Советую всем почитать.
Предисловие «Канатного плясуна»
I.
Привет! Я канатный плясун. Впрочем, нет. Не совсем так... По специальности, я самый обычный врач-психотерапевт, не акробат и не самоубийца. Но появился у меня новый, странный, загадочный даже знакомый, назвал меня «канатным плясуном», и, знаете, я ему поверил.
А ему и нельзя не верить, он не просто убедителен – он прост. Рядом с ним я чувствую себя малым ребёнком – доверчивым, в меру глупым, завороженным и благодарным. Этим счастьем и в детстве-то не особенно балуют, а тут бери не хочу, и оплаты не попросят.
Если сказать, что он к себе располагает, так это значит ничего не сказать. Он потрясающий! Если бы вы могли его видеть! Представьте себе: перс, с огромными карими глазами, атлетическая фигура, и просто океаническая нежность во всём – в жестах, во взгляде, в голосе.
В его жестах, движениях, статических позах заключена какая-то удивительная сила. Его взгляд, словно бездна, манит, завораживает, кружит голову, окрыляет.
Его слова, каждое его слово – весомо, осмысленно, точно направлено в цель. Но он не заискивает, не пытается объяснять, не притормаживает на поворотах, он говорит ровно столько, сколько может быть сказано.
Я бы слушал его и слушал, вечность бы слушал, не прерываясь ни на секунду! Да вот только он сам время от времени внезапно замолкает и словно уходит куда-то. Что таится в этом молчании, что? Я теряюсь в эти минуты, я заворожен.
Может быть, я сошёл с ума? По крайней мере, «критики» к своему состоянию у меня нет. Впрочем… Так или иначе, но я решил делать дневниковые записи. Может быть, в этом есть смысл? Но вероятнее всего, они окажутся тривиальным повествованием очередного безумца. Записать переживание невозможно, но сейчас очень хочется.
Уже второй день как мой новый знакомый говорит со мной длинными монологами, их я решил записывать чётко, слово в слово. Но прежде, прежде я хочу рассказать вам, как всё это началось. А то и правда, примите меня за безумца! Нет, нет, ставить такой диагноз – это моя работа! Шучу. Поступайте, как знаете. Канатному плясуну не пристало хорохориться, а то, неравён час, потеряешь равновесие и привет.
Ну, ладно. Так вот, была суббота…
II.
В отношениях, мне кажется, самое главное – чуткость и благодарность, какими бы они ни были: дружба, любовный роман, знакомство, соседство – любые, главное чуткость и благодарность.
Недавно у меня появился такой чуткий друг, когда-то он был моим пациентом, а теперь и сам выступил в роли доктора: он подарил мне прекрасный дорожный велосипед с двумя десятками скоростей, свой, в надежде, что я всё-таки примусь за своё не бог есть какое здоровье и буду тренировать ослабевшие после болезни ноги.
По правде сказать, я и не думал, что может найтись хоть какое-то средство, способное оторвать меня от письменного стола и заставить оздоровляться. А вот нашлось! Не велосипед конечно, а забота другого о тебе.
Нужность себя мы узнаём через нужность себя для другого. Мы нужны друг другу, это важно, остальное - блеф. Кто-то скажет, что всё это «телячьи нежности» и, что человек должен быть самодостаточен. Дураки так думают.., несчастные дураки.
И вот, в очередной раз я миновал городскую черту на своём «Trek`е» и помчался на дачу. Мелькали родные сердцу пейзажи, гремели машины, а я крутил педали и думал…
Один знаменитый психотерапевт как-то сказал: «Много званых, да мало избранных». Очень загадочная фраза. Избранные – это значит выбранные. Но кого выберут? Того, кто считает себя слабым и ничтожным, или же того, кто считает себя сильным и способным? Иначе: того, кто ничто, или того, кто всё? Почему-то большинство склоняется к мнению, что первого, тогда как сами они, разумеется, выбрали бы второго. В этом читается некая двойная игра, двойной стандарт, а это не годится.
Впрочем, тут вступает в действие ещё один немаловажный нюанс: сильный не значит невменяемый. Но для большинства так именно и значит, что нелепо. Сильный от того и силён, что адекватен, а потому он более вменяемый, чем кто бы то ни было.
Мы должны быть сильными, но мы должны быть и чуткими, в противном случае вся наша сила – дутая.
Парадокс в том и состоит, что для того, что бы тебя выбрали, ты прежде всего должен сам себя выбрать, ты должен стать сильным, тогда ты будешь нужен. А каждому из нас очень бы хотелось быть нужными, но мы хотим быть нужными, и одновременно, чтобы нас оберегали, хранили, заботились о нас и боготворили, по возможности. В результате много званых, да мало избранных.
Мы заложники двусмысленности. Мы ничего не можем признать до конца: ни свою силу, ни свою слабость. Гонимые въедливым и бессмысленным страхом, мы постоянно ищем себе оправданий, ищем и находим.
Впрочем, наш увёртливый, суетливый, беспокойный ум способен и на большее. Став государством в государстве он навязывает нам свою ущербную политику: он заставляет нас считать себя исключительными и при этом не перестаёт вынуждать нас уповать на признание, поддержку и тому подобные глупости. Но кто же, скажите на милость, может признать нашу исключительность, если мы настолько исключительны, что понять нас с нашей исключительностью никому не под силу. В результате, окружённые людьми, мы тяготимся одиночеством. Стоит ли этому удивляться, ведь в результате всех этих замысловатых манипуляций мы начинаем бояться самих себя?
Мы безумны, но мы боимся всего чего угодно, только не своего безумия. Мы без конца боимся: «Что подумают другие?» «Как это будет выглядеть?» «Правильно ли я поступаю?» «Поймут ли меня?» «Оценят ли?» «Не обманут ли?» «Не решают ли они свои проблемы за мой счёт?» «Нужен ли я?» «Не бросят ли?» «Будут ли меня любить так же, как люблю я?» «Сколько мне осталось жить, и что со мной будет после смерти?» «Не будет ли мне больно?» «А зачем я живу?» «А справлюсь ли я?» «А если я оскандалюсь, сойду с ума, расплачусь?» «А что если всё это бессмысленно?» «А что если я заблуждаюсь?» «И зачем это всё?!».
Вот дурацкие вопросы!
Их безысходность повергает человека в тоску, и он бежит в никуда, бежит без оглядки, бежит, судорожно перебирая ногами. И вот ему уже кажется, что нет никаких вопросов. Но только мелкая рябь пойдёт по воде, как они снова, с ещё большим остервенением поднимают свои плоские головы и шипят. Но о чём они? Что кроется за ними? Чего мы боимся на самом деле?
Быть собой, позволить другому быть другим – вот две вещи, которые наполняют нас страхом. Нам кажется, что быть собой – это быть не таким, как все или совсем не таким, а значит изгоем и проч. и прочь.. И это величайшее заблуждение, которое по его глупости и не разъяснишь. Конечно, мы такие как все, мы ведь люди, значит ничто человеческое нам не чуждо, но с другой стороны, мы то проявляем это человеческое каждый по своему, так что вот и бездна отличий.
В двух этих страхах – быть собой и позволить другому быть другим – заключён один: быть, оказаться или казаться слабым. Но ведь именно страх и ослабляет. Значит мы уже слабы, так чего же нам бояться, что слабость заявит о себе? Она уже состоялась, поздно предохраняться.
Слабость у нас не в почёте. Нам говорят: «Будьте сильными!». И, наверное, это правильно. Но что значит «быть сильным»? Вот она – великая языковая игра «разумного человечества»! Потворствовать своему страху – это значит быть сильным, а презреть все свои опасения, перестать защищаться, переступить раскалённую грань одиночества – это слабость! Сумасшедший дом…
Может быть, люди уже умерли?.. По крайней мере все признаки жизни отчаянно отдают мертвечиной.
Сумасшедший одинок, он сбежал от мира в искусственные, но зато искусно обустроенные «адовы кущи» своей мысли, фантазии, бреда, принимаемого за логическую строгость. Мы таковы. И я таков. Это признание, но оно - только первый шаг на пути к радости в туннеле темноты, который, должно быть, венчается пространством Света. Может быть… А сколько их ещё будет, таких шагов? Будут ли? Что дальше? Какой следующий?
Вот об этом я думал в тот вечер, неделю тому назад.
III.
Велосипедные шины трудолюбиво шипели у меня под ногами, асфальт постепенно сменился просёлочной дорогой, а потом и вовсе обратился узкой лесной тропинкой. А я всё ехал и ехал, петляя между деревьев.
«Ловкости» моей можно позавидовать (слон в посудной лавке и то, наверное, более грациозен), так что, в конце концов, выехав на песчаный берег какой-то незнакомой речушки, с управлением я всё-таки не справился и изящно затормозил передним колесом велосипеда об одиноко стоящую на берегу осину.
