом дарил подарки. Малыши, взявшись за руки, водили хоровод. А в самом центре зала стояла Аня Герман и звонким, прозрачным, светлым голосом пела знакомые всем песенки про Новый год — про зайчат, нарядивших в лесу елку, про пана Твардовского, героя польских народных сказок и былин, отправившегося на Луну.
Она пела чисто, спокойно, без лишних эмоций. Так поют взрослые. Янечка, которая поначалу подпевала ей, изо всех сил стараясь ее перекричать, вдруг замолкла: не то слова забыла, а может, не выдержала конкуренции.
Аня пела и пела. Когда она замолкла, малыши зааплодировали, начали стучать ножками и дружно требовать: “Ежче, ежче, хцемы ежче песенек!” Аня готова была петь еще и еще, глаза девочки радостно блестели, она чувствовала себя счастливой, как никогда. Она была от души благодарна заболевшей Снегурочке. Ведь сегодня она стала ну, может, и не героиней утренника, но человеком, который подарил малышам столько радости и веселья. А в ушах шум и крики: “Ежче, ежче...”
И вдруг совершенно неожиданно для себя Аня запела, казалось, давно забытую, стершуюся в памяти русскую песенку “В лесу родилась елочка”. Наступила мертвая тишина. Ребятишки пытались уловить смысл песни на незнакомом для них языке. Аня старалась как можно четче и яснее выговаривать слова, А когда поняла, что ее все-таки не понимают, жестами попыталась донести содержание несложной песенки. Ребята захлопали и еще отчаяннее потребовали “биса”. Про Миколая, который докуривал сигарету у приоткрытого окна, все забыли.
Теперь, в каморке пана Юрека, девочка влюбленно смотрела на оживающие под тонкими пальцами ресторанного пианиста клавиши. Иногда он усаживал Аню рядом на табуретку и веселыми глазами следил за тем, как она старается одним пальцем подобрать мелодию.
— А ты молодчина! — хвалил пан Юрек. — Слух у тебя отличный... Вот выгоним Люцинку на пенсию, будешь у нас в “Бристоле” звездой!
Кем быть? Этот вопрос Аня впервые задала себе в восьмом классе и с ужасом обнаружила, что однозначно ответить на него не может. По всем предметам она училась одинаково хорошо. Учителя ее хвалили, ставили в пример другим. На родительских собраниях пани Ванда, отчитывая родителей неуспевающих, повторяла:
— Вот Аня Герман. В таких трудных условиях живет: ютятся в восьмиметровой комнате, стола негде поставить, — а всегда подтянута, собранна, готова ответить на любой вопрос...
Долгий путь к призванию.
Все маленькие дети поют. Поют песни, услышанные в кино, по радио, теперь и по телевидению, на концертах, в школе и на улицах, от родителей и друзей по детскому саду. Поют дети, которые в будущем станут учеными, конструкторами ракет, врачами, рабочими. Поют и дети, которые потом станут профессиональными певцами и артистами. Их биографы начнут старательно отыскивать, когда же объект их исследования впервые запел.
Отыскать такую дату в биографии Анны Герман оказалось делом непростым. Сама она говорила мне, что почувствовала тягу, точнее, необходимость петь лишь на последнем курсе геологического факультета Вроцлавского университета. Мама же и бабушка утверждали, что она пела с детских лет. Но этому не придавали особого значения: обычная девочка, вполне рядовой ребенок, поет, как все малыши. А абсолютный слух, о котором говорила учительница музыки в Ургенче? А чистота и обаяние ее голоса, покорившие вряд ли разбиравшихся в музыке малышей? Говоря откровенно, в семье, постоянно испытывавшей нужду, которой в силу тех или иных причин пришлось скитаться, думать о том, как бы прожить, заработать на жизнь, почти не обращали внимания на безусловное дарование девочки, шедшей к призванию длинными окольными путями.

