-Фотоальбом

Фотоальбом закрыт всем, кроме списка избранных и списка друзей. Зарегистрироваться!

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в -_Муми-мама_-


Жизнь в украинском селе)

Воскресенье, 09 Мая 2010 г. 01:16 + в цитатник
 (200x312, 18Kb)
Отрывок из книги Марии Арбатовой "Мне 40 лет" Про украинскую глубинку - не могу удержаться!!!

Когда Саша поехал покупать обратные билеты в Москву, женщина в очереди рассказала «така гарна хата у том селе продается», посадила его на мотоцикл и довезла. Вернувшись, муж так нахваливал увиденное, что на следующий день мы добрались до села Пастырского и нашли продавца, тощего лысого цыганистого Мыколу. Мыкола разлился соловьём, показал дом, сад и погреб, назначил цену и предложил «сразу не куплять, а пока так себэ пожить».


Дом был огромный, двухкомнатный, мазанный, сырой внутри и с неоткрывающимися окнами. Вид и сад были сумасшедшей красоты; в центре двора шелестела огромная как дуб пятисотлетняя груша, посаженная ещё польскими монахами. Увидев всё это в малиновых отблесках заката, мы решили, что теперь это наш дом. Саша с детьми соорудили ложе из снятой комнатной двери на кирпичах и устелили его сеном с чердака. Когда мы проснулись, в саду на скамейке стояли ведро картошки и десяток яиц. Старухи-соседки, услыхав что приехали «молодые городские с дитями», занялись благотворительностью.


Мне было двадцать девять, но сельскую жизнь я видела только в кино. Я не могла растопить печку, замазать осыпающийся угол, достать из колодца ведро воды, нарубить дров и т. д. Меня считали идиоткой, а Сашу — промахнувшимся с бабой, поскольку старухи представляли себе московскую жизнь сельским домашним хозяйством, перенесённым в многоэтажную башню. Попадались экземпляры, которые просто за всю жизнь ни разу не выезжали из села, например покойная баба Оксана, делившая весь мир на своих и цыган. По причине сложносочинённых серёг и длинного сарафана я навсегда попала для неё в «цыганки», и она каждый раз просила привезти ковёр, поскольку лет тридцать назад купила у цыганки «ловкий ковёр с зайчиками».


Всё лето мыли, чистили, прибивали и украшали жилище, которое с каждой секундой становилось всё роднее и трогательнее, и потихоньку вплетались в сложное тело села, состоящего из живописнейших хуторов. Улицу нашу звали Паланка, она считалась улицей стариков. Из молодых на всю улицу были председатель колхоза с женой, дотянувшие асфальтовую дорогу ровно до собственного дома, горбатый Ванька, отсидевший за убийство и гоняющий пьяным на тракторе, сшибая столбы и заборы, да семья учителей по кличке Молодые Колбасы.


В начале нашего куска улицы жили Иван с Келиной. Иван считался местным интеллигентом. Он был угнан мальчишкой немцами и батрачил в Европе. Приехал в страну после победы, отсидел как шпион двадцать пять лет, потерял полжелудка и вернулся в родное село. Иван пил чай и кофе, как городской, имел в хате портрет Хемингуэя, выписывал газеты и в белой рубашке уходил на ночь сторожить колхозную контору.


Хозяйство у Ивана было огромное, и его бедная, до старости красивая жена, ходившая на двух палках, этим хозяйством занималась. Черкасская область считается самой плодородной землёй на Украине — колья заборов прорастают здесь листочками; а вода в колодцах практически минеральная, порезы и ранки заживают здесь, как на героине фильма «Солярис». Но отложение солей мучает аборигенов, перешедших тридцатилетний рубеж. Поскольку работа на огороде состоит из перманентного пропалывания сорняков, прущих на глазах из земли, женщины проводят в согнутом состоянии по десять часов в день, и к старости их сгибает пополам. Вот Келина и поддерживала палками свою наклонившуюся почти под прямым углом когда-то роскошную плоть.


За Иваном с Келиной жила певунья Ганна. Весёлая беззубая старуха, прижившая невесть от кого двух красавцев сыновей и сочинявшая любовно-срамные песни. Под стакан горилки она могла напеть их целую кучу и рассказать такую же кучу баек. Она была как древний символ плодородия: у неё в саду росло лучше, чем у других, и даже комнатные цветы весь год цвели от её присутствия.


Дальше ютилась неопрятная пьянчужка Фроська, она не вела хозяйства, а шаталась по крестинам, свадьбам да похоронам в надежде, что угостят. Брат, полковник, начинал когда-то строить ей кирпичный дом, поставил основу, потом то ли помер, то ли раздумал. Кирпичная коробка без крыши заросла лопухом, в ней тусовались куры и кошки. А Фроська бедовала в оползшей задрипанной мазанке.


За Лизкой жила больная на голову Танька — баба-яга в развалюхе с дырами в крыше. По ночам она носилась по тропинкам, грязно ругалась низким голосом и приворовывала по погребам.


За ней стоял крепкий богатый дом Молодых Колбас. Это были симпатичные ребята, получившие кликуху по наследству — жена была дочерью Старых Колбас, прозванных так за жадность. Она была милая женщина килограммов на сто, а муж был маленький, круглоголовый, весёлый и очень величественно сидел за баранкой ушастого «Запорожца». Яростно похожие на него четверо конопатых мальчишек носились вдоль яра на велосипедах.


Далее жила Мархвина, рано овдовевшая с тремя детьми. Чтобы поднять их, Мархвина всю жизнь ткала из ветоши узорные дорожки на всё село, и ноги её засолились и деформировались в позе, в которой целыми днями нажимали на педаль. Мархвина еле доходила до калитки.


За ней Настя-колдунья, с тем самым сыном Ванькой, что сидел за убийство. Настя глазила коз и коров — от одного мрачного зырка животина переставала доиться и хозяйки всячески заискивали перед ней при встрече. Ещё Настя матюгала свою корову. В селе ругаться матом считалось последнее дело, ругались наезжающие городские дети, и старики вправляли им за это мозги.


За Настей жил главный жених Паланки — Христофорыч. Он, по собственному определению, прошёл «и Крым, и Рим», что означало прошёл войну до Берлина. Больше всего за границей его потряс способ откармливания свиней: сантиметр сала, сантиметр мяса. При каждом удобном случае он вспоминал это, закатывая глаза от удовольствия. Христофорыч был очень политизирован, часами дискутировал о том, что Украина всю жизнь кормит Россию, и всякий раз, проходя мимо нашего забора, на всякий случай напоминал: «Крым наш!» Мы пользовались его колодцем, ходили по его груши, угощали его московской снедью и считали главным своим покровителем. Тем более, что он был страшно обаятельный врун и мог сочинять поэмы о собственном героизме и успехе у женщин.


От жены с дочкой он утёк в молодости на другой хутор, к «жиночке гарной як артистка». Артистка родила от него сына, потом обобрала его дочиста и вернула первой жене. На старости лет, когда обе померли, дочка первой жены посылала ему деньги и посылки, а сын от второй приходил эти деньги забирать.


За Христофорычем стоял уютный кирпичный дом Василя Собачки, похоронившего жену-ревнивицу и ушедшего после, в чём был, в соседнее село жениться. Но об этом доме потом. Напротив нас жила тихая скорбная Наталья, вдова Фёдора. Фёдор был связан с органами и на всех стучал, а выйдя на пенсию, и вовсе свихнулся, начал за всеми следить. Часами лежал в кукурузных полях, прятался за сортирами, сидел на деревьях, чтоб только кого с кем выследить. Половая жизнь в селе, по рассказам старух, была бурная, половина взрослых детей казались точными копиями соседских мужиков, а Фёдор копил информацию и шантажировал.


За нами жили две Марии. Для дифференциации первую звали Маша, а вторую Мария. Для меня вариантов не осталось, и старухи обозначили меня Машкой. Маша была высокая седая голубоглазая иконописная старуха. Муж её помер, не прожив с ней и года. И с тех пор ни-ни. Маша работала как вол на племянников, которым был завещан дом. Она была строга, благочестива, немногословна; и регулярно ходила в только что отстроенную церковь.


Дом Марии прилегал к дому Маши. Мария была шустрая, носатая, болтливая и артистичная, дневала и ночевала у нас. Она вырастила своих троих детей, принимала кучу внуков и успевала всё в селе разузнать и во всё встрять. Марии прожили бок о бок всю жизнь, имели общий колодец, ссорились до драки примерно каждые два года. Бегали к председателю сельсовета, обвиняя друг друга то в краже курки, то в залезании на чужую межу. По полгода не разговаривали, желали друг другу собачьей смерти, а потом оттаивали. Нашу семью страшно ревновали друг к другу; а мы были им вместо кино, радио и телевизора.


Я овладела элементарными навыками отношений с печкой, когда взялась за пироги. И вдруг чердак наполнился дымом, запахло пожаром, мы начали с воплями и ведрами воды носиться вокруг дома, сбежались чуткие до событий старухи. Экспертиза чердака показала, что дымоход имел дырищу, которую сообразительный цыган Мыкола прикрыл фанеркой. От мощной растопки фанерка начала тлеть, а вокруг неё хранилось сено, из которого уходили деревянные столбы под шифер крыши. Так что в жару с ветерком пожар мог состояться такой, что мало бы не показалось.


Собранием двух Марий и Христофорыча было постановлено, что Мыкола дом потому не спешил продавать, что рассчитал: москали пожар устроят, сами сгорят, а он страховку получит и при доме останется. «Така его цыганская бисова кровь!»


— На шо ж ты, гад, цу фанерцу зробил? — страстно выкрикивал Христофорыч, хлопая себя по выгоревшим порткам заскорузлыми морщинистыми ручищами.


История всем не понравилась, я стала качать права Мыколе, но он только ухмылялся, косил цыганским глазом и приговаривал.


— Шо ж ты за баба така, коли сама дымохода не проверила? — прекрасно понимая, что я разбираюсь в дымоходе примерно, как он в компьютере.


Но время шло, а Мыкола под разными предлогами отказывался оформлять сделку. В селе выяснили, что мы «страшно богаты», потому что каждый день покупаем в магазине еду, и Мыкола, видимо, рассчитывал подтянуть цену повыше. Недалеко стоял пустующий дом москвичей, уже года три не пишущих и не приезжающих. Поскольку все живущие в Москве представлялись селянам родственниками, то, понятное дело, «москвичам с москвичами столковаться ловчее». Изнурённые неопределённостью, в один прекрасный день, для убедительности одевшись попраздничнее, мы пошли осматривать пустующий дом москвичей. Их избушка на курьих ножках против нашего дворца с эстетским видом на поля, горы, леса и закаты ни секунды не была конкурентоспособна.


До домика москвичей можно было дойти короткой дорожкой через поле и длинной, через несколько улиц. Естественно, мы неторопливо пошли длинной. За околицей каждого дома сидел старичок или старушка, они немедленно бросали все дела, вытирали руки о штаны или фартук, упирали руки в боки и вопрошали: «Куды пишли?». Село имело уникальную геометрию просматриваемости, несмотря на пышные сады и мощные заборы, все отовсюду всех видели, и информация загадочным образом распространялась быстрее, чем в Интернете.


Когда подошли к дому москвичей, Мыкола уже поджидал нас с мефистофельской усмешкой, сидя на ржавом велосипеде и надев для важности дырявую кепку. Мы твёрдо пошли осматривать дом и сад. Мыкола тащился за нами, вяло ругая то кривую дверь, то полуживую грушу, то крохотные комнатки, а утомившись, свалился в траву и задремал. Довольные успешной акцией, мы побрели домой, перемигиваясь и громко обсуждая достоинства осмотренного. Мыкола медленно ехал за нами, скрипя пожилым велосипедом, и, доехав до нашего двора, снял кепку, громко поскрёб лысину и объявил:


— Завтра утром пийдете в сельсовет мою хату куплять!