Падение было неизбежно, и оно состоялось. «Не пытайтесь избежать неизбежного», - иногда говорю я своим пациентам, а теперь и сам воспользовался собственной рекомендацией.
- Блеск! – услышал я чуть поодаль чей-то почти безразличный бархатный голос. – Не смущайтесь неловкости. Проворность – сестра плутовства.
Я обернулся. На травянистом склоне, безмятежно любуясь закатом, сидел рослый мужчина лет, наверное, тридцати.
- Впрочем, плут тоже по-своему обаятелен, - продолжил незнакомец, не поднимая на меня глаз.
Чёрные, как смоль волосы, вьющиеся подобно металлической стружке, спадали на его широкие плечи, обрамляя классическое по красоте лицо. Взгляд его был тих и печален. Хотя, может быть, печаль мне только привиделась, не знаю.
Меня мгновенно сковало смущение, я неловко поднялся, отряхнулся и что-то буркнул в ответ на последнее замечание незнакомца, он посмотрел на меня, улыбнулся и произнёс:
- Вы не ушиблись?
В этом вопросе не было и тени издёвки, что подкупило меня сразу, окончательно и бесповоротно. Просто же меня подкупить!
- Есть малость, - признался я, всё ещё продолжая отчаянно смущаться своей неловкости. – Пустяки.
- Кто вы?
- Велосипедист-любитель, - отшутился я, но не тут-то было.
- Похвально, но не вполне определённо, - спокойно парировал мой собеседник.
- Человек, - ответил я сдержанно, словно бы зондируя почву.
- Определённо, но слишком общё.
Кажется, очередной мой ответ, как, впрочем, и прежний, зиял полным отсутствием сообразительности. Незнакомец явно желал услышать что-то другое.
- Тогда Андрей, - я снова попытал счастье, заинтригованный этим поединком.
Он странно посмотрел на меня.
- Значит, ловец, - констатировал незнакомец и продолжил свой допрос. - Дальше…
- Психотерапевт, если вас это интересует, - сдался я наконец.
- А, канатный плясун! – радостно воскликнул незнакомец и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
Я «попал»! Но куда?
- В каком смысле? – недоверчиво поинтересовался я.
Он улыбнулся, и так странно, словно прежде мы были знакомы, а теперь он покорно ждёт, когда же, наконец, я его признаю. Но, убей бог, я не мог его вспомнить! Я снова напрягся.
- Мы знакомы? – неуверенно поинтересовался я, подойдя к незнакомцу чуть ближе.
- А то нет? – он добродушно рассмеялся.
Озадаченный, я сел рядом с ним на тёплый склон и бесцельно уставился в раскрашенный пунцовым закатом горизонт.
- Да? – удивился я. - Странно... А почему я канатный плясун?
- Помнишь: солнечный воскресный день, базарная площадь, тонкая проволока, натянутая между двумя башнями, и беснующаяся толпа замерших от хищного волнения зевак?..
Нельзя сказать, чтобы я помнил, будто бы это было со мной, но произведение я, конечно, уже узнал.
- Ницше?
- Да, я знал его, - тихо, бесчувственно, словно пустым эхом, ответил незнакомец.
Если бы сейчас он смотрел не на закат, а на своего собеседника, то бишь на меня, то, вероятно, стал бы свидетелем крайнего изумления, отразившегося на моём лице. Признаться, я видел сумасшедших, которые не только «знали» Ницше, но и «состояли» с ним в близкородственных связях, но то были сумасшедшие… К счастью, он смотрел на закат.
- Ну, что? Вспомнил? – тихо продолжил мой собеседник.
- Как я открыл маленькую дверцу башни и встал на проволоку?
Он радостно посмотрел на меня.
- Не хочется вас расстраивать, - я пытался быть деликатным, - но, так что бы это было именно со мной, то, нет. Кажется, нет.
- Ну, конечно, ты ведь умер тогда, - спокойно сообщил мне загадочный незнакомец. - Ничего, вспомнишь. Я тебя искал, канатный плясун…
Его большие миндалевидные глаза лучились нежностью, и я непроизвольно улыбнулся ему в ответ. Казалось, теперь я узнал его. Но где мы с ним виделись? Что со мной происходит? Может быть, я только что получил сотрясение мозга, столкнувшись с этой благословенной осиной, и теперь пребываю в забытьи? Просто «Алиса в стране чудес» какая-то! Но если это и был сон, то, право, мне не хотелось просыпаться.
- Ты прости меня, - тихо произнёс незнакомец, в котором я уже (сумасшедший!) подозревал Заратустру. – Я оставил тебя там, в дупле. Сглупил, было дело. Я сказал, что не буду больше разговаривать с мёртвыми. Я не знал тогда, что нет смерти в смерти, что смерть только в жизни - смерть. Прости. Я искал смерти, оттого, видно, и думал, что она есть. Прости, ладно.
- Не бери в голову, Зар, - сказал я вдруг, и мгновенно испугался собственных слов. Казалось, это говорил не я, а что-то во мне ответило его смущённому взгляду.
- Спасибо. Я знал, что ты простишь меня, - кажется, что в этот миг тяжёлый груз упал с его плеч. - Мы ведь друзья? – отчаянная надежда на моё «Да» звучала в этом вопросе.
- Ещё бы!
- Ты скучал обо мне? – смущённо спросил Заратустра.
- Скучал, только не знал, что о тебе, но скучал. Ты простишь меня?
- Вот тоже, скажешь! – он засмеялся. – Ты ведь умер тогда.
В голове моей воцарилась ужасная терминологическая путаница. Я так и не мог понять, как по мнению моего собеседника: есть смерть, или же её нет. И если её нет, то как тогда получилось, что я всё-таки «умер». Но, кажется, Заратустру эта проблема совсем не беспокоила. Может быть, это и не было проблемой?
Я растерялся, но усилием воли всё-таки воздержался от дополнительных расспросов. Он был настолько спокоен, настолько светел, умиротворён, что я со своим терминологическим занудством был бы совсем некстати. Да и какая ерунда, право! Умер, не умер – один чёрт!
- А теперь как? Произвожу впечатление живого? – поинтересовался я. – Дышится, по крайней мере, легко.
- И только-то? – отшутился он с укоризной.
- Нет.
- Ты устал? – спросил он после паузы.
- Есть малость. Ерунда, - я пытался выглядеть равнодушным, мне не хотелось прерывать этот странный и вместе с тем завораживающий разговор из-за охватившей меня слабости.
- Усталый должен отдыхать, а не искать новых ощущений…
Он помедлил и продолжил как-то отстранённо:
- Кожа у вас притупилась, онемела. Путь бесчувственного между убийством и суицидом. Не надо больше крови, Андрей, ни своей, ни чужой, хватит. Иллюзия ничего не стоит. Отдохни, дышится ведь легко, - и он снова поделился со мной нежной улыбкой.
Взглядом своим он окидывал пунцовое небо, а я смотрел на него, завороженный и потрясённый. Что мне предстояло пережить с этим человеком? Человеком ли? Сверхчеловеком?
IV.
Заратустра смотрел в небо и, казалось, удивлялся. Река несла мимо нас свои темные воды, на том берегу виднелась чёрная полоска соснового леса. Погружающееся в небытиё Солнце окрасило горизонт розовой пеленой рваных облаков.
«Человек не умеет быть человеком, - говорил Заратустра. - Он ведь даже не может говорить с другим человеком напрямую, без соглядатаев и посредников. Он, подобно шпиону, подслушивает свой собственный разговор с другим человеком. В присутствии шпиона он не может не лгать, он боится. Человек не умеет говорить с Другим глаза в глаза.
Видишь тот берег? Для того чтобы перейти на другой берег, человеку не нужен мост, ему просто не нужно бояться. Ему ничто не угрожает, это его страх рисует опасность. Опасность столь же мнима, сколь и порождающий её страх.
Но страх появился раньше самосознания, поэтому страху человек доверяет, а самому Себе – нет. Страх породил самосознание, простое породило сложное. Это нормально. Человек произошёл от червя, стоит ли этого стыдиться? Сложное всегда следует за простым.
Теперь человек стоит в очереди к самому Себе, но он стоит в очереди последним, он стоит в очереди за червём. Так он ничего не дождётся. Скорее уж, действительно, червь станет человеком!
Ожидание ожиданию – рознь. Покой не то же, что и бездействие, бездействие не может быть покоем, ведь человек живёт. Но ему некуда идти, некуда, потому что незачем. В нём всё уже есть, всё предусмотренно.
Понять простое сложнее всего, именно поэтому сложное было создано для понимания простого. Сложное нужно, но нужно оно для простого, а не само по себе. Сложное лишь инструмент, простое - жизнь. Кто поймёт роль и место сложного, тот позволит жить своей жизни.
