-Рубрики

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Москва-Хайфа

 -Подписка по e-mail

 

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 07.03.2010
Записей: 1726
Комментариев: 129
Написано: 2150

Серия сообщений "уроки чтения":
Часть 1 - Александр Генис. Фантики
Часть 2 - Александр Генис. Чехов понятен каждому, особенно женатому
Часть 3 - Александр Генис. Шкала языка
Часть 4 - Александр Генис "Нью-Йорк таймс". Инструкция к употреблению
Часть 5 - Уроки Изящной Словесности Петр Вайль Александр Генис
Часть 6 - Александр Генис: Акмеист леса Шишкин
Часть 7 - Карандашу «Все лучшее, — признался Розанов, — я написал на полях чужих книг».
Часть 8 - По-моему, только в России встречались гениальные переводчики.
Часть 9 - описать свою библиотеку
Часть 10 - Смешное нельзя пересказать, только — процитировать.
Часть 11 - Чехов в помощь.Александр Генис

Выбрана рубрика уроки чтения.


Другие рубрики в этом дневнике: цитирую Парашутова(82), Цитаты(34), Художники-иллюстраторы в американских журналах(7), художники-евреи (121), художник получил звание академика (7), художник Израиля(20), Фонд Барнса(1), танцы(20), Ссора в живописи(47), профессиональное(33), После Китая(29), Портреты великих в живописи(40), Понравившиеся стихотворения(10), Песах в живописи(26), падение титанов(7), окно в живописи(3), О музыке(16), Научно-исследовательский музей Российской Академии(7), Найденное в интернете(59), кулинария(28), Их имена - на карте Хайфы(46), История Израиля(6), иллюстрации(5), израильский киноартист(5), зеркало в живописи(17), жили в Хайфе(12), есть online/хотела бы прочитать (13), Еврейские традиции(10), еврейские мудрецы (10), Вышивание(31), Высоцкий и Влади(14), виолончель сокр. cello(47), Ботаника(7), большая золотая медаль Академии Художеств(21), Jerry Lee Lewis(3), Charles Dickens s The Old Curiosity Shop . George(14), boogie woogie(8), auto(12), ./Книга Б. Брина "И вечный бой..."(18), "оград узор чугунный" в живописи(34), "и дождь смывает все следы"(4)
Комментарии (0)

Александр Генис. Фантики

Воскресенье, 25 Апреля 2010 г. 21:55 + в цитатник
Это цитата сообщения vladmoscow [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Александр Генис. Фантики



http://www.novayagazeta.ru/data/2010/006/12.html

 

 

Героями новой книги Александра Гениса стали самые знаменитые полотна русской живописи. Примелькавшись, как фантики, они вошли в ДНК нации и стали ее ментальной мебелью. Но стоит любовно и пристально рассмотреть заново хрестоматийные картины, как за каждой откроется таинственная бездна и увлекательная история. Про счастливую «Девятую волну», перовских богов охоты, ивановского Христа-пришельца, вольную ватагу бурлаков, русскую троицу шишкинских богатырей, врубелевского неандертальца Пана или неистребимых саврасовских грачей.

Путь наверх
Репин

Угодив на один прием с директором музея Гуггенхайма Томасом Кренцом, который от своего русского происхождения сохранил только православие, я наконец задал вопрос, мучивший меня треть века:

— Почему бы вам не устроить выставку нашей живописи?

— Мы уже, — удивился Кренц.

— Я имею в виду без Малевича.

Видимо, не только я задавал ему этот дерзкий вопрос, потому что некоторое время спустя, когда Нью-Йорк обклеили афишами с «Незнакомкой» Крамского, спираль Гуггенхайма от вестибюля до чердака заполнило отечественное искусство, начиная с икон и кончая Куликом. Зрителей, впрочем, больше всего привлекала середина — то, чего мы стеснялись, а они не видели: передвижники. Прежде всего — «Бурлаки на Волге».

Очевидный гвоздь выставки, репинский холст вызвал оживленный интерес и неожиданную реакцию. Доброжелательный критик назвал картину «гибридом Микеланджело с фоторепортажем», глупый — «повседневной сценкой из русской жизни». «Хорошо еще, что не «Сахаров в Горьком», — подвел я итог американским отзывам и отправился на встречу со старыми знакомыми.

Несмотря на буднее утро, а точнее — именно из-за него, в музее была толпа, сплошь состоящая из школьников, которых, как нас когда-то, учили жизни в ее правдивом отражении. К Репину очередь была длиннее, чем к туалету. Отстояв свое, я оказался наедине с бурлаками, если не считать отставшего от экскурсии негритенка лет восьми. Насмотревшись на картину вдосталь, он смерил меня взглядом, и решив, что я подхожу для вопроса, смело задал его:

— Никак не пойму, мистер, — сказал он, — which one is Jesus?

Не найдя Христа, я пересчитал одиннадцать бурлаков и нашел, что они и впрямь напоминают апостолов: грубые, сильные люди, живущие у воды и объединенные общим делом.

Как матрешки, бурлаки только кажутся чисто русским явлением. До тех пор пока не изобрели надежные бензиновые моторы для небольших судов, они использовались и в Западной Европе (самые известные — «Трое в лодке, не считая собаки»).

 Репина, впрочем, интересовали не транспортные, а национальные проблемы. В бурлаках он искал родную экзотику. В сущности, это было не народническое, как у Некрасова, а колониальное, как у Верещагина, искусство. Поэтому Репин собирался в экспедицию, словно Стенли в Африку: «Caмyю бoльшyю тяжecть в мoeм чeмoдaнe cocтaвляли cпиpтoвки, кacтpюли и зaкyплeнныe в достaтoчнoм кoличecтвe мaкapoны, cyшки, pиc и биcквиты «Aльбepт». Мы exaли в дикyю, coвepшeннo нe извecтнyю миpy oблacть Boлги, гдe, кoнeчнo, ничeгo пoдoбнoгo eщe нe знaли».

Реальность не обманула ожиданий: одни крестьяне принимали приезжих художников за иностранцев, другие — за чертей. Даже их русский язык не поддавался взаимной расшифровке. Характерно, что вместо припасенных книг Писарева и Тургенева художники взялись за «Илиаду».

Попав на Волгу, Репин обнаружил, что образование лишает нас прямого доступа к той вневременной, доисторической ментальности, где хранятся национальные архетипы. Надеясь найти их в бурлаках, Репин, как позже Блок, назвал русских скифами и изобразил первобытной ордой. В этом нет ничего обидного, ибо скованные общей уздой, они, вопреки ей, сохранили предельное своеобразие черт. У Репина все бурлаки — разные. В этом их главное достоинство и разительное отличие от оседлых мужиков, из поколения в поколение зарывающих жизнь в землю.

 Так хоровая, как тогда говорили, картина Репина стала самым известным в России групповым портретом, но — в отличие, скажем, от «Ночного дозора» — неизвестно кого. Простой, не умеющий и не желающий себя выразить человек всегда задавал художнику загадку. Поэтому о репинских бурлаках мы знаем лишь то, что рассказал сам автор — не на холсте красками, а словами в мемуарах.

«Первым, — цитирует их каждый экскурсовод, — идет поп-расстрига по фамилии Канин. В центре — юный бунтарь Ларька. Перед ним на лямку навалился Илька-моряк». Последний пристально смотрит прямо в камеру, которой тогда служил глаз художника, и думает о себе то же, что, как донес нам Репин, все нанятые им в натурщики бурлаки: «Продал душу за косушку».

Возможно, так оно и было. Похитив живые души, критики распорядились ими, как мертвыми, приспособив для собственных нужд.

Стасов увидал в бурлаках страждущий народ. Достоевский был в этом не уверен: первые двое, показалось ему, почти улыбаются. Начальству было стыдно перед иностранцами, но великий князь Владимир Александрович, купивший картину у Репина, не постеснялся повесить ее в бильярдной.

Гиляровский, тянувший лямку на Волге как раз в то же время, когда Репин писал там бурлаков, видел в них детей Пугачева и внуков Разина, чья вольная судьба часто, а иногда и неразрывно была связана с разбоем. (На латышском «бурлак» и «разбойник» — до сих пор одно слово.) «Будет день, будет хлеб», — говорят бурлаки у Гиляровского. Ибо «с деньгами издыхать страшно». Впрочем, это им не грозило, потому что пить они начинали до зари.