Став полноправными владельцами, мы услышали от всех аборигенов, что больно много цыгану дали. Он, естественно, от тех же экспертов, что слишком мало. Глубины народные были для меня экзотикой, и поначалу я просто шалела от экзистенциальности подобного сознания. Понятие «держать слово и иметь принципы» относилось исключительно к системе мер и весов. Если ты взял полмешка картошки, то отдашь ровно полмешка картошки. Если одолжил грузовик сена, вернёшь грузовик сена. Про это они понимали идеально, как выразилась одна старушка: «Шо ты съив, шо ты выпив, то твое, а усё другое коммунисты отымут». Я честно сообщила ей, что коммунистов теперь нету. «А хто есть?» — заинтересовалась старушка. Я сказала туманное «демократы». Старушку слово вполне удовлетворило: «Значит, теперь эти усё отымут».


Понятие элементарной этики внутри человеческих отношений выглядело здесь совершенно абстрактно, реальны были только материальные ценности. Старики и старухи беззастенчиво поливали и закладывали друг друга, не утруждаясь рефлексией, и были невероятно трусливы перед властями предержащими в лице продавца и почтальона. Они были красивы и статны. Когда приехала моя подруга Лена Эрнандес, специалист по пластике, она долго недоумевала, почему у людей в селе такой гордый и размашистый рисунок движений в сравнении с российскими селянами. Потом сообразила: «Конечно, чего мельчить жест, когда они на такой земле по три урожая в год снимают?». Непонятно, как можно было устроить здесь в своё время голод. Старики помнили, как варили лебеду и суп из кожаной лошадиной упряжи, как ехала каждое утро вдоль Пастырского телега и еле живые выносили из хат умерших от дистрофии. Намекали на людоедство, но говорить вслух боялись, только крестились. Защищённые плодородием земли и трудовыми навыками, они были не сильно озабочены чувством собственного достоинства и прочими интеллигентскими кружевами. Сельский социализм выбил из них всё, кроме понимания, что детей нельзя обрекать на то же самое. И они выталкивали и вытолкнули-таки потомство в город.


Все наши соседи и соседки строили дома сорок-пятьдесят лет тому назад, таская на себе брёвна и укладывая кирпичи. Конечно, и тогда можно было заплатить на лапу колхозной машине, но ценность этой платы была в их сознании несопоставимо выше ценности собственного здоровья. Колхоз ежегодно, помимо основной работы, вешал на каждого, состоящего в своих рядах, гектар прополки сахарной свёклы. И люди на сорокаградусной жаре, согнувшись, стояли на поле, выдирая сорняки вокруг «бурячка». Простирающиеся до края глаз поля сахарной свёклы не гарантировали наличия сахара в магазине, он доставался по талонам и великому блату.


Когда мы приехали, из колхоза уже сбежало почти всё дееспособное население. На тракторах носились четырнадцатилетние пацаны и сильно пьющие уголовники. Буряки уже никто «не сапал», а на колхозном поле все, во главе с председателем, любовно выгуливали собственных коров. Это было странное ежелетнее зрелище: поля активно пахались, активно засевались, потом вытаптывались и скармливались скоту, разворовывались в частные хозяйства, остатки небрежно убирались и небрежно (с потерей половины в пути) увозились в пункты переработки. Всё это совершалось с оханьем, скрежетом, одновременным чувством глубокого удовлетворения и конца света.


Старики прожили жизнь в полном вранье государству, которое ненавидели, считали вором и сами обкрадывали как могли. В полном вранье по отношению к вере: разрушили церковь и пустили её куски на подправление собственных домов. Потом построили новую и, так и не поняв, православная она или униатская, ходили в неё тусовки ради. Давали взятки натурой по всей управленческой лестнице от председателя колхоза до фельдшера и библиотекарши. Чтили семью, но ограниченное пространство села, в сочетании с украинским темпераментом, делало местную сексуальную жизнь почти промискуитетной. Короче, они не были лживыми злодеями. Они были старыми лживыми детьми и сочиняли друг о друге такое, за что в более цивилизованном обществе давно поубивали бы.


Как только дом был куплен, меня попробовали на вшивость: настоящая баба или так себе. Однажды утром мы обнаружили Фроську, косящую траву на дальнем куске нашей земли. Саша, как человек интеллигентный, не понимал, что надо делать, дети неистово желали сломать ей косу, и мне пришлось прямо с постели, в длинном английском халате пилить через все двадцать пять соток сада и нарисовываться перед Фроськой в позе «руки изо всех сил в боки».


— Ну, шо, вже проснулась? — сладко заулыбалась Фроська. Мой обычный подъём в двенадцать был одним из самых крутых поводов для насмешек старух, встававших с петухами.


— Что вы здесь делаете? — заорала я, активно понижая тембр голоса.


— Ничого… — улыбнулась Фроська. — Травку косю на корову. У тэбэ ж у Москви коровы нимае. На шо ж тэбэ травка?


У Фроськи коровы тоже не было. Кто-то подослал пьянчужку, чтоб разведать, какое у новой хозяйки чувство своей земли, поскольку я с постоянными «извините» и «будьте любезны», казалась хорошо сгибаемым персонажем.


— Вот что, Фрося, — прорычала я нижними регистрами глотки, припоминая брань из советского кино. — Если ещё раз на мою землю ногой наступите, будете всю оставшуюся жизнь на лекарства работать. Ясно? У нас в Москве так принято, если кто на чью землю полез, то прямо той косой бьют по голове! И ни один сельсовет не заступается!


Я сузила глаза до гнусных щёлочек и грудью пошла на Фроську, как это делали в разборках местные бабы. Конечно, если бы Фроська меня толкнула, я бы летела до соседнего села, но она испугалась напора и пятилась, пока не оказалась на дороге, причитая про жадность москалей на травку для коровы. Улица Паланка одобрила моё поведение, яростно обругав «Фроську-пьяничку». При моём проигрыше, естественно, было бы наоборот, поскольку паланчане беззаветно присягали на верность сильному.


В первое же лето я объелась украинской экзотики, захотела праздности интеллигентских дач и вернулась в Москву с агитационной пропагандой о том, что необходимо создать в Пастырском новое Переделкино. Хотя на самом деле мне хотелось не Переделкина, где классики бродят по аллейкам, изображая творческий кризис, и обсуждают, как вчера пили и трахали официанток или жён других классиков.
Глава 23. АУРОВИЛЬ ПО-ПАСТЫРСКИ


Как у всякой романтической идиотки, у меня была мечта-идея о городе солнца. Давным-давно я узнала об индийском городе, находящемся недалеко от Бенгальского залива, по имени Ауровиль. Я была поклонницей Шри Ауробиндо, утверждающего, что совершенное общество не может быть создано или состоять из людей, которые сами несовершенны. Я знала, что Ауробиндо и его ближайшая соратница, француженка Мира Ришар, построили совершенный город. Мира Ришар написала идеологический концепт; лучший ученик Корбюзье, Роже Анже, разработал архитектурный план города; и 28 февраля 1968 года собравшиеся из разных стран пятьсот людей начали жизнь в Ауровиле.


Городская архитектура сочетала в себе дерево, стекло, камень, металл и тростник. В городе не существовало фамилий, женщины рожали в своих домах, автомобили были запрещены, а их место занимали велосипеды. Жильё строилось на деньги общего фонда, новому жителю давался годовой испытательный срок на этические правила, принятые здесь, в жизни города использовались только экологически безопасные технологии, например газ добывался из закваски биомассы от отходов ферм.


Это не было академгородком, это не было сектой. Это просто было место, в котором приличные люди договорились жить по приличным правилам.


Короче, я решила устроить в Пастырском Ауровиль и с удовольствием расскажу, что из этого получилось.



Первым приехал кинодраматург Аркадий Сарлык, тот самый член профкома драматургов, что попал в Книгу рекордов Гиннесса за самое долгое хождение спиной вперёд. Он купил хату, половина крыши которой была шиферная, половина соломенная с дырками. Привёз симпатичную очередную жену, маленькую дочку, пишущую машинку, гитару и гирю. Себя, машинку, гитару и гирю он поселил под шифер, остальных под дырявую солому.


Мы были для селян парой непонятной. «Честные люди целое лето отдыхать не могут», — твердили они мне с укоризной. То, что Саша певец и на лето просто отказывается от гастролей, сомнению не подвергалось, поскольку он орал оперные арии на все окрестные поля. Со мной было сложнее: молодая, ничего не умеет, на работу не ходит. Ясное дело, спекулянтка. Но спекулянтов уважали только тогда, когда от них был толк в виде пёстрых клеёнок, календарей с котятами и конфет в ярких фантиках. Я выглядела как подлая спекулянтка, которая вместо того, чтобы думать о том, как чего хорошего привезти из Москвы соседям, расхаживала в длинном платье и широкополой шляпе по саду, писала что-то в тетрадку и врала, что работает писателем. Ежу было понятно, что писатели такими не бывают.


Вот Аркаша Сарлык в глазах села был настоящим писателем. Во-первых, мужик. Во-вторых, имел бороду. В-третьих, пил водку и травил байки. В-четвёртых, с комплексом стареющего супермена, например, в светской беседе с Сашей вдруг делал рекламную паузу.


— Спорим, больше меня на одной руке не подтянешься?


И они, как два малолетних идиота, забыв об обсуждаемом предмете, шли искать дерево и соревновались до полного изнеможения. Аркаша был из тех, кто до глубокой старости ищет себя то в искусстве, то в браках, то в спорте, то в путешествиях, то в бизнесе, то в приколах. Он всё время рвался к «настоящей жизни», но совершенно не представлял себе, что это такое. В финале обитания в селе Аркаша взял байдарку, посадил в неё малолетнюю дочку и поплыл по Днепру в Чёрное море. Доплыл он до моря или только доехал до станции, мне неизвестно; но на следующий год отдыхать не приехал, и старики на Паланке приняли решение, что «сам утоп, да и дытинку утопил, окаянный», и долго плакали. Поскольку мир за пределами села не существовал, то мне было довольно трудно убедить стариков, что все живы, а Аркаша охотится в данный момент на кенгуру в Австралии. Старики обиделись.


— На шо ж ему те кенгуры, прости господи? — сокрушался Христофорыч. — Зайцев у Пастырском як грязи пид ногтями! На шо ж он у ту Америцу поихал?


— Не в Америку, а в Австралию, — уточняла я.


— Я ж и казал в Америцу. Шо я не знаю, где та Встралия? Я у самом Берлине ще на войне був! — прояснял Христофорыч.



Вторым приехал поэт-песенник Володя Шилёнский. Он изколесил всё Пастырское и купил за триста рублей развалюху в хуторе Свинолуповка, очаровавшись названием. Его хватило на один сезон, и свинолуповская фазенда, видимо, пала под натиском дождей и лопухов. Потом появилась художница Оля, когда-то частно обучавшая моих сыновей изобразительным искусствам. Она привезла хахаля, литератора полупатриотического разлива, и купила на свои деньги, но на его имя дом. Потом бросила хахаля. А потом бросила дом. Инициированная мной русская экспансия в Пастырское продолжалась.



Долго приглядывала дом моя подруга Лариса. Её логика была непонятна, она моталась в соседнее село, шастала по придорожным улицам, а возле моего стоял весёленький пустующий кирпичный дом Василя Собачки. Лариса то поселялась в огромном неотремонтированном доме у шоссе, варила варенье из хозяйских фруктов, потом передумывала и уходила. То вела переписку с москвичами, хозяевами конурки на Паланке, то селила у меня дочерей. То приезжала с придурочным мужем утренним поездом, он стирал носки, вешал их в саду, потом устраивал Ларисе скандал и уезжал без носков в Москву. То вела беседу с Христофорычем, что будет у него каждое лето снимать, а потом получит его дом по завещанию. Когда дом Василя Собачки приехали смотреть покупатели и их всё устроило, Лариса наконец приняла решение, и мы всей Паланкой бросились умолять Василя продать дом Ларисе. Василь согласился, несостоявшиеся покупатели специально приезжали, чтоб нас обматерить, а Лариса стала соседкой. Однако планы о том, как мы снесём общий забор, а вместо него посадим аллею роз, по которой будем ходить друг к другу в гости, начали потихоньку таять. Поселившись рядом, мы вдруг увидели, что живём совершенно по разным законам в совершенно разных мирах. Первым делом Лариса поселила в доме мать, чтобы на какое-то время освободиться от неё. Более злобного существа, чем эта маленькая полуслепая старушка, я не видела никогда в жизни.