Я не люблю человеческой суеты. Суетливый пытается попасть в струю и никогда не узнает, что сам он и есть этот поток жизни, ибо неограничен.
Я не люблю человеческого тщеславия. Тщеславному есть, что терять. Он будет бояться, даже если предметом его тщеславия будет бесстрашие.
Я не люблю человеческих оправданий. Поиск причины – поиск конца. Зная причину, всегда можно оправдать собственное бездействие. Любой конец иллюзорен, но он же реален для имеющего оправдание. Можно стать жертвой, даже если она никому не нужна. Я не люблю оправданий глупости.
Я не люблю человеческих знаний. Человек норовит своим знанием учить другого, но кто просил его об этом? Человеческое знание подобно неоплодотворённому яйцу. Эти яйца нужно непременно кому-то всучить, иначе они испортятся, а вырасти из них – ничего не вырастет. Они рождались не для того, чтобы жить, а для того, чтобы умереть. Я не люблю знаний, которыми учат.
Я не люблю человеческого созидания. Какая разница, что от трудов ваших меняется форма вещества, если не меняется вещество? Иллюзия созидания обманывает созидающего. Я не люблю созидания ради разрушения.
Я не люблю человеческих добродетелей. То, что идёт от сердца не имеет имени, то что идёт от разума не имеет смысла. Добродетель – не заслуга, она могильщик. Так отпевают искренность. За искренность не дадут медали, но добродетель в орденах, как в латах. Эти латы, подобно коросте, покрывают сердце, и сердце иссохнет от такой заботы. Я не люблю почитаемых добродетелей.
Я не люблю человеческой торговли духом. Неважно какой целью возбуждаете вы дух свой, ибо зависимый от цели, он перестаёт быть духом. Из определяющего становится он определяемым, если выставлен на торги. Торг не уместен, если товар подпорчен, торг обесценивает. Разменяете дух – получите душок. Я не люблю разменной монеты человеческого духа.
Я не люблю человеческое стремление делать свою судьбу. Карьера – участь раба. Нужно жить, тогда необходимое дано будет, а более необходимого даже глупцу не может быть нужно. Ненужное не будет востребовано, невостребованное сгниёт и погубит необходимое. Жизнь не более того, что она есть, но её не может быть мало. Судьба – ненужный и тлетворный довесок к жизни. Я не люблю человеческого стремления делать свою судьбу.
Я не люблю человеческого стремления быть хорошим. Стремиться быть хорошим, значит быть для других каким-то, но не сами Собой, а значит и не быть вовсе. Если же тебя нет, что в тебе проку? А хочешь ты быть, то придётся тебе быть самим Собой. Стремящийся быть хорошим, не может быть им, ибо его нет. Стремление быть хорошим – ложь. Я не люблю человеческой лжи.
Я не люблю человеческого служения, ведь за службу ожидают награду. Но зачем награждаться за жизнь? Или награда за служение – это похороны за государственный счёт? Есть только два пути: ты или не жил, или награждал жизнью. Я не люблю человеческих иллюзий, судьба же из их числа.
Я не люблю человеческого сомнения. Сомневающийся неустойчив, он зыбок. Какая разница, что ты всё сделал правильно, если ты сомневаешься? Сомнение разрушает деяние. Считай, что ты ничего не сделал, если ты сомневаешься. Жизнь не может быть относительной, в таком качестве её нет. Если нечто есть, в этом нельзя сомневаться. Сомневающийся не любит жизни, а я не люблю человеческого сомнения.
Я не люблю человеческого стремления делать добро. Если добро, которое ты сделал, приносит тебе радость – это добро для тебя, это эгоизм. Признайся в этом и не лги себе! А если исходящее от тебя добро не радует тебя, разве это добро? Стремящийся делать добро следует идее добра. Реализуя идею добра, он не радуется, он растит в своём сердце жадную злобу. Когда-нибудь она станет чёрной местью. И не важно кому будет он мстить – себе или другим, он каторжник иллюзии, он сам несчастен. Человек, делающий добро, не желая быть добрым, – это эгоист жизни, он пестует жизнь. Я не люблю стремлений, от них дурно пахнет.
Я не люблю человеческого предпочтения. Одно не лучше другого, если ты не слеп, ибо во всём есть правда. Оказывая предпочтение одному, ты отказываешь в правде другому, а значит ты лжёшь. Предпочтение всегда лживо. Оказанное тобою предпочтение говорит, что в остальном ты слаб. Признай слабость свою и не бойся быть слабым, если ты такой! Делай, что можешь, но не думай, что ты оказываешь предпочтение!
Я не люблю человеческого высокомерия. Всякое высокомерие – это презрение, выказанное жизни. Если же не ценишь ты то, что имеешь - ты предаешь. Благодарность не является покорностью, а покорность не бывает благодарной, поэтому не люблю я и человеческого самобичевания. Высокомерный неспособен разглядеть собственной слабости, этим он претендует на абсолютную силу – он сядет в лужу. Уничижающийся не сделает даже того, что в его силах. Я не знаю, кто лучше из этих двух, ведь не важно, почему ты предал жизнь! Ты сделал это!
Я не люблю человеческого самолюбования. Глупо гордиться своим ростом или цветом волос – благодари за это своих родителей, пусть они гордятся тобой. Если то, что постиг ты – мудрость, то это мудрость жизни. Чем же ты похваляешься? Отличай суть от содержания, второе не принадлежит тебе, придёт время и его отнимут от тебя, так и не дав наиграться. Радуйся, полоумный Нарцисс, восхищённые твоей красотой, сорвут тебя! Любующийся, ты можешь любоваться только собственной смертью! Дурной вкус у того, кто любуется смертью вместо того, чтобы жить, поэтому я не люблю человеческого самолюбования.
Я не люблю человеческого стремления к свободе. Что такое свобода? От чего хотят они свободы? От жизни?! Они хотят гарантии безнаказанности! О, как же несвободны они, эти рабы, стремящиеся к свободе, полные страха! Нет, не будет им свободы! Никогда не будет! Какое дело вам до свободы, безумцы, если страшитесь вы быть свободными? Зачем вам права, если страшитесь вы быть правыми? Страх – вот ваши цепи, а свобода – это свобода от страха. Что ж, ждёте вы от других то, что можете дать себе только сами? Мне смешно человеческое стремление к свободе! Только мертвецы стремятся к свободе, ибо они не знают жизни, а я не люблю это стремление.
Я не люблю отрицания человеком самого Себя. Почему люди, будучи эгоистами, так ненавидят эгоизм? Разве же не следует положить имеющееся в основание, прежде чем начать движение? На чём же ещё основываться, если не на том, что есть ты? Кого же вы пытаетесь обмануть? Быть эгоистом – значит ощущать себя, значит быть собой, значит не лгать о себе другому, значит быть собой для другого, значит позволить другому быть Другим, самим Собой! Отрицая себя, вы отрицаете Другого! Только иллюзия достойна отрицания, а человек, отрицающий себя, отрицает жизнь, он мёртв, он не человек, он труп. Я готов говорить с умершим, но я не могут говорить с живым трупом!
Отрицающий себя отрицает меня, я не могу говорить с ним, меня нет для него. Но я хочу говорить с человеком! Да, я не люблю человеческое, но я дорожу человеком!
Человеческое есть нечто, что должно быть побеждено. Но, что вы сделали, чтобы победить своё рабство?».
V.
Сказав эти слова, Заратустра медленно повернул голову в мою сторону. На длинных, густых ресницах блеснула слёза. Спустя мгновение он глубоко вздохнул и прервал своё молчание:
- Они хотят быть сверхчеловеками, Андрей. Понимаешь, «сверхчеловеком»?! - он печально улыбнулся. - Но ведь никто не был ещё человеком.
Есть песня, да нет у певца ни слуха, ни голоса. Человеком нельзя быть в одиночку. Понимаешь? Не получается…
Сто лет я был окутан холодом сверхчеловеческого одиночества. Я хотел быть сверхчеловеком, я стал им, я был им, я устал... Всё это ровным счётом ничего не стоит. Человек не может быть один, но он одинок до тех пор, пока не станет Собой для Другого, он должен быть чистым. Но те, от кого я ушёл, не могли именно этого. А я принимал их за людей… Глупо, да?
Зачем ты пришёл ко мне, мертвец? Хочешь ли ты жить?
- Да, - ответил я сдавленным голосом.
«А что если он не поверит мне?» - подумалось мне.
- Не следи за собой, хватит шпионить. Я знаю, что ты хороший, знаю. Ну, чего ты боишься? – сказал он с удивительной нежностью, глядя прямо в глаза. – Ты что же, не доверяешь себе, канатный плясун? Я пришёл, чтобы сделать тебя канатным танцором. «Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать». Помнишь?
Заратустра тихо рассмеялся, глядя на моё смущение.
- У меня не получится, - само собой соскользнуло с моих губ.
- Ну, вот, можешь же не шпионить!