Какая же может быть воля в скотском рабстве? Об этом нелепо спрашивать, как теперь говорят, офисный планктон. Но те, кто помнит стройотряды, знают об окопном братстве, которое часто сопутствовало их надрывному обиходу. Освобождая от лишнего и сложного, труд обнажает человека до жил, костей и нерастворимого экзистенциального остатка.

Однажды я разгружал вагон вместе с отказниками, которых давно не брали на другую работу. Меня навсегда поразило, как быстро и целиком проявилась личность каждого, кто брался со мной за ящик. В труде, как в футболе, сразу видно человека и сколько он стоит. Вот почему бурлаки Репина — всех статей и мастей. И работают они по-разному. Одного лямка смиряет, другого — бесит, третьего — морит, четвертому — не мешает курить, пятому — набивать трубку. Но всех — и это лучшее в картине! — подчиняет общее волновое движение, которое медленно, упорно и верно побеждает течение великой реки, навязывая ей свою волю.

Такие людские машины строили пирамиды, города и империи до тех пор, пока прогресс не механизировал работу, лишив ее наглядного смысла и психоделического воздействия.

Дело в том, что физический труд, особенно тяжелый, а пуще всего — каторжный, занимает нас полностью, не оставляя мучительного зазора для любых ментальных упражнений, кроме песни. Некрасов называл ее стоном, Гиляровский привел слова:

Белый пудель шаговит, шаговит,
Черный пудель шаговит, шаговит.

Пьянящий ритм труда, рвущее мышцы напряженное усилие есть предназначение тела, следовать которому теперь взялись культуристы всех стран и народов.

Когда я пришел прощаться с «Бурлаками», у меня созрел проект эксплуатации 37 тысяч нью-йоркских марафонцев. Я предложил уменьшить дистанцию, но прицепить к ним барки, направляющиеся вверх по Гудзону. Оказалось, однако, что мой экологически чистый и нравственно безупречный план опоздал. В Угличе любителей экстремального отдыха уже собирают в ватаги. Не исключено, что мы их еще увидим на Олимпийских играх.

Александр Генис

22.01.2010


Метки:  
Комментарии (0)

Александр Генис. Чехов понятен каждому, особенно женатому

Воскресенье, 25 Апреля 2010 г. 21:59 + в цитатник
Это цитата сообщения vladmoscow [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Александр Генис. Чехов понятен каждому, особенно женатому


 

 
1 из 2
Жена А. П. Чехова Ольга Книппер-Чехова была первой из актрис, воплотивших на сцене образ чеховской женщины
Фото: РИА Новости/ STF
 
открыть галерею ...
В январе Антону Павловичу Чехову исполняется 150 лет: самое время прочитать его по-настоящему, а не так, как учили в школе, считает культуролог Александр Генис.


Самый молодой из русских литературных генералов, Чехов сегодня дальше от нас, чем Гоголь, Толстой или Достоевский. Он и сам знал, что соотечественники не всегда будут его читать. И почти не ошибся со сроками, когда кокетничал: меня почитают лет семь, потом забудут, а лет через пятьдесят снова начнут и тогда уже будут читать долго. Почему Чехов ушел из нашего читательского обихода? Он ведь не обычный классик — пускай русская литература и вышла из Гоголя, но русский читатель точно вышел из Чехова. Набоков говорил, что Чехов создал русского интеллигента не на бумаге, а в действительности. Шестидесятники внесли историческую поправку: не русского, а советского интеллигента родил Чехов. Куда подевался этот читатель и что сегодня искать у Чехова — об этом «Огонек» спросил у знатока родной речи писателя Александра Гениса.

— В новейшей России Чехов оказался самым нечитаемым классиком XIX века. Почему это так?

— Если это так, то причину можно найти в телевизоре. Из Чехова не сделаешь хорошего сериала, «телеромана», жанр, в который так удобно вписывается великая «мыльная драма» Толстого и Достоевского. С другой стороны, утрачено искусство коротких и смешных инсценировок, которыми я наслаждался в детстве. Они-то для меня и были проводниками в чеховский мир.

И еще. Чехову приходится отвечать за всех своих эпигонов. Сомерсет Моэм, прямой антипод нашего классика, сказал, что Чехов испортил всю английскую литературу, где каждый автор стал сочинять рассказы ни о чем. Это, конечно, неправда. У Чехова много действия, но поступки его героев, особенно в драме, ничего не меняют.

— Нет ли у вас ощущения, что чеховский текст «устал»?

— Школа поставила Чехова в чужой для него ряд — между Толстым и Горьким. Между тем его надо читать с Беккетом. У меня есть книга, собравшая «Записные книжки» Чехова, Ильфа и Довлатова. Выяснилось, что самым смешным был Чехов. У него есть, например, дама, сочиняющая опус «Трамвай Благочестия». Чтобы остранить Чехова, нужно вывести его из унылой интеллигентской колеи. Пусть каждый, кому Чехов кажется мямлей, сперва прочтет «Черного монаха».

Отношение к школьным классикам в Америке такое же, как в России? Есть кто-то в англоязычной литературе, кто пострадал по вине школы в такой же мере, как Чехов у нас?

— В Америке нет канона. Роль «святой русской литературы» (выражение Томаса Манна) тут играет Библия. Но как раз ее в общественной, а не воскресной школе изучать запрещено. В такой ситуации выбор классиков во многом определяет учитель. Обычно школьники читают Марка Твена, обязательно «Убить пересмешника», почти всегда — «Над пропастью во ржи». Но еще есть Шекспир, который так или иначе, через кино или театр, школьные постановки или классные чтения, добирается до каждого ученика. При этом Шекспира, несмотря на полупонятный язык, не может испортить даже плохая школа. Понятно, что Чехова полюбить проще, особенно если начинать с Чехонте. Юмор добирается до нас первым и умирает последним. Поэтому мы открываем литературу Чуковским и до сих пор ставим в театре Аристофана. Вопрос, впрочем, не в каноне, польза его очевидна, а в способе изучения литературы. По-моему, вместо ее истории школьники должны получать уроки чтения, которые, как таблица умножения, помогут справиться с любым вызовом программы. Во всяком случае, сам я сейчас пытаюсь написать такой учебник, чтобы поделиться длинным опытом запойного читателя. Долг взрослых состоит в том, чтобы передать следующему поколению навык наслаждения книгой. Если она приносит удовольствие не меньше футбола, тогда и Чехова прочтут.

— Писательский юбилей, чаще всего пышный и пустой, — это по преимуществу российская традиция? Как Америка отмечает дни рождения своих классиков?

— Как уже было сказано, классик в Америке отнюдь не то же самое, что в России. С одной стороны, их несравненно больше (за счет английских предков), с другой — совсем нет. Больше всего мне нравятся годовщины не авторов, а их книг. 50-летие той же повести «Над пропастью во ржи» отмечала вся пресса. В целом же размах юбилея определяет живая любовь современников. 400-летие Мильтона заметили только университеты, а вот на юбилей Эдгара По собрались на его могиле поклонники в маскарадных костюмах со всей страны. И каждый год в день смерти поэта на плите неизвестно откуда появляется красная роза.

— В советские времена Чехов был по преимуществу интеллигентским писателем, но даже у интеллигенции недолгая мода на него ушла вместе с эпохой позднего застоя.

— Чехову не нужен особый читатель — ни советский, ни даже русский. Он по своей природе — вне границ национальной культуры. Скажем так: Чехов понятен каждому, особенно женатому. Человеку застоя был близок не Чехов, а «чеховские мотивы», например у Вампилова.

— Чем женатый читатель Чехова принципиально отличается от холостого?

— Чехов часто начинал тем, чем кончался классический роман, — свадьбой. Описание супружеской любви и ненависти делает его таким современным. Пока мы двуполы, Чехов найдет себе читателей. Холостяки читают Чехова с надеждой — они хотят открыть тайну гармонии в отношении полов. Женатые — с пониманием того, почему она невозможна. Эту диалектику супружеской жизни моя мама излагала одной фразой: «Холостому плохо везде, женатому — только дома».