Долгое время я считала её беспомощным существом и пыталась вовлечь в семейные приёмы пищи. Мы часами зазывали её за замечательно сервированный под грушей стол, считая неудобным начать трапезу без брошенной старушки. Она появлялась, с критикой и отвращением съедала предложенное и доставала всех за едой так, что пища уже ни у кого, кроме неё, не усваивалась. Вспомнив, что я отдыхаю со своей семьёй, а не работаю в богадельне, я отменила совместные трапезы.


Вскоре Лариса привезла матери младшую дочь, четырнадцатилетнюю куклу, ходившую в сельпо за хлебом в короткой юбке, огромном декольте и чёрных ажурных чулках. И понеслось. Несмотря на визуальный ряд, подтверждавший полную готовность к употреблению всем мужским населением села, это был ребёнок, которого сдали охранять злобному провокатору, формально являвшемуся бабушкой. Мы терпели, пока из соседнего сада несся их мат-перемат; но когда девочка прибежала, рыдая и жалуясь, что старуха запустила в неё молотком, я посадила её в доме и объявила, что отдам только Ларисе. Старуха в ярости носилась по нашему саду, обещая поджечь дом, побить окошки, и голосила, что со своей внучкой что хочет, то и делает. К ночи девочка сказала низким голосом:


— Тёть Маш, я пойду. А то она правда подожжёт, я её, суку, знаю.


— А если она опять в тебя чем-нибудь бросит, она же психически не здорова? — спросила я.


— Да я тогда её ногой в живот, в окно выпрыгну, и к вам, — ответила девочка.


Всю ночь прислушивались, не происходит ли чего опасного у соседей, а утром проснулись от старухиных воплей.


— Девчонку убили! Скажите хоть, где закопали, где поплакать старухе, что девчонку не уберегла!


В холодном поту мы выскочили на двор, где старуха билась в истерике. Она пыталась бросаться на нас: девочка с утра исчезла, а мы и есть подозреваемые в убийстве и закапывании. Пришлось дать обыскать дом и чердак. Через час ребёнок появился с прогулки всё в тех же ажурных чулках на тридцатиградусной жаре и в той же символической юбке, и необходимо было снова охранять его от бабкиного членовредительства.


А к вечеру был новый спектакль. Гипотетически я понимала, что жизнь в семье может быть и такой, но близко никогда этого не видела. Мне казалось, что старуха внезапно свихнулась, что возле неё девочка в опасности и что обеим должна быть оказана немедленная помощь. Мы пошли к местному врачу, он диагностировал синильный психоз и сказал, что заверит телеграмму дочери. Лариса примчалась на следующий день. Была очень обижена, заявила, что я цепляюсь к её матери, что вообще жизни не знаю и ничего такого тут нет. Забрала девочку и уехала. И только тут со стыдом и ужасом я поняла, почему она искала дом подальше. Потому, что они всегда, каждый день жили так.



А тут приехала некая Галя с дочкой. Галя была едва знакомой мне светской дамой. Но на безрыбье сельского отдыха мы назначили её близкой подругой и носились с ней как дурак с писаной торбой. Галя была мила, остроумна и непропорционально много говорила о своём дворянском происхождении. Она искала себе дом, планировала, как проведёт в него водопровод, поставит самовар и посадит вокруг цвет российской интеллигенции. Это была нежнейшая маниловщина, поскольку битва с бытом составляла половину сельского отдыха. Но Галя не задерживала на этом взор. Как-то она варила абрикосовое варенье в тазу на уличной печке, томно помешивая его веточкой. На двор вошла Мария. Вид Гали с маникюром в белой блузке шокировал её так сильно, что она не сразу глянула на абрикосы, а потом завопила:


— Шо ж ты, девка, глядишь? Вин же ж горыть! — столкнула таз в траву, мгновенно унеслась и прибежала с пригоршнями чего-то тёмного, чем намазала дно таза. — Треба мазать, кады абрикосу томишь!


— А чем это вы намазали? Это какой-то местный секрет? — умилилась Галя.


— Нимае секрету. Козячим гивном, — объяснила Мария. Галя глубоко побледнела.


Всё было славно. Галя присмотрела участок себе и дом сестре. Загорела, выпасла прелестную дочку, которая, бедная, по жизни назначена была играть мамину королевскую свиту, из-за чего сильно запаздывала с собственной биографией. Всё шло как надо, но Галя не умела вести себя около моего мужа. Конечно, понятно: солнце, фрукты, организм вырабатывает много витамина Е, а рядом ходит красивый мужик в одних шортах, тогда как все остальные мужики — пейзане. Я относилась к этому без эмоций, поскольку ни по типажу, ни по возрасту, ни по внешним данным Галя не входила в «группу риска» моего мужа. Она не была рекламно красива, не была хватающим за горло бульдогом и не была полной сироткой. Эти три амплуа действовали на него безотказно, а Галя строила архитектурно безжизненный флирт и была очень неуверенна в себе как женщина. Короче, всё, что она делала, «для цирка было тонко».



За Галей появилась лицейская преподавательница наших детей, назовём её Жанна, с двумя совершенно невоспитанными отпрысками. Конечно, я сама была виновата, позвонила перед отъездом, что сыновья начнут учиться не с первого, а с двадцатого сентября, а она пожаловалась, что сорвались летние планы, и её дети на всё лето в Москве. У меня было чувство вины за своё украинское имение, и я пригласила всю компанию. Старший отпрыск ежедневно и сладострастно доводил маму до публичной истерики: запершись в деревянном туалете, по ночам с фонариком читал Тору и всё время обещал уехать в Москву. Младшая днём сидела под кустом ягод, сметая их, по-моему, вместе с листьями и ветками, а вечером мучилась животом и пила таблетки. Всё, что я готовила, заранее вызывало у неё отвращение. Жанна намекала, что у девочки строжайшая диета, но вставать к плите не рвалась, словно наняла меня в кухарки.


Жанна была филфаковка второго сорта, из тех, что преподают детям не потому, что любят их или умеют с ними общаться, а потому, что не состоялись как учёные. Она бесконечно ныла, жаловалась, была всем недовольна, генерировала у окружающих чувство тоски и требовала ежесекундного утешения за то, что у неё такие чудовищные дети. Вечером, когда гости ложились, мы собирались в своей комнате на семейный совет, обсуждая, как спасти золотые дни отдыха. Выход был найден, когда заметили, что у Жанны трепетные отношения с самогоном. Выпив рюмку, она обязательно громко сообщала, что это лучшее лечение для её язвы и переставала ныть. Боже, как стало хорошо. За завтраком мы говорили о лечении язвы и наливали ей самогона… Они достали нас так, что, когда мы сажали их в машину ехать на вокзал, не могли скрыть радости и устроили на следующий день праздник освобождения.



Истории дачных визитов я рассказываю так подробно потому, что за Пастырским закрепилась дурная слава: пожив там, люди прекращали московские отношения. Считалось, что во всем виноват пастырский климат, и многие боялись приезжать в гости.



И вот, наконец, соблаговолила приехать моя литинститутская подруга испанка Лена Эрнандес. У нас был промежуточный близкий персонаж — поэт Рафаэль Левчин. Я являлась ему боевой подругой по поэтическому цеху, а в Эрнандес он был влюблён. Рафаэль принадлежал к поэтам моего поколения, лидерами которых стали Александр Ерёменко, Иван Жданов и Алексей Парщиков. Стихи писал дивные, но не имел везухи.


Мы не успевали общаться с Эрнандес в институте, хотя мне она была очень интересна. Серьёзная, возвышенная, отлично образованная литературоведка с очень пружинистой походкой. Потом я увидела её в спектакле Александра Демидова «Ромео и Джульетта», где она была занята как пластическая актриса. Потом узнала, что она работает в театре Мицкявичуса. В моём сознании это плохо совмещалось, потому что я ещё не знала, что Эрнандес универсалистка.


В перестройку на канале «2x2» крутили популярный клип с цыганским танцем. Опознав в солистке однокурсницу из Литературного института, работающую в Центральном государственном литературном архиве, я не знала, что и подумать.


— Тут по телевизору ты вроде чего-то пляшешь? — спросила я её по телефону.


— Работаю цыганкой в ансамбле «Джанг», — пояснила она.


Биография Эрнандес была тяжёлой и таинственной. Она родилась в Толедо, училась в школе при католическом монастыре, трагически потеряла отца и брата, попала в Россию с мамой в четырнадцать лет, жила в академгородках по рабочим назначениям отчима, говорила на всех европейских языках, занималась карате, всё время выходила замуж за кого-то непонятного и рожала дома.


Когда она десять лет тому назад сообщила мне, что будет рожать в ванной, я орала как резаная. Сроки подходили, я бесновалась, а она твёрдила: «В советский роддом — только под дулом пистолета».


— Слушай, у меня тут схватки начались так не ко времени, я как раз ванную оклеиваю новой плёнкой. К тому же воды как назло нет, — позвонила она. Квартира Лены была на двадцать первом этаже, и напора воды всё время не хватало.


— До меня успеешь доехать? — испуганно спросила я.


— Да ты что? Зачем я тогда ванную оклеивала?


Через несколько часов она родила замечательную девочку Варю и носилась по дому, а муж звонил дружкам по телефону, рассказывая, как «они рожали», пока не упал спать от усталости. Через два дня Лена уже ставила танцы в одном из московских театров.


Опыт ей понравился, года через два она скова забеременела и снова начала оклеивать ванную. Захожу как-то, Лена мечется между стиркой, уборкой, готовкой и телефоном и говорит: «Смотайся, пожалуйста, в загс, подай заявку с моим мужем».


— В каком смысле? — спрашиваю я.


— Я подумала, может, хватит детей вне брака рожать, выйду замуж на всякий случай. Самой мне некогда, хрена они поймут, ты или я. Волосики на щёки надвинешь побольше и скажешь, что сильно на морду поправилась. А мне тут достирать надо, ребёнок и собака негуляные.


Я поехала подавать заявку с её мужем. В машине начала листать паспорт. В паспорте были три брака и три развода, он был залит красным вином и изжёван по краям то ли собакой, то ли ребёнком. Я поняла, что с таким паспортом непременно попаду в милицию.


— Юра, — может, повернём обратно? — пугливо попросила я.


— Лена сказала подать заявку, значит, надо подать заявку, — ответил её дрессированный муж.


Слава богу, загс оказался закрытым. А Эрнандес, второй ребёнок которой скоро пойдёт в школу, до сих пор некогда выйти замуж за отца своих детей.


Итак, Эрнандес озарила Пастырское своим приездом. Поскольку у неё в жизни всё происходило вверх ногами, то она отправила мужа в машине с прицепом, загрузив его буфетом, холодильником, швейной машинкой, посудой и прочими приметами отнюдь не пастырской жизни. А сама купила целое купе, засунув туда беременную себя, Варю, собаку и домашнюю утварь, не влезшую в машину с прицепом. Муж, конечно, опоздал к её приезду на двое суток, поскольку плохо усваивал пространственно-временные обязательства. Нам Эрнандес даже не дала телеграммы, материализовавшись на такси, выгребшем все деньги, с Варей на руках, у которой была температура сорок.


