Борис поднял винтовку с вынутым затвором к небу, глядел, прищурившись в ствол — хорошо ли почищен.
И все это было, как безобидная забава, все было осенено высокими тихими соснами; в хвое, путалось солнце, золотой чешуей осыпалось вниз, и тревога, охватившая Бориса и Аннушку возле мертвой водокачки, растворилась в мирной успокоенности утра.
Совсем рядом из сосновой чащи шла к стоянке цепочка бойцов, они тащили охапки непослушно выпиравших сосновых ветвей, Аннушка узнала эти ветви, теперь пришло время им вовсе исчезнуть с лица земли, что же, они уже совсем не были похожи на красивые женские руки...
Увидев Аннушку с Борисом, красноармейцы на минутку остановились, и Аннушка заметила на их лицах понимающие, незлобиво-иронические улыбки, и ей почему-то было это приятно, ее увидели вместе с Борисом.
Бойцы, не оглядываясь, пошли дальше, и в той стороне, куда они пошли, курился легонький дымок над короткой, узкой, под колпачком, трубой, там была полевая кухня, и чувствовалось — весь «табор» живет ожиданием завтрака, и так по-домашнему покоен был привал, вот этот, легкими колечками, смоляно, хвойно пахнущий дымок, чем-то очень дорогой.
Ах да, та давняя, удивительная поездка в мамино село, на ее Украину!
Она с мамой была там все лето, и по сию пору нет-нет да и всплывет, задушит: чисто побеленные хаты, вялые, дурманно дышащие мальвы перед окнами, золотая пыль, поднимаемая мерно текущим по улице стадом коров... Все это жило в Аннушке, брезжило издали, как солнечный зайчик...
Потом было возвращение в город, стоверстное путешествие на крестьянской бричке. Их вез дедушка — его теперь тоже нет уже, он умер вскоре после того, как похоронил дочь, и мамино село ушло от Аннушки навсегда—
Боже, те привалы посреди горячего степу — ив селе, и еще долго после этого у мамы прорывались украинские слова, так ласкавшие, бывало, слух Горощихи—
Дедушка распрягал лошадь, сооружал таганок, разжигал сухое былье, и пока зрел в котелке степной кулеш, Аннушка и мама отходили недалеко, на бережок безвестной речушки, таинственной, будто покинутой людьми, и столько открытий было у Аннушки: и скользящие в серебристом полынке ящерки, и ровные стайки линьков в темной, прозрачной до самого дна, прошитой снизу вверх ужищами кувшинок воде.
Мама стояла на бережку, глядела, глядела в ту сторону, откуда они ехали, будто хотела заглянуть за приподнятый горячими волнами воздуха, будто с чем-то навсегда прощалась, и голос мамы был почти не слышен, сиротлив в огромной степи:
Ой полети, зозуленько, На зopi раненько Там на моей родиноньке Закуй жалабненько
То, о чем говорила песня, не могло затронуть счастливого сердца Аннушки, и она гадала, зачем среди этой тишины, воли мама поет такую грустную песню.
ЖАВОРОНОК, ЖАВОРОНОК, ПРИЛЕТИ
Лишь после поняла Аннушка, что это и было мамино прощание с жизнью, горькая мамина жалоба на свою долю, уже звавшую ее из этого счастливого мира, и Аннушке дорога была память о том дне в ее тоже не богатой радостями судьбе...