— Те, кто настаивает, что Чехов устарел, говорят, что между нами и его современниками уже лежит пропасть. И что тоскующие помещики и профессора окончательно устарели в эпоху, когда жизнь идет по Хармсу и по Кафке.

— Во всяком случае, в советское время эта пропасть была гораздо шире. В эпоху колхозов и коммунальных квартир труднее понять мир, где действуют частные врачи, адвокаты, коммерсанты, журналисты и профессора. Сегодняшний русский читатель ближе к Чехову, чем его родители. Но это — бытовые подробности чтения. Важнее, что в Чехове уже есть и Кафка, и Хармс, но Чехов — авангард без скандала. Только поэтому мы и не ощущаем безумно острую новизну его пьес, каждая из которых — драма абсурда, а также — его трагедия и комедия. Про Чехова было сказано: «Реализм, утонченный до символа». Искусство его в том, что никто не может найти шва между первым и вторым.

— Какие инсценировки и экранизации Чехова вы относите к самым удачным?

— В свое время мне нравились «Дядя Ваня» Кончаловского и «Неоконченная пьеса для механического пианино» Михалкова. В обоих фильмах со вкусом показана русская жизнь. Но только одна постановка поразила меня на всю жизнь. Это «Ваня на 42-й улице» (»Vanya on 42nd Street»). В этом фильме Луи Маль уничтожил границу не только между актерами и персонажами и между Россией и Америкой, но и между вчерашним и сегодняшним днем. Впервые я прикинул чеховских героев на себя и понял, что он сочинял для таких, как мы, — средних людей среднего достатка и средних достоинств. Я понимаю, что они писали, как работали, как их доставала ипотека, как они были несчастны — и почему.

— По-прежнему Чехов на Западе один из трех главных русских?

— Э нет, на Западе Чехов не русский классик, а просто классик, как Шекспир. Про Толстого в Америке все слышали, Достоевского многие читали, Пушкина любят как успешного либреттиста к операм Мусоргского и Чайковского, а вот Чехов — свой, единственный русский автор, вошедший в состав западной души. Это объясняется тем, что с западной точки зрения наши лучшие писатели создали портрет экзотического русского человека, Чехов — человека вообще. Его герой узнаваем в любом переводе.

— Почему Чехов так и не написал роман?

— Величие Чехова и в том, что он преодолел искушение романом, поняв, что в его время это уже невозможно. Представим себе, что Веничка Ерофеев пишет роман на манер Леонида Леонова. Чехов одним из первых (вместе с Джойсом) почувствовал исчерпанность прежней школы и первым же предложил выход из кризиса. Чтобы появился роман ХХ века, понадобился культурный взрыв модернизма, который тот же Чехов и подготовил. Но при этом он сохранил новой литературе человеческое лицо, в пенсне.

Довлатов говорил, что можно восхищаться Толстым и Достоевским, но походить хочется только на Чехова. Ну кто с этим станет спорить?


Метки:  
Комментарии (0)

Александр Генис. Шкала языка

Воскресенье, 25 Апреля 2010 г. 22:06 + в цитатник
Это цитата сообщения vladmoscow [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Александр Генис. Шкала языка


 

  перейти к обсуждению ...

Испортив зрение миниатюрным мастерством, мы не поймем рассчитанных на эпос классиков. Их надо читать не в очках, а с биноклем…


 
Петр Саруханов — «Новая»

В литературе слова — вовсе не главное. Часто они ей даже мешают. Борхес мечтал прочесть «Дон Кихота» в обратном переводе с урду. Он же говорил, что у каждого автора есть страница, выделанная с особым тщанием. Ее-то и надо сжечь. Сам он, переболев барочным красноречием, писал никаким языком, чтобы не препятствовать читателю проникнуть в суть того, что хотел не сказать — донести автор.

Собственно, таким языком, за исключением полярных крайностей, о которых речь впереди, написан весь массив мировой литературы, и все пошлое в ней, и все лучшее, включая Толстого и Достоевского.

Иногда мне даже кажется, что наш вдохновленный Бродским фетишизм языка — ответ на обмеление содержания. Когда все сказано, мы вынуждены говорить другим манером. И это прекрасно. Можно читать ради слов, можно — обходиться без них вовсе, но нельзя делать и то и другое разом. Испортив зрение миниатюрным мастерством, мы не поймем рассчитанных на эпос классиков. Их надо читать не в очках, а с биноклем.

Когда я вновь взялся за «Войну и мир» с карандашом и лупой, то из четырех томов выудил полторы находки: изнемогающие от жажды солдаты «бросались к колодцу, дрались за воду и выпивали ее до грязи». Таких по-скульптурному выпуклых деталей у Бабеля сто на рассказ. Не потому ли он горько завидовал писателю, не интересовавшемуся словами?

 В романе Толстого нарядное слово, как яйцо Фаберже в курятнике. Его язык — гужевой транспорт. Перевозя читателя из одной сцены в другую, он выполняет крестьянскую работу мысли. Слова у Толстого так прозрачны, что мы замечаем их лишь тогда, когда Толстой начинает нам объяснять свой роман, как деревенским детям, — нарочито простыми речами.

С Достоевским все еще хуже. Его сто лет не могли перевести на английский, ибо никто не верил, что гений пишет случайными, поспешными, приблизительными словами. Торопясь отделаться от пейзажа, Достоевский списывает его из бульварного романа: «Низкие мутные разорванные облака быстро неслись по холодному небу: очень было грустное утро». Достоевскому все равно, что едят его герои: «два блюда с каким-то заливным, да еще две формы, очевидно, с бланманже». Он безразличен к их внешности: кто поверит, что жгучая Грушенька — блондинка? Но больше всего ему претит всякая чеканная, соблазняющая афоризмом формулировка. С одной стороны, Достоевский торопился, боясь упустить мысль, с другой — не мог ее бросить недодуманной. «Слова, — говорил Чжуан-цзы, — что силки, они не нужны, когда заяц пойман».

Как же читать классиков? Толстого — порциями, Достоевского — залпом. Первый выдерживает марафонский ритм, второй — только истерический спринт, загоняющий читателя до смерти, иногда — буквально. С романами одного хорошо жить на даче, перемежая главы речкой, чаем, грибами. Книги другого читают, болея, — не выходя из дома, не вставая с постели, не гася свет.

Неправда, что Достоевский и Толстой дополняют друг друга, они внеположны и асимметричны. Их объединяет только недоверие к литературе как к искусству слов.

Зато у нас есть Гоголь. Иногда мне кажется, что он не умел писать по-русски. А когда пытался, то выходил сплошной «Кюхельгартен»:

Волнуем думой непонятной,
 Наш Ганс рассеянно глядел
 На мир великий, необъятный,
 На свой незнаемый удел.

По-украински Гоголь, конечно, тоже не писал. В 1000-страничной «Истории Украины» канадского историка Ореста Субтэльного Гоголь упоминается однажды и в безразличном контексте.

Гоголь писал по-своему и был гениален только тогда, когда его несло. Поэтому читать его надо, как контракт: медленно, въедливо, по много раз — и все равно надует.

Гоголь — восторг, которым нельзя не делиться. В моей жизни был счастливый месяц, когда мы с Довлатовым через день встречались в кафе «Борджия», чтобы похвастаться открытием, неизвестно где скрывавшимся от всех предыдущих прочтений. Больше всего я гордился разговором Хлестакова с Земляникой:

«Мне кажется, как будто вчера вы были немножко ниже ростом, не правда ли?

— Очень может быть».

Надо сказать, что Гоголь для нас был лучше водки: он пьянил исподтишка. Мало проглотить фразу, надо дать ей всосаться. Только так, выпивая абзац за абзацем, учишься парадоксальному гоголевскому языку, опровергающему самого автора. Слова тут не помогают, а мешают тексту рассказать свою историю, создавая параллельный или даже альтернативный сюжет.

Такое случилось с «Тарасом Бульбой», которого первым «проходят» и последним понимают. Настаивая вместе с автором на патриотическом содержании, повесть противоречит себе: героям важна не цель, а средства. Соответственно, пафос книги не в конце, а в начале:

«Да сними хоть кожух! — сказал, наконец, Тарас. — Видишь, как парит.