И в этот момент я вдруг ощутил, что это значит «быть самим Собой для Другого». Но уже через сотую долю секунды мой «шпион» снова вернулся. Я смутился, кровь ударила мне в лицо, я затараторил:
- Всё, что ты перечислил, всё человеческое есть во мне: стремление делать добро и свою судьбу, я парализован своим стремлением к знанию и свободе, я оказываю предпочтение и сомневаюсь. Я знаю своё высокомерие, хотя и презираю его. Я, наверное, испытываю самолюбование. Наверное, я торгую духом, созидая, и отрекаюсь от самого Себя, пытаясь быть лучше, чем я есть. Прости, наверное, ты перепутал, я не тот канатный плясун, которого ты ищешь.
Выпалив всё это, бог знает зачем, я испытал такую обиду, такое отчаяние… Я не верил себе, я не верил тому, что говорил. Да, человеческого во мне с избытком, но я не мог позволить себе не быть «канатным плясуном» для моего Заратустры. Я боялся потерять его, я слишком долго его искал.
- Ты пришёл, - тихо ответил моему молчанию Заратустра, - значит, ты искал. Многие выходили на берег, но только ты заметил паромщика. Ты хочешь на тот берег?
- Сверхчеловеком?
- Я сказал: «на тот берег», а не «этажом выше»! – почти шикнул на меня Заратустра.
- Если бы я преодолел в себе человеческое, я бы уже был там, - ещё тише сказал я.
- Да, зачем тебе чужая победа, даже если бы и была она возможна?
Когда Заратустра только произносил эти слова, я уже чётко осознал, что проявляю слабость и хочу возложить свои заботы на его плечи. Мне стало стыдно, я смутился, я почувствовал себе маленьким, и мой «шпион», вдруг, снова исчез.
- Прости меня! Я всё понимаю, просто я ещё не успел. Я всё понимаю, теперь надо… Самому?
- Я буду для тебя человеком, если ты позволишь.
- Я не должен сомневаться?
- И ты должен быть эгоистом!
- Я и есть – эгоист, - сказал я, подумав.
- Нет, ты эгоист для людей, но не для себя. Обопрись на себя и прыгай! – возвал к моей растерянности Заратустра.
Я молчал.
VI.
- Знаешь, почему я разглядел в тебе канатного плясуна? – спросил меня Заратустра после долгого молчания. – Ты развлекаешь толпу, рискуя собой, не за деньги. Ты мечтаешь разглядеть в этой толпе того, кто не будет смеяться над твоими кубертатами в сладострастном предвкушении твоей гибели. Ты ищёшь того, кто будет бояться за тебя, чтобы ты мог не бояться за себя. Ты ищешь человека, чтобы быть человеком. Зачем ещё ты психотерапевт?
- Мне стыдно за это. Это, наверное, эгоистично.
- Ты задумался над вопросами, которые не оставят тебя, - продолжал Заратустра, словно бы не расслышав меня. - Ты хочешь решить загадку человеческого. Я думаю, что у этих вопросов нет решения. Это какая-то умственная жвачка. Порочные круги.
Пытаясь познать человеческое, ты пытаешься изучить свою тень. Тень иллюзорна, тень – это ложный аналог твоего отношения со Светом. Человеческое – это паяц, отвлекающий тебя от человека и толкающий тебя в бездну смерти. Ты будешь познавать больше и больше, но так ты никогда ничего не узнаешь.
Человеческое – это нарождающаяся иллюзия. Она красочна, ею можно залюбоваться, но она не откроет реальности, она уведёт тебя от Света, заманив мишурой своего дешёвого фейерверка.
Ты должен узнать сокровенное, ты должен узнать человека. Ты уже встал на путь жизни, но ты ещё не живёшь. Теперь ты, канатный плясун, ты можешь стать канатным висельником, можешь – канатным танцором.
В этот раз я поспел раньше твоей смерти. Не покидай же меня! Жизнь ещё теплится. Я ничего не скажу тебе, ты всё знаешь сам, не можешь не знать. Только не сомневайся, не ищи оправданий и не бойся!
Заратустра замолчал, но я не мог ему ответить. Мне предстояло или умереть, или, преодолев страх, обратить себя к жизни и жить.
«Почему мы боимся ослепнуть, если и без того слепы?» - и когда я подумал так, то услышал, что Заратустра шевельнулся. Его рука коснулась моей руки.
VII.
Темнело. Мы сидели на земле, Заратустра сжимал мою руку в своей руке и молчал. Я ощущал его тепло, просто ощущал.
Мысли редко мерцали на небосклоне моего сознания, навязчивые шпионы, вечно отслеживающие моё состояние, исчезли, освободив меня для радости настоящего.
Время остановилось, а солнце замерло плавящимся полукругом над линией горизонта. Весь этот мир мягко и беспрепятственно входил в моё сердце и нежил его. Мир распахнулся.
Я улыбался и плакал, солёные капли неторопливо сбегали по моим щекам и беззвучно падали на речной песок. Всё вокруг было живо, я чувствовал это – и небо, и солнце, и эта река, всё жило и предлагало мне жизнь.
И вдруг крикнула птица, крикнула пронзительно, зычно, призывно. Заратустра встал и подошёл к воде.
- Прощай, уходящее Солнце! – прокричал Заратустра. – Иди на покой. Как хорошо, когда не жжёшь ты, а греешь! Не усердствуй, люди сожгут себя сами. Погребальные костры уже разложены!
Закат, к тебе обращается Заратустра! Усмиритель огня, сохрани во мне тепло нежности! Прекрасный улов уготовил ты мне сегодня, великий кормчий!
Солнце, Заратустра поймал человека! Уходи же, не отбрасывай тени. Хватит теней! В мире теней я нашёл Свет! Уйди, Солнце, дай мне налюбоваться Светом!
Сказав это, Заратустра обернулся ко мне. Его стройное тело разрезало пополам диск уходящего солнца. И словно поджидая этой секунды многоголосым хором закричали птицы, зашелестели листья деревьев, терзаемые внезапным порывом ветра, а солнце, зависшее над рекой, скрылось за горизонтом, и наступила тьма.
- Нам пора, канатный плясун, старик уже заждался нас в своём одиноком безумии!
VIII.
Заратустра широко распахнул дверь небольшой хижины, одиноко стоявшей посреди тёмного леса, свет вылился из дома наружу. Из дома послышался раздражённый голос:
- Опять ты? – сипло проворчал сухощавый старик, даже не взглянув на нас. Его водянистые глаза, казалось, и вовсе отказывался видеть.
- Я не один, старик. Я с канатным плясуном. Помнишь его? - весело отвечал Заратустра, по-хозяйски проходя внутрь и увлекая меня за собой.
- А мне-то что? Мертвец ты или живой – какая разница старику? Старику наплевать, - он пошамкал своими сухими, растрескавшимися губами, и ворча, что, мол, хлеба и вина уйдёт в два раза больше обычного, а он, дескать, на это не рассчитывал, удалился в кухню. По дороге он ещё что-то бубнил в этом духе, кажется, относительно нашей легкомысленности.
Заратустра добродушно смеялся, провожая старика взглядом и каким-то забавным напутствием.
- Если он прав, то стариков значительно больше, чем может показаться на первый взгляд, - подумал я вслух.
- Когда ты так говоришь, ты сам становишься стариком, - тихо и строго сказал Заратустра.
- А как избежать вот такой психологической старости? – спросил я Заратустру, когда мы усаживались за большой деревянный стол.
- Никогда не спрашивай меня о том, что ведёт в никуда, - угрюмо произнёс мой наставник, - этих дорог слишком много, слишком. Путь в никуда – не движение, а топтание на месте. В лабиринте много тупиков, а у тебя лишь одна жизнь. Не трать жизнь на смерть, даже если за одну жизнь тебе готовы дать тысячи смертей. Количество пустоты не переходит в иное качество.
- Зар, так жизнь всё-таки одна?
- Одна, - протянул Заратустра, укладывая голову на вытянутые по поверхности стола руки.
Он удивлялся моей несообразительности, но, казалось, ещё не разочаровался во мне полностью.
- Но, - я был в замешательстве, - ты говорил, что я умер тогда, а сейчас…
- Что? – протянул Заратустра устало и явно не собираясь мне отвечать.
- А сейчас я живой! – чуть не с обидой воскликнул я.
- И что тебе непонятно?
- Так одна?!
- Одна, - ничуть не сомневаясь, даже в некоторой растерянности от моей настойчивости, подтвердил Заратустра.
Старик накрыл на стол, разлив при этом вино и дважды уронив на пол хлеб. Заратустра добродушно подтрунивал над стариком, а тот, смущаясь своей старческой неловкости, но сохраняя напыщенно грозный вид, отвечал ему тем же.