Не стоит, да и бессмысленно сетовать на судьбу, собираясь произнести столь хорошо известные, но, увы, малозначащие слова: “Ах, если бы!..” Судьбу Анны Герман, ее яркое дарование, ее подвиг в искусстве и жизни невозможно рассматривать вне времени и обстоятельств, в которых она жила…
…Первый человек, абсолютно убежденный в том, что Анна должна стать именно профессиональной певицей, — ее школьная подруга Янечка Вильк. Это была бойкая рыженькая девчушка с озорными мальчишескими глазами, неугомонная болтунья и непременная участница всех ребячьих игр, а позже неизменное “доверенное лицо” ее увлечений и тайных свиданий…
…Не будь ее, геология, возможно, и получила бы талантливого инженера, а искусство так и не узнало бы выдающейся певицы. Порой задумываешься о жизненном пути многих замечательных людей, прославивших себя великими открытиями в разных областях науки и техники или раздвинувших перед нами границы прекрасного. Почти всегда около них бывали в жизни такие вот “незаметные” спутники, люди, понимающие, что перед ними большой, замечательный талант и что необходимо помочь этому таланту обнаружить себя, не затеряться в суете и безразличии серых будней. За свое подвижничество они не ждут наград и делают то, что подсказывает им сердце. Редко встречаются такие люди. Но велика, незаменима их роль.
Никто ведь не заставлял Янечку стучаться в двери дирекции Вроцлавской эстрады и требовать, просить, умолять, чтобы непременно прослушали ее давнюю подругу Аню Герман, которая “поет, как Тебальди”. А потом, буквально замучив всех своей настырностью, тянуть за руку на прослушивание подругу, которая при этом упиралась изо всех сил, упрекая Янечку во всех смертных грехах — в бессердечии, невежестве, даже жестокости!
Аня стояла перед комиссией, во главе которой сидел, откинувшись в кресле, вроцлавский актер Ян Скомпский, все время поглаживавший выбритые до синевы щеки и смотревший куда-то вдаль... Аня не верила в успех этой затеи. Она просто подчинилась воле подруги. Может быть, потому и пела легко, не смущаясь отсутствием аккомпанемента, свободно и широко. После народной песни спела модную тогда “Не для меня поток автомобилей”, лирическую партизанскую “Расшумелись плакучие ивы”, потом, по желанию комиссии, новейший шлягер...
— Ну, довольна? — улыбаясь, спросила она Янечку, когда они вышли в коридор ждать результатов.
— Я тебе подчинилась. Теперь в ознаменование полнейшего провала ты пригласишь меня в кафе на клубничное мороженое.
Минут через пятнадцать вышел Скомпский. Сначала он посмотрел на Янечку и улыбнулся ей, а затем перевел взгляд на Аню.
— Ваша подруга — просто молодец. Сначала мы, правда, подумали, что она малость не в себе. А с сегодняшнего дня она для нас самый высокий авторитет, — Потом, сменив тон с шутливого на торжественный, он произнес: — Анна Герман, мы зачисляем вас в постоянный штат Вроцлавской эстрады. Вы будете получать как бесставочница сто злотых за концерт. А концертов в месяц будет примерно сорок. Значит, четыре тысячи злотых в месяц. Ездить будем много, репетировать — тоже, так что не ждите сладкой жизни.
Сначала она так растерялась, что не могла вымолвить ни слова. Деловитость эта совершенно потрясла ее. “Зачисляем в постоянный штат... Сто злотых... Четыре тысячи злотых... Интересно, что теперь скажут мама и бабушка? Они-то уж, наверное, обрадуются: не то что тысяча восемьсот злотых начинающему инженеру! Ну а я сама?.. Не девочка уже, своя голова на плечах, это ведь мне жить и работать...”. И вдруг она совершенно отчетливо осознала, что случилось то, о чем она втайне мечтала.

Не верилось, казалось фантастикой наяву. Но ведь сбылось! Все прежнее — выступления на студенческом вечере, “Каламбур” — представилось теперь не просто увлечением, а прелюдией, подготовкой к главному делу жизни. К пению.
Деньги... При чем здесь деньги? Да если бы Скомпский предложил выступать бесплатно, она бы и на это согласилась... Лишь бы петь!
Дома она рассказала о случившемся, будто речь шла о чем-то будничном, вовсе и не требующем обсуждения.
— Так что же, диплом ты вообще защищать небудешь? — не очень-то разобравшись в происшедшем, изумилась мать.
— Нет, почему? Буду! — ответила Аня и добавила неуверенно: — Может, когда-нибудь я все-таки стану геологом...
