-Музыка

 -Подписка по e-mail

 

 -Поиск по дневнику

Поиск сообщений в Dark_Vampir

 -Сообщества

 -Статистика

Статистика LiveInternet.ru: показано количество хитов и посетителей
Создан: 25.11.2007
Записей: 133
Комментариев: 753
Написано: 3791




 (500x354, 59Kb)

Результат теста "Кто ты в Голливуде?"

Понедельник, 06 Сентября 2010 г. 18:25 + в цитатник
Результат теста:Пройти этот тест
"Кто ты в Голливуде?"

Мисс загадочность

Ты - Анджелина Джоли! Загадочная и непредсказуемая. Своей улыбкой можешь очаровать любого парня! В этом твоя сила!
Психологические и прикольные тесты LiveInternet.ru


Понравилось: 33 пользователям

Результат теста "Ваш скрытый талант"

Пятница, 16 Октября 2009 г. 20:22 + в цитатник
Результат теста:Пройти этот тест
"Ваш скрытый талант"

Фотограф




Вы видите жизнь в полном цвете, причем не только через линзу фотоппарата. Вам нравится ваша жизнь и вы с удовольствием запечатляете самые яркие ее моменты.
Психологические и прикольные тесты LiveInternet.ru

уиии хДДД

Пятница, 16 Октября 2009 г. 20:14 + в цитатник
Всем привееет)

Как же я соскучилась по лиру)

Простите меня за столь долгое отсутствие..совсем забыла про этот сайт хДД

Жизнь течёт своим чередом,хоть иногда и не совсем приятным...

Я даже не знаю что и писать...


Без заголовка

Среда, 25 Февраля 2009 г. 21:20 + в цитатник
Любимые мои,нужна ваша помощь.Пройдите пожалуйста сразу 2 психологических теста.Очень нужно для работы.
На этот тест отвечайте только да или нет.