Мы поужинали. В сумерках плохо освящённой комнаты, мой товарищ казался ещё более загадочным. Я допивал вино в своей кружке, искоса поглядывая на Заратустру, и мучался вопросом: это банальное нарушение мышления, или что-то, в чём я до сих пор не разобрался?
- Истина невыразима, её не разложишь по полочкам, - тихо начал Заратустра. - Разъять на элементы можно всё, что угодно. Дурное дело не хитрое, братец. Дети искали душу, дети разрезали по частям лягушку. Кишки нашли, а жизнь ускользнула, - он посмотрел мне в глаза, проник в святая святых и протянул свою сильную руку моей великой растерянности. - А ты вот пойми, не членя. А? Зачем членить-то? Что, страшно тебе? Думаешь, по отдельности легче будет справиться? И сдалась тебе такая победа? Победа над трупом! Хорош, нечего сказать! Молодец! – тут голос его стал совсем тихим, и он говорил с нежностью, от которой у меня отчаянно сжималось сердце. - И не жалко тебе? Куда ты спешишь? А?.. Если можно понять, то нельзя будет не понять. А нельзя – так чего ты копья ломаешь?
Потом мы вышили на крыльцо и удобно расположились на его старых, скрипучих ступеньках. Я достал табак из дорожной сумки, и мы закурили. Разговор складывался сам собою, мы то шутили, то вдруг замолкали и через какое-то время снова смеялись, как смеются два мальчика. Тишина манящего сна подступала всё ближе и ближе, обнимала и нежила нас, окутывая со всех сторон своей заботливой дремотой.
Приятное расслабление, сдобренное домашним вином, тёплой усталостью растекалось по всему телу. А фривольные звёзды подмигивали нашим ленивым взорам, привораживая своей холодной загадкой. В какой-то момент мне показалось, что они удаляются, желая и нас увлечь за собой. Наивные сладострастницы! Нам слишком хорошо было здесь, на Земле.
Темнота окружавшего нас леса не пугала, она обнадёживала и располагала к себе. В темноту хотелось войти. Я задремал, а проснулся уже только утром на палатях, бережно укрытый медвежьей шкурой. Заратустры не было…
IX.
Нежные лучи утреннего солнца проникали в комнату сквозь узкое прямоугольное окошко под самым потолком. Я потянулся, ощущая приятную сладость во всём своём отдохнувшем, но ещё спящем теле. Давно у меня не было такого глубокого и такого спокойного сна, наверное, с самого детства…
«Что было прошлым днём? Где я?» – подумалось лежебоке.
Я вспомнил вчерашний вечер, моего нового друга, улыбнулся и перевернулся со спины на бок. Но в этот момент сильный испуг пронзил всё мое существо: «Где он? Где?!». Я вскочил и, шлёпая босыми ногами по холодному деревянному полу, поспешил к двери.
Солнце остановило меня на пороге. Его тепло растопило моё волнение, я замер. Лес, словно сказочный, в ризе мягкого утреннего света, был добр и весел. Я медленно шёл по единственной дорожке, ведущей от дома в сторону, где виднелась белая гладь реки.
Ещё не достигнув берега, я услышал радостные крики, плеск воды и завораживающий смех.
По берегу на точно таком же, как у меня, но синем «Trek`е», рисуя круги, что-то крича и смеясь, поднимая в воздух столпы водяной пыли, колесил Заратустра.
- Утро пришло! Небо распахнулось светом! Птицы проснулись, и звери покинули свои норы! Грядёт день Человека! – кричал Заратустра. – Вставай, лежебока! Вставай и не забудь разбудить в себе Человека! Не гоже спать, когда день уже начался! Начался день Человека! Скинь покровы сна, зри!
И я смотрел. Я смотрел, как этот счастливый человек, красивый в своей неуёмной радости, ловил порывы ветра и отдавал им на откуп блестящие струи воды. Наконец, Заратустра поравнялся со мной.
- Ну, что? Купаться?
- Купаться! – ответил я.
Скинув одежду, какая на ком была, мы бросились наперегонки в воду и хохотали, орошая друг друга тёплыми, светящимися брызгами.
Вода держала нас на поверхности, не пуская в свои холодные недра, течение несло, а птицы, весело щебеча, пикировали вниз, словно бы желая присоединиться к нашей беззаботной радости. Заратустра напыщенно грозил им пальцем:
- Кого вы хотите поймать, птицы? Рыбу или Человека? Кого вам не хватает для счастья? Ладно, берите себе рыбу, а человека я не отдам вам, птицы. В нём не проснулся ещё Человек, Он ещё дремлет! Он просыпается! Не спешите забрать на небо того, кто не научился ещё ходить по земле!
А я дивился этому разговору и радовался, как ребёнок.
Выйдя на берег, мы замерли, ощущая внутреннее тепло наших тел, пробивающееся к раскрасневшейся коже. Было так хорошо, так радостно, так манил этот мир! И я пожалел, что проспал восход солнца.
- А старик ещё спит? – спросил я.
- Этой ночью он умер, - спокойно ответил мне Заратустра.
- Как?! – прошептал я, в миг протрезвевший.
- Радостно, - тем же размерянным тоном ответствовал Заратустра. – Давно он не был так счастлив!
- От чего?!
- Нами, - протянул Заратустра.
Тихая улыбка сияла на его лице. Он посмотрел на меня и произнёс:
- Не пугайся. Тысячу лет хранил он скрижали истины в своём сердце, но никто не пришёл, чтобы прочесть их. Этой ночью скрижали рассыпались, и он освободился. Теперь он свободен, и он ушёл.
- Куда? В смерть?!
- Смерть – вымысел. Это иллюзия, она придумана человеком для обозначения неизвестного. Мы знаем только то, что человек умирает, но мы не знаем смерти, никто не видел её и никогда не увидит.
Нас всегда интересует, что будет «после». После обеда, после второго пришествия, после смерти. Мы думаем, что после смерти будет смерть, но ведь не обед же последует за обедом, а после второго пришествия будет третье, а не второе.
Человек был также мёртв до рождения, как он мёртв после смерти. Человек приходит ниоткуда и уходит он – в никуда. Сегодня праздник, ибо смерть – это праздник, праздник второго рождения.
Почему мы радуемся рождению, но не радуемся смерти? Только страх омрачает наш праздник. Страх неизвестности – это животный страх. Человеческое тоже страшится неизвестности, но Человек радуется своему незнанию, оно делает его свободным.
- Я не могу радоваться его смерти. Умом я понимаю… Но я не могу радоваться смерти. Мне жалко старика.
- Не о себе ли ты жалеешь? Подумай.
- Наверное, ты прав, - согласился я.
- Так признай это, эгоист должен быть честным, - он рассмеялся. – Если тебе жалко себя, жалей. Кто может тебе запретить? Но не оскорбляй память о старике своей скорбью, ведь он тот, кто был в твоей жизни, кто хотя бы отчасти сделал тебя тобой. Благодарность испытывает Человек к человеку, с которым повстречался на своём пути, ибо этот встречный и есть его путь.
- Но почему же никто не прочёл его скрижалей, Заратустра! Почему старость забрала его надежду?
- Старость забирает не надежду, но веру. Ты тоже старик – в тебе нет ощущения эгоиста, ощущения самого Себя. Старик любил себя, но не ощущал. Он страдал эгофилией, но не знал честности эгоизма. Он ждал, что кто-нибудь придёт и полюбит его также, как он любил себя сам. Но кто полюбит тебя, если тебя просто нет? Он ждал, но никто не пришёл к нему, ибо нельзя прийти к пустоте.
Учитель не может оставить учеников по своей линии. Кичиться своим знанием – значит любить своё знание, не видя самого Себя. Это обесценивает твоё знание.
Знание становится силой только в руках эгоиста. Человек должен ощущать в самого Себя, это сделает его знание весомым. Только так можно открыть путь к Другому.
Никогда не меняй знание на человека. Знание без человека, что огонь без хвороста. Кто ощутит тебя Самого, тот ощутит и твоё знание. Но кто не ощущает самого Себя, никогда не поймёт и знания Другого.
Возложи своё знание на общий алтарь и иди радоваться вместе с Другими. Танцуй с Ними, освободившись от своего знания. Твоё знание – завеса над жизнью, если ты не в силах расстаться с ним ради Другого. Но знай, что расставшись со своим знанием, ты обретёшь большее. Ты обретёшь Других, которые обретут твоё знание. Так ты обретёшь самого Себя.
Никто не заботится о Другом так, как делает это эгоист. Ты заботишься обо мне? – сказал Заратустра и засмеялся, а я смутился.
- А ты?
- «А ты, а ты?» Ату его, ату! – прокричал Заратустра и, вскочив на велосипед, помчался к дому.
Секунду я стоял в замешательстве, расхохотался и побежал за ним следом.
X.
- Скорее, скорее! – кричал Заратустра. – Мы должны успеть! Скорее!