Автокатастрофа. Подвиг возвращения к жизни. Часть 1.
…Зато предложение малоизвестной итальянской фирмы грамзаписи “Компания Дискографика Итальяна” (ЦДИ) подписать с ней контракт она приняла без колебаний…
…Первый концерт состоялся в роскошном миланском Доме прессы, и, хотя репетиций практически не было, Анна, истосковавшись, пела с таким настроением и подъемом, что видавшая виды публика не смогла скрыть своего восторга. Итальянцы изо всех сил били в ладоши, кричали “браво”, неистово топали ногами, требуя, чтобы Анна пела еще и еще…
…Как когда-то она ездила из Вроцлава в Варшаву, так теперь летала из Варшавы в Милан, но уже как признанная европейская звезда. Ее узнавали в Варшаве и в Милане, узнавали в самолете туристы из ФРГ и деловые люди из Чикаго. К ней подходили в салонах самолетов, просили автографы, говорили хорошие слова, желали удачи. Радовала ли популярность Анну? Естественно! Изменилась ли она по сравнению с той Анной, которую когда-то школьная подруга насильно притащила на прослушивание во Вроцлавскую эстраду? Пожалуй, нисколько…
…Во Вроцлаве домашние обратили внимание на ее худобу, на болезненный румянец.
— Безобразие, — ворчала бабушка, — никакой жалости к человеку. Вы только посмотрите, как девчонку заездили!
Анна улыбалась. И думала о том, что в ее словах есть доля правды. Ведь чем больший успех сопутствовал ей в Италии, а следовательно, чем более солидными становились доходы фирмы “Компания Дискографика Итальяна”, тем больше дел появлялось у Пьетро Карриаджи, Рануччо Бастони и Ренато Серио, совмещавшего в себе деловитость администратора и талант аранжировщика.

Ренато колесил на красном “фиате” по дорогам Италии, мчался из Милана в Рим, из Рима в Турин, из Турина во Флоренцию. Встречался с деловыми людьми — известными импресарио, владельцами концертных залов, менеджерами радио и телевидения. И всюду надо было успеть, вовремя договориться, организовать. Его усталое лицо оживлялось только тогда, когда он говорил о деньгах.
— О, Аня, — твердил он, вертя баранку, — ты наше сокровище! Ты даже не понимаешь, какое ты сокровище, как долго мы тебя ждали! Если так пойдет дальше, глядишь, через год я куплю себе дом на побережье. И — что уж совсем невероятно — женюсь по любви!.. — Он приглашал Анну в кафе, умудряясь исчезнуть до того, как надо было платить по счету. Потом униженно извинялся, оправдываясь отсутствием мелочи: — Вот разменяю крупную купюру и верну...

Обещание оставалось обещанием. Анна не сердилась, а по своему обыкновению усмехалась про себя. Ренато был скуп от природы. Конечно, это свойство имело свои “социальные корни”, но с ним ничего нельзя было поделать. При переезде из города в город, с концерта на концерт он выбирал длинные окольные пути, плохие каменистые деревенские дороги: за проезд по удобной автостраде надо было платить, а страшнее этого испытания для него ничего не существовало. Он готов был пренебречь самой обычной логикой: машина уродовалась на плохих дорогах, они теряли уйму времени (а время — деньги) и однажды чуть не сорвались в пропасть…
…Анна уже приняла ванну и собиралась лечь, как неожиданно в дверь постучались. На пороге стоял Ренато. Он был бледен, от него пахло коньяком, но в глазах горели веселые огоньки.
— Привет, наше сокровище! — заорал он. — Ты что это, спать собралась?! А ну-ка вставай! Тебя ждет шикарная гостиница в Милане. Там оплачен номер. Оплачен, а здесь надо платить! Сама понимаешь, наша фирма пока не такая богатая, чтобы платить за два номера сразу.
Через двадцать минут они уже сидели в машине и мчались по тихим улицам спящего городка.
— Скажу тебе честно, — прибавляя скорость, рассказывал Ренато, — я уже два дня не спал. Задала ты нам работу! Утром вернулся из Швейцарии — подписан контракт, о-ля-ля, закачаешься! Обскакал весь Милан и — сюда, за тобой. Всюду надо успеть. Что ни говори, а главное в жизни — деньги! Уж я-то знаю, что это такое, когда их нет, — он замолчал и через несколько минут, когда они выехали на шоссе, вновь обратился к Анне, подавляя зевоту: — Давай не будем плестись по деревням, поедем по автостраде — ночью налоги не берут...