— Неможно, у меня такой нрав: что скину, то пропью».

Казак Гоголя, как мушкетеры Дюма или алкаши Венички, живет, пока пьет и дерется.

«Он, можно сказать, плевал на свое прошедшее и беззаботно предавался воле и товариществу таких, как сам, гуляк, не имевших ни родных, ни угла, ни семейства, кроме вольного неба и вечного пира души своей».

Этот пир потому вечен, что накрыт в той заглохшей, но неистребимой доисторической глубине, где Ницше находил белокурую бестию, Юнг — архетипы, Сартр — экзистенциальный каприз. Гоголевские казаки не вне морали, они — до морали, и это делает их зверски свободными.

Толстого надо читать периодически, Достоевского — когда прижмет, Гоголя — все время. Что и делает мой брат уже лет двадцать, но только за обедом. Держа на кухонном столе «Мертвые души», он открывает книгу на любой странице, прибавляя к уже выцветшим пятнам новые кляксы борща. Так и надо, потому что поэма Гоголя бесконечная, как лента Мёбиуса, и смешная.

В «Тарасе» Гоголь восхищается архаикой, в «Мертвых душах» — смеется над ней, но гомерическим — героическим — смехом: если Плюшкин и «прореха», то сразу на «всем человечестве». Прошлое у Гоголя величественно в грехах и пороках, будущее осталось ненаписанным, настоящее достойно иронии.

«Какая бы выгода была их имениям, если бы каждый крестьянин был воспитан так, чтобы, идя за плугом, мог читать в то же время книгу о громовых отводах».

Но лучше всего у Гоголя тот юмор, что вопреки этому, вполне щедринскому примеру уводит в сторону от повествования и под прикрытием легкомысленной и дружелюбной насмешки создает вселенную с чужой, как в «Алисе», физикой. За Гоголем нужен глаз да глаз, потому что он открывается только бдительному читателю. Вот мирная, как у Диккенса, сцена, описывающая отъезд Чичикова из имения Коробочки в сопровождении малолетней проводницы:

«Они не могли выбраться из проселков раньше полудня. Без девчонки было бы трудно сделать и это, потому что дороги расползлись во все стороны, как пойманные раки, когда их высыпают из мешка».

Наглядность сравнения — очевидна, безумие его доходит постепенно и не поддается объяснению вовсе. Гоголь поменял местами дороги с проезжими. Способность к движению перешла от вторых к первым. Одушевив дороги, Гоголь сперва сложил их в один мешок, а потом вышвырнул в поле, позволил им разойтись, запутав следы. Неуклюжие и неторопливые, как раки, они не столько ползут, сколько пятятся, норовя вернуться в исходное состояние. Поэтому бричка Чичикова никак не может покинуть владения Коробочки. Сплетаясь и кружа, проселки, как в черной дыре или народной сказке, сворачивают вокруг путника пространство. Дорога стала границей, она не ведет, а держит. Но ведь именно по ней должна скакать Русь, обгоняя — или распугивая — другие народы.

Так, юмористическое отступление оказывается голографическим изображением: одна деталь содержит целое — всю поэму с ее сквозным дорожным мотивом и двусмысленным пафосом. Как известно, в светлое будущее бричка везет изобретательного жулика.

За  Гоголем в словесности нет ничего. Это — полюс языка, и он никогда не растает. Тем интереснее взглянуть на противоположный конец шкалы. Тут располагается поразительная проза ленинградского писателя Леонида Добычина, который освоил стилистическую пустоту задолго до французских авангардистов с их «нулевым градусом письма».

Название главной книги Добычина — «В городе Эн» — решительно отсылает читателя к Гоголю. Но действие разворачивается в совсем иных местах — в городе, который в то время был русским Двинском, а в мое — латышским Даугавпилсом. Важно, что и в том и в другом обличии он оставался собой — скучным, невзрачным, провинциальным, а значит, неотличимым от того самого NN, куда въехала бричка на первой странице «Мертвых душ». Однако в силу некоей аберрации зрения малолетний герой Добычина принимает гоголевскую сатиру за идиллию, Эн — за земной рай, Чичикова — за идеал, а Манилова — за его лучшего друга. С начала до конца Гоголь мерцает сквозь текст как знак иной реальности, но проза самого Добычина не имеет ничего общего с его идеалом. Наоборот, эта книга — демонстративный антигоголь.

Обычно писатели, воспроизводящие детство, описывают первое открытие мира, находя в своем прошлом клад метафор. Рильке говорил, что даже лишенный внешних впечатлений узник всегда найдет вдоволь поэтического материала, вспоминая ранние годы. Не таков мальчик у Добычина. Он отличается от всех других литературных детей тем, что пишет предельно скупо. Слова его бедны, глаголы безоценочны, прилагательные отсутствуют, чувства — тоже.

«Дождь моросил За замком шла железная дорога, и гудки слышны были Телеги грохотали На сцене была бричка. Лошади бежали. Селифан хлестал их. Мы молчали».

Только синтаксический тик, заставляющий автора размещать глаголы в конце предложения, позволяет увидеть за голым текстом личность. Ясно, что с ней что-то не так. Герой Добычина ведет читателя сквозь трудные годы — смерть отца, Японская война, революция, первая любовь. Но всего этого мы не видим. Мальчик болен литературным аутизмом. Лишенный дара слова, он заперт в своем бесцветном, безъязыком мире. Больше всего книга похожа на сценарий немого кино, вовсе, казалось бы, не предназначенный для чтения, если бы Добычин не будил читателя, намеренно расставляя ударения в самых неожиданных местах: «сАратов» или «кондуктОр».

Мальчик растет, и вместе с ним растет его беда: мир вокруг него расширяется, и ему все труднее поместиться в нищий словарь. Избавление приходит лишь за страницу до конца. Случайно герой узнает, что он всю жизнь был близоруким. Взяв реванш за упущенные годы, он, надев пенсне, впервые навел окружающий мир на резкость, и все оказалось прекрасным:

«Вечером, когда стало темно, я увидел, что звезд очень много и что у них есть лучи».

В сущности, это — книга об открытии литературы — такой, как у Гоголя. Но чтобы написать о ее волшебных — преобразующих реальность — свойствах, Добычин создал слепой мир без словесности.

Что разглядел прозревший мальчик, мы никогда не узнаем, потому что Добычин исчез в 1936 году, не дописав начатого. Вероятно, его довели до самоубийства критики, включая таких блестящих, как Берковский. Среди прочего, они не простили этому удивительному писателю литературы, отказавшейся от самой себя.

От редакции. В декабре — очередная глава из учебника чтения: «Место и время».

Александр Генис

13.11.2009


Метки:  
Комментарии (0)

Александр Генис "Нью-Йорк таймс". Инструкция к употреблению

Воскресенье, 25 Апреля 2010 г. 22:29 + в цитатник
Это цитата сообщения vladmoscow [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Александр Генис "Нью-Йорк таймс". Инструкция к употреблению


 

 

перейти к обсуждению ...


Петр Саруханов — «Новая»

Эта газета не считается лучшей в мире, она является ею. Что — бесспорно. Несмотря на фанатичную приверженность  Нью-Йорку, эта Седая леди (популярное прозвище) обращается к миру и отражает его, стремясь стать энциклопедией сегодняшнего дня.

Об этом свидетельствует не тираж, вполне умеренный, а качество. За ним следит династия владельцев, уже сто лет сохраняющих контроль над газетой. Характерно, что для них путь наверх — такой же, как и для остальных: практика и Пулитцеровская премия. Этих наград, высших в американской прессе, у «НЙТ» — 101. Конечно, недостижимый рекорд. Газета собрала лучших авторов по всей стране. Среди ее колумнистов — нобелевский лауреат, авторы бестселлеров, идеалист, либерал, прагматик и две чрезвычайно язвительные дамы. Репортажи — всегда до педантизма исчерпывающие, рецензии — глубокие, рецепты — дельные, советы — своевременные, фотографии напоминают о Делакруа, и даже про настоящий, европейский футбол здесь пишут отлично, но слишком редко.

При всем том «НЙТ» требует особых навыков обращения, которые вырабатываются определенными усилиями, прилежанием, а главное — постоянством отношений. К этой газете надо привыкнуть, потому что она не похожа на другие.