1. Является ли ваше настроение в общем веселым и беззаботным?
2. Восприимчивы ли вы к обидам?
3. Случалось ли вам иногда быстро заплакать?
4. Всегда ли вы считаете себя правым в том деле, которое делаете, и вы не успокоитесь, пока не убедитесь в этом?
5. Считаете ли вы себя более смелым, чем в детском возрасте?
6. Может ли ваше настроение меняться от глубокой радости до глубокой печали?
7. Находитесь ли вы в компании в центре внимания?
8. Бывают ли у вас дни, когда вы без достаточных оснований находитесь в угрюмом и раздражительном настроении и ни с кем не хотите разговаривать?
9. Серьезный ли вы человек?
10. Можете ли вы сильно воодушевиться?
11. Предприимчивы ли вы?
12. Быстро ли вы забываете, если вас кто-нибудь обидит?
13. Мягкосердечный ли вы человек?
14. Пытаетесь ли вы проверить после того, как опустили письмо в почтовый ящик, не осталось ли оно висеть в прорези?
15. Всегда ли вы стараетесь быть добросовестным в работе?
16. Испытывали ли вы в детстве страх перед грозой или собаками?
17. Считаете ли вы других людей недостаточно требовательными друг к другу?
18. Сильно ли зависит ваше настроение от жизненных событий и переживаний?
19. Всегда ли вы прямодушны со своими знакомыми?
20. Часто ли ваше настроение бывает подавленным?
21. Был ли у вас раньше истерический припадок или истощение нервной системы?
22. Склонны ли вы к состояниям сильного внутреннего беспокойства или страстного стремления?
23. Трудно ли вам длительное время просидеть на стуле?
24. Боретесь ли вы за свои интересы, если кто-то поступает с вами несправедливо?
25. Смогли бы вы убить человека?
26. Сильно ли вам мешает косо висящая гардина или неровно настланная скатерть, настолько, что вам хочется немедленно устранить эти недостатки?
27. Испытывали ли вы в детстве страх, когда оставались одни в квартире?
28. Часто ли у вас без причины меняется настроение?
29. Всегда ли вы старательно относитесь к своей деятельности?
30. Быстро ли вы можете разгневаться?
31. Можете ли вы быть бесшабашно веселым?
32. Можете ли вы иногда целиком проникнуться чувством радости?
33. Подходите ли вы для проведения увеселительных мероприятий?
34. Высказываете ли вы обычно людям свое откровенное мнение по тому или иному вопросу?
35. Влияет ли на вас вид крови?
36. Охотно ли вы занимаетесь деятельностью, связанной с большой ответственностью?
37. Склонны ли вы вступиться за человека, с которым поступили несправедливо?
38. Трудно ли вам входить в темный подвал?
39. Выполняете ли вы кропотливую черную работу так же медленно и тщательно, как и любимое вами дело?
40. Являетесь ли вы общительным человеком?
41. Охотно ли вы декламировали в школе стихи?
42. Убегали ли вы ребенком из дома?
43. Тяжело ли вы воспринимаете жизнь?
44. Бывали ли у вас конфликты и неприятности, которые так изматывали вам нервы, что вы не выходили на работу?
45. Можно ли сказать, что вы при неудачах не теряете чувство юмора?
46. Сделаете ли вы первым шаг к примирению, если вас кто-то оскорбит?
47. Любите ли вы животных?
48. Уйдете ли вы с работы или из дому, если у вас там что-то не в порядке?
49. Мучают ли вас неопределенные мысли, что с вами или с вашими родственниками случится какое-нибудь несчастье?
50. Считаете ли вы, что настроение зависит от погоды?
51. Затруднит ли вас выступить на сцене перед большим количеством зрителей?
52. Можете ли вы выйти из себя и дать волю рукам, если вас кто-то умышленно грубо рассердит?
53. Много ли вы общаетесь?
54. Если вы будете чем-либо разочарованы, придете ли в отчаяние?
55. Нравится ли вам работа организаторского характера?
56. Упорно ли вы стремитесь к своей цели, даже если на пути встречается много препятствий?
57. Может ли вас так захватить кинофильм, что слезы-выступят на глазах?
58. Трудно ли вам будет заснуть, если вы целый день размышляли над своим будущим или какой-нибудь проблемой?
59. Приходилось ли вам в школьные годы пользоваться под-, сказками или списывать у товарищей домашнее задание?
60. Трудно ли вам пойти ночью на кладбище?
61. Следите ли вы с большим вниманием, чтобы каждая вещь в доме лежала на своем месте?
62. Приходилось ли вам лечь спать в хорошем настроении, а проснуться в удрученном и несколько часов оставаться в нем?
63. Можете ли вы с легкостью приспособиться к новой ситуации?
64. Есть ли у вас предрасположенность к головной боли?
65. Часто ли вы смеетесь?
66. Можете ли вы быть приветливым с людьми, не открывая своего истинного отношения к ним?
67. Можно ли вас назвать оживленным и бойким человеком?
68. Сильно ли вы страдаете из-за несправедливости?
69. Можно ли вас назвать страстным любителем природы?
70. Есть ли у вас привычка проверять перед сном или перед тем, как уйти, выключен ли газ и свет, закрыта ли дверь?
71. Пугливы ли вы?
72. Бывает ли, что вы чувствуете себя на седьмом небе, хотя объективных причин для этого нет?
73. Охотно ли вы участвовали в юности в кружках художественной самодеятельности, в театральном кружке?
74. Тянет ли вас иногда смотреть вдаль?
75. Смотрите ли вы на будущее пессимистически?
76. Может ли ваше настроение измениться от высочайшей радости до глубокой тоски за короткий период времени?
77. Легко ли поднимается ваше настроение в дружеской компании?
78. Переносители вы злость длительное время?
79. Сильно ли вы переживаете, если горе случилось у другого человека?
80. Была ли у вас в школе привычка переписывать лист в тетради, если вы поставили на него кляксу?
81. Можно ли сказать, что вы больше недоверчивы и осторожны, нежели доверчивы?
82. Часто ли вы видите страшные сны?
83. Возникала ли у вас мысль против воли броситься из окна, под приближающийся поезд?
84. Становитесь ли вы радостным в веселом окружении?
85. Легко ли вы можете отвлечься от обременительных вопросов и не думать о них?
86. Трудно ли вам сдержать себя, если вы разозлитесь?
87. Предпочитаете ли вы молчать (да), или вы словоохотливы (нет)?