Эх, Ренато, Ренато. Он совсем потерял голову от неожиданно свалившегося на них успеха (который выражался конкретными денежными цифрами). Он нежно поглядывал на сидящую рядом с ним пассажирку. Совсем как почтенный отец семейства смотрит на только что приобретенную дорогую вещь, на которую копил по лире много лет. Ренато не заметил, как скорость на спидометре перескочила на цифру 100, потом начала ползти вверх к цифрам 120, 130, 140, 150, 160... Он видел впереди далекие огни Милана и мечтал о мягкой теплой постели. Ренато не сразу осознал, что теряет управление, что руль уже не слушается его, что машина с жутким свистом куда-то летит и страшный тяжелый удар настигает его...
Их нашли под утро. Водитель грузовика остановился около разбитого “фиата”, в котором без сознания лежал Ренато. А метрах в двадцати от “фиата” лежала окровавленная молодая женщина, как спустя двадцать минут установила дорожная полиция, — польская артистка Анна Герман.
Она попробовала пошевельнуться и почувствовала невыносимую боль во всем теле, словно кто-то беспощадно вбивал в нее острые гвозди. Она застонала и чуть приоткрыла глаза: неровный свет ускользал, выхватывая фигуры кричащих людей...
“Где я?” — пронеслось в мыслях. Попыталась сосредоточиться, восстановить в памяти картину происшедшего. Концерт, Ренато, автомобиль, дорога в Милан... и пустота, будто оборвалась кинолента... Кто-то склонился над ней. Она услышала, как сказали по-русски со слезами облегчения: “Слава богу, жива!”
…Она снова открывает глаза. Теперь в палате светло. По стенам резво скачут солнечные зайчики. На стуле перед кроватью, ссутулившись, сидит мать. Желтое, утомленное, состарившееся лицо.
— Господи, слава богу, жива... — словно молится Ирма, и Анна видит, что слезы текут по ее щекам, что она еле сдерживается, чтобы не зарыдать в голос.
Анна хочет сказать что-то успокаивающее, доброе, но язык не слушается ее, горло издает какие-то бурлящие звуки, улыбки тоже не получается. Только теперь к жестокой боли во всем теле добавляется и тяжелая боль в висках. “Наверное, я умираю, — отрешенно думает Анна. — Наверное, с такими страданиями и приходит смерть. Скорее бы. Это же невозможно терпеть... ” Сознание снова уходит. Она будто проваливается в огромную черную бездонную пропасть.
“Успокойтесь, кризис уже миновал. — Анна ясно различает голос Збышека. (Збигнев Тухольский – жених, впоследствии муж Анны Герман) — Теперь все будет хорошо”.
Анна видит его лицо — осунувшееся, усталое, их взгляды встречаются, и она еле слышно, с трудом выговаривает слова:
— Как я рада, что вы здесь, со мной. Мать со Збышеком прилетели в Милан на третий день после катастрофы. Никто из сотрудников в Министерстве культуры и “Пагарте” не пытался успокоить пани Ирму.
— По имеющимся данным, — сказал ей директор “Пагарта”. — состояние крайне тяжелое. Наберитесь мужества. Будьте готовы к худшему. — Директор снял очки, протер носовым платком стекла и тихо добавил: — Это большое несчастье для всего нашего искусства. — Потом сказал еще: — Насколько мне известно, пани Анна не замужем, но у нее есть жених. Он может вместе с вами сейчас отправиться в Италию.
В Милане их встретил сотрудник Польского посольства, они завезли чемоданы в гостиницу и сразу же направились в госпиталь. Лечащим врачом был молодой человек с редко встречающимся здесь веснушчатым лицом и ясными голубыми глазами.
— Ничего определенного сказать не могу, — говорил он. (Сотрудник посольства почти синхронно переводил с итальянского.) — Травмы очень тяжелые — сложные переломы позвоночника, обеих ног, левой руки, сотрясение мозга, опасные ушибы других органов. Вся надежда на сердце и на молодой организм.
