Ему часто казалось, что над ним просто смеются.
Нет, нельзя сказать, что он был каким-то действительно очень смешным или у него на носу росла бородавка, а ноги завязывались «в транспортном узле», или голос был пронзительно-визгливым. Если бы было так, то, наверно, он давно бы повесился. Или нет... он тогда хотя бы знал, чем он отличается от других и почему при его появлении лица людей кривит безудержная улыбка.
Но всё было гораздо сложнее.
Он не был красавцем, да его это и не волновало. Единственным, что удерживало его на этой земле была музыка. И наверно ещё книги. Да, книги тоже. А людей он не любил. Они часто смеялись, и ему казалось, что это всё над ним.
Стоило ему появиться в обществе прекраснотелых девушек, которые вместе с ним учились в университете, как, казалось, сотни насмешливо-ласковых глаз начинали прожигать его длинную тощую фигуру и шептаться между собой:
Шур-шур-шур-шур... смотри, не брился!
Шур-шур-шур-шур... гляди, сутулый!
Шур-шур-шур-шур... урод немытый!
Шур-шур-шур-шур... звезда из Мухосранска, хмык...
И он ругал себя, что опять вылез со своими песнями на студенческой весне. Дело было пару лет назад, когда его группа только начала светиться в неформальских кругах, он решил – попытка не пытка – выступить у себя в универе.
И прокололся.
Их не поняли. Одни сидели с выражением интеллигентской тоски на оскотинившихся лицах, другие откровенно свистали и ржали над выкладками молодого поэта. Он пропел ещё пару песен и, раздраженно закинув гитару на плечо, широкими шагами вышел из зала под хохот и недоуменные улыбки окружающих.
Если ты ещё жива,
Если не сошла с ума,
Приготовься я приду –
Нож в ладонях принесу.
Будем резать мы холсты,
На которых ты
Не хотела рисовать
Лики счастья и любви.
А когда придет весна,
Мы откроем окна, двери,
Чтоб услышать смех метели
И журчание воды...
Если я сойду с ума,
Ты меня не провожай,
Лучше на руки возьми,
Тихо песенку пролай.
Если я сойду с ума,
Простыней меня накрой.
В руки взяв, - большой такой -
Ты мне на прощанье спой.
Спой о том, что в мире жизнь,
Будет свет и будешь ты,
Спой о том, что впереди,
Будет свет и ты…
Когда мир сойдет с ума,
Мы с тобой уйдем в леса,
Будем мы искать траву,
Зверобой да коноплю.
Под высоким стройным дубом,
Мы узнаем все причуды,
Мы узнаем мира тайны,
Те, которые искали.
Когда мир сойдет с ума,
Мы с тобой уйдем в леса,
Под высоким стройным дубом,
Мы узнаем все причуды.
- Неплохо играет, - донеслось до него.
- Да что... Все они, молодые музыканты, играть не особо умеют. Ты видал, как он боем...
Он как ужаленный выскочил в коридор и понесся по лестнице вниз, за ним бежал его друг. Он молча ухватил его за чехол в дверях и развернул к себе.
- Все, хорош.
- Что? Что, хорош? Действительно, хорош. Надо заканчивать это надругательство.
Впрочем, тогда об этом многие вспоминали как о досадной шутке недалекого парня.
А сейчас он стал вполне уважаемым музыкантом. Но со своими коллегами близко не сходился, был мрачен и угрюм, не любил холеных металлистов и сам не брился. Его раздражали разговоры в курилке, когда музыкант Вася делился с нифером Федей своими впечатлениями от только что прошедшего концерта:
- А ты видел эти... сиськи???
- Где?
- А на первом ряду.
- О! да это от кутюр!
Этим все ограничивалось, Март бледнел, закусывал губу, проклинал женские филейные части тела, которые затмевали связки гармоний, ритмические миры, и шел домой, тихо матерясь на своего друга, Ганнку. Она была с ним почти всегда. Странно, это был единственный человек, который мог привести Марта в чувство, надавав ему по щекам, наслушавшись оскорблений и нисколько не обидевшись.
- Ганн, они ржут надо мной.
- Идиот.
- Онтологично, - замечал Март, и они шли пить пиво.
Он писал музыку как одержимый, не желая смотреть на мир, она плескалась внутри него мириадами взрывов, топила его мысли, оставляя лишь трепещущую ткань чувства, которая плавилась от любви к искусству.