Мы давно не удивлялись происходящему с ней. Например, в Москве в лифте собственного дома её пытался изнасиловать крупный господин, невзирая на беременность и Варю в коляске. Лена долго увещевала господина отказаться от своих намерений, потом аккуратно дала ему ногой в причинное место (она какое-то время преподавала карате), спустилась вниз к консьержке, попросила, чтоб лежащему в лифте мужчине вызвали «скорую», и отправилась гулять с ребёнком.


— Я старалась бить не сильно, — сказала она потом. — Но детей после этого у него точно не будет. Я думаю, это справедливо.


Так что от Эрнандес в нашей семье ждали чего угодно, а дети называли её «ниндзя». Погасив Варину температуру без помощи лекарств — а у Лены всегда были свои колдовские приёмы оздоровления — она начала искать дом. Собственно, был договор с москвичами, что купит их задрипанный дом на Паланке, но осмотр оскорбил её эстетическое чувство. А тут насела Ларисина мамаша и начала всучивать их дом. Дом был красивый и начинался от моего забора, Лариса уже многократно объясняла, что жить в нём не будет, так что всё сходилось. Эрнандес переселилась в него и начала наводить марафет с целью в октябре оформить сделку.


Прелестная хатка, превращённая старухой в грязный сарай, мгновенно засияла. Появились элегантные занавески, клетчатые скатерти, керамическая посуда, качели, гамак. Зацвёл палисадник, был вычищен колодец, в который вернулась вода, и т. д.


В доме запахло кофе и флоксами. Лена извращалась до того, что, везя Варю в коляске купаться в пруд, брала с собой плетёную соломенную корзинку с бутербродами в матерчатых салфетках и вычесанного болонистого Ноню с бантом. Учитывая стирку и мытьё посуды колодезной водой, это было не слабо. Я, не отличавшаяся отсутствием трудового темперамента, совершенно не понимала, как она успевает делать в десять раз больше меня. Просто палящее солнце, вынимающее из меня всю душу, было для неё витамином и родным естественным климатом.


Но жизнь в изысканном интерьере не ладилась. Пятилетняя Варька рыдала ночи напролёт, всё время от чего-то отмахивалась и что-то с себя стряхивала. В глазах был страх, причины которого она не могла объяснить. Старухи велели пойти к колдунье бабе Саньке на другой конец села; баба Санька налила банку воды, разбила в неё куриное яйцо, смотрела, плевала и бормотала. Потом объявила, что Варя в порядке, но дом порченый, что Лариска уже приходила к ней, жаловалась, что в доме спать невозможно, по ночам черти бегают. Мне показалось странным, что Лариса скрыла от всех поход к бабе Саньке. Я не особенно мистична, но что-то в этом было. Всегда было неприятно ходить мимо дома ночью. Эрнандес, будучи католичкой, немедленно крестила Варю в соседнем селе, взяв в крёстные певунью Ганну и Христофорыча.


Немного полегчало, но стало казаться, что находящиеся в доме потихоньку свихиваются, и, приходя к Лене на кофе, я нервно озиралась по углам. Когда однажды она ворвалась к нам в шесть утра с криком: «В Москве переворот! Вернулись коммунисты! Горбачёв убит!» — мы, естественно, решили, что жизнь в порченом доме дала обширные результаты. Глаза у неё были как у тяжёлого психиатрического пациента. Она трясла меня и требовала, чтоб я нашла в приёмнике радио «Свобода». Я с ужасом подумала, что история с Ларискиной мамашей повторяется, и кому же теперь давать телеграмму, заверенную врачом. Но тут Саша поймал радио «Свободу», мы превратились в точно таких же пациентов и начали носиться по селу. Билетов в Москву, естественно, не было. В конце августа по трассе Одесса—Москва нельзя было выехать ни с какой взяткой.


Аборигены относились к этому без всякого интереса:


— Так и надо Горбачёву-подлюке, вин нам крупу по талонам зробил! Нехай посидит, нехай сэбэ подумает!


Только когда низко над нами полетели военные вертолёты, старухи заплакали и заголосили: «До помоги!», что означало «до победы», хотя не силились понять, кого над кем. Три дня мы вжимались ушами в приёмники, тряслись, молились, спорили и ссорились. Ещё перед поездкой в Пастырское я обещала одной режиссёрше инсценировать «Капитанскую дочку» и лежала в саду под яблоней, излистывая Пушкина в клочья. А тут по киевскому радио некто Гринёв, пока ещё все украинские власти воды в рот набрали по поводу путча, вдруг говорит: я, мол, присягал президенту, ему и буду служить, а ваше, типа пугачёвское, ГКЧП в гробу видал. Просто сюр какой-то. Думаю, зачем инсценировать «Капитанскую дочку», когда она уже играется на такой сценище?


А ещё были грустные мысли. Садились, разливали горилку и обсуждали, что если гэкачеписты победят, и всех начнут сажать, как было обещано, то мы просто не вернёмся в Москву, а устроимся все в сельскую школу. Я буду преподавать литературу, Саша — музыку и пение, Эрнандес — танец и физкультуру, её муж — компьютерное дело. Вырастим новое поколение, и оно точно уже свергнет коммунистов.


Но прошло три этих ужасных дня, и мы начали праздновать победу. В селе на нас косо посматривали, поскольку не понимали, кто кому проиграл…


Едва зализали раны, нанесённые путчем, как в Пастырском случилось новое событие. Ровно через неделю Эрнандес снова влетела к нам в шесть утра с горящим взором:


— Лариса прислала в дом беременную бабу с четырьмя детьми, пьяным мужем и беременной овчаркой. Они требуют, чтоб я выметалась.


Я поняла, что соседский дом надо срочно освящать, а Эрнандес — лечить.


— Сядь, успокойся, — попросила я спросонья. — Я не поняла, кто беременный?


— Баба и овчарка. Не веришь, пойди посмотри!


Я подумала, что если разделить на три, то Лариса действительно могла прислать каких-то людей с детьми и болонкой. Но почему в дом, который уже практически отдан Лене? Пока я занималась подобной математикой, компания материализовалась во дворе именно в описанном Эрнандес составе и качестве.


Алкашного вида молодые — мужик и изо всех сил беременная баба, бледные плохо одетые недокормленные дети пионерского возраста и кривоногая, волочащая пузо по земле овчарка. Просто обличительное полотно из жизни трущоб.


— Здравствуйте, — сказала гостья. — Вам Лариса записочку прислала.


В записке было о том, что она посылает семью, у которой сложности, и просит меня оказать всяческое содействие. Писала, что понимает, что дом занят Леной, и просит как-нибудь разместить гостей.


— Какие милые ребятишки, — сказала я сквозь зубы, заметив, что дети без разрешения ташат всё, что попадается под руку, а овчарка писает на мои любимые цветы.


— Да, — сказала гостья, поглаживая живот. — Мы с мужем решили, что у нас будет детей столько, сколько бог даст.


И муж, пьяно икая, кивнул лохматой головой.


Мы посовещались, и Лена отправила компанию в домик москвичей, в котором сама собиралась жить. Как испанская интеллигентка, отнесла туда все имеющиеся продукты. Даже бегала через всю улицу с кастрюлей каши для четырёх детей, что не помешало им в этот же день обокрасть соседские сады и подвалы, а беременной овчарке загрызть пару чужих кур. Это было шоком для местных: взрослых жестоко наказывали за воровство, прецедентов детских краж до этого никогда не было, а собаки, за исключением нашего умного Поля, сидели на цепи.


Муж Эрнандес посадил беременную гостью в машину, повёз звонить Ларисе в Москву, и вроде был достигнут компромисс: новички поживут в домике москвичей, а семья Лены останется в Ларисином. К вечеру гости напились и поведали, что Лариса крутит серьёзный обмен, в который включено их жильё. И ей надо семейку где-то передержать, чтоб потом подселить к одинокой старушке, которая быстро от этого соседства загнётся, и всем будет хорошо. Мы похолодели.


А потом, видно, порченый дом сам решил включиться в игру. Утром я снова проснулась от диких криков. И, выбежав на двор, увидела двух своих ближайших подруг, выпускниц Литературного института Лену и Ларису, бьющими друг другу морды по всем правилам пастырского женского боя. Их пытался разнять муж Лены, а со своих земель уже неслись старухи, и в этой кашемале воплей и обвинений ничего нельзя было понять.


В таком кино я ещё не снималась: Лариса кричала, что Лена вышвырнула её из собственного дома и избила, а Лена кричала, что Лариса предварительно ворвалась в дом с криками «Вон!» и начала сбрасывать спящую Варьку с кровати. Зная обеих, я безусловно приняла сторону Эрнандес. Лариса последнее время занималась квартирным бизнесом, и психика её, надорванная матерью-садисткой, мужем-придурком, тяжёлым переходным возрастом дочек и сложной работой, не выдерживала. С ней происходил стандартный для новых русских адаптационный психоз, когда сил на выживание не хватает, человек перестаёт «фильтровать базар» и ему начинает казаться, что «всё можно». Такие вещи обычно проходят через несколько лет успешной работы в бизнесе, но ни Лена, ни её дочка Варя не обязаны были это глотать и усваивать организмом. Я какое-то время пыталась прощать, но это был мой частный выбор, продиктованный любовью к Ларисе и пониманием её трудной жизни.


Услышав, что она приехала выселять Эрнандес из дому, потому что передумала, и в нём будут жить целый год те, кого она прислала, потому что её больше не интересует продажа дома, а интересует удачная сделка с их жильём, я поняла, что Лариса заигралась. Моя близкая подруга начала играть в людей и деньги, а от таких вещей у меня внутри всё покрывалось толстой коркой льда.


Вытерев кровь с лица, Лариса потребовала, чтобы в двухдневный срок дом был освобождён Леной, и уехала вечерним поездом. Эрнандес, месяц мывшая и чистящая авгиевы конюшни, начала собирать манатки и переселяться в домик москвичей, который буйные адвентисты — а они заявили, что они адвентисты — успели загадить с невероятной быстротой. Они били сырые яйца на скатерть, использовали в качестве салфеток занавески, а кастрюлю, в которой Лена носила им кашу, любовно накрытую белоснежным полотенцем, использовали как детский туалет. Их агрессивная нечистоплотность не была мотивированной, просто они так осваивали любое пространство.


Эрнандес начала искать другой дом. А адвентисты начали загаживать Ларисин. Дополнительный секрет их приезда состоял в том, что в селе была сильная адвентистская община, которой они собрались сесть на шею, поскольку в Москве кормились аналогичным образом. Но город большой, а в селе ничего не скроешь. В первую же неделю старушка-адвентистка, припёршая мешок еды к калитке ларисиного дома, услышала страшные вопли. Подкралась к окошку и узрела, как беременная мамаша избивает детей чем попало. На старушку это произвело такое впечатление, что она понесла мешок обратно и сообщила своим, что это никакие не адвентисты, а просто сволочи.


Приток еды кончился. Многодетный папаша, напившись, лежал в луже возле магазина. Беременная мамаша рвала и метала. Дети уже украли, что могли, а привязанная овчарка выла на луну и солнце. «Адвентисты» объявили всем, что Лариса их обманула, что в доме оказалось во много раз меньше комнат и постелей, чем было обещано в Москве, что хохлы злые, климат ужасный, и вернулись в столицу. С Ларисой мы больше не встречались. Я очень люблю её, но боюсь, что та Лариса, которую я люблю, осталась в прошлом, потому что слишком дорого заплатила за свою финансовую успешность.


Короче, село уже давно перестало обсуждать латиноамериканские сериалы, поскольку московские дачники затмевали их сложностью интриг.
Метки:  

Процитировано 1 раз

Бацкова   обратиться по имени Понедельник, 10 Мая 2010 г. 05:57 (ссылка)
Спасибо огромное за такую находку! Куплю обязательно книгу!
Ответить С цитатой В цитатник
Деревенская_ностальгия   обратиться по имени Среда, 25 Августа 2010 г. 21:25 (ссылка)
У вас интересная публицистика про жизнь в деревне. Приглашаем в свое сообщество.
Ответить С цитатой В цитатник
Bekky_Bloomwod   обратиться по имени Четверг, 16 Июня 2011 г. 08:39 (ссылка)
Вот уж эту книженцию я обязательно куплю! Спасибо!!!!!!
Ответить С цитатой В цитатник
TaNyuscha   обратиться по имени зачиталась! захотелось в деревню, в соседки к Арбатовой Среда, 29 Февраля 2012 г. 15:01 (ссылка)
Исходное сообщение -_Муми-мама_-

Отрывок из книги Марии Арбатовой "Мне 40 лет" Про украинскую глубинку - не могу удержаться!!!