Потом Ирма говорила, что до конца дней своих не забудет эти двенадцать бессонных ночей: она сидела у кровати почти бездыханной дочери в переполненной палате, куда доставлялись жертвы особенно тяжелых автомобильных катастроф. Люди бредили, стонали, кричали, плакали... Иногда стоны и крики прекращались, санитары накрывали тело белой простыней, перекладывали труп на каталку и увозили вниз. А на “освободившуюся” койку укладывали новую жертву безумной спешки второй половины XX века. Сколько раз за эти двенадцать суток больно сжималось сердце пани Ирмы, когда дочь начинала тяжело дышать и стонать, а в щелях между веками виден был остановившийся взгляд.
— Збышек, ну сделай же что-нибудь, спаси Анюту! — с мольбой бросалась она к понуро сидящему жениху дочери.
И Збышек бежал за врачом. Врач вызывал медсестру, та делала укол, и они сразу же исчезали...
Сознание вернулось на двенадцатый день. Были отменены искусственное дыхание и питание. Доктор через переводчика сообщил им:
— Очевидно, за жизнь опасаться больше нечего. Но все только начинается... — Он запнулся, потом спросил Збышека в лоб: — У вас есть деньги? Большие деньги? Вы богаты? Выздоровление будет очень длительным. Лечение обойдется дорого!
Теперь Анну перевезли в Ортопедический институт — один из наиболее известных и уважаемых в Италии, где, по убеждению многих, доктора творят чудеса и где способны, как сквозь слезы сказала дочери пани Ирма, “починить сломанную куклу”.
Мама... Самый близкий в жизни человек, давший жизнь своему ребенку. Согревший в тяжелую минуту, защитивший, поставивший на ноги. Всегда ли и во всем была права мама? И можно ли горькие ошибки, совершенные ею, рассматривать в отрыве от ее тяжелой судьбы? Сейчас, когда Анне казалось, что вот-вот силы оставят ее, она была благодарна судьбе, что у ее постели — мать. Несколько лет спустя, вспоминая эти трагические дни, Анна напишет: “Для меня присутствие матери стало спасением, благословением, когда пришел самый трудный час”. Да, самый трудный час для самой Анны наступил потом, когда вернулось сознание, когда вопрос о жизни и смерти был окончательно решен в пользу жизни...

После катастрофы Анна Герман провела больше года в больницах. Мама пани Ирма все время была рядом...
…Предстояла тяжелая операция, связанная с восстановлением нормальной деятельности изломанного и искалеченного человеческого тела. Впрочем, можно ли заново “собрать” человеческий организм, в котором все взаимосвязано, в котором нет мелочей и в котором повреждение какой-нибудь невидимой глазом “детали” могло привести к гибели целого. Анна, разумеется, не думала об этом. Она научилась подавлять в себе боль, во всяком случае, не показывать близким своих страданий. Улыбаться, когда судорога коверкала мускулы, терзала нервы. Болтать о пустяках, когда больше всего хотелось кричать от неотступной режущей боли...
Она очнулась после операции и сразу же почувствовала себя так, будто очутилась в каменном мешке. Все тело облегал гипс — холодный, липкий, еще не успевший застыть, как бы грозящий стать вечной броней. Гипсовый панцирь начинался у самых стоп, как длинное вечернее платье, облегал все тело и кончался у самого подбородка, так что даже легкий поворот головы причинял мучения.
Впервые в жизни она так горько и безутешно плакала. Она умоляла врачей и санитаров снять гипс, избавить ее от этих новых страданий. Лучше остаться калекой, лучше смерть, наконец, чем эта каменная скованность, которая, казалось, — навсегда. Но врачи призывали ее к благоразумию: иного пути к исцелению нет, а этот, хоть и не дает стопроцентной гарантии, все же самый надежный.
Между тем владелец фирмы грамзаписи “Компания Дискографика Итальяна” Пьетро Карриаджи, дела которого заметно улучшились в связи с блистательными выступлениями в Италии “потрясающей польки”, впал в уныние. Он на чем свет стоит ругал идиота Ренато, которому имел несчастье доверить единственную реальную надежду фирмы за все время ее существования. Ренато отделался лёгкими ушибами и теперь смотрел на хозяина виноватыми преданными глазами.