88. Могли бы вы, если пришлось бы участвовать в театральном представлении, с полным проникновением и перевоплощением войти в роль и забыть о себе
Тест 2.
Только баллы.
1 - если подобное поведение не встречается у Вашего отца (матери) никогда;
2 - если подобное поведение встречается у Вашего отца (матери) редко;
3 - если подобное поведение встречается у Вашего отца (матери) иногда;
4 - если подобное поведение встречается у Вашего отца (матери) часто.
5 - если подобное поведение встречается у Вашего отца (матери) всегда
1. Приветлив (а) и доброжелателен(а) со мной.
2. Понимает, какое у меня настроение.
3. Если у него (нее) плохое настроение, мое тоже портится.
4. Помогает мне, если я его прошу.
5. При споре заставляет меня соглашаться с его (ее) доводами.
6. Затевает ссоры по пустякам.
7. Уважает мое мнение.
8. Поручает мне ответственные дела.
9. Знает о моих интересах и увлечениях.
10. Проверяет, как я выполнил(а) поручение.
11. Я должен получить разрешение на любое свое действие.
12. Благодарит меня за помощь.
13. Реагирует на одни и те же события по-разному, в зависимости от настроения.
14. Сомневается в правильности своих действий и решений.
15. Находит для меня время, если это мне нужно.
16. Относится ко мне так, как будто я старше или младше, чем на самом деле.
17. Обижается на мужа/жену, даже если проблема уже разрешена.
18. Мне нравятся наши отношения.
19. Я уверен(а), что он(а) любит меня.
20. Угадывает мои желания.
21. Если он(а) чем-то расстроена, я чувствую себя так, как будто это происходит со мной.
22. У нас есть общие дела и интересы.
23. Не выслушивает мое мнение при споре.
24. Сердится и кричит.
25. Позволяет мне самому решать, как проводить свое свободное время.
26. Считает, что я должен(а) выполнять все его (ее) требования.
27. Знает моих друзей.
28. Проверяет мой школьный дневник.
29. Требует моего подчинения во всем.
30. Умеет проявлять свою благодарность.
31. По-разному ведет себя в похожих ситуациях.
32. Сменяет свою точку зрения, если я на этом настаиваю.
33. Прислушивается к моим просьбам и пожеланиям.
34. Ведет себя так, как будто совсем не понимает меня.
35. Строит свои планы, независимые от планов мужа/жены.
36. Я ни в чем не хочу изменять наши отношения.
37. Я нравлюсь ему (ей) таким(ой), какой(ая) есть.
38. Может развеселить меня, когда мне грустно.
39. Мое отношение к делу зависит от того, как он(а) к нему относится.
40. Выслушивает мои пожелания и предложения, когда мы делаем что-то вместе.
41. При обсуждении проблемы навязывает готовое решение.
42. Вовлекает в наш конфликт других членов семьи.
43 Передает мне ответственность за то, что я делаю.
44. Требует большего, чем я способен(а) сделать.
45. Знает, где я провожу свободное время.
46. Пристально следит за моими успехами и неудачами.
47. Прерывает меня на полуслове.
48. Обращает внимание на мои хорошие поступки.
49. Тяжело заранее определить, как поступит в ответ на то или иное действие.
50. Долго откладывает принятие решения, предоставляя событиям идти своим чередом.
51. Заботится о том, чтобы у меня было все необходимое.
52. Я не понимаю его слова и поступки.
53. Ссорится с мужем/женой из-за мелочей.
54. Когда я вырасту, я хотел(а) бы иметь такие же отношения со своим ребенком.
55. Интересуется тем, что меня волнует.
56. Умеет поддержать меня в трудную минуту.
57. Дома я веду себя по-разному, в зависимости от того, какое у него (нее) настроение.
58. Могу обратиться к нему (ней) за помощью.
59. Учитывает мое мнение при принятии семейных решений
60. При решении конфликта всегда старается быть победителем.
61. Если я заработаю деньги, позволит мне самому ими распорядиться.
62. Напоминает мне о моих обязанностях.
63. Знает, на что я трачу свои деньги.
64. Оценивает мои поступки как «плохие» и «хорошие».
65. Требует отчета о том, где я был(а) и что делал(а).
66. Наказывая, может применить силу.
67. Его (ее) требования противоречат друг другу.
68. Предпочитает, чтобы важные решения принимал кто-то другой.
69. Покупает мне те вещи, о которых я прошу.
70. Приписывает мне те чувства и мысли, которых у меня нет.
71. Заботится о муже/жене.
72. Я горжусь тем, какие у нас отношения.
73. Рад(а) меня видеть.
74. Сочувствует мне.
75. Мы испытываем схожие чувства.
76. Для меня важно его (ее) мнение по интересующей меня проблеме.
77. Соглашается со мной не только на словах, но и на деле.
78. При решении конфликта старается найти решение, которое устраивало бы обоих.
79. Поддерживает мое стремление самому принять решение.
80. Учит меня, как надо себя вести.
81. Знает, во сколько я приду домой.
82. Хочет знать, где я был(а) и что делал(а).
83. Отвергает мои предложения без объяснения причин.
84. Считает, что хорошие дела и так видно, а на проступки надо обратить внимание.
85. Его (ее) легко переубедить.
86. Советуется с кем-нибудь о том, как лучше поступить в той или иной ситуации.
87. Охотно отвечает на мои вопросы.
88. Неверно понимает причины моих поступков.
89. Приходит на помощь мужу/жене, даже если это требует жертв.
90. Наши с ним (ней) отношения лучше, чем в большинстве семей моих сверстников.
91. Прощает мне мелкие проступки.
92. С уважением относится к моим мыслям и чувствам.
93. Я чувствую себя неуютно, если долго не вижу его (ее).
94. Участвует в тех делах, которые придумываю я.
95. При принятии решения у нас равные права.
96. При решении конфликта уступает мне.
97. Уважает мои решения.
98. Обращает мое внимание на существующие правила.
99. Знает о моих успехах и неудачах в школе.
100. Если я задерживаюсь, проверяет, где я.
101. Ведет себя так, как будто лучше меня знает, что мне нужно.
102. Несправедливо меня наказывает.
103. На его (ее) отношение ко мне влияют дела на работе.
104. Боится дать мне неправильный совет.
105. Выполняет свои обещания.
106. Своими действиями или словами ставит меня в тупик.
107. Прислушивается ко мнению мужа/жены в различных ситуациях.
108. В будущем мне бы хотелось сохранить наши отношения неизменными.