Например — заголовки, которые исключают столь любимые (и часто очень смешные) каламбуры, захватившие российскую прессу. В «НЙТ» все материалы называют не авторы, а редакция, которая стремится к предельной информационной насыщенности. Это не значит, что газета изъясняется сухо, напротив, в газете работают тонкие стилисты. Но блеск здесь принято приглушать, от чего только ярче сверкает юмор, изящный оборот, редкая метафора, точная деталь, остроумный намек и хитроумная вязь интеллигентного общения. Чтобы читать «НЙТ», а это под силу далеко не каждому американцу, надо освоить ее богатый язык с огромным словарем, цветущим синтаксисом и ветвистым набором аллюзий.

Вот как складывается мое ежедневное (на протяжении четверти века) меню из «НЙТ». Утром, подняв газету с порога, я просматриваю все без исключения заголовки первой полосы. Ею редакция гордится больше всего, ибо тут она определяет иерархию новостей. О них рассказывает роскошная книга, собравшая первые полосы «НЙТ» за сто лет. Наряду с политикой на первой странице — научные открытия, археологические находки, знаковые перемены в области быта, откровения моды, уголовные происшествия (очень редко) и честный прогноз погоды. На завтрак, с чаем, я читаю колумнистов. Потом — письма в редакцию (форум!) и все статьи на полосе «Мнения». Пролистывая остальную газету, я отмечаю большие статьи и откладываю их к ланчу. То, что может пригодиться на потом — рецензии, афиши, крупные аналитические материалы, — вырезаю и раскладываю по папкам. Часто мы обмениваемся с друзьями ссылками на что-то особенно интересное, забавное или странное. Короче, опытный читатель с каждым выпуском «НЙТ» обращается, как индейцы с бизонами, — все идет в дело.

Отдельный вопрос — «русские» темы. Я понимаю, что для местной аудитории именно тут «НЙТ» бывает банальна или недостаточно глубока. И все же кажется важным, чтобы российский читатель знал, как его страну видит образованная публика Запада. Неполнота, иногда ошибочность или предвзятость этого восприятия содержит в себе ценную информацию для формирования более широкого взгляда на вещи.

Ввести «НЙТ» в российское информационное пространство — значит дать читателю подлинную альтернативу: политическую, идейную, концептуальную, историческую и, что тоже важно, стилевую. Русские переводы из «НЙТ» могут пойти на пользу языку отечественной журналистики, которой не повредит прививка более дисциплинированной прозы.

Александр Генис
постоянный читатель The New York Times и «Новой газеты»

 

The New York Times: сегодня и каждую пятницу — в «Новой»

перейти к обсуждению ...

Лучшая американская газета стала нашим партнером


«Новая газета» представляет первый номер вкладки The New York Times. Материалы самого известного и влиятельного издания мира теперь будут выходить на русском языке, в специальном приложении к «Новой газете» — каждую пятницу.

Совместно с журналистами The New York Times мы будем готовить восемь полос с комментариями аналитиков, новостями мировой экономики, науки, искусства, моды, репортажами из разных концов света.

Приложения The New York Times выходят в тридцати крупнейших газетах по всему миру. Suddeutsche Zeitung в Германии, Le Monde во Франции, La Repubblica в Италии, Asahi Shimbun в Японии… Газета The New York Times выбирает партнеров сама. В России она выбрала «Новую газету».

Итак, лучшая американская газета — в лучшей (по мнению The New York Times) русской газете. Каждую пятницу.

Колумбийский наркобарон Пабло Эскобар очень любил бегемотов и привез их из Африки в свое поместье.

После убийства Эскобара колумбийской полицией в 1993 году осиротевшие бегемоты немного поголодали, а потом выбрались на свободу и начали размножаться. Скоро в болотах вдоль реки Магдалена жило огромное стадо свободных бегемотов. Как перед тем наркомафия, они держали в страхе местных крестьян, а еще уничтожали посевы, загрязняли реки и вытеснили исконно колумбийских животных из привычного ареала.

Теперь вооруженные до зубов отряды полиции рыщут по всей Колумбии, отлавливая диких бегемотов.

Это — одна из статей, предложенных нам The New York Times. Журналисты газеты известны тем, что обнаруживают интересное, важное и необычное там, где не увидят этого все другие.

Вкладка The New York Times будет дополнять содержание «Новой газеты», предлагая читателям непривычную информацию в непривычном формате. К примеру, в этом номере: репортаж о засухе в Кении, жизненная философия суперпопулярного рэпера Jay-Z, история успеха компании Lego, рецензия на новый роман одного из явных претендентов на Нобелевскую премию Уильяма Воллманна и многое другое.

Кроме того, мы будем публиковать мнения самых известных обозревателей газеты: трижды лауреата Пулитцеровской премии, специалиста по Ближнему Востоку Томаса Фридмана; нобелевского лауреата, экономиста Пола Кругмана; эксперта по мировой политике и военным конфликтам Роджера Коэна и других.

Отдельно «Новая» будет следить за публикациями о России. В этом номере — статьи о первом проходе немецких торговых судов Северным морским путем вдоль российского побережья Арктики («сражаясь со льдами и русской бюрократией» — иронизирует автор), а также о том, как сжимается Российская языковая империя.

Мы понимаем, что иногда статьи The New York Times могут быть тенденциозны (см. материал о новой стратегии США в Афганистане), а их стиль — непривычен для русского читателя. Но читать даже эти статьи очень интересно, ведь они позволяют понять, как выглядит мир, когда смотришь на него из Нью-Йорка.

Елена Рачева
редактор The New York Times в «Новой газете»


  скачать российский выпуск

The New York Times в формате PDF


Метки:  
Комментарии (0)

Уроки Изящной Словесности Петр Вайль Александр Генис

Понедельник, 15 Августа 2011 г. 13:53 + в цитатник
Это цитата сообщения SARGANC [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

Уроки Изящной Словесности Петр Вайль Александр Генис

ПРЕДИСЛОВИЕ

Андрей Синявский. ВЕСЕЛОЕ РЕМЕСЛО


Кто-то решил, что наука должна быть непременно скучной. Вероятно, для того, чтобы ее больше уважали. Скучное - значит, солидное, авторитетное предприятие. Можно вложить капитал. Скоро на земле места не останется посреди возведенных до неба серьезных мусорных куч.

А ведь когда-то сама наука почиталась добрым искусством и все на свете было интересным. Летали русалки. Плескались ангелы. Химия именовалась алхимией. Астрономия - астрологией. Психология - хиромантией. История вдохновлялась Музой из хоровода Аполлона и вмещала авантюрный роман.

Читать далее...

Метки:  
Комментарии (1)

Александр Генис: Акмеист леса Шишкин

Дневник

Понедельник, 15 Августа 2011 г. 20:20 + в цитатник
Комсомольская Правда

Писатель Александр Генис: «Иван Шишкин - это Индиана Джонс на пути в Елабугу».

25.05.2010

Писатель Александр Генис жил и учился на филолога в Риге. Одновременно он служил пожарным, потому что рано женился и видел свой долг в  обеспечении семьи. В то время он - немыслимое дело для советского человека! - носил длинные волосы. То есть, глядя на этого "типичного" филолога-пожарного 70-х, сразу становилось понятно, что он станет писателем.