Когда Саша поехал покупать обратные билеты в Москву, женщина в очереди рассказала «така гарна хата у том селе продается», посадила его на мотоцикл и довезла. Вернувшись, муж так нахваливал увиденное, что на следующий день мы добрались до села Пастырского и нашли продавца, тощего лысого цыганистого Мыколу. Мыкола разлился соловьём, показал дом, сад и погреб, назначил цену и предложил «сразу не куплять, а пока так себэ пожить».


Дом был огромный, двухкомнатный, мазанный, сырой внутри и с неоткрывающимися окнами. Вид и сад были сумасшедшей красоты; в центре двора шелестела огромная как дуб пятисотлетняя груша, посаженная ещё польскими монахами. Увидев всё это в малиновых отблесках заката, мы решили, что теперь это наш дом. Саша с детьми соорудили ложе из снятой комнатной двери на кирпичах и устелили его сеном с чердака. Когда мы проснулись, в саду на скамейке стояли ведро картошки и десяток яиц. Старухи-соседки, услыхав что приехали «молодые городские с дитями», занялись благотворительностью.


Мне было двадцать девять, но сельскую жизнь я видела только в кино. Я не могла растопить печку, замазать осыпающийся угол, достать из колодца ведро воды, нарубить дров и т. д. Меня считали идиоткой, а Сашу — промахнувшимся с бабой, поскольку старухи представляли себе московскую жизнь сельским домашним хозяйством, перенесённым в многоэтажную башню. Попадались экземпляры, которые просто за всю жизнь ни разу не выезжали из села, например покойная баба Оксана, делившая весь мир на своих и цыган. По причине сложносочинённых серёг и длинного сарафана я навсегда попала для неё в «цыганки», и она каждый раз просила привезти ковёр, поскольку лет тридцать назад купила у цыганки «ловкий ковёр с зайчиками».


Всё лето мыли, чистили, прибивали и украшали жилище, которое с каждой секундой становилось всё роднее и трогательнее, и потихоньку вплетались в сложное тело села, состоящего из живописнейших хуторов. Улицу нашу звали Паланка, она считалась улицей стариков. Из молодых на всю улицу были председатель колхоза с женой, дотянувшие асфальтовую дорогу ровно до собственного дома, горбатый Ванька, отсидевший за убийство и гоняющий пьяным на тракторе, сшибая столбы и заборы, да семья учителей по кличке Молодые Колбасы.


В начале нашего куска улицы жили Иван с Келиной. Иван считался местным интеллигентом. Он был угнан мальчишкой немцами и батрачил в Европе. Приехал в страну после победы, отсидел как шпион двадцать пять лет, потерял полжелудка и вернулся в родное село. Иван пил чай и кофе, как городской, имел в хате портрет Хемингуэя, выписывал газеты и в белой рубашке уходил на ночь сторожить колхозную контору.


Хозяйство у Ивана было огромное, и его бедная, до старости красивая жена, ходившая на двух палках, этим хозяйством занималась. Черкасская область считается самой плодородной землёй на Украине — колья заборов прорастают здесь листочками; а вода в колодцах практически минеральная, порезы и ранки заживают здесь, как на героине фильма «Солярис». Но отложение солей мучает аборигенов, перешедших тридцатилетний рубеж. Поскольку работа на огороде состоит из перманентного пропалывания сорняков, прущих на глазах из земли, женщины проводят в согнутом состоянии по десять часов в день, и к старости их сгибает пополам. Вот Келина и поддерживала палками свою наклонившуюся почти под прямым углом когда-то роскошную плоть.


За Иваном с Келиной жила певунья Ганна. Весёлая беззубая старуха, прижившая невесть от кого двух красавцев сыновей и сочинявшая любовно-срамные песни. Под стакан горилки она могла напеть их целую кучу и рассказать такую же кучу баек. Она была как древний символ плодородия: у неё в саду росло лучше, чем у других, и даже комнатные цветы весь год цвели от её присутствия.


Дальше ютилась неопрятная пьянчужка Фроська, она не вела хозяйства, а шаталась по крестинам, свадьбам да похоронам в надежде, что угостят. Брат, полковник, начинал когда-то строить ей кирпичный дом, поставил основу, потом то ли помер, то ли раздумал. Кирпичная коробка без крыши заросла лопухом, в ней тусовались куры и кошки. А Фроська бедовала в оползшей задрипанной мазанке.


За Лизкой жила больная на голову Танька — баба-яга в развалюхе с дырами в крыше. По ночам она носилась по тропинкам, грязно ругалась низким голосом и приворовывала по погребам.


За ней стоял крепкий богатый дом Молодых Колбас. Это были симпатичные ребята, получившие кликуху по наследству — жена была дочерью Старых Колбас, прозванных так за жадность. Она была милая женщина килограммов на сто, а муж был маленький, круглоголовый, весёлый и очень величественно сидел за баранкой ушастого «Запорожца». Яростно похожие на него четверо конопатых мальчишек носились вдоль яра на велосипедах.


Далее жила Мархвина, рано овдовевшая с тремя детьми. Чтобы поднять их, Мархвина всю жизнь ткала из ветоши узорные дорожки на всё село, и ноги её засолились и деформировались в позе, в которой целыми днями нажимали на педаль. Мархвина еле доходила до калитки.


За ней Настя-колдунья, с тем самым сыном Ванькой, что сидел за убийство. Настя глазила коз и коров — от одного мрачного зырка животина переставала доиться и хозяйки всячески заискивали перед ней при встрече. Ещё Настя матюгала свою корову. В селе ругаться матом считалось последнее дело, ругались наезжающие городские дети, и старики вправляли им за это мозги.


За Настей жил главный жених Паланки — Христофорыч. Он, по собственному определению, прошёл «и Крым, и Рим», что означало прошёл войну до Берлина. Больше всего за границей его потряс способ откармливания свиней: сантиметр сала, сантиметр мяса. При каждом удобном случае он вспоминал это, закатывая глаза от удовольствия. Христофорыч был очень политизирован, часами дискутировал о том, что Украина всю жизнь кормит Россию, и всякий раз, проходя мимо нашего забора, на всякий случай напоминал: «Крым наш!» Мы пользовались его колодцем, ходили по его груши, угощали его московской снедью и считали главным своим покровителем. Тем более, что он был страшно обаятельный врун и мог сочинять поэмы о собственном героизме и успехе у женщин.


От жены с дочкой он утёк в молодости на другой хутор, к «жиночке гарной як артистка». Артистка родила от него сына, потом обобрала его дочиста и вернула первой жене. На старости лет, когда обе померли, дочка первой жены посылала ему деньги и посылки, а сын от второй приходил эти деньги забирать.


За Христофорычем стоял уютный кирпичный дом Василя Собачки, похоронившего жену-ревнивицу и ушедшего после, в чём был, в соседнее село жениться. Но об этом доме потом. Напротив нас жила тихая скорбная Наталья, вдова Фёдора. Фёдор был связан с органами и на всех стучал, а выйдя на пенсию, и вовсе свихнулся, начал за всеми следить. Часами лежал в кукурузных полях, прятался за сортирами, сидел на деревьях, чтоб только кого с кем выследить. Половая жизнь в селе, по рассказам старух, была бурная, половина взрослых детей казались точными копиями соседских мужиков, а Фёдор копил информацию и шантажировал.


За нами жили две Марии. Для дифференциации первую звали Маша, а вторую Мария. Для меня вариантов не осталось, и старухи обозначили меня Машкой. Маша была высокая седая голубоглазая иконописная старуха. Муж её помер, не прожив с ней и года. И с тех пор ни-ни. Маша работала как вол на племянников, которым был завещан дом. Она была строга, благочестива, немногословна; и регулярно ходила в только что отстроенную церковь.


Дом Марии прилегал к дому Маши. Мария была шустрая, носатая, болтливая и артистичная, дневала и ночевала у нас. Она вырастила своих троих детей, принимала кучу внуков и успевала всё в селе разузнать и во всё встрять. Марии прожили бок о бок всю жизнь, имели общий колодец, ссорились до драки примерно каждые два года. Бегали к председателю сельсовета, обвиняя друг друга то в краже курки, то в залезании на чужую межу. По полгода не разговаривали, желали друг другу собачьей смерти, а потом оттаивали. Нашу семью страшно ревновали друг к другу; а мы были им вместо кино, радио и телевизора.


Я овладела элементарными навыками отношений с печкой, когда взялась за пироги. И вдруг чердак наполнился дымом, запахло пожаром, мы начали с воплями и ведрами воды носиться вокруг дома, сбежались чуткие до событий старухи. Экспертиза чердака показала, что дымоход имел дырищу, которую сообразительный цыган Мыкола прикрыл фанеркой. От мощной растопки фанерка начала тлеть, а вокруг неё хранилось сено, из которого уходили деревянные столбы под шифер крыши. Так что в жару с ветерком пожар мог состояться такой, что мало бы не показалось.


Собранием двух Марий и Христофорыча было постановлено, что Мыкола дом потому не спешил продавать, что рассчитал: москали пожар устроят, сами сгорят, а он страховку получит и при доме останется. «Така его цыганская бисова кровь!»


— На шо ж ты, гад, цу фанерцу зробил? — страстно выкрикивал Христофорыч, хлопая себя по выгоревшим порткам заскорузлыми морщинистыми ручищами.


История всем не понравилась, я стала качать права Мыколе, но он только ухмылялся, косил цыганским глазом и приговаривал.


— Шо ж ты за баба така, коли сама дымохода не проверила? — прекрасно понимая, что я разбираюсь в дымоходе примерно, как он в компьютере.


Но время шло, а Мыкола под разными предлогами отказывался оформлять сделку. В селе выяснили, что мы «страшно богаты», потому что каждый день покупаем в магазине еду, и Мыкола, видимо, рассчитывал подтянуть цену повыше. Недалеко стоял пустующий дом москвичей, уже года три не пишущих и не приезжающих. Поскольку все живущие в Москве представлялись селянам родственниками, то, понятное дело, «москвичам с москвичами столковаться ловчее». Изнурённые неопределённостью, в один прекрасный день, для убедительности одевшись попраздничнее, мы пошли осматривать пустующий дом москвичей. Их избушка на курьих ножках против нашего дворца с эстетским видом на поля, горы, леса и закаты ни секунды не была конкурентоспособна.


До домика москвичей можно было дойти короткой дорожкой через поле и длинной, через несколько улиц. Естественно, мы неторопливо пошли длинной. За околицей каждого дома сидел старичок или старушка, они немедленно бросали все дела, вытирали руки о штаны или фартук, упирали руки в боки и вопрошали: «Куды пишли?». Село имело уникальную геометрию просматриваемости, несмотря на пышные сады и мощные заборы, все отовсюду всех видели, и информация загадочным образом распространялась быстрее, чем в Интернете.


Когда подошли к дому москвичей, Мыкола уже поджидал нас с мефистофельской усмешкой, сидя на ржавом велосипеде и надев для важности дырявую кепку. Мы твёрдо пошли осматривать дом и сад. Мыкола тащился за нами, вяло ругая то кривую дверь, то полуживую грушу, то крохотные комнатки, а утомившись, свалился в траву и задремал. Довольные успешной акцией, мы побрели домой, перемигиваясь и громко обсуждая достоинства осмотренного. Мыкола медленно ехал за нами, скрипя пожилым велосипедом, и, доехав до нашего двора, снял кепку, громко поскрёб лысину и объявил:


— Завтра утром пийдете в сельсовет мою хату куплять!