Закончите фразу:
109. Мне нравится …
110. Мне не нравится …
111. Мне хотелось бы …
112. Он(а) хочет видеть меня …
113. Ему (ей) нравился во мне …
114. Ему (ей) не нравится во мне …
115. Он(а) гордится тем, что я …
116. Он(а) терпеть не может …
На 109,110,111,112,113,1114,115,116 вопросы отвечайти буквально в двух-трёх словах.

Ещё одно произведение,которому я не могу не уделить внимание.

Вторник, 24 Февраля 2009 г. 20:26 + в цитатник
НАЧИНАЕТСЯ КНИГА, НАЗЫВАЕТСЯ ДЕКАМЕРОН,

прозванная Principe Galeotto, в которой содержится сто новелл, рассказанных в течение десяти дней семью дамами и тремя молодыми людьми.

ВВЕДЕНИЕ


Соболезновать удрученным - человеческое свойство, и хотя оно пристало всякому, мы особенно ожидаем его от тех, которые сами нуждались в утешении и находили его в других. Если кто-либо ощущал в нем потребность и оно было ему отрадно и приносило удовольствие, я - из числа таковых. С моей ранней молодости и по ею пору я был воспламенен через меру высокою, благородною любовью, более, чем, казалось бы, приличествовало моему низменному положению, - если я хотел о том рассказать; и хотя знающие люди, до сведения которых это доходило, хвалили и ценили меня за то, тем не менее любовь заставила меня претерпевать многое, не от жестокости любимой женщины, а от излишней горячности духа, воспитанной неупорядоченным желанием, которое, не удовлетворяясь возможной целью, нередко приносило мне больше горя, чем бы следовало. В таком-то горе веселые беседы и посильные утешения друга доставили мне столько пользы, что, по моему твердому убеждению, они одни и причиной тому, что я не умер. Но по благоусмотрению того, который, будучи сам бесконечен, поставил непреложным законом всему сущему иметь конец, моя любовь, - горячая паче других, которую не в состоянии была порвать или поколебать никакая сила намерения, ни совет, ни страх явного стыда, ни могущая последовать опасность, - с течением времени сама собою настолько ослабела, что теперь оставила в моей душе лишь то удовольствие, которое она обыкновенно приносит людям, не пускающимся слишком далеко в ее мрачные волны. Насколько прежде она была тягостной, настолько теперь, с удалением страданий, я ощущаю ее как нечто приятное. Но с прекращением страданий не удалилась память о благодеяниях, оказанных мне теми, которые, по своему расположению ко мне, печалились о моих невзгодах; и я думаю, память эта исчезнет разве со смертью. А так как, по моему мнению, благодарность заслуживает, между всеми другими добродетелями, особой хвалы, а противоположное ей - порицания, я, дабы не показаться неблагодарным, решился теперь, когда я могу считать себя свободным, в возврат того, что сам получил, по мере возможности уготовить некое облегчение, если не тем, кто мне помог (они по своему разуму и счастью, может быть, в том и не нуждаются), то по крайней мере имеющим в нем потребу. И хотя моя поддержка, или, сказать лучше, утешение, окажется слабым для нуждающихся, тем не менее, мне кажется, что с ним надлежит особливо обращаться туда, где больше чувствуется в нем необходимость, потому что там оно и пользы принесет больше, и будет более оценено. А кто станет отрицать, что такого рода утешение, каково бы оно ни было, приличнее предлагать прелестным дамам, чем мужчинам? Они от страха и стыда таят в нежной груди любовное пламя, а что оно сильнее явного, про то знают все, кто его испытал; к тому же связанные волею, капризами, приказаниями отцов, матерей, братьев и мужей, они большую часть времени проводят в тесной замкнутости своих покоев, и, сидя почти без дела, желая и не желая в одно и то же время, питают различные мысли, которые не могут же быть всегда веселыми. Если эти мысли наведут на них порой грустное расположение духа, вызванное страстным желанием, оно, к великому огорчению, останется при них, если не удалят его новые разговоры; не говоря уже о том, что женщины менее выносливы, чем мужчины. Всего этого не случается с влюбленными мужчинами, как-то легко усмотреть. Если их постигнет грусть или удручение мысли, у них много средств облегчить его и обойтись, ибо, по желанию, они могут гулять, слышать и видеть многое, охотиться за птицей и зверем, ловить рыбу, ездить верхом, играть или торговать. Каждое из этих занятий может привлечь к себе душу, всецело или отчасти, устранив от нее грустные мысли, по крайней мере на известное время, после чего, так или иначе, либо наступает утешение, либо умаляется печаль. Вот почему, желая отчасти исправить несправедливость фортуны, именно там поскупившейся на поддержку, где меньше было силы, - как то мы видим у слабых женщин, - я намерен сообщить на помощь и развлечение любящих (ибо остальные удовлетворяются иглой, веретеном и мотовилом) сто новелл, или, как мы их назовем, басен, притч и историй, рассказанных в течение десяти дней в обществе семи дам и трех молодых людей в губительную пору прошлой чумы, и несколько песенок, спетых этими дамами для своего удовольствия. В этих новеллах встретятся забавные и печальные случаи любви и другие необычайные происшествия, приключившиеся как в новейшие, так и в древние времена. Читая их, дамы в одно и то же время получат и удовольствие от рассказанных в них забавных приключений и полезный совет, поскольку они узнают, чего им следует избегать и к чему стремиться. Я думаю, что и то и другое обойдется не без умаления скуки; если, даст бог, именно так и случится, да возблагодарят они Амура, который, освободив меня от своих уз, дал мне возможность послужить их удовольствию.