Акмеист леса Шишкин Из всех сюжетов для вышивания крестиком наибольшей популярностью пользуется “Утро в сосновом лесу” — картина, которую молва перекрестила в “Три медведя” с тем же артистическим пренебрежением к числительным, с каким Дюма назвал роман про четырех друзей “Три мушкетера”. Как знает каждый, кто пробовал, вышивка требует не только беззаветной любви к оригиналу, но и дзен-буддийского упорства. Поскольку медитация не бывает пошлой, все эти народные гобелены обладают внехудожественной ценностью. Они служат конденсатором жизненной энергии, которую любители фэн-шуй зовут “ци”, а остальные — как придется. Обычно на панно из мулине уходит четыре месяца, с “Мишками” — даже больше, но это еще никого не остановило, потому что мишки требуют жертв. Шишкинская картина так глубоко въелась в кожу нации, что стала ее родимым пятном. Однако постичь тайну этого холста можно лишь тогда, когда мы на время разлучим лес с медведями. Сделать это тем проще, что звери пришли на готовое. Шишкин пригласил их на полотно, рассчитывая не столько оживить, сколько обезвредить свой бесчеловечный пейзаж. Людям здесь и в самом деле не место — на картине его для них просто нет. Лес начинается, как поэмы Гомера: in medias res (с середины дела — ред.). Выпадая со стены на зрителя, пейзаж не оставляет ему точки зрения. Таким, обрезанным сверху рамой, мы бы увидели лес, глядя на него сквозь амбразуру дзота. У нижнего края ситуация хуже. Наткнувшаяся на границу иллюзии с реальностью земля, не выдержав напора, вздыбливается, опрокидывая старую — царскую — сосну. Обнаженные, выдранные с мясом корни, переломленный в поясе ствол, бурая увядшая крона — мрачная сцена лесной катастрофы. Ее свидетели — другие сосны — составляют мизансцену, удивляющую выразительностью позы и жеста. Одни отшатнулись, будто в ужасе, другая, в центре, напротив, остолбенела от случившегося. Те, что сзади, тянутся из тумана, чтобы узнать подробности. Каждая не похожа на других, да и на себя-то — не очень. Индивидуальность дерева схвачена с той почти шаржированной остротой, которая позволяет ему дать имя или хотя бы кличку. Сосны, конечно, того заслуживают. Я тоже люблю и понимаю их больше других, потому что под ними вырос — на Рижском взморье, поросшем теми же, что и на картине Шишкина, балтийскими, медно краснеющими в скудном солнце соснами. Местные числили их в родственниках. Самым высоким соснам помогло уцелеть увечье. В Первую мировую их годами расстреливала артиллерия. Начиненная свинцом двух армий древесина уже ни на что не годилась, и сосны оставили в покое даже тогда, когда сюда пришли колхозы. Выжив, хвойные инвалиды переросли молодых, сохранив украшенную испытаниями осанку, что придает характер персонажам трагедии и героям пейзажа. “Я, как сосна, — говорил Веничка Ерофеев, — никогда не смотрю вниз”. Даже друзья называли стиль Шишкина протокольным, чему сам он только радовался, считая себя реалистом. Верность натуре, однако, Шишкин понимал буквально. Она включала каждую, по его любимому выражению, прихоть природы — невероятную, фантастическую, неправдоподобную. Собственно, из них и состоит любая реальность. Всякое собирательное понятие, будь то лес или толпа, — вымысел ленивого ума, облегчающий работу демагога и художника. Но Шишкин не видел за деревьями леса. Он писал их по штуке зараз, такими, какими они росли, не смешиваясь с соседями по сосновому бору, который тем и выделяется, что дает развернуться каждому. Отправившись впервые за грибами в Америке, я был ошарашен ее непроходимыми лесами. Деревья сплетаются лианами и не дают пройти без мачете. Только откуда у меня мачете? Но когда от отчаяния я отправился в Канаду, то попал в тундру, где опять нельзя ступить шагу, не провалившись по колено. Так я оценил волшебные достоинства чистого бора, в который легко войти, но трудно выйти. Особенно в родных Шишкину елабужских лесах, где, как писал юный художник, “вотяки справляли свои обряды в священном керемете, для которого выбирали самые глухие и живописные места”. Таким капищем могла бы стать и изображенная Шишкиным сцена с поваленной сосной. Растущее дерево — натура, сломанное — зачаток зодчества. Что бы ни говорил Базаров, природа — не мастерская, а храм, и человек в ней гость, а медведь — хозяин. Если каждая сосна у Шишкина — портрет, то нарисованные Савицким сусальные мишки и впрямь напоминают одноименные конфеты. Мохнатые зверьки ведут себя в лесу, словно в цирке. Для полноты впечатления медвежатам не хватает только велосипедов. Между тем, как мне рассказывали знакомые дрессировщики, медведь — последняя тварь, которой доверяют на арене. Поэтому лишь они и выступают в намордниках. Даже небольшие черные медведи, которые в изобилии водятся неподалеку от Нью-Йорка, представляют серьезную опасность для людей и смертельную — для детей. О чем свидетельствует происшествие на хасидском курорте, где неопытный медведь вытащил из коляски пахнущего молоком младенца. Еще страшнее, конечно, гризли, способные обогнать и убить лошадь. Правда, эти медведи не умеют лазать по деревьям, но от этого не легче, ибо гризли живут там, где нет деревьев. Наш, бурый, медведь в лесу занимает промежуточное, а в мифологии приоритетное положение. Пионерский дарвинизм, которому учил нас кукольный театр, уверял, что человек произошел от обезьяны, янки — от акул, русские — от медведей. Взрослые с этим и не спорили, считая родословную лестной. Медведь — ведь тоже царь зверей, но — народный, как Пугачев и Ельцин. В отличие от геральдического льва, он — свой. По отчеству — Иванович, темперамент — из Достоевского: водит компанию с цыганами, на праздник может сплясать. Главное в медведе — богатырская игра силы, которая сама не знает себе цены и предела. Она делает его неотразимым в гневе и опасным в любви: Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет В тяжелых, нежных наших лапах? Впрочем, на фантике резвятся другие — мультипликационные — медведи. Они пришли сюда, чтобы превратить пустой чертог в лесной интерьер — мирный, уютный, непригодный для людей, которые Шишкину, как сегодняшним зеленым, казались лишними. Попав за границу, Шишкин в Берлине похвалил каштаны, в Дрездене — закаты, в Праге — реку, а в Мюнхене вообще подрался, заступившись в пивной за отечество и сломав об обидчика шкворень. В Европе Шишкину не нравилась мертвечина прошлого. Зато природа, занес он в дневник, всегда нова, если “не запятнана подвигами человечества”. Шишкин считал настоящим искусством только освобожденный от сюжета пейзаж. Но в отличие от импрессионистов, подтвердивших правоту этого тезиса, он так старательно устранял со своих картин все человеческое, что исключил из них и собственный взгляд на вещи. Доверяя природе больше, чем себе, Шишкин считал, что она не нуждается в субъективной оценке, и писал так, будто его не было. Лучшие офорты у Шишкина называются как стихи акмеистов: “Кора на сухом стволе”, “Гнилое дерево, покрытое мхом”. Но еще больше мне нравится он сам, особенно на портрете Крамского. Крепкий, высокий, в ладных сапогах без сносу, Шишкин похож на искателя приключений, первопроходца, путешественника: Индиана Джонс по пути в Елабугу.

Метки:  
Комментарии (0)

Карандашу «Все лучшее, — признался Розанов, — я написал на полях чужих книг».

Дневник

Вторник, 20 Августа 2013 г. 20:36 + в цитатник

Культура / Выпуск № 109 от 1 октября 2010 г.   http://www.novayagazeta.ru/arts/1517.html