Вскочив на велосипеды мы стремительно помчались сквозь лес. Я видел перед собой его изогнутую дугой спину, видел, как развивались на ветру его чёрные волосы, убранные в пучок.
Он смеялся, кричал, он разговаривал с лесом и его обитателями. Целый картеж рыжих, пушистых белок и крылатый многоголосый эскорт щебечущих птиц сопровождал наше движение. Лоси, увенчанные покатистыми рогами, бурые медведи, потягивающиеся, словно от пробуждения, волки и лисы, забавные зайцы, фыркающие ежи и прочая лесная живность – все выходили навстречу Заратустре и провожали его благодарным взглядом.
- Милые мои друзья! Я покидаю вас! Я нашёл человека, я пойду с ним! Нам нужно успеть увидеть конец, чтобы начать жить! Много в человеке страха, но он мне дорог, потому я покидаю вас, мои лесные друзья!
Я смущался, полагая, что речь идёт обо мне. Но всё это было настолько странно, настолько фантастично, что страх мой не в силах был даже заявить о себе. Теперь мне было всё равно куда идти, зачем, когда… Мне было всё равно, потому что вопреки всем заверениям Заратустры я, как мне казалось, уже ничего не боялся.
Мы ехали около часа и оказались на огромной возвышенности, с которой открывался раскинувшийся, как на ладони, город. Солнце светило в зените. Заратустра спешился.
- Мы успели! Смотри! – и он указал мне на небо.
Я взглянул на солнце, и оно на мгновение ослепило чудака, не жалеющего своих глаз. Тёмное пятно, возникшее перед глазами, показалось мне поначалу результатом этой неразумной выходки. Но уже через секунду я понял, что ошибся.
Происходило что-то ужасное…
Огромная тень полукругом стала медленно закрывать собой солнце. Затмение!
Завороженный, в каком-то животном ужасе, я смотрел на это загадочное небесное явление. А тень неумолимо и властно надвигалась тем временем на солнечный диск, и уже через каких-то пару минут стало смеркаться.
Ночь наступала раньше положенного срока. Город скрылся во тьме, на небе жадно блистали непривычно знакомые звёзды, а прямо перед моими глазами, словно на гигантском блюде, зияло своей пугающей пустотой чёрное пятно в окружении пылающего нимба.
- Нет солнца, Андрей, если нет ощущения солнца. Тень знания закрывает человека. Ты хочешь быть мудрым, как змея, и гордиться мудростью своей, как орёл, парящий в бескрайнем небе? Зачем тебе это, если ты сокрыл в себе Человека? Жив ли ты ещё, друг мой? Жив?! А если жив, то кричи! Кричи и зови себя к самому Себе! Кричи!!!
И я закричал. Да, я закричал! И от моего крика, казалось, дрогнули небеса. Крик отчаяния, крик ужаса и крик боли разрывал моё сердце.
Все мои муки, все мои страхи слились сейчас в один громогласный стон. Но вдруг он выскользнул с моих уст, как выскальзывает из рук пойманная рыба. Я онемел, сердце моё освободилось. И тогда я услышал другой крик, крик Заратустры, крик силы и мощи, крик счастья и великой победы:
- Солнце! Возвращайся! Он знает конец! Ему нужно узнать начало!
Я проспал сегодня восход, но Заратустра подарил его мне. Теперь это был мой восход, восход, подаренный мне Заратустрой.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
(август – сентябрь)
«Незрелый плод горек на вкус. Его выплюнут, семя его сгниёт в жесткой «мякоти».
Всякий плод рождён для того, чтобы созреть. Но он должен быть рождён.
«Не рвать незрелого плода!» – вот искушение мудрого».
Так говорил Заратустра, но не о плодах, а о людях, но об этом умолчал Заратустра.
О превращениях духа
Мы сидели на пластмассовых стульях за пластмассовым столом в маленьком открытом кафе, что в северной оконечности Летнего сада. День был тёплый и солнечный, но парк по традиции пустовал.
Нас нежила прозрачная тишина, нарушаемая далёким шумом проезжающих автомобилей. Лёгкий ветерок шкодливо трепал листья деревьев, да обнимал бессловесные статуи, не делая предпочтений ни по признаку пола, ни по возрасту (надо сказать, весьма преклонному у этих мраморных изваяний).
Подстать статуям и охранявшие их милиционеры были не очень-то разговорчивы, но в отличии от последних, они время от времени недоверчиво поглядывали на посетителей парка, то бишь на нас с Заратустрой.
Зар потешался, то уличая в бессовестности ветер, то недоумевая, почему милиционеры полагают, будто бы мы имеем что-то против итальянских шедевров.
- Зар, перестань! У них просто работа такая – статуи охранять.
- Ваше правительство выбрасывает деньги на ветер. Бьюсь об заклад, эти статуи никуда не убегут!
- Порядок, - зачем-то протянул я.
Заратустра задумался.
- Знаешь ли ты о превращениях духа? – спросил он меня после паузы, глядя на кофейную гущу, растёкшуюся по его чашке.
- Знаю, - самодовольно ответил я, уже успевший к тому времени заново пролистать томик ницшеанского «Заратустры». – Это о том, как дух становится верблюдом, верблюд львом, а лев ребёнком?
- Дух не виден глазу, поэтому аллегории вполне уместны, молодец.
- А что, не так? – я осёкся.
- Человек приходит в это мир ребёнком, таким ему следует и уйти.
Заратустра улыбнулся в ответ на мой удивлённый взгляд и вскоре продолжил.
- Ребёнок рождается невинным животным, имя которому – человек, он рождается животным и начинает обретать человеческое. Маленькому человечку не разрешают жить настоящим, его принуждают думать о будущем и помнить о прошлом, его хотят лишить опоры. Если его не лишишь опоры, он будет «себе на уме». А кому это нужно?
Ваше общество не любит эгоистов, оно ценит лишь самовлюблённых типов, которые не зная самих Себя, пестуют свой благопристойный образ, некий, почти мистический идеал несуществующей добродетели. Причём, идеалы благопристойности и добродетели разнятся у вас до неприличия.
Он рассмеялся.
- Неужели же у ребёнка больше опоры, чем у взрослого человека?
- Ха! Ваши взрослые и вовсе не существуют. Всё, чем они гордятся – это лишь только отзвуки жизни, тени существующего, фантомы бывшего. Ребёнок – вот единственный реальный человек в вашем мире. Но не долго оставаться ему человеком! Ты ведь знаешь, как быстро учится человек дурному, - он посмотрел на меня с хитрым прищуром.
- К чему ты клонишь, Зар?
И вот о чём рассказал Заратустра, когда заговорил, наконец, серьёзно:
«Дух приходит в мир невинным ребёнком, но мир полон страха. Здесь каждая тень боится собственной тени. Как же не испугаться вам ребёнка, его добродушной открытости, его чистоты?
Ребёнок слишком хорош для этого мира, он слишком естественен, слишком прост. Он не подходит этому миру, в ребёнке не достаточно страха, чтобы жить в этом мире. Ему начинают прививать страх.
Но кто же без боя отдаст своё счастье? И ребёнок становится маленьким львом, чтобы защитить своё счастье. Он протестует, он утверждает своё право на счастье, он делает это как воин, как лев.
Он раз за разом говорит: «Нет!». И в этом абсолютном «Нет!», в этом отрицании, в безумии этого отрицания (ведь он говорит «Нет!», даже если хочет сказать «Да!»), из этого хаоса отрицания рождается его «Я». Так начинает он своё восхождение на собственную Голгофу.
Каждый раз, говоря «Нет!», он утверждает своё «Я», он утверждает своё желание, свою волю, своё право, право, которое он приписывает своему «Я». Но это «Я» - не он Сам, это «Я» абсолютного отрицания, отрицания воина.
Ребёнок-лев обретает своё «Я». «Я», которое утверждает своё право, которое знает своё «хочу». Но во всякой борьбе проигрывает победитель – заложник своей победы, кузнец своей несвободы. Благородный боец – лишь звено в цепи войн и сражений. Сам он и есть свой палач.
Этот бой выигрывает только тот ребёнок, который не вступает в него. Но таких мало, таких отправляют в интернаты для умалишённых.
В борьбе рождается это «Я», и пригодно оно только к войнам. Как может жить этот сеятель смерти?
Ребёнок-лев защищался от страха, он отвоевал у него своё право, отвоевал и испугался. Ибо когда воин становится сторожен, он обращается в труса. Теперь его «Я» уже не «Я» отрицания, это «Я» страха, страха, против которого он боролся.
Теперь этот лев боится потерять завоеванное, он боится, что у него отберут его право, он боится, что его «хочу» останется безответным.
У всякого зверя есть уязвимое место: у акулы – глаз, а потому может её победить даже слабая птица, у антилопы – сухожилие, и страшит её жалкий шакал. И лев уязвим: «Я», «моё право» и «хочу» - вот ахиллесова пята этого хищного зверя. Любой кукловод может дёргать за эти ниточки, страшащийся согласится на всё.