ДЕНЬ ПЕРВЫЙ


Начинается первый день Декамерона, в котором, после того как автор рассказал, по какому поводу собрались и беседовали выступающие впоследствии лица, под председательством Пампинеи, рассуждают о чем кому заблагорассудится.

Всякий раз, прелестные дамы, как я, размыслив, подумаю, насколько вы от природы сострадательны, я прихожу к убеждению, что вступление к этому труду покажется вам тягостным и грустным, ибо таким именно является начертанное в челе его печальное воспоминание о прошлой чумной смертности, скорбной для всех, кто ее видел или другим способом познал. Я не хочу этим отвратить вас от дальнейшего чтения, как будто и далее вам предстоит идти среди стенаний и слез: ужасное начало будет вам тем же, чем для путников неприступная, крутая гора, за которой лежит прекрасная, чудная поляна, тем более нравящаяся им, чем более было труда при восхождении и спуске. Как за крайнею радостью следует печаль, так бедствия кончаются с наступлением веселья, - за краткой грустью (говорю: краткой, ибо она содержится в немногих словах) последуют вскоре утеха и удовольствие, которые я вам наперед обещал и которых, после такого начала, никто бы и не ожидал, если бы его не предупредили. Сказать правду: если бы я мог достойным образом повести вас к желаемой мною цели иным путем, а не столь крутою тропой, я охотно так бы сделал; но так как нельзя было, не касаясь того воспоминания, объяснить причину, почему именно приключились события, о которых вы прочтете далее, я принимаюсь писать, как бы побужденный необходимостью.
Итак, скажу, что со времени благотворного вочеловечения сына божия минуло 1348 лет, когда славную Флоренцию, прекраснейший изо всех итальянских городов, постигла смертоносная чума, которая, под влиянием ли небесных светил, или по нашим грехам посланная праведным гневом божиим на смертных, за несколько лет перед тем открылась в областях востока и, лишив их бесчисленного количества жителей, безостановочно подвигаясь с места на место, дошла, разрастаясь плачевно, и до запада. Не помогали против нее ни мудрость, ни предусмотрительность человека, в силу которых город был очищен от нечистот людьми, нарочно для того назначенными, запрещено ввозить больных, издано множество наставлений о сохранении здоровья. Не помогали и умиленные моления, не однажды повторявшиеся, устроенные благочестивыми людьми, в процессиях или другим способом. Приблизительно к началу весны означенного года болезнь начала проявлять свое плачевное действие страшным и чудным образом. Не так, как на востоке, где кровотечение из носа было явным знамением неминуемой смерти, - здесь в начале болезни у мужчин и женщин показывались в пахах или подмышками какие-то опухоли, разраставшиеся до величины обыкновенного яблока или яйца, одни более, другие менее; народ называл их gavoccioli (чумными бубонами); в короткое время эта смертельная опухоль распространялась от указанных частей тела безразлично и на другие, а затем признак указанного недуга изменялся в черные и багровые пятна, появлявшиеся у многих на руках и бедрах и на всех частях тела, у иных большие и редкие, у других мелкие и частые. И как опухоль являлась вначале, да и позднее оставалась вернейшим признаком близкой смерти, таковым были пятна, у кого они выступали. Казалось, против этих болезней не помогали и не приносили пользы ни совет врача, ни сила какого бы то ни было лекарства: таково ли было свойство болезни, или невежество врачующих (которых, за вычетом ученых медиков, явилось множество, мужчин и женщин, не имевших никакого понятия о медицине) не открыло ее причин, а потому не находило подобающих средств, - только немногие выздоравливали и почти все умирали на третий день после появления указанных признаков, одни скорее, другие позже, - большинство без лихорадочных или других явлений. Развитие этой чумы было тем сильнее, что от больных, через общение с здоровыми, она переходила на последних, совсем так, как огонь охватывает сухие или жирные предметы, когда они близко к нему подвинуты. И еще большее зло было в том, что не только беседа или общение с больными переносило на здоровых недуг и причину общей смерти, но, казалось, одно прикосновение к одежде или другой вещи, которой касался или пользовался больной, передавало болезнь дотрогивавшемуся. Дивным покажется, что я теперь скажу, и если б того не видели многие и я своими глазами, я не решился бы тому поверить, не то что написать, хотя бы и слышал о том от человека, заслуживающего доверия. Скажу, что таково было свойство этой заразы при передаче ее от одного к другому, что она приставала не только от человека к человеку, но часто видали и нечто большее: что вещь, принадлежавшая больному или умершему от такой болезни, если к ней прикасалось живое существо не человеческой породы, не только заражала его недугом, но и убивала в непродолжительное время. В этом, как сказано выше, я убедился собственными глазами, между прочим, однажды на таком примере: лохмотья бедняка, умершего от такой болезни, были выброшены на улицу; две свиньи, набредя на них, по своему обычаю, долго теребили их рылом, потом зубами, мотая их со стороны в сторону, и по прошествии короткого времени, закружившись немного, точно поев отравы, упали мертвые на злополучные тряпки.