— Не переживайте, шеф. Конечно, нет слов, жалко. Но у меня есть координаты еще двух полек, которые, как мне сказал один человек (а ему можно доверять), куда лучше, чем бедняжка Анна.
— Короче, — успокоившись, подбил итоги Пьетро, — нет у нас больше денег на ее лечение. Через месяц мы просто вылетим в трубу. Необходимо очень деликатно, повторяю, деликатно организовать ее отправку в Польшу. Действительно, не повезло... Такая певица, такая женщина. Ее, по-видимому, ждет неподвижность. — Он горестно помолчал, потом набросился на Ренато: — Скажи, положа руку на сердце, неужели тебя не мучает совесть?
Тот только захлопал глазами. Не дождавшись ответа, Пьетро переспросил:
— Так что там про этих полек? Или опять врешь?
— Вру, — чистосердечно признался Ренато и уставился на шефа робкими, преданными, собачьими глазами.
То, что глава фирмы считал “деликатной”, но абсолютно необходимой коммерческой операцией, изломанной и исстрадавшейся, закованной в гипс Анне казалось несбыточным счастьем, заветной мечтой. Она связывала с возвращением на родину надежду на исцеление. Конечно же, в Польше все пойдет быстрее, лечение будет более эффективным. Может, какой-нибудь польский врач найдет более действенное средство для выздоровления? Здесь же, в Италии, профессор Дзанолли советовал не спешить, поскольку каждое передвижение, тем более такое дальнее — самолетом, грозит опасными последствиями.
— Кости только-только начинают срастаться, и здесь покой — наш главный союзник.
— Синьор профессор, — робко вступала Ирма, — у нас кончаются деньги. Мы и так израсходовали почти все, что моя дочь заработала...

Профессор Дзанолли лично провожал Анну на аэродром. Ее положили в оборудованную по последнему слову медицинской техники машину “скорой помощи”. Сильные, рослые санитары бережно внесли носилки в самолет польских авиалиний “ЛОТ”, Следом шли Ирма, Збышек и доктор Чаруш Жадовольский, специально командированный “Пагартом” на время перелета.
Итак, прощай, Италия, — страна, подарившая так много прекрасных, незабываемых мгновений творчества и отнявшая взамен не только здоровье, но и саму возможность это творчество продолжать. Теперь, когда страдания немного отступили, Анна меньше всего думала о себе — она жалела постаревшую мать, на долю которой выпало столько испытаний, жалела Збышека, вконец измотанного и измученного, обреченного выхаживать беспомощную невесту.
“Вот вернемся домой — поблагодарю его за все: и за доброе сердце, и за порядочность, — думала Анна в полете, — и скажу, что он свободен. Я и так доставила ему столько хлопот”…
…Ее привезли на государственную дачу с большим количеством комнат и всевозможными удобствами, с отлично вымуштрованным обслуживающим персоналом. Но комната ей нужна была лишь одна, та, где она бы могла лежать и где могла бы находиться Ирма. В первую ночь на польской земле Анна никак не могла заснуть. По крыше стучал дождь и раскачивались под ветром деревья. Анна прислушивалась к шуму дождя и свисту ветра. Будь она здорова, закуталась бы в теплое одеяло — подальше от непогоды. А теперь нестерпимо захотелось туда — под холодный дождь, навстречу леденящему ветру!..
…Две недели спустя Анну перевезли в столичную ортопедическую клинику Медицинской академии. Профессор Гарлицкий, крупнейший специалист в этой области, после тщательного осмотра и многочисленных рентгеновских снимков на вопрос Анны: “Можно ли в скором времени избавиться от итальянского гипса?” — ответил коротко:
— Мы постараемся в некотором смысле облегчить ваше положение. Постараемся. Но не торопите нас, и сами не спешите. Сейчас главное — время и терпение.
Говорят, что человек приспосабливается ко всему. В какой-то степени эти слова справедливы и по отношению к Анне. Она “приспособилась” к гипсовому панцирю, научилась стойко переносить все страдания, связанные с положением “узницы медицины”, осознала, что другого выхода нет и что, пожалуй, наступил момент, когда надо отвлечься от своей болезни, перенестись мысленно в мир искусства, в котором она жила и в котором была счастлива.