Имя великого дракона, которому подчинено всё человеческое, не «власть», не пресловутое «ты должен», а страх.
Великий дракон живёт не в заоблачных далях, его чешуя не блистает золотом в лучах вечно полуденного солнца, он живёт в человеческих сердцах, он пожирает их изнутри.
Кровавые клочья свисают из отвратительной пасти, кровь стекает ручьями. Слезы отчаяния красны! Не может человек быть теперь человеком, ибо раздавлен он пятой собственного страха.
Лев сопротивляется страху, но чем больше сопротивление, тем сильнее и страх, ибо страх – это боль, а боль пугает. И лев боится собственного сопротивления, теперь он окружён страхом.
«Я» становится бесчувственным, паралич сковывает «Я», более «Я» не является даже тем «Я», каковым оно было. Но лев не замечает собственного страха, ибо страх его безграничен. Как увидишь Земли, находясь на земле? Лев этот пугливее трясущейся саранчи!
И тогда на смену льву приходит верблюд. Верблюд – животное вьючное. Что ему в страхе? Он подчинился, о чём более волноваться? Он знающий, он сознательный, он следует правилам, он чтит требования. Он расторопно гнёт колени, подставляет спину хозяину. И не смотрите, что он плюётся, он ведь потомок льва…
Власть и подчинение так же естественны для верблюда, как барханы и палящее солнце. Верблюд глух, но исполнителен. Он знает много команд и следует им рефлекторно, если же он ошибётся, то палка хорошо охаживает его горб. Теперь он слышит лишь палку.
Одногорбый верблюд не удобен наезднику. Но подождите, будет ему и второй горб! Вступит верблюд в нежную пору, благоприятствующую любви, и страх начнёт почковаться, ибо желающий этот бесчувственен!
Два горба, два нароста на спине бесчувственного верблюда, два страха: страх жить и страх умереть.
Так говорил Заратустра, а слушал его и видел себя радостным: мне два с половиной года, мы сидим с мамой на тёплом морском берегу, залитые солнцем, я подаю ей камушки, ракушки, стёклышки – всё, что я выудил для неё с морского дна. Она улыбается мне в ответ. А вот я на маленьком трехколесном велосипеде гордо катаюсь по квартире – из комнаты в комнату через стеклянные двери. И я вдруг сжался от боли, чёрная тень скользнула перед моими глазами: я стою на улице у дверей детского сада, я сбежал. Снедаемый страхом, я плачу от бессилия, здесь – во дворе, сидя на снегу, перед самой дверью моего эшафота. Наплакавшись, я встаю и, закусив раскрасневшуюся губу, иду обратно – в свою «среднюю группу».
Гордый лев стал превращаться в послушного верблюда. Одногорбым верблюдом я был в школе. Моё состояние было подобно чувству солдата, попавшего в окружение. Из своей засады я изредка стрелял по врагам короткими очередями, но скоро понял, что этим только выдаю своё присутствие. И я замер. А потом мне показалось, что всё вроде бы нормально, всё правильно, так и должно быть.., порядок…
- Ты слушаешь меня? – обращение Заратустры силой вырвало меня из оцепенения.
- Да… Конечно, слушаю! А дальше?!
- Дальше… Дальше можно носить поклажу и хозяев, что на поверку точно такие же двугорбые верблюды, как и ты сам.
- А можно.., - протянул я, выпытывающим тоном.
- А можно испытать боль, - спокойно ответил мне Заратустра и продолжил свою речь.
«Верблюды иногда сходят с ума. Не так, чтобы они действительно становились сумасшедшими, но что-то с ними происходит: они начинают брыкаться, сбрасывают поклажу, плюются, ржут, как безумные, нарочито фыркают, отказываются покидать водопой, перестают есть колючки. Короче говоря, выглядят абсолютно сумасшедшими.
Это бунт посаженного на цепь льва. Львиная гордость, мощь отрицания хищного зверя и сутолока страха жвачного существа сплетаются в один прочный узел.
Но лев взрослого – это уже не лев ребёнка. Это лев, который долго выносил побои, лев, которого поносили и унижали. Это уже не лев отрицания, это лев отмщения. Он ненавидит. Он ненавидит правила, порядок, лицемерие. Но в этой ненависти он сам становится лицемером, призывая других быть добрыми, оскаливая пасть. В этой ненависти он сам требует установления правил, но новых, которые ему кажутся достойными исполнения. В этой ненависти он жаждет порядка, ему больно, он словно концлагерный беглец, повисший на колючей проволоке забора.
Лев в отчаянии... Его зубы, сгнившие на тюремной похлёбке, ещё достаточно сильны, чтобы огрызаться и пугать, но слишком слабы, чтобы избежать зубоскальства. На деле он сам испуган сверх всякой меры, он боится собственного негодования, собственной смелости.
Снова бы стать ему верблюдом, снова приучиться к порядку и жить, как живёт всё его стадо. Но и это ему недоступно, ибо ненавидит он стадо за верблюжью его покорность. Теперь для него они – добыча, но не племя.
Он бы в миг расправился с этой покорно блеющей, тупоумной паствой! Да только что-то удерживает его от тотемической трапезы. Это во льве просыпается ребёнок, но это уже не тот ребёнок, что был прежде, это другой ребёнок.
Это ребёнок, изведавший боль, ребёнок, знающий, что такое брошенное тебе в лицо «Нет!», ребёнок, хранящий на устах горький привкус отчаяния. Этот неприкаянный ребёнок, что так соскучился по теплоте нежащих рук, что так мечтает о ласке и доброте, плачет сейчас в его сердце тихими слезами тоски.
Он чувствует порог Вечности, порог Небытия, он готов ступить за эту грань... Он снова боится, но это уже другой страх. Это не страх защиты, это ужас беззащитности. Кто может спасти его от неминуемой гибели?
Его может спасти только другой ребёнок, изведавший холод этого ужаса».
- Граждане, всё, встаём. Парк закрывается, - монотонный не терпящий возражений голос прервал речь Заратустры.
Над нами возвышался упитанный и спокойный, как статуя, впрочем, без итальянских прелестей, милиционер с осоловевшими бесчувственными глазами. В его рации тем временем кто-то отчаянно чертыхался.
Мы встали и пошли в сторону выхода. Я был напуган и раздражён: Заратустра замолчал после вмешательства этого заправского служителя порядка. Мне нужно было знать, что дальше, как? Но всё тщетно...
На все мои дальнейшие озабоченные: «А дальше, Зар? Дальше?!», я получил одно, но спокойное, хотя и печальное молчание. Впрочем, может быть, печаль мне только привиделась. Не знаю.
Я, казалось, знал уже о ребёнке, но мне хотелось знать о человеке. Где человек в рассказе Заратустры, был ли он там, нет?
Но об этом умолчал Заратустра.
О кафедрах добродетели
По работе меня откомандировали на психоаналитический семинар, и я взял с собой Заратустру. Поскольку мы теперь практически не расстаёмся, ему приходится выносить все тяготы, выпадающие на долю канатного плясуна.
В лекционном зале творилось что-то страшное. Народ толпился, перешёптывался, и все с придыханием рассказывали о каком-то заезжем профессоре, чуть ли не миссии, который должен «пролить луч света на нашу безнадёжную серость».
Когда все уселись, чудесного вида старикашечка, явно истерик, которого хлебом не корми, дай исполнить какой-нибудь номер под восторженные аплодисменты публики, появился на сцене, поулыбался и занял кафедру.
Суть его пространного, но впрочем, весьма сочного выступления сводилась к следующему:
«Сон - это кривое зеркало реальности, которое надлежит исправить.
Сон - это великая загадка, в ней ключ к бессознательному, поэтому её надлежит разгадать.
Сон - это анализ прошлых ошибок и заблуждений, урок, который нам надлежит извлечь.
Сон - это отдых, которого мы лишены из-за снов, поэтому сон надлежит лишить сна».
Всё это казалось мне интеллектуальным плутовством. Видимо по этой же причине Заратустра не проявил к обсуждению лекции никакого интереса. Впрочем, может быть, и по какой-то другой причине.
- Во снах мы делаем то, что запрещаем себе сделать в жизни, - закончил свою лекцию заезжий профессор, - и мы должны знать, чего же мы бессознательно хотим, чтобы не делать этого.
Заратустра расхохотался, и непременно вышел бы скандал, но его смех утонул в бурных аплодисментах собравшейся публики. По-моему, все были удовлетворены: профессор аплодисментами, публика лучом, который сделал то, что должен был сделать, Заратустра - смехотворностью, а я смехом Заратустры.
Признаться, всю лекцию я елозил на стуле, не зная, как потом оправдаться перед Заратустрой за этот учёный фарс. Но, к счастью, всё обошлось.