Такие происшествия и многие другие, подобные им и более ужасные, порождали разные страхи и фантазии в тех, которые, оставшись в живых, почти все стремились к одной, жестокой цели; избегать больных и удаляться от общения с ними и их вещами; так поступая, воображали сохранить себе здоровье. Некоторые полагали, что умеренная жизнь и воздержание от всех излишеств сильно помогают борьбе со злом; собравшись кружками, они жили, отделившись от других, укрываясь и запираясь в домах, где не было больных и им самим было удобнее; употребляя с большой умеренностью изысканнейшую пищу и лучшие вина, избегая всякого излишества, не дозволяя кому бы то ни было говорить с собою и не желая знать вестей извне - о смерти или больных, - они проводили время среди музыки и удовольствий, какие только могли себе доставить. Другие, увлеченные противоположным мнением, утверждали, что много пить и наслаждаться, бродить с песнями и шутками, удовлетворять, по возможности, всякому желанию, смеяться и издеваться над всем, что приключается - вот вернейшее лекарство против недуга. И как говорили, так, по мере сил, приводили и в исполнение, днем и ночью странствуя из одной таверны в другую, выпивая без удержу и меры, чаще всего устраивая это в чужих домах, лишь бы прослышали, что там есть нечто им по вкусу и в удовольствие. Делать это было им легко, ибо все предоставили и себя и свое имущество на произвол, точно им больше не жить; оттого большая часть домов стала общим достоянием, и посторонний человек, если вступал в них, пользовался ими так же, как пользовался бы хозяин. И эти люди, при их скотских стремлениях, всегда, по возможности, избегали больных. При таком удрученном и бедственном состоянии нашего города почтенный авторитет как божеских, так и человеческих законов почти упал и исчез, потому что их служители и исполнители, как и другие, либо умерли, либо хворали, либо у них осталось так мало служилого люда, что они не могли отправлять никакой обязанности; почему всякому позволено было делать все, что заблагорассудится.
Многие иные держались среднего пути между двумя, указанными выше: не ограничивая себя в пище, как первые, не выходя из границ в питье и других излишествах, как вторые, они пользовались всем этим в меру и согласно потребностям, не запирались, а гуляли, держа в руках кто цветы, кто пахучие травы, кто какое другое душистое вещество, которое часто обоняли, полагая полезным освежать мозг такими ароматами, - ибо воздух казался зараженным и зловонным от запаха трупов, больных и лекарств. Иные были более сурового, хотя, быть может, более верного мнения, говоря, что против зараз нет лучшего средства, как бегство перед ними. Руководясь этим убеждением, не заботясь ни о чем, кроме себя, множество мужчин и женщин покинули родной город, свои дома и жилья, родственников и имущества и направились за город, в чужие или свои поместья, как будто гнев божий, каравший неправедных людей этой чумой, не взыщет их, где бы они ни были, а намеренно обрушится на оставшихся в стенах города, точно они полагали, что никому не остаться там в живых и настал его последний час.
Хотя из этих людей, питавших столь различные мнения, и не все умирали, но не все и спасались; напротив, из каждой группы заболевали многие и повсюду, и как сами они, пока были здоровы, давали в том пример другим здоровым, они изнемогали, почти совсем покинутые. Не станем говорить о том, что один горожанин избегал другого, что сосед почти не заботился о соседе, родственники посещали друг друга редко, или никогда, или виделись издали: бедствие воспитало в сердцах мужчин и женщин такой ужас, что брат покидал брата, дядя племянника, сестра брата и нередко жена мужа; более того и невероятнее: отцы и матери избегали навещать своих детей и ходить за ними, как будто то были не их дети. По этой причине мужчинам и женщинам, которые заболевали, а их количества не исчислить, не оставалось другой помощи, кроме милосердия друзей (таковых было немного), или корыстолюбия слуг, привлеченных большим, не по мере жалованьем; да и тех становилось не много, и были то мужчины и женщины грубого нрава, не привычные к такого рода уходу, ничего другого не умевшие делать, как подавать больным, что требовалось, да присмотреть, когда они кончались; отбывая такую службу, они часто вместе с заработком теряли и жизнь. Из того, что больные бывали покинуты соседями, родными и друзьями, а слуг было мало, развилась