А наутро он бился головой об стенку, боясь, что его мысли никому не нужны, что миром правит лишь то, что понятно и не требует мысли... И он умирал от этого, тихо, медленно, страстно стараясь увидеть хоть каплю жизни в каждом проходящем изо дня в день мимо лице.
Сегодня он сидел на солнышке и молча смотрел на носки своих сапог. Потом решил, что можно встать и пойти. Куда-нибудь. Необязательно вверх или вниз, можно и вправо и влево... Когда-то он был буддистом, его перло от этого, но потом он понял, что как-то это все слишком относительно и не стоит зацикливаться в глубинах древних культур, когда они начинают поглощать тебя целиком, без остатка. Теперь он размышлял над тем, как бы не погрязнуть также в христианстве, которое дружелюбно поглядывало на него из-за поворотов его души, а из-за ворот храма грозило костлявым кулаком.
Однажды он зашел в православный храм. Его спасла только борода. Она придавала ему некоторую ортодоксальность... Иначе разъяренные бабульки вынесли б его вперед ногами из старой церквушки как сатанинский ритуально-жертвенный трофей и, бросив на землю, закидали б как Стефана камнями. Иногда он даже жалел, что этого не произошло. Стал бы мучеником – и никаких проблем.
Но теперь действительно перед ним стояла проблема – как стать человеком, не потеряв себя... Как стать живым и перестать ненавидеть мир.
Он пробежал несколько шагов вперед и застыл. Перед ним пронеслась с дикой скоростью девушка, которая даже не посмотрела на него и забежала в корпус. Странность состояла в том, что они были знакомы, но никогда не здоровались. Так уж исторически сложилось. Иногда он мог себе позволить долго и пристально глядеть на неё, а потом сказать шипящим голосом:
- Ну, привет... Ишшо не сдохла?
Она ненавистным жестом вскидывала голову, иногда улыбалась как-то беззлобно, на мгновение её глаза зажигались огоньком неприязни, но потом его сменяло ровное пламя симпатии к нему. Его бесило, что он говорит ей гадости, а она всё же не смущалась и даже иногда отвечала ему что-то, хохоча во все горло.
«Тупое создание», - думал он про себя. Растение какое-то, будто всё равно, даже не трогает ничего. Ну, погодь, рОдная, доведу я тебя.
Ему не приходило в голову совсем, что его отношение к этой девушке вовсе не завязано на ненависти, как он полагал из последних сил, а росло из чего-то более доброго и светлого. Ему казалось, что никто не может разделить рядом с ним заветного места друга Ганна, которую он любил изо всех своих сил, и раз даже признался в этом, наливая ей на голову сладкий компот.
- Ганн, я тя так люблю! – сказал он однажды, доставая из шкафа банку со смесью.
- Оооооо! – раздался сдавленный крик, - а я компот больше предпочитаю во рту. А не на голове!
- Эх, придется пиво. Блин.
После этого он не предпринимал попыток признаться в любви в более романтичной обстановке.
Тем более любовь у него была какая-то слишком отвлеченная. Ганнку он любил только за то, что она была умная, писала стихи, слушала правильную музыку и почти никогда не бывала вполне трезвой, то есть всё время находилась в состоянии нестояния, но необязательно от того, что набралась где-нибудь лишнего литра пива или ... неважно чего... мало ли?..
Он постоял у корпуса, поковырял носком в песке и, увидев шумную ватагу девушек, поспешил ретироваться, путаясь в полах синей рубашки. Ветер пузырил штаны в коленях, завихрял волосы на макушке, пытаясь плюнуть в лицо очередной пригоршней холодного воздуха.