Многое теперь казалось ей второстепенным, трудности актерской жизни представлялись чуть ли не раем, а былые внутренние терзания — нелепыми переживаниями. Ах, если бы судьба оказалась столь благосклонной! Если бы снова можно было бы окунуться в этот пестрый и удивительный мир! Уехать бы, пусть даже и с плохим оркестром, в захолустье! Просто так, бесплатно... И снова выйти на сцену! Пусть в зале сидит лишь несколько человек — не важно! Но будет сцена, и будут зрители, и она снова увидит их лица и выражение их глаз.
Ей принесли газеты и разрешили по нескольку минут в день читать самой. Она прочла несколько восторженных рецензий о своих гастролях в Италии, потом сообщения ПАП о катастрофе, о состоянии своего здоровья, интервью с бабушкой (почему-то о ее детских годах). Дни шли за днями. Физические страдания стали уступать место нравственным. Если совсем недавно воспоминания казались ей целительно счастливыми, то теперь они становились нестерпимой болью, острой, режущей, почти разрывающей. Ее охватила жгучая, мучительная тоска. Та жизнь, конечно, продолжается. Но уже без нее. И вряд ли теперь уже возможно возвращение к той, главной для нее жизни. Внешне эти переживания были незаметны. Анна всегда держалась стойко и достойно в самых трудных, кризисных ситуациях, когда к горлу подступал ком, когда хотелось не кричать, а выть от боли, от обиды, что все могло сложиться иначе...
…Ирма и Збышек читали ей письма и телеграммы, которые сотнями приходили в Министерство культуры: от коллективов больших предприятий и отдельных граждан, написанные скупыми канцелярскими словами и очень искренние, человечные. Ей рассказали, что по радио и телевидению передают много песен в ее исполнении и всякий раз люди спешат к теле- и радиоприемникам и слушают, как никогда.
Незримая поддержка изменила к лучшему настроение Анны. Она жадно читала и перечитывала письма и телеграммы с улыбкой растроганной, счастливой благодарности. Каждое утро она получала письма, в общем очень похожие одно на другое: неизвестные корреспонденты пылко признавались ей в своей любви и клялись в верности, желали скорейшего возвращения к полноценной жизни. И обязательно — новых встреч на сцене…

…Анна попыталась правой, здоровой рукой ответить на несколько писем, но почувствовала, что быстро устает. Надо пересилить усталость, надо приучить себя работать. Обязательно отвечать на письма. Надо попросить маму привезти клавиры, которые остались дома во Вроцлаве. Необходимо занять себя полезным делом. Пора возвращаться из страшного мира боли и отчаяния на землю. В реальном, осмысленном труде найти выход из безысходности. Каждое утро по три-четыре часа она отвечала своим корреспондентам, всякий раз отыскивая новые слова, стараясь писать с юмором. Иногда даже подписывалась: “сломанная кукла”.
“Я очень тронута Вашим письмом, — писала Анна одному из своих почитателей. — Чувствую я себя отлично, настроение солнечное, правда, пока чуть-чуть мешает гипс. Он жесткий, прямо как железный, и неумолимый. Но я считаю денечки, чтобы поскорее избавиться от этого фирменного итальянского наряда. А когда избавлюсь, то снова запою. И постараюсь петь лучше, чем прежде. Потому что за это время я сильно истосковалась по пению. А пока слушайте меня по радио, если я Вам не очень надоела. И еще раз сердечно благодарю за Ваши добрые слова, они куда полезнее и “вкуснее”, чем лекарства”.

…А письма из Советского Союза шли и шли... Теперь Анна была просто не в состоянии отвечать всем своим корреспондентам. Она отвечала некоторым, тем, кто действительно нуждался в ее ответе. Например, одной тяжело больной женщине из Волгограда. Та лежала парализованная много лет, и Анна нашла для нее добрые, ободряющие слова. Пришло письмо из Ургенча: человек, не знавший, что она его землячка (да и откуда он мог знать?), приглашал ее после выздоровления в Ургенч. И уверял, что, если она попробует знаменитой среднеазиатской дыни, все ее болячки как рукой снимет. Анна ответила земляку очень весело, написала, что ловит его на слове, обязательно приедет и съест дыню…