привычка, дотоле неслыханная, что дамы красивые, родовитые, заболевая, не стеснялись услугами мужчины, каков бы он ни был, молодой или нет, без стыда обнажая перед ним всякую часть тела, как бы то сделали при женщине, лишь бы того потребовала болезнь - что, быть может, стало впоследствии причиной меньшего целомудрия в тех из них, которые исцелялись от недуга. Умирали, кроме того, многие, которые, быть может, и выжили бы, если б им подана была помощь. От всего этого и от недостаточности ухода за больными, и от силы заразы, число умиравших в городе днем и ночью было столь велико, что страшно было слышать о том, не только что видеть. Оттого, как бы по необходимости, развились среди горожан, оставшихся в живых, некоторые Привычки, противоположные прежним. Было в обычае (как то видим и теперь), что родственницы и соседки собирались в дому покойника и здесь плакали вместе с теми, которые были ему особенно близки; с другой стороны, у дома покойника сходились его родственники, соседи и многие другие горожане и духовенство, смотря по состоянию усопшего, и сверстники несли его тело на своих плечах, в погребальном шествии со свечами и пением, в церковь, избранную им еще при жизни. Когда сила чумы стала расти, все это было заброшено совсем или по большей части, а на место прежних явились новые порядки. Не только умирали без сходбища многих жен, но много было и таких, которые кончались без свидетелей, и лишь очень немногим доставались в удел умильные сетования и горькие слезы родных; вместо того, наоборот, в ходу были смех и шутки и общее веселье: обычай, отлично усвоенный, в видах здоровья, женщинами, отложившими большею частью свойственное им чувство сострадания. Мало было таких, тело которых провожали бы до церкви более десяти или двенадцати соседей; и то не почтенные, уважаемые граждане, а род могильщиков из простонародья, называвших себя беккинами и получавших плату за свои услуги: они являлись при гробе и несли его торопливо и не в ту церковь, которую усопший выбрал до смерти, а чаще в ближайшую, несли при немногих свечах или и вовсе без них, за четырьмя или шестью клириками, которые, не беспокоя себя слишком долгой или торжественной службой, с помощью указанных беккинов, клали тело в первую попавшуюся незанятую могилу. Мелкий люд, а может быть и большая часть среднего сословия представляли гораздо более плачевное зрелище: надежда либо нищета побуждали их чаще всего не покидать своих домов и соседства; заболевая ежедневно тысячами, не получая ни ухода, ни помощи ни в чем, они умирали почти без изъятия. Многие кончались днем или ночью на улице; иные, хотя и умирали в домах, давали о том знать соседям не иначе, как запахом своих разлагавшихся тел. И теми и другими умиравшими повсюду все было полно. Соседи, движимые столько же боязнью заражения от трупов, сколько и состраданием к умершим, поступали большею частью на один лад: сами, либо с помощью носильщиков, когда их можно было достать, вытаскивали из домов тела умерших и клали у дверей, где всякий, кто прошелся бы, особливо утром, увидел бы их без числа; затем распоряжались доставлением носилок, но были и такие, которые за недостатком в них клали тела на доски. Часто на одних и тех же носилках их было два или три, но случалось не однажды, а таких случаев можно бы насчитать множество, что на одних носилках лежали жена и муж, два или три брата, либо отец и сын и т. д. Бывало также не раз, что за двумя священниками, шествовавшими с крестом перед покойником, увяжутся двое или трое носилок с их носильщиками следом за первыми, так что священникам, думавшим хоронить одного, приходилось хоронить шесть или восемь покойников, а иногда и более. При этом им не оказывали почета ни слезами, ни свечой, ни сопутствием, наоборот, дело дошло до того, что об умерших людях думали столько же, сколько теперь об околевшей козе. Так оказалось воочию, что если обычный ход вещей не научает и мудрецов переносить терпеливо мелкие и редкие утраты, то великие бедствия делают даже недалеких людей рассудительными и равнодушными. Так как для большого количества тел, которые, как сказано, каждый день и почти каждый час свозились к каждой церкви, не хватало освященной для погребения земли, особливо если бы по старому обычаю всякому захотели отводить особое место, то на кладбищах при церквах, где все было переполнено, вырывали громадные ямы, куда сотнями клали приносимые трупы, нагромождая их рядами, как товар на корабле, и слегка засыпая землей, пока не доходили до краев могилы.