Став полноправными владельцами, мы услышали от всех аборигенов, что больно много цыгану дали. Он, естественно, от тех же экспертов, что слишком мало. Глубины народные были для меня экзотикой, и поначалу я просто шалела от экзистенциальности подобного сознания. Понятие «держать слово и иметь принципы» относилось исключительно к системе мер и весов. Если ты взял полмешка картошки, то отдашь ровно полмешка картошки. Если одолжил грузовик сена, вернёшь грузовик сена. Про это они понимали идеально, как выразилась одна старушка: «Шо ты съив, шо ты выпив, то твое, а усё другое коммунисты отымут». Я честно сообщила ей, что коммунистов теперь нету. «А хто есть?» — заинтересовалась старушка. Я сказала туманное «демократы». Старушку слово вполне удовлетворило: «Значит, теперь эти усё отымут».


Понятие элементарной этики внутри человеческих отношений выглядело здесь совершенно абстрактно, реальны были только материальные ценности. Старики и старухи беззастенчиво поливали и закладывали друг друга, не утруждаясь рефлексией, и были невероятно трусливы перед властями предержащими в лице продавца и почтальона. Они были красивы и статны. Когда приехала моя подруга Лена Эрнандес, специалист по пластике, она долго недоумевала, почему у людей в селе такой гордый и размашистый рисунок движений в сравнении с российскими селянами. Потом сообразила: «Конечно, чего мельчить жест, когда они на такой земле по три урожая в год снимают?». Непонятно, как можно было устроить здесь в своё время голод. Старики помнили, как варили лебеду и суп из кожаной лошадиной упряжи, как ехала каждое утро вдоль Пастырского телега и еле живые выносили из хат умерших от дистрофии. Намекали на людоедство, но говорить вслух боялись, только крестились. Защищённые плодородием земли и трудовыми навыками, они были не сильно озабочены чувством собственного достоинства и прочими интеллигентскими кружевами. Сельский социализм выбил из них всё, кроме понимания, что детей нельзя обрекать на то же самое. И они выталкивали и вытолкнули-таки потомство в город.


Все наши соседи и соседки строили дома сорок-пятьдесят лет тому назад, таская на себе брёвна и укладывая кирпичи. Конечно, и тогда можно было заплатить на лапу колхозной машине, но ценность этой платы была в их сознании несопоставимо выше ценности собственного здоровья. Колхоз ежегодно, помимо основной работы, вешал на каждого, состоящего в своих рядах, гектар прополки сахарной свёклы. И люди на сорокаградусной жаре, согнувшись, стояли на поле, выдирая сорняки вокруг «бурячка». Простирающиеся до края глаз поля сахарной свёклы не гарантировали наличия сахара в магазине, он доставался по талонам и великому блату.


Когда мы приехали, из колхоза уже сбежало почти всё дееспособное население. На тракторах носились четырнадцатилетние пацаны и сильно пьющие уголовники. Буряки уже никто «не сапал», а на колхозном поле все, во главе с председателем, любовно выгуливали собственных коров. Это было странное ежелетнее зрелище: поля активно пахались, активно засевались, потом вытаптывались и скармливались скоту, разворовывались в частные хозяйства, остатки небрежно убирались и небрежно (с потерей половины в пути) увозились в пункты переработки. Всё это совершалось с оханьем, скрежетом, одновременным чувством глубокого удовлетворения и конца света.


Старики прожили жизнь в полном вранье государству, которое ненавидели, считали вором и сами обкрадывали как могли. В полном вранье по отношению к вере: разрушили церковь и пустили её куски на подправление собственных домов. Потом построили новую и, так и не поняв, православная она или униатская, ходили в неё тусовки ради. Давали взятки натурой по всей управленческой лестнице от председателя колхоза до фельдшера и библиотекарши. Чтили семью, но ограниченное пространство села, в сочетании с украинским темпераментом, делало местную сексуальную жизнь почти промискуитетной. Короче, они не были лживыми злодеями. Они были старыми лживыми детьми и сочиняли друг о друге такое, за что в более цивилизованном обществе давно поубивали бы.


Как только дом был куплен, меня попробовали на вшивость: настоящая баба или так себе. Однажды утром мы обнаружили Фроську, косящую траву на дальнем куске нашей земли. Саша, как человек интеллигентный, не понимал, что надо делать, дети неистово желали сломать ей косу, и мне пришлось прямо с постели, в длинном английском халате пилить через все двадцать пять соток сада и нарисовываться перед Фроськой в позе «руки изо всех сил в боки».


— Ну, шо, вже проснулась? — сладко заулыбалась Фроська. Мой обычный подъём в двенадцать был одним из самых крутых поводов для насмешек старух, встававших с петухами.


— Что вы здесь делаете? — заорала я, активно понижая тембр голоса.


— Ничого… — улыбнулась Фроська. — Травку косю на корову. У тэбэ ж у Москви коровы нимае. На шо ж тэбэ травка?


У Фроськи коровы тоже не было. Кто-то подослал пьянчужку, чтоб разведать, какое у новой хозяйки чувство своей земли, поскольку я с постоянными «извините» и «будьте любезны», казалась хорошо сгибаемым персонажем.


— Вот что, Фрося, — прорычала я нижними регистрами глотки, припоминая брань из советского кино. — Если ещё раз на мою землю ногой наступите, будете всю оставшуюся жизнь на лекарства работать. Ясно? У нас в Москве так принято, если кто на чью землю полез, то прямо той косой бьют по голове! И ни один сельсовет не заступается!


Я сузила глаза до гнусных щёлочек и грудью пошла на Фроську, как это делали в разборках местные бабы. Конечно, если бы Фроська меня толкнула, я бы летела до соседнего села, но она испугалась напора и пятилась, пока не оказалась на дороге, причитая про жадность москалей на травку для коровы. Улица Паланка одобрила моё поведение, яростно обругав «Фроську-пьяничку». При моём проигрыше, естественно, было бы наоборот, поскольку паланчане беззаветно присягали на верность сильному.


В первое же лето я объелась украинской экзотики, захотела праздности интеллигентских дач и вернулась в Москву с агитационной пропагандой о том, что необходимо создать в Пастырском новое Переделкино. Хотя на самом деле мне хотелось не Переделкина, где классики бродят по аллейкам, изображая творческий кризис, и обсуждают, как вчера пили и трахали официанток или жён других классиков.
Глава 23. АУРОВИЛЬ ПО-ПАСТЫРСКИ


Как у всякой романтической идиотки, у меня была мечта-идея о городе солнца. Давным-давно я узнала об индийском городе, находящемся недалеко от Бенгальского залива, по имени Ауровиль. Я была поклонницей Шри Ауробиндо, утверждающего, что совершенное общество не может быть создано или состоять из людей, которые сами несовершенны. Я знала, что Ауробиндо и его ближайшая соратница, француженка Мира Ришар, построили совершенный город. Мира Ришар написала идеологический концепт; лучший ученик Корбюзье, Роже Анже, разработал архитектурный план города; и 28 февраля 1968 года собравшиеся из разных стран пятьсот людей начали жизнь в Ауровиле.


Городская архитектура сочетала в себе дерево, стекло, камень, металл и тростник. В городе не существовало фамилий, женщины рожали в своих домах, автомобили были запрещены, а их место занимали велосипеды. Жильё строилось на деньги общего фонда, новому жителю давался годовой испытательный срок на этические правила, принятые здесь, в жизни города использовались только экологически безопасные технологии, например газ добывался из закваски биомассы от отходов ферм.


Это не было академгородком, это не было сектой. Это просто было место, в котором приличные люди договорились жить по приличным правилам.


Короче, я решила устроить в Пастырском Ауровиль и с удовольствием расскажу, что из этого получилось.



Первым приехал кинодраматург Аркадий Сарлык, тот самый член профкома драматургов, что попал в Книгу рекордов Гиннесса за самое долгое хождение спиной вперёд. Он купил хату, половина крыши которой была шиферная, половина соломенная с дырками. Привёз симпатичную очередную жену, маленькую дочку, пишущую машинку, гитару и гирю. Себя, машинку, гитару и гирю он поселил под шифер, остальных под дырявую солому.


Мы были для селян парой непонятной. «Честные люди целое лето отдыхать не могут», — твердили они мне с укоризной. То, что Саша певец и на лето просто отказывается от гастролей, сомнению не подвергалось, поскольку он орал оперные арии на все окрестные поля. Со мной было сложнее: молодая, ничего не умеет, на работу не ходит. Ясное дело, спекулянтка. Но спекулянтов уважали только тогда, когда от них был толк в виде пёстрых клеёнок, календарей с котятами и конфет в ярких фантиках. Я выглядела как подлая спекулянтка, которая вместо того, чтобы думать о том, как чего хорошего привезти из Москвы соседям, расхаживала в длинном платье и широкополой шляпе по саду, писала что-то в тетрадку и врала, что работает писателем. Ежу было понятно, что писатели такими не бывают.


Вот Аркаша Сарлык в глазах села был настоящим писателем. Во-первых, мужик. Во-вторых, имел бороду. В-третьих, пил водку и травил байки. В-четвёртых, с комплексом стареющего супермена, например, в светской беседе с Сашей вдруг делал рекламную паузу.


— Спорим, больше меня на одной руке не подтянешься?


И они, как два малолетних идиота, забыв об обсуждаемом предмете, шли искать дерево и соревновались до полного изнеможения. Аркаша был из тех, кто до глубокой старости ищет себя то в искусстве, то в браках, то в спорте, то в путешествиях, то в бизнесе, то в приколах. Он всё время рвался к «настоящей жизни», но совершенно не представлял себе, что это такое. В финале обитания в селе Аркаша взял байдарку, посадил в неё малолетнюю дочку и поплыл по Днепру в Чёрное море. Доплыл он до моря или только доехал до станции, мне неизвестно; но на следующий год отдыхать не приехал, и старики на Паланке приняли решение, что «сам утоп, да и дытинку утопил, окаянный», и долго плакали. Поскольку мир за пределами села не существовал, то мне было довольно трудно убедить стариков, что все живы, а Аркаша охотится в данный момент на кенгуру в Австралии. Старики обиделись.


— На шо ж ему те кенгуры, прости господи? — сокрушался Христофорыч. — Зайцев у Пастырском як грязи пид ногтями! На шо ж он у ту Америцу поихал?


— Не в Америку, а в Австралию, — уточняла я.


— Я ж и казал в Америцу. Шо я не знаю, где та Встралия? Я у самом Берлине ще на войне був! — прояснял Христофорыч.



Вторым приехал поэт-песенник Володя Шилёнский. Он изколесил всё Пастырское и купил за триста рублей развалюху в хуторе Свинолуповка, очаровавшись названием. Его хватило на один сезон, и свинолуповская фазенда, видимо, пала под натиском дождей и лопухов. Потом появилась художница Оля, когда-то частно обучавшая моих сыновей изобразительным искусствам. Она привезла хахаля, литератора полупатриотического разлива, и купила на свои деньги, но на его имя дом. Потом бросила хахаля. А потом бросила дом. Инициированная мной русская экспансия в Пастырское продолжалась.