Карандашу «Все лучшее, — признался Розанов, — я написал на полях чужих книг». И это понятно: зависть бросает вызов. Отталкиваясь и рифмуясь, мысли клубятся, карандаш строчит, лист чернеет и книга портится… 30.09.2010 Купите карандаш! А лучше два, или пять, или всю дюжину, как это делаю я, заваливая дом от кабинета до сортира. Карандаш всегда должен быть под рукой, ибо он — главное орудие и труда, и досуга. Привыкнув пользоваться карандашом с детства, я хотел, чтобы ноготь кончался грифелем. Не сумев его отрастить, я отпустил бороду, в которую удобно прятать карандашный огрызок, чтобы он был под рукой, каждый раз, когда я открываю книгу. Карандаш позволяет вмешаться в текст и стать его соавтором. Я подчеркиваю то, что восхищает, и то, что раздражает, и то, что понятно до боли, и то, что непонятно до злости. На полях я спорю с автором, фиксирую свободные ассоциации, записываю посторонние мысли, которые приходят от излишней сосредоточенности. «Все лучшее, — признался Розанов, — я написал на полях чужих книг». И это понятно: зависть бросает вызов. Отталкиваясь и рифмуясь, мысли клубятся, карандаш строчит, лист чернеет и книга портится. В лучших случаях — безвозвратно, потому что, когда места не хватает, я перебираюсь на форзац, пишу вдоль страницы и между строчек. Если, как это случилось с двухтомником Мандельштама, книги оказываются негодными к употреблению, я завожу другое издание и начинаю все сначала. Так же беспощадно Набоков относился к тем, кого ценил. Я видел его профессорский экземпляр «Улисса», измордованный до неузнаваемости: реплики, сноски, восклицательные знаки, вопросительные, какие-то крючки и гробики. На полях Пруста Набоков чертил схему Парижа, «Анну Каренину» украшал ее теннисный костюм, к Диккенсу он пририсовал карту Англии, к Тургеневу — распорядок дня, и всюду трогательное обращение к себе по-русски: «Посмотреть на часы». Любовно прочитанная книга — палимпсест. Разбирая его, я погружаюсь в археологию собственных знаний. И чтобы отличить один культурный слой от других, я всегда ставлю дату чтения. К счастью, книги взрослеют вместе с нами. Старятся, увы, тоже. По-моему, читать без карандаша — все равно что выпивать с немыми. (Однажды я стал свидетелем их сабантуя, который кончился тихой дракой.) Карандаш выравнивает ситуацию в отношениях с книгой. Нам он возвращает голос, ей напоминает, кто — хозяин. Поэтому книга и должна быть своей: чужую надо возвращать и стыдно пачкать. Карандашную пометку, конечно, можно стереть резинкой, но делать этого ни в коем случае не следует. Библиотекой надо не владеть, а пользоваться — чего бы ей это ни стоило. Мне это проще, чем другим фанатикам книги. Лишенный библиофильского трепета, я легко обхожусь дешевыми изданиями, да еще из вторых рук. В Америке такие ничего не стоят, иногда — 1 цент. Продавец зарабатывает на пересылке, а я стараюсь не думать об авторе. Многие, впрочем, брезгуют старыми книгами. Например, из-за того, что страницы пропахли табачным дымом. Меня смущают лишь чужие пометки на полях. Чтение, как любовь, парное дело, избегающее свидетелей. С годами библиотека становится дневником и гаремом, который глупо оставлять в наследство. Да и кому оно теперь нужно? Вчера я узнал из газеты, что сетевой гигант Amazon впервые продал электронных книг больше, чем обыкновенных. Настоящие революции происходят незаметно, и мы узнаем о них лишь тогда, когда ничего нельзя исправить. В Октябрьскую погибли 6 человек, во Французскую толпа захватила пустую Бастилию. Так и никем не замеченная новость об электронной книге приговорила к смерти домашние библиотеки. Они становятся обузой, вроде крепостных. Копить книги дома так же глупо, как еду, когда есть супермаркет. Неудивительно, что продвинутая молодежь относится к книгам брезгливо. Для них это — древесная падаль, в которую извели живописные рощи. Экран, однако, не только упраздняет книги, он меняет природу чтения. Компьютер ведет к «огугливанию» (В. Гандельсман) мозгов. В оцифрованной вселенной книги теряют переплет, а значит — зависимость от порядка, продиктованного писателем. Сегодня читатель легко перескакивает с пятого на десятое. Углубляясь в попутное или постороннее, он то расширяет знание об упомянутом предмете, то вообще меняет тему. Сами того не заметив, мы уже привыкли к тому, что на экране текст постоянно ветвится. Когда-то прочитанными страницами мерили время, но для компьютерного чтения это невозможно, потому что оно разворачивается в сугубо индивидуальном ритме, который определяется любознательностью или терпением читателя. Для выросшего с интернетом поколения линейное чтение требует таких же усилий, как для предыдущего — чтение нелинейное. Как всегда с прогрессом, это дорога в одну сторону. Поэтому и бумажные книги я читаю, будто с шилом в заднице: постоянно отрываясь от степенного чередования страниц ради короткой справки, подробного исторического экскурса, поиска иллюстрации или карты. Это еще не значит, что книги вовсе исчезнут, они выживут — как парусные яхты или арабские скакуны. Став роскошью, вроде картин, библиотеки превратятся в коллекции богатых чудаков. Одного я даже знаю. Доктор Шиф держал офис на Пятой авеню и издавал штучные книги за бешеные деньги по одной в год, на специально изготовленной бумаге. Так, на «Доктор Живаго» пошла макулатура из русских газет времен Гражданской войны. Но сделать книги бесценными — значит истребить библиотеки. И этот способ надежнее костра. Раньше мы этого не понимали — ни я, ни Брэдбери. Первый раз я прочел «451 градус по Фаренгейту», когда мне еще не объяснили, кто такой Фаренгейт, но уже тогда сжигать книги казалось мне не умнее, чем деньги. В те времена книги, собственно, и были деньгами, только настоящими. Из них сколачивали состояние, и я еще застал эпоху, когда украденный в спецхране том Бердяева стоил моей годовой зарплаты. Она, правда, была небольшой, но я не жаловался, ибо получал ее в пожарной охране. Там, не умея играть в домино, я всю смену читал — с утра до утра. В том числе — Брэдбери. Его герой носил такую же каску, как я, но начальник у него был умнее: — Я начинен цитатами, всякими обрывками, — сказал Битти. — У брандмейстеров это не редкость. Адвокат дьявола, зловещий Брандмейстер служит у Брэдбери великим инквизитором. Он взвалил на себя груз знаний, чтобы они не мешали остальным счастливо смотреть телевизор. Книги отравляют его жизнь, и он ищет смерти как избавления от навязанных ими противоречий. Для него библиотека — не хор умов, а хаос мнений. И прочитанное лезет из брандмейстера потоком отрицающих друг друга изречений. Из-за них я полюбил Брэдбери еще больше. В одном месте Битти цитирует Маллармэ: «Метафора — не доказательство», в другом — «Короля Лира»: «Нужна ли истине столь ярая защита?» И так — всю книгу. Вырванные из контекста цитаты оживают и шевелятся. Оказавшись на свободе, они остаются без хозяина и принадлежат каждому, кто подберет. К старому смыслу притекает новый, ситуационный, твой. Вот почему цитировать — не совсем то же самое, что воровать, — хотя и близко. Украденное от заработанного отличает свобода. Мысль — и своя, и чужая сразу — блещет необязательной грацией. Ты примеряешь занятый вердикт, зная, что он с чужого плеча. Блеска больше, но сидит криво. В этом зазоре — сласть цитаты. Она к месту, но не совсем, с интеллектуальным избытком и сюжетным запасом. Поэтому цитировать надо так, чтобы смысл был бесспорным, но не исчерпывающим. Открыв себя, цитата заманивает в глубь прежнего контекста. Однако лезть туда — себе дороже: лучше не будет. Я выяснил это в спорах с моим другом Пахомовым. Король цитаты, он заколачивал их в гроб беседы, подводя итог любой дискуссии. Говоря о родине, Пахомов цитирует Розанова: «В Петербурге все аптекари — немцы, потому что где немец капнет, там русский плеснет». Комментируя «Титаник», он вспоминает Блока, который, узнав о катастрофе, воскликнул: «Еще есть океан!» Стоит мне похвалить не угодившего Пахомову автора, он приводит отзыв Чехова о Стасове: «Он умел пьянеть от помоев». Сперва я шел по цитате к ее источнику, и зря. Правильно выдранная цитата в чужих устах звучит лучше, чем в авторских. Это как с анекдотами. Соль их вступает в реакцию с личностью рассказчика таким образом, что одним идут скабрезные анекдоты, другим — украинские, третьим — еврейские, и всем — абстрактные. Мы привыкли судить людей по цитатам, ибо часто они образуют собеседника, как бинты человека-невидимку. Всякая культура настояна на цитатах, но наша особенно. Там, где нельзя выделиться положением и богатством, цитата была шибболетом, позволяющим выделить своих — навсегда и немедленно. С «Цветаевой» ходили в филармонию, с «Асадовым» — на танцы. Мальчишкой я ездил по Северу, как Джек Лондон, — в товарняках и зайцем. Ночью в наш вагон вскочила другая компания. В темноте мы быстро подружились, читая друг другу стихи, — чужие, но как свои. Цитаты и правда принадлежат тебе, если, конечно, их не искать специально. Найти подтверждение своей мысли у автора — значит не ценить ни себя, ни его. Мы для того и читаем, чтобы столкнуться с непредсказуемым. Цитата — зарубка, у которой мы свернули к нехоженому. Такие легко запомнить, вернее — трудно забыть. Реже всего я находил их там, где положено, — среди афоризмов. Я не слишком доверяю этому жанру, потому что знаю, откуда они берутся. Гигиена языка часто связывает совершенство с краткостью. Но когда выбрасываешь — сначала то, что нужно, а потом все, что можно, — текст истончается, словно грифель, и затупляется, как он. И ведь главное — обратно не внесешь. Обиженные слова не возвращаются в предложение, и лаконизм (спартанцев тоже никто не любил) мстит за себя одиночеством. Начиненная афоризмами страница разваливается, как стих Маяковского, и ее тоже можно набирать лесенкой. Великие по ней не шли. Их слог не шагает, а льется, не останавливаясь на стыках. Поэтому ты никогда не найдешь того места, где все изменились, где всё изменилось, где мысль стала кредо, а слово — последним. Говоря короче, у Чехова подчеркивать нечего. И не надо. Мне хватает тысячи других, собравшихся в моей библиотеке. Ею мы называем подвал без окон, где между лестницей и стиральной машиной скопилось все, что мне дорого. Однажды сюда ворвалась вода с соседнего склона, но от нее пострадали только нижние полки, где стояли дареные стихи и советское литературоведение. В остальном — помещение здоровое, воздух сухой и никто, кроме кота, не заходит. Сперва стеллажи стояли вдоль, но когда стены кончились, мы развернули шкафы поперек и расставили книжки навстречу друг другу. Получилась библиотека одного микрорайона — моего. Иногда — в кошмарах — мне кажется, что в ней я вижу свой вынутый из черепа мозг. Только тут все разложено по полочкам. За стеклом в дубовых шкафах — античность. Рядом — история, мемуары, а дальше по языкам и ментальности — японцы отдельно от китайцев, немцы — от австрийцев, русская проза — от советской, зато вся поэзия без разбора. Сохраняя видимость порядка, библиотека выглядит усталой. Книги засаленные, переплеты рваные, у любимых вываливаются страницы, из всех торчат закладки, а на полях — галки. Достав том наугад, я пролистал его до первой карандашной пометки: — Неужели же, чтобы стать образованным человеком, необходимо повидать Чикаго? — жалобно спросил мистер Эрскин. Это из «Дориана Грея», грустной притчи о постаревшем портрете.