Он тихо выругался и поплелся вперед. И зачем я вообще живу, - думал он, - я бесполезное существо, у которого нет никакой социальной функции, я тупое плавающее означающее просто какое-то, до меня никому нет дела. Да и не в этом беда, в конце концов, что я всем безразличен, нет, я просто хочу найти себя, вернуться к своему началу. А где моё начало? В каком локусе пространства оно затерялось, в какой философской мысли или просто одной единственной минорной нотке и есть тот самый сгусток меня, который сможет мне помочь понять, к чему я и вообще зачем? Я понимаю, я нравственное дерьмо, я злой и нелюдимый, но что ж, от этого я перестал быть человеком? От этого моя музыка стала ужасной или потеряла все свои смыслы? Что, ради этого меня можно выкинуть? Нет, я не дамся. А впрочем, для меня действительно важно, что я значу в этом мире, как бы я ни старался скрыть это все перед людьми. Но если я стану наивным великим князем Мышкиным, пришедшим к людям с открытой душой, буду прост и откровенен, по меньшей мере, как он сам об этом говорил, то меня затопчут. Меня обсмеют. В меня плюнут. Скажут «идиот!», мерзко протягивая гласные буквы и шипя согласными. Ты не такой как мы, прочь от нас. Прочь со своим искусством, которое будит нас. Были такие как ты, великие «будильники», но и их мы с треском сбросили с корабля ...ной «современности». Не пополняй эти печальный ряды, мальчик! Мы отдадим тебя в специальные заведения, где тебе вправят мозги и ты со спокойной совестью и здоровой мерой гражданственности будешь есть и размножаться, выполняя заодно функцию послушного электората.
Эх, - тихо вздохнул он, - какой же я ненавистный. Даже самому себе.
Он долго ходил и мучался, не находя себе места, мотался по темным переулкам, рассекая холодные пары ветра, стремился на берег реки, сидел при мерцании звезд на одиноком бревне на набережной и думал о бесперспективности.
Утро застало его лежащим на песке. Он проснулся от надсадного писка мобильника и неохотно взял трубку, лениво рявкнув неё:
- Да!
На другом конце провода что-то зашуршало, загремело и наконец выплыло в виде заикающихся сплетений звуков:
- Студент Мартченко, вы вообще собираетесь сегодня присутствовать на защите собственной статьи?
- А? Га... это вы Матвей Тимофеич? А во сколько надо? А то б я пришел, здрасти...
- Мменя интересует воп-прос такого характера: она с-существует на материальном носителе вообще?
- Эээээ, такое дело, Матвей Тимофеич... только в голове.
- П-приходи сейчас ко мне на ка-кафедру, там и поговорим. Только побыстрее, Мартченко, и купите листы для распечатки.
Март огляделся кругом и, моментально сообразив, где он находится, подхватился и побежал на ближайшую остановку, чтоб успеть к одному из любимейших и уважаемых им преподавателей.
Этот человек позволял себе избирать друзей среди студентов, он не обращал внимания на существующее убеждение, что между студентом и преподавателем должна стоять грандиозная стена отчуждения или пирамида Хеопса, на вершине которой сидел сам профессор и вещал, а внизу суетилась непобедимая армия студентов, подобно рабам стремящаяся наконец-таки взвалить еще одну плиту знаний на макушку сооружения, погребая незаметно для себя ещё одного «кумира».
Матвей Тимофеич встретил его ещё на улице и, жадно затягиваясь, проговорил:
- Никита, ты где сегодня ночевал?
- Хм... Да, вы угадали как всегда, - и он опустил глаза.
- Т-ты же знаешь, что можно всегда зайти ко мне, мы бы смоги по к-крайней ме-мере набросать конспект статьи для сборника... Впрочем, как хочешь, - и он виновато отвернулся, туша сигарету о каменную стенку курилки.
Они зашли на кафедру, и Март провел три упоительных часа в обществе самого замечательного нифера на свете. Они долго обсуждали статью, Матвей Тимофеич заикался и спорил, Март не сдавался, приводя убийственные доводы, профессор хватался за голову и много курил в окно. Наконец статья была готова, и Матвей Тимофеич сказал:
- А диплом ты будешь писать? Или все-таки решишься взять на себя этот позор – остаться на повторный курс?
- Понимаете, я здесь ничего позорного не вижу, Матвей Тимофеевич. Просто я буду с вами, мне будет хорошо. Я освою все ещё лучше, стану возможно спокойнее, а там можно и в армию пойти...
- Эх, Никитушка, да пойми ж ты – только идиоты и беременные остаются на повторный курс, что ж ты себя добровольно записываешь в это стадо? Я б взял тебя в аспирантуру...
Но Март отказался, приписывая все нежеланию трудиться и неспособностью к учительству.
Статья была с блеском защищена, многие из новоприбывших преподавателей подходили к ним и приглашали Матвея Тимофеича продолжать работу с этим весьма талантливым, но грустным молодым человеком.
Одна довольно нарядная дама подскочила к нему и затрепетала своим маленьким язычком:
- Никита, скажите, неужели вы действительно считаете, что всё так плохо?? В наш инновационный век... – и её понесло.