Долго приглядывала дом моя подруга Лариса. Её логика была непонятна, она моталась в соседнее село, шастала по придорожным улицам, а возле моего стоял весёленький пустующий кирпичный дом Василя Собачки. Лариса то поселялась в огромном неотремонтированном доме у шоссе, варила варенье из хозяйских фруктов, потом передумывала и уходила. То вела переписку с москвичами, хозяевами конурки на Паланке, то селила у меня дочерей. То приезжала с придурочным мужем утренним поездом, он стирал носки, вешал их в саду, потом устраивал Ларисе скандал и уезжал без носков в Москву. То вела беседу с Христофорычем, что будет у него каждое лето снимать, а потом получит его дом по завещанию. Когда дом Василя Собачки приехали смотреть покупатели и их всё устроило, Лариса наконец приняла решение, и мы всей Паланкой бросились умолять Василя продать дом Ларисе. Василь согласился, несостоявшиеся покупатели специально приезжали, чтоб нас обматерить, а Лариса стала соседкой. Однако планы о том, как мы снесём общий забор, а вместо него посадим аллею роз, по которой будем ходить друг к другу в гости, начали потихоньку таять. Поселившись рядом, мы вдруг увидели, что живём совершенно по разным законам в совершенно разных мирах. Первым делом Лариса поселила в доме мать, чтобы на какое-то время освободиться от неё. Более злобного существа, чем эта маленькая полуслепая старушка, я не видела никогда в жизни.


Долгое время я считала её беспомощным существом и пыталась вовлечь в семейные приёмы пищи. Мы часами зазывали её за замечательно сервированный под грушей стол, считая неудобным начать трапезу без брошенной старушки. Она появлялась, с критикой и отвращением съедала предложенное и доставала всех за едой так, что пища уже ни у кого, кроме неё, не усваивалась. Вспомнив, что я отдыхаю со своей семьёй, а не работаю в богадельне, я отменила совместные трапезы.


Вскоре Лариса привезла матери младшую дочь, четырнадцатилетнюю куклу, ходившую в сельпо за хлебом в короткой юбке, огромном декольте и чёрных ажурных чулках. И понеслось. Несмотря на визуальный ряд, подтверждавший полную готовность к употреблению всем мужским населением села, это был ребёнок, которого сдали охранять злобному провокатору, формально являвшемуся бабушкой. Мы терпели, пока из соседнего сада несся их мат-перемат; но когда девочка прибежала, рыдая и жалуясь, что старуха запустила в неё молотком, я посадила её в доме и объявила, что отдам только Ларисе. Старуха в ярости носилась по нашему саду, обещая поджечь дом, побить окошки, и голосила, что со своей внучкой что хочет, то и делает. К ночи девочка сказала низким голосом:


— Тёть Маш, я пойду. А то она правда подожжёт, я её, суку, знаю.


— А если она опять в тебя чем-нибудь бросит, она же психически не здорова? — спросила я.


— Да я тогда её ногой в живот, в окно выпрыгну, и к вам, — ответила девочка.


Всю ночь прислушивались, не происходит ли чего опасного у соседей, а утром проснулись от старухиных воплей.


— Девчонку убили! Скажите хоть, где закопали, где поплакать старухе, что девчонку не уберегла!


В холодном поту мы выскочили на двор, где старуха билась в истерике. Она пыталась бросаться на нас: девочка с утра исчезла, а мы и есть подозреваемые в убийстве и закапывании. Пришлось дать обыскать дом и чердак. Через час ребёнок появился с прогулки всё в тех же ажурных чулках на тридцатиградусной жаре и в той же символической юбке, и необходимо было снова охранять его от бабкиного членовредительства.


А к вечеру был новый спектакль. Гипотетически я понимала, что жизнь в семье может быть и такой, но близко никогда этого не видела. Мне казалось, что старуха внезапно свихнулась, что возле неё девочка в опасности и что обеим должна быть оказана немедленная помощь. Мы пошли к местному врачу, он диагностировал синильный психоз и сказал, что заверит телеграмму дочери. Лариса примчалась на следующий день. Была очень обижена, заявила, что я цепляюсь к её матери, что вообще жизни не знаю и ничего такого тут нет. Забрала девочку и уехала. И только тут со стыдом и ужасом я поняла, почему она искала дом подальше. Потому, что они всегда, каждый день жили так.



А тут приехала некая Галя с дочкой. Галя была едва знакомой мне светской дамой. Но на безрыбье сельского отдыха мы назначили её близкой подругой и носились с ней как дурак с писаной торбой. Галя была мила, остроумна и непропорционально много говорила о своём дворянском происхождении. Она искала себе дом, планировала, как проведёт в него водопровод, поставит самовар и посадит вокруг цвет российской интеллигенции. Это была нежнейшая маниловщина, поскольку битва с бытом составляла половину сельского отдыха. Но Галя не задерживала на этом взор. Как-то она варила абрикосовое варенье в тазу на уличной печке, томно помешивая его веточкой. На двор вошла Мария. Вид Гали с маникюром в белой блузке шокировал её так сильно, что она не сразу глянула на абрикосы, а потом завопила:


— Шо ж ты, девка, глядишь? Вин же ж горыть! — столкнула таз в траву, мгновенно унеслась и прибежала с пригоршнями чего-то тёмного, чем намазала дно таза. — Треба мазать, кады абрикосу томишь!


— А чем это вы намазали? Это какой-то местный секрет? — умилилась Галя.


— Нимае секрету. Козячим гивном, — объяснила Мария. Галя глубоко побледнела.


Всё было славно. Галя присмотрела участок себе и дом сестре. Загорела, выпасла прелестную дочку, которая, бедная, по жизни назначена была играть мамину королевскую свиту, из-за чего сильно запаздывала с собственной биографией. Всё шло как надо, но Галя не умела вести себя около моего мужа. Конечно, понятно: солнце, фрукты, организм вырабатывает много витамина Е, а рядом ходит красивый мужик в одних шортах, тогда как все остальные мужики — пейзане. Я относилась к этому без эмоций, поскольку ни по типажу, ни по возрасту, ни по внешним данным Галя не входила в «группу риска» моего мужа. Она не была рекламно красива, не была хватающим за горло бульдогом и не была полной сироткой. Эти три амплуа действовали на него безотказно, а Галя строила архитектурно безжизненный флирт и была очень неуверенна в себе как женщина. Короче, всё, что она делала, «для цирка было тонко».



За Галей появилась лицейская преподавательница наших детей, назовём её Жанна, с двумя совершенно невоспитанными отпрысками. Конечно, я сама была виновата, позвонила перед отъездом, что сыновья начнут учиться не с первого, а с двадцатого сентября, а она пожаловалась, что сорвались летние планы, и её дети на всё лето в Москве. У меня было чувство вины за своё украинское имение, и я пригласила всю компанию. Старший отпрыск ежедневно и сладострастно доводил маму до публичной истерики: запершись в деревянном туалете, по ночам с фонариком читал Тору и всё время обещал уехать в Москву. Младшая днём сидела под кустом ягод, сметая их, по-моему, вместе с листьями и ветками, а вечером мучилась животом и пила таблетки. Всё, что я готовила, заранее вызывало у неё отвращение. Жанна намекала, что у девочки строжайшая диета, но вставать к плите не рвалась, словно наняла меня в кухарки.


Жанна была филфаковка второго сорта, из тех, что преподают детям не потому, что любят их или умеют с ними общаться, а потому, что не состоялись как учёные. Она бесконечно ныла, жаловалась, была всем недовольна, генерировала у окружающих чувство тоски и требовала ежесекундного утешения за то, что у неё такие чудовищные дети. Вечером, когда гости ложились, мы собирались в своей комнате на семейный совет, обсуждая, как спасти золотые дни отдыха. Выход был найден, когда заметили, что у Жанны трепетные отношения с самогоном. Выпив рюмку, она обязательно громко сообщала, что это лучшее лечение для её язвы и переставала ныть. Боже, как стало хорошо. За завтраком мы говорили о лечении язвы и наливали ей самогона… Они достали нас так, что, когда мы сажали их в машину ехать на вокзал, не могли скрыть радости и устроили на следующий день праздник освобождения.



Истории дачных визитов я рассказываю так подробно потому, что за Пастырским закрепилась дурная слава: пожив там, люди прекращали московские отношения. Считалось, что во всем виноват пастырский климат, и многие боялись приезжать в гости.



И вот, наконец, соблаговолила приехать моя литинститутская подруга испанка Лена Эрнандес. У нас был промежуточный близкий персонаж — поэт Рафаэль Левчин. Я являлась ему боевой подругой по поэтическому цеху, а в Эрнандес он был влюблён. Рафаэль принадлежал к поэтам моего поколения, лидерами которых стали Александр Ерёменко, Иван Жданов и Алексей Парщиков. Стихи писал дивные, но не имел везухи.


Мы не успевали общаться с Эрнандес в институте, хотя мне она была очень интересна. Серьёзная, возвышенная, отлично образованная литературоведка с очень пружинистой походкой. Потом я увидела её в спектакле Александра Демидова «Ромео и Джульетта», где она была занята как пластическая актриса. Потом узнала, что она работает в театре Мицкявичуса. В моём сознании это плохо совмещалось, потому что я ещё не знала, что Эрнандес универсалистка.


В перестройку на канале «2x2» крутили популярный клип с цыганским танцем. Опознав в солистке однокурсницу из Литературного института, работающую в Центральном государственном литературном архиве, я не знала, что и подумать.


— Тут по телевизору ты вроде чего-то пляшешь? — спросила я её по телефону.


— Работаю цыганкой в ансамбле «Джанг», — пояснила она.


Биография Эрнандес была тяжёлой и таинственной. Она родилась в Толедо, училась в школе при католическом монастыре, трагически потеряла отца и брата, попала в Россию с мамой в четырнадцать лет, жила в академгородках по рабочим назначениям отчима, говорила на всех европейских языках, занималась карате, всё время выходила замуж за кого-то непонятного и рожала дома.


Когда она десять лет тому назад сообщила мне, что будет рожать в ванной, я орала как резаная. Сроки подходили, я бесновалась, а она твёрдила: «В советский роддом — только под дулом пистолета».


— Слушай, у меня тут схватки начались так не ко времени, я как раз ванную оклеиваю новой плёнкой. К тому же воды как назло нет, — позвонила она. Квартира Лены была на двадцать первом этаже, и напора воды всё время не хватало.


— До меня успеешь доехать? — испуганно спросила я.


— Да ты что? Зачем я тогда ванную оклеивала?


Через несколько часов она родила замечательную девочку Варю и носилась по дому, а муж звонил дружкам по телефону, рассказывая, как «они рожали», пока не упал спать от усталости. Через два дня Лена уже ставила танцы в одном из московских театров.


Опыт ей понравился, года через два она скова забеременела и снова начала оклеивать ванную. Захожу как-то, Лена мечется между стиркой, уборкой, готовкой и телефоном и говорит: «Смотайся, пожалуйста, в загс, подай заявку с моим мужем».


— В каком смысле? — спрашиваю я.


— Я подумала, может, хватит детей вне брака рожать, выйду замуж на всякий случай. Самой мне некогда, хрена они поймут, ты или я. Волосики на щёки надвинешь побольше и скажешь, что сильно на морду поправилась. А мне тут достирать надо, ребёнок и собака негуляные.


Я поехала подавать заявку с её мужем. В машине начала листать паспорт. В паспорте были три брака и три развода, он был залит красным вином и изжёван по краям то ли собакой, то ли ребёнком. Я поняла, что с таким паспортом непременно попаду в милицию.


— Юра, — может, повернём обратно? — пугливо попросила я.


— Лена сказала подать заявку, значит, надо подать заявку, — ответил её дрессированный муж.


Слава богу, загс оказался закрытым. А Эрнандес, второй ребёнок которой скоро пойдёт в школу, до сих пор некогда выйти замуж за отца своих детей.


Итак, Эрнандес озарила Пастырское своим приездом. Поскольку у неё в жизни всё происходило вверх ногами, то она отправила мужа в машине с прицепом, загрузив его буфетом, холодильником, швейной машинкой, посудой и прочими приметами отнюдь не пастырской жизни. А сама купила целое купе, засунув туда беременную себя, Варю, собаку и домашнюю утварь, не влезшую в машину с прицепом. Муж, конечно, опоздал к её приезду на двое суток, поскольку плохо усваивал пространственно-временные обязательства. Нам Эрнандес даже не дала телеграммы, материализовавшись на такси, выгребшем все деньги, с Варей на руках, у которой была температура сорок.