Мы вышли из аудитории и Заратустра сказал:
- Может быть, мы больше не пойдём на этот семинар?
Разумеется, я согласился. И мы отправились на дачу, а в электричке Заратустра говорил мне так:
«Они хорошо учат, стоя на кафедрах добродетели. Они находят замечательные способы убедить человека в необходимости следовать их предписаниям. Они авторитетны и красноречивы, они, безусловно, умны и находчивы. Но чему они учат человека?
Они учат его, как сдерживать в себе человека, ради человечества. Но человечество в их глазах это не отдельные люди, даже не совокупность людей, а нечто надындивидуальное, что-то наподобие божества, некая мистическая данность. Я не знаю такой данности, и если её действительно нет, так ради чего сдерживать в себе человека?
Они хотят найти зыбкий консенсус между тем, что есть и между тем, чего нет; видимо, с тем, чтобы ограничить то, что есть тем, чего нет. Они боятся того, что есть, не потому что оно зло, а потому что они не знают, что с ним делать.
Они думают, что если расставить всё по порядку, то можно будет начать действовать, но что они будут делать? Они же не имеют иной цели, кроме той, чтобы всё расставить по порядку. Кафедры добродетели возводят мост к середине реки, а потому не важно насколько они правы, в любом случае - это мост в реку.
Конечно, всё можно объяснить, всё можно расставить по местам – в линейку или по полочкам. Человек стремится навести порядок в своём хаосе, потому что ему сказали, что хаос плох. Человек не знает, что нет в нём ни порядка, ни хаоса.
Порядок и хаос - предметны, они лишь вокруг, как куски пенопласта на воде, а внутри предметов нет ни предметов, ни предметных характеристик. Но человек не может воспротивится логике, а логика требует порядка.
Но логика - это наука о знаках, можно ли найти знак, отражающий непредметное? Обозначение не отражает, отражаемое переменчиво, а знак стабилен. Если слово обозначает Солнце, оно не является Солнцем. А если Солнце умрёт, что будет обозначать слово «Солнце»? Зачем вам слова?
Стена, сложенная из камней – это «порядок» для самонадеянного логика, а для меня – хаос. Строитель, сложив стену, отряхнёт руки, хлопнет в ладоши и скажет: «Порядок!». А ночью придёт вор, покачает головой, глядя на построенную днём стену, и скажет: «Не порядок!». О чём они говорят?
Да, в мире слов нетрудно всё подвергнуть лингвистической проработке. Соорудить закономерности меж словами нетрудно, это как придумать правила для придуманной тобою же игры. Но разве же всё это вместе взятое не игра?
Они придумывают слова, они говорят их, они играют. Эта игра, чтобы не жить. Это игра смерти в жизни.
Добродетель – это игра в слова. Кафедры добродетели – это кузницы смерти. Но смерть не в том, чт`о они говорят, смерть в том, что они говор`ят. Что бы они не сказали, они множат смерть».
- Зар, но зачем тогда ты говоришь со мной? - удивился я.
- А ты умеешь по-другому? - таким был его ответ, он улыбнулся.
Сейчас я сижу за столом и кропотливо записываю сказанное сегодня Заратустрой, но убей меня Бог, я уверен, что о чём-то он умолчал. Что значит его: «А ты умеешь по-другому?».
Надо подумать.
Я его расспрашиваю, значит я что-то ищу. Может быть, я ищу новую добродетель? После всего сказанного им сегодня, это, конечно, полная ерунда.
Что бы он не сказал мне - это будет лишь его половина моста. Я «не умею по-другому»...
Так, я расспрашиваю его, значит мне интересно то, что он скажет. Если мне интересно то, что он говорит, значит мне не интересен он сам. Я интересуюсь тем, что он говорит для меня, но не тем, что он есть. Но слова – ничто. Я интересуюсь тем, чего нет, ограничивая этим то, что есть. Я ограничиваю его.
Только что в дом после вечернего моциона вошёл Заратустра и пожелал мне спокойной ночи. Он пошёл спать. Интересно, что ему приснится этой ночью?
В печке потрескивают поленья, мне придётся подождать, пока они догорят, а писать на сегодня уже больше нечего. У меня есть добрых два часа, чтобы подумать о том, как не думать. Глупо, да? Ну, по крайней мере, я знаю теперь, что такое добродетель, подобродетельствую...
О мечтающих о другом мире
Проснулся я в дурном настроении, впрочем, вполне для меня обычном. Проснулся, полежал ещё в кровати, вспомнил вчерашний вечер, думал ещё поспать, потом встал, вышел из дома, потянулся, осмотрелся, почесал голову. Ничего не помогало.
В душе кадила дисфоричная тоска и хотелось помереть, причём, чем раньше, тем лучше. И утреннее солнце, и радость нового дня - всё это казалось мне пустым, ненужным и абсолютно бессмысленным.
Тоскливым взором я уставился на Заратустру, который с непобедимым оптимизмом косил на участке траву. Я смотрел на его загорелую спину и думал:
«Ну и что? Всё пустое! - тут мысли на время оставили меня в покое, но вскоре вновь поскакали. - Всё пришло из небытия, и всё уйдёт в небытие. Всё пустое! Толку никакого. И я тоже... Исчадие суеты - одно слово! Или даже два! И что теперь? И на кой чёрт?! - я сел на скамью и опустил на руки отяжелевшую от этих дум голову. - А траву-то он зачем решил косить? Вот тоже, с ума сошёл! Голова на десятерых, а толку...».
Тут я залюбовался его работой, глубоко вздохнул и только подумал о том, как он хорош в этом своём ничего-творчестве, как вдруг мигом получил исчерпывающие ответы на все свои вопросы:
- Перестань скулить, - громогласно сообщил Заратустра, не оборачиваясь ко мне и не переставая косить. - Иди умойся! Сейчас я закончу, и мы будем пить кофе.
- С чего ты взял, что я скулю? – я был и поражён, и уязвлён одновременно.
Тут Заратустра обернулся, залитый солнцем, посмотрел на меня, улыбаясь, смахнул со лба пот и произнёс с удивительной нежностью:
- Потому что я думаю о тебе.
Это звучало так просто, так открыто, так естественно, что я смутился, залился краской, протрезвел за секунду, опустил голову и, как нашкодившая собачонка, поджав несуществующий хвост, ретировался в ванную.
Умывшись холодной водой я отправился на веранду. На столе уже стоял завтрак, а кофеварка призывно шипела, источая благословенный кофейный аромат.
- Садись, - услышал я со спины. - Овсянка, овощной салат и бутерброды с сыром. Давай, налегай!
Я сел. Заратустра налил мне кофе, положил в широкую пиалу каши, пододвинул салат и уселся рядом.
- Ну, и как это называется? – спросил он с серьёзностью самого доброго из учителей. – Это называется эгофилия, - ответил он, не дожидаясь моей реакции. – У тебя от этого будет несварение желудка, а голова уже сейчас по всем швам трещит. Тебе это надо?
- Нет.
- Ну, и как это называется?
- Эгофилия.
- Нет, это называется - глупость, - тем же располагающим тоном продолжал свою отповедь Заратустра. - Когда «мир несовершенен», а «Я» мера всех вещей, то это называется глупость, и никак иначе. «Я» - это глупость по определению, а ты вооружившись эдакой глупостью принимаешься судить всё и вся. Ну не дурак?
- Дурак, - чистосердечно признался я, ещё не до конца понимая почему.
И вот что Заратустра говорил во время завтрака:
«Человеку хочется, чтобы его любили. Ему кажется, что если бы его любили, то у него всё было бы хорошо. И мир бы стал совершенным, и Бог добродушным, и сам бы он был «ничего себе». Так вот, это глупость!
Если ты так зависишь от всего и вся, то тебя нет. Кого тогда любить?
О чём ты мечтаешь? Как ты хочешь, чтобы тебя любили? Вот я люблю тебя, а ты как дурак продолжаешь хотеть, чтобы тебя любили. И что? А если бы ни я, ни кто другой тебя не любил, разве же что-то изменилось в твоём мире бесконечного ожидания?
Ты ждёшь того, чего нет. Так ведь этого нет! Нет ничего «по ту сторону», пока нет этой стороны. А её нет. Что «по ту сторону» реки? «По ту сторону» солнца? «По ту сторону» неба? Река, солнце и небо. Остальное же – идеализм, то бишь глупость. Что «по ту сторону» человека, если нет ещё человека, а только смрад один, да базарная суета?
У тебя сколько жизней? Пять, десять, сто или одна? И кто будет её проживать? Правды нет ни в тебе, ни во мне, ни в ком другом, правда только между. Она относительна, рождается в соприкосновении и умирает сама по себе. Ты же пытаешься найти свою несуществующую правду в несуществующем же «по ту сторону». Лучше бы т