Март тупо смотрел на неё и чувствовал, как подымается злоба и всё то мужское, что давно в нем накипело, но не могло выплеснуться. Он каждой клеточкой своего организма ощущал её женскость, глупость всего того, что она говорила, стараясь захватить его в пространство своего обаяния. Всё это было так очевидно, а он так давно не был с женщиной, что ему показалось: мгновение – и он упадет в бездну пошлости.
Он убежал от нее, словно целомудренный Иосиф, и долго потом сидел , беззвучно рыдая сухими глазами. У него часто бывало такое – его трясло крупной дрожью, лицо кривилось от странных судорог, и весь он был во власти одного большого спазма, душившего все его душевные и телесные движения. И было это не от того, что он сильно страдал по поводу своей фатальной боязни перед женским полом, нет, это был страх перед пошлостью.
Она была для него воплощением самого низменного и грязного. Самым страшным падением для себя он считал именно это состояние души, когда в ней рождается устойчивое равнодушие и убежденность в своей правоте, а главное, чувство - что ты такой же как все.
На третий день он всё же появился дома. Проходя мимо кухни, он заметил недовольное лицо сестры и бросил:
- Привет.
Она не ответила, демонстративно отвернув голову в другую сторону. Он пожал плечами и с размаху плюхнулся на стул перед синтезатором. Взяв пару аккордов, он заметил какую-то странную закономерность в выборе связок нот – шли сплошь мажорные гаммы. Он вскочил со стула, прошелся по комнате и вновь попытался взять что-то тоскующее-мятежное, напоминающее Шопена, но отчего-то слышались легкие и жизнерадостные мотивы Моцарта и Штрауса.
Он бросился на кровать и закрыл глаза. Перед ним мелькнула чья-то тень, но Март не хотел никого видеть и ещё крепче зажмурил глаза. Внезапно он услышал мерный стук метронома, а потом чудные переливы флейты за окном, говорящие ему родным языком то, что он так мучительно долго искал. Он в одно мгновение соскочил с лежака и бросился к импровизированному фортепиано и стал подыгрывать, благо жил он в тихом районе и тихая песнь флейты легким ручейком беспрепятственно вливалась в его комнату. Потом журчание ручейка прекратилось, и он с недовольством выглянул в окно, нетерпеливо крикнув:
- Ну играйте же!
Пред ним стояла она, та самая девушка, которую он называл растением, безмозглой лягушкой и воробьем-лоботрясом в беседах с парнями. Они часто обсуждали её, многим она нравилась, но Март не переносил этого вечно улыбающегося существа.
- Слушай! – крикнул он, увидев, что она собралась уходить.
Она повернулась и испуганно глянула на него – она не ожидала увидеть его здесь.
- Зайди ко мне! – он назвал номер квартиры и пошел открывать дверь.
Она стояла на пороге смущенная и покрасневшая.
- Ты только не думай, что там очень мне нужна, просто поимпровизируй ещё.
Она поднесла инструмент к губам, прошла в его комнату и заиграла. Он смотрел на неё и купался в море звуков, которые послушно выходили из-под её пальцев, флейта то мягко пела, то, извиваясь в узлах гармонии, подымалась то вверх, то вниз, иногда бормотала что-то низко-низко, пробуждая воспоминания о горном роднике, то шептала мягко-мягко, звенела тонкой струной скрипки... а он не мог оторваться.
- Что это? – хрипло спросил он.
- Альбинони, - просто ответила она и опустилась на край кровати.
- Ты поможешь мне? Твоя флейта мне понравилась.
- Я не так хорошо играю. И, тем более, я боюсь, что мы быстро поссоримся. Ты не любишь меня, а я не пылаю к тебе, - и она странно усмехнулась каким-то своим мыслям.
- Тебя не должно это волновать, - отрезал он, - я не спрашиваю, как ты здесь очутилась, как ты относишься ко мне, я просто прошу быть со мной и играть.
Март начинал чувствовать, что в ней сосредоточено что-то такое, чего нет в нем. Он почувствовал неясный надлом в её светлых глазах и всей фигуре, но этот надлом был каким-то непонятным и странным, излучающим тихое тепло и скорбную радость.