Мы давно не удивлялись происходящему с ней. Например, в Москве в лифте собственного дома её пытался изнасиловать крупный господин, невзирая на беременность и Варю в коляске. Лена долго увещевала господина отказаться от своих намерений, потом аккуратно дала ему ногой в причинное место (она какое-то время преподавала карате), спустилась вниз к консьержке, попросила, чтоб лежащему в лифте мужчине вызвали «скорую», и отправилась гулять с ребёнком.


— Я старалась бить не сильно, — сказала она потом. — Но детей после этого у него точно не будет. Я думаю, это справедливо.


Так что от Эрнандес в нашей семье ждали чего угодно, а дети называли её «ниндзя». Погасив Варину температуру без помощи лекарств — а у Лены всегда были свои колдовские приёмы оздоровления — она начала искать дом. Собственно, был договор с москвичами, что купит их задрипанный дом на Паланке, но осмотр оскорбил её эстетическое чувство. А тут насела Ларисина мамаша и начала всучивать их дом. Дом был красивый и начинался от моего забора, Лариса уже многократно объясняла, что жить в нём не будет, так что всё сходилось. Эрнандес переселилась в него и начала наводить марафет с целью в октябре оформить сделку.


Прелестная хатка, превращённая старухой в грязный сарай, мгновенно засияла. Появились элегантные занавески, клетчатые скатерти, керамическая посуда, качели, гамак. Зацвёл палисадник, был вычищен колодец, в который вернулась вода, и т. д.


В доме запахло кофе и флоксами. Лена извращалась до того, что, везя Варю в коляске купаться в пруд, брала с собой плетёную соломенную корзинку с бутербродами в матерчатых салфетках и вычесанного болонистого Ноню с бантом. Учитывая стирку и мытьё посуды колодезной водой, это было не слабо. Я, не отличавшаяся отсутствием трудового темперамента, совершенно не понимала, как она успевает делать в десять раз больше меня. Просто палящее солнце, вынимающее из меня всю душу, было для неё витамином и родным естественным климатом.


Но жизнь в изысканном интерьере не ладилась. Пятилетняя Варька рыдала ночи напролёт, всё время от чего-то отмахивалась и что-то с себя стряхивала. В глазах был страх, причины которого она не могла объяснить. Старухи велели пойти к колдунье бабе Саньке на другой конец села; баба Санька налила банку воды, разбила в неё куриное яйцо, смотрела, плевала и бормотала. Потом объявила, что Варя в порядке, но дом порченый, что Лариска уже приходила к ней, жаловалась, что в доме спать невозможно, по ночам черти бегают. Мне показалось странным, что Лариса скрыла от всех поход к бабе Саньке. Я не особенно мистична, но что-то в этом было. Всегда было неприятно ходить мимо дома ночью. Эрнандес, будучи католичкой, немедленно крестила Варю в соседнем селе, взяв в крёстные певунью Ганну и Христофорыча.


Немного полегчало, но стало казаться, что находящиеся в доме потихоньку свихиваются, и, приходя к Лене на кофе, я нервно озиралась по углам. Когда однажды она ворвалась к нам в шесть утра с криком: «В Москве переворот! Вернулись коммунисты! Горбачёв убит!» — мы, естественно, решили, что жизнь в порченом доме дала обширные результаты. Глаза у неё были как у тяжёлого психиатрического пациента. Она трясла меня и требовала, чтоб я нашла в приёмнике радио «Свобода». Я с ужасом подумала, что история с Ларискиной мамашей повторяется, и кому же теперь давать телеграмму, заверенную врачом. Но тут Саша поймал радио «Свободу», мы превратились в точно таких же пациентов и начали носиться по селу. Билетов в Москву, естественно, не было. В конце августа по трассе Одесса—Москва нельзя было выехать ни с какой взяткой.


Аборигены относились к этому без всякого интереса:


— Так и надо Горбачёву-подлюке, вин нам крупу по талонам зробил! Нехай посидит, нехай сэбэ подумает!


Только когда низко над нами полетели военные вертолёты, старухи заплакали и заголосили: «До помоги!», что означало «до победы», хотя не силились понять, кого над кем. Три дня мы вжимались ушами в приёмники, тряслись, молились, спорили и ссорились. Ещё перед поездкой в Пастырское я обещала одной режиссёрше инсценировать «Капитанскую дочку» и лежала в саду под яблоней, излистывая Пушкина в клочья. А тут по киевскому радио некто Гринёв, пока ещё все украинские власти воды в рот набрали по поводу путча, вдруг говорит: я, мол, присягал президенту, ему и буду служить, а ваше, типа пугачёвское, ГКЧП в гробу видал. Просто сюр какой-то. Думаю, зачем инсценировать «Капитанскую дочку», когда она уже играется на такой сценище?


А ещё были грустные мысли. Садились, разливали горилку и обсуждали, что если гэкачеписты победят, и всех начнут сажать, как было обещано, то мы просто не вернёмся в Москву, а устроимся все в сельскую школу. Я буду преподавать литературу, Саша — музыку и пение, Эрнандес — танец и физкультуру, её муж — компьютерное дело. Вырастим новое поколение, и оно точно уже свергнет коммунистов.


Но прошло три этих ужасных дня, и мы начали праздновать победу. В селе на нас косо посматривали, поскольку не понимали, кто кому проиграл…


Едва зализали раны, нанесённые путчем, как в Пастырском случилось новое событие. Ровно через неделю Эрнандес снова влетела к нам в шесть утра с горящим взором:


— Лариса прислала в дом беременную бабу с четырьмя детьми, пьяным мужем и беременной овчаркой. Они требуют, чтоб я выметалась.


Я поняла, что соседский дом надо срочно освящать, а Эрнандес — лечить.


— Сядь, успокойся, — попросила я спросонья. — Я не поняла, кто беременный?


— Баба и овчарка. Не веришь, пойди посмотри!


Я подумала, что если разделить на три, то Лариса действительно могла прислать каких-то людей с детьми и болонкой. Но почему в дом, который уже практически отдан Лене? Пока я занималась подобной математикой, компания материализовалась во дворе именно в описанном Эрнандес составе и качестве.


Алкашного вида молодые — мужик и изо всех сил беременная баба, бледные плохо одетые недокормленные дети пионерского возраста и кривоногая, волочащая пузо по земле овчарка. Просто обличительное полотно из жизни трущоб.


— Здравствуйте, — сказала гостья. — Вам Лариса записочку прислала.


В записке было о том, что она посылает семью, у которой сложности, и просит меня оказать всяческое содействие. Писала, что понимает, что дом занят Леной, и просит как-нибудь разместить гостей.


— Какие милые ребятишки, — сказала я сквозь зубы, заметив, что дети без разрешения ташат всё, что попадается под руку, а овчарка писает на мои любимые цветы.


— Да, — сказала гостья, поглаживая живот. — Мы с мужем решили, что у нас будет детей столько, сколько бог даст.


И муж, пьяно икая, кивнул лохматой головой.


Мы посовещались, и Лена отправила компанию в домик москвичей, в котором сама собиралась жить. Как испанская интеллигентка, отнесла туда все имеющиеся продукты. Даже бегала через всю улицу с кастрюлей каши для четырёх детей, что не помешало им в этот же день обокрасть соседские сады и подвалы, а беременной овчарке загрызть пару чужих кур. Это было шоком для местных: взрослых жестоко наказывали за воровство, прецедентов детских краж до этого никогда не было, а собаки, за исключением нашего умного Поля, сидели на цепи.


Муж Эрнандес посадил беременную гостью в машину, повёз звонить Ларисе в Москву, и вроде был достигнут компромисс: новички поживут в домике москвичей, а семья Лены останется в Ларисином. К вечеру гости напились и поведали, что Лариса крутит серьёзный обмен, в который включено их жильё. И ей надо семейку где-то передержать, чтоб потом подселить к одинокой старушке, которая быстро от этого соседства загнётся, и всем будет хорошо. Мы похолодели.


А потом, видно, порченый дом сам решил включиться в игру. Утром я снова проснулась от диких криков. И, выбежав на двор, увидела двух своих ближайших подруг, выпускниц Литературного института Лену и Ларису, бьющими друг другу морды по всем правилам пастырского женского боя. Их пытался разнять муж Лены, а со своих земель уже неслись старухи, и в этой кашемале воплей и обвинений ничего нельзя было понять.


В таком кино я ещё не снималась: Лариса кричала, что Лена вышвырнула её из собственного дома и избила, а Лена кричала, что Лариса предварительно ворвалась в дом с криками «Вон!» и начала сбрасывать спящую Варьку с кровати. Зная обеих, я безусловно приняла сторону Эрнандес. Лариса последнее время занималась квартирным бизнесом, и психика её, надорванная матерью-садисткой, мужем-придурком, тяжёлым переходным возрастом дочек и сложной работой, не выдерживала. С ней происходил стандартный для новых русских адаптационный психоз, когда сил на выживание не хватает, человек перестаёт «фильтровать базар» и ему начинает казаться, что «всё можно». Такие вещи обычно проходят через несколько лет успешной работы в бизнесе, но ни Лена, ни её дочка Варя не обязаны были это глотать и усваивать организмом. Я какое-то время пыталась прощать, но это был мой частный выбор, продиктованный любовью к Ларисе и пониманием её трудной жизни.


Услышав, что она приехала выселять Эрнандес из дому, потому что передумала, и в нём будут жить целый год те, кого она прислала, потому что её больше не интересует продажа дома, а интересует удачная сделка с их жильём, я поняла, что Лариса заигралась. Моя близкая подруга начала играть в людей и деньги, а от таких вещей у меня внутри всё покрывалось толстой коркой льда.


Вытерев кровь с лица, Лариса потребовала, чтобы в двухдневный срок дом был освобождён Леной, и уехала вечерним поездом. Эрнандес, месяц мывшая и чистящая авгиевы конюшни, начала собирать манатки и переселяться в домик москвичей, который буйные адвентисты — а они заявили, что они адвентисты — успели загадить с невероятной быстротой. Они били сырые яйца на скатерть, использовали в качестве салфеток занавески, а кастрюлю, в которой Лена носила им кашу, любовно накрытую белоснежным полотенцем, использовали как детский туалет. Их агрессивная нечистоплотность не была мотивированной, просто они так осваивали любое пространство.


Эрнандес начала искать другой дом. А адвентисты начали загаживать Ларисин. Дополнительный секрет их приезда состоял в том, что в селе была сильная адвентистская община, которой они собрались сесть на шею, поскольку в Москве кормились аналогичным образом. Но город большой, а в селе ничего не скроешь. В первую же неделю старушка-адвентистка, припёршая мешок еды к калитке ларисиного дома, услышала страшные вопли. Подкралась к окошку и узрела, как беременная мамаша избивает детей чем попало. На старушку это произвело такое впечатление, что она понесла мешок обратно и сообщила своим, что это никакие не адвентисты, а просто сволочи.


Приток еды кончился. Многодетный папаша, напившись, лежал в луже возле магазина. Беременная мамаша рвала и метала. Дети уже украли, что могли, а привязанная овчарка выла на луну и солнце. «Адвентисты» объявили всем, что Лариса их обманула, что в доме оказалось во много раз меньше комнат и постелей, чем было обещано в Москве, что хохлы злые, климат ужасный, и вернулись в столицу. С Ларисой мы больше не встречались. Я очень люблю её, но боюсь, что та Лариса, которую я люблю, осталась в прошлом, потому что слишком дорого заплатила за свою финансовую успешность.


Короче, село уже давно перестало обсуждать латиноамериканские сериалы, поскольку московские дачники затмевали их сложностью интриг.
Ответить С цитатой В цитатник
Комментировать К дневнику Страницы: [1] [Новые]
 

Добавить комментарий:
Текст комментария: смайлики

Проверка орфографии: (найти ошибки)

Прикрепить картинку:

 Переводить URL в ссылку
 Подписаться на комментарии
 Подписать картинку