Комментарии (0)

По-моему, только в России встречались гениальные переводчики.

Дневник

Вторник, 20 Августа 2013 г. 20:44 + в цитатник

http://www.novayagazeta.ru/arts/47468.html

совсем забытому финскому юмористу Марти Ларни, чей «Четвертый позвонок» ходил по рукам, как Солженицын эпоху спустя. Но главным сокровищем была Библия юной оттепели, состоящая из многих книг одного автора — Ремарка.

В остальном мире ему принесла славу военная проза, в нашем — мирная. «Трем товарищам» я завидовал больше, чем трем мушкетерам, и не дружил с теми, кто не знал эту книгу наизусть. Для нас в ней не было сюжета — только ткань, натуральная, но с добавлением синтетики: сентиментальность с особым цинизмом. Последний был напускным, зато первая — уж точно настоящей. Эта книга слезлива, как «Бедная Лиза», но то были мужские слезы, считал я в 13 лет, и не стеснялся их лить, когда убили Ленца.


Комментарии (0)

описать свою библиотеку

Дневник

Вторник, 20 Августа 2013 г. 20:56 + в цитатник

Насколько же набоковская библиотека отличается от той районной, с которой я вырос, насколько персональными, уникальными, почти неузнаваемыми становятся прочитанные книги только от того, что они прочитаны нами.

Получается, что описать свою библиотеку — значит написать ее заново — со всеми помарками памяти, ее неумышленными искажениями, добавками ума, капризами страсти, годовыми кольцами, отмечающими тучные и тощие сезоны чтения. Клад с кладбища утраченного времени, такая библиотека становится исповедью, из которой, скажу я, попробовав, можно узнать о себе не меньше, чем о ней.

 

 


Комментарии (0)

Смешное нельзя пересказать, только — процитировать.

Дневник

Вторник, 20 Августа 2013 г. 21:06 + в цитатник

настоящий юмор, как все ценное — от эрудиции до вокала, — идет из глубины.

— Голос, — говорят певицам в консерватории, — надо опирать на матку.

Писателям ею часто служит юмор.

Смешное тоже нельзя пересказать, только — процитировать.

 

http://www.novayagazeta.ru/arts/7599.html


Комментарии (1)

Чехов в помощь.Александр Генис

Дневник

Пятница, 18 Октября 2013 г. 21:43 + в цитатник
http://www.svoboda.org/content/article/25139791.html Теперь это официально: ученые (в исследовании, опубликованном журналом Science) доказали, что читать полезно, но далеко не все равно что. Впервые наука экспериментально показала, чем хорошие книги отличаются от каких попало. Суть опыта заключалась в том, что добровольцев (и не только, как обычно, студентов) просили прочесть несколько страниц хорошей прозы. А потом, пока она еще звучала в их головах, участников эксперимента тестировали на эмоциональную интеллигентность, эмпатию и способность "читать" другого. Все эти качества, уверяют психологи, совершенно необходимы для успеха в жизни на любом поприще – от удачного любовного свидания до продвижения по служебной лестнице, от воспитания детей до политической борьбы, от супружеских отношений до финансовых операций. Экзамен показал: чтение резко увеличивает эмоциональную грамотность. Для этого, однако, не годится ни публицистика, ни научно-популярная литература, ни расхожая беллетристика бестселлеров, а только и именно высокая словесность признанных мастеров. Таких, говорят исследователи, как Чехов. Почему? Да потому, что большие писатели в прямом смысле слова занимаются Недосказанность – капитал, процентами с которого мы пользуемся всю, а не только читательскую жизнь воспитанием чувств. Они учат читателя разбирать хитросплетение мотивов, расшифровывать намеки и воссоздавать целое по скупым, но метким деталям. Хорошая книга, в отличие от той, что исчерпывается сюжетом, никогда ничего не говорит в лоб. Изъясняясь обиняками, она ухватывает реальность, не перечисляя ее. Превращая читателя в следопыта, автор ведет его к открытию, но сам останавливается за шаг до него. Недосказанность – капитал, процентами с которого мы пользуемся всю, а не только читательскую жизнь. Характерно, что, делясь результатами своего опыта, западные ученые первым делом вспомнили о нашем Чехове. И правильно сделали, ибо чтение его книг воспитало несколько поколений интеллигентов – и не только в России, конечно. Чтобы понять механизм чеховских уроков, лучше всего читать (а не только смотреть) его пьесы, приучаясь ценить даже не реплики, а скупые ремарки, дирижирующие диалогом. Главная из них – пауза. Когда молчание заменяет реакцию, пауза служит немым восклицательным знаком. Так, в "Трех сестрах" каждый раз, когда Вершинин рассуждает о том, какой прекрасной будет жизнь через двести лет, остальные смущенно молчат. Не удивительно, что в трагическом чеховском театре столько смеются. Каждая его пьеса – диалог из плохо пригнанных частей. Комический эффект – признак смущения от несовпадения нас с нашей речью. Это неизбежно, ибо в театре все врут. Но в жизни – тем более, только от безвыходности. Мы ведь всегда говорим не то, что думаем, не то, что чувствуем, а то, что можем. Этого отнюдь недостаточно, но делать нечего, и в пьесах Чехова царит сплошное "вместо". Чтобы не сказать важного или страшного, говорят пустое или бессмысленное. Чехов нам показал, что сила слов заключена в их слабости. Отсюда знаменитое "А, должно быть, в этой самой Африке теперь жарища" из "Дяди Вани". Реплика без содержания – мантра, которая должна остановить поток дурных мыслей, мучающих героя. Чем чернее эпизод, тем менее осмысленно его словесное оформление: несказанное горе – невысказанное. Всякий раз, когда в пьесе появляются ничего не значащие слова, мы задеваем голый нерв драмы – и познаем житейскую истину, которая тем важнее, что ее нельзя высказать словами.


 Страницы: [1]