Она смотрела в окно и молчала. Вдруг он заговорил:
- Это ничего, что я раньше так себя вел. Вернее, это вообще-то не очень хорошо, но пойми меня! Я не знал тебя, да впрочем, и не хотел знать – а это уже много. Я хотел уйти ото всех и стать музыкантом, мне хотелось быть одному и творить одному, но чувствую, что можно быть вместе и заниматься любимым делом. Для тебя ведь это любимое дело?
Вдруг он осекся, и до него стало смутно доходить противное чувство того, что ей, возможно, вовсе наплевать на музыку.
Вечерело. Он молча ходил из угла в угол, она всё также сидела на краешке его постели.
- О чем ты молчишь, леди растение? – начал он жестко язвить её, - ах, твою мелкую душонку задело такое нелестное обращение? Да куда уж тебе, ты, наверно, и не понимаешь, о чем я тебе говорю. Ты же не понимаешь, что такое музыка...
Она тихо поднялась и, прошелестев длинной юбкой, молча вышла за дверь. Он слышал, как тихо скрипнула дверь подъезда, видел, как её фигура застыла у одной из лавочек, слышал жалостную мелодию и плач флейты.
Зачем я её обидел? – проносилось у него в мозгу, - зачем был так бессердечен и жесток. Но что ж, она не так глупа и в ней что-то есть близкое мне. Почему она молчит? Почему её печаль так светла?
- Да заткнись ты со своей флейтой, - заорал он в окно, - идем домой! – он перелез через подоконник и спрыгнул вниз, подбежал к ней, и взяв её холодные ладошки в свои руки, долго глядел ей в глаза.
- Пойдем домой?
- У меня нет дома, - тихо шевельнулись губы.
- Почему ты здесь? Как ты узнала, что я здесь живу? Зачем пришла? – ласково спросил он, набрасывая ей на плечи свою синюю рубашку.
- Раньше здесь жила моя знакомая. Друг. Я не знала, что ты здесь тоже... мне хотелось переночевать.
- Ну ты можешь у меня остаться, - просто сказал он.
- Я не могу, - прочел он по губам.
- Как это? Прости, что ли... Эй, ну хорош, не обижайся! Я был не прав.
- Я не обижаюсь, только огорчаюсь. И то – редко. Я сама была неправа. Вот.
Он поднял её со скамейки и, поддерживая за плечи, ввел в полумрак своего дома. Они тихо поднимались по лестнице, он приотворил дверь и спросил:
- Играть будем?
Она счастливо улыбнулась.
Почти всю ночь они тихо ваяли странные мелодии, высекали из гранита музыки то маленькие статуэтки, то величавые скульптуры звуков.
К утру он проснулся от того, что слышал тихие рыдания: она лежала на полу и тряслась от неудержимых слез. Он испуганно подполз к ней и спросил:
- Что с тобой, зайчонок?
Она отвернулась, и всхлипы прекратились совсем, но всё её тело колотило частой, мелкой дрожью.
Он так и не добился от неё вразумительного ответа – она молчала, враждебно целясь в него глазами. Так продолжалось ещё несколько дней. Сестра скептически смотрела на это новое соседство, но молчала, приводя толпами панков и металлистов.
А вечером воскресения её не стало. Март стоял долго над затихшим телом в предсмертных судорогах, глаза её были открыты и смотрели куда-то далеко, улыбаясь свету. Он целовал мягкие леденеющие пальцы, но не чувствовал холода, он обнимал её тонкие плечи и вдыхал не ушедший аромат чистого тела, смотрел в глаза и пил их глубину и влагу. Ему казалось, что она не умерла, а просто заснула, что сейчас она мягко вздохнет и, разжав кулак ладони, возьмет свою флейту и начнет снова петь жизнь и терпеливо обходить смерть.
Но она лежала недвижимо, а он в смертной тоске обходил кругом, рвал на себе волосы и проклинал свою самоуверенность. Ему казалось, что именно он виноват в том, что она ушла. Он вдруг понял, что бесконечно любил её. Он вспомнил, как болезненно сладко сжималось сердце, когда он шел по улице, погруженный в свои мысли, и вдруг поднимал глаза, пораженный до глубин души мягким добрым взглядом, который исходил от неё. Эти глаза настигали его везде, они проникали до тайны его внутренней жизни, они ласкали, а он ... он сжимался от странного чувства и не хотел никого пускать внутрь себя.
Теперь было поздно. Он лежал рядом с её нехолодеющим телом и понимал, что потерял. Потерял любовь, свободу. Музыку радости.
Приходил реквием.
(в тексте стихи неизвестного автора)