Не передавая далее во всех подробностях бедствия, приключившиеся в городе, скажу, что, если для него година была тяжелая, она ни в чем не пощадила и пригородной области. Если оставить в стороне замки (тот же город в уменьшенном виде), то в разбросанных поместьях и на полях жалкие и бедные крестьяне и их семьи умирали без помощи медика и ухода прислуги по дорогам, на пашне и в домах, днем и ночью безразлично, не как люди, а как животные. Вследствие этого и у них, как у горожан, нравы разнуздались, и они перестали заботиться о своем достоянии и делах; наоборот, будто каждый наступивший день они чаяли смерти, они старались не уготовлять себе будущие плоды от скота и земель и своих собственных трудов, а уничтожать всяким способом то, что уже было добыто. Оттого ослы, овцы и козы, свиньи и куры, даже преданнейшие человеку собаки, изгнанные из жилья, плутали без запрета по полям, на которых хлеб был заброшен, не только что не убран, но и не сжат. И многие из них, словно разумные, покормившись вдоволь в течение дня, на ночь возвращались сытые, без понукания пастуха, в свои жилища.
Но оставляя пригородную область и снова обращаясь к городу, можно ли сказать что-либо больше того, что по суровости неба, а быть может и по людскому жестокосердию между мартом и июлем, - частью от силы чумного недуга, частью потому, что вследствие страха, обуявшего здоровых, уход за больными был дурной и их нужды не удовлетворялись, - в стенах города Флоренции умерло, как полагают, около ста тысяч человек, тогда как до этой смертности, вероятно, и не предполагали, что в городе было столько жителей. Сколько больших дворцов, прекрасных домов и роскошных помещений, когда-то полных челяди, господ и дам, опустели до последнего служителя включительно! Сколько именитых родов, богатых наследии и славных состояний осталось без законного наследника! Сколько крепких мужчин, красивых женщин, прекрасных юношей, которых, не то что кто-либо другой, но Гален, Гиппократ и Эскулап признали бы вполне здоровыми, утром обедали с родными, товарищами и друзьями, а на следующий вечер ужинали со своими предками на том свете!
Мне самому тягостно так долго останавливаться на этих бедствиях; поэтому, опустив в рассказе о них то, что можно, скажу, что в то время, как наш город при таких обстоятельствах почти опустел, случилось однажды (как я потом слышал от верного человека), что во вторник утром в досточтимом храме Санта Мария Новелла, когда там почти никого не было, семь молодых дам, одетых, как было прилично по времени, в печальные одежды, простояв божественную службу, сошлись вместе; все они были связаны друг с другом дружбой, или соседством, либо родством; ни одна не перешла двадцативосьмилетнего возраста, и ни одной не было меньше восемнадцати лет; все разумные и родовитые, красивые, добрых нравов я сдержанно-приветливые. Я назвал бы их настоящими именами, если б у меня не было достаточного повода воздержаться от этого: я не желаю, чтобы в будущем какая-нибудь из них устыдилась за следующие повести, рассказанные либо слышанные ими, ибо границы дозволенных удовольствий ныне более стеснены, чем в ту пору, когда в силу указанных причин они были свободнейшими не только по отношению к их возрасту, но и к гораздо более зрелому; я не хочу также, чтобы завистники, всегда готовые укорить человека похвальной жизни" получили повод умалить в чем бы то ни было честное имя достойных женщин своими непристойными речами. А для того, чтобы можно было понять, не смешивая, что каждая из них будет говорить впоследствии, я намерен назвать их именами, отвечающими всецело или отчасти их качествам. Из них первую и старшую по летам назовем Пампинеей, вторую - Фьямметтой, третью - Филоменой, четвертую - Емилией, затем Лауреттой - пятую, шестую - Неифилой, последнюю, не без причины, Елизой. Все они, собравшись в одной части церкви, не с намерением, а случайно, сели как бы кружком и, после нескольких вздохов, оставив сказывание "отче наш", вступили во многие и разнообразные беседы о злобе дня. По некотором времени, когда остальные замолчали, Пампинея так начала говорить:
- Милые мои дамы, вы, вероятно, много раз слышали, как и я, что пристойное пользование своим правом никому не приносит вреда. Естественное право каждого рожденного - поддерживать, сохранять и защищать, насколько возможно, свою жизнь; это так верно, что иногда, случалось, убивали без вины людей, лишь бы сохранить себе жизнь. Если то допускают законы, пекущиеся о благоустроении всех смертных, то не подобает ли тем более нам и всякому другому принимать, не во вред никому, доступные нам меры к сохранению нашей жизни? Как соображу я наше поведение нынешним утром, да и во многие прошлые дни, и подумаю, как и о чем мы беседовали, я убеждаюсь, да и вы подобно мне, что каждая из нас боится за себя. Не это удивляет меня, а то, что при нашей женской впечатлительности мы не ищем никакого противодействия тому, чего каждая из нас страшится по праву. Кажется мне, мы живем здесь как будто потому, что желаем или обязаны быть свидетельницами, сколько мертвых тел отнесено на кладбище; либо слышать, поют ли здешние монахи, число которых почти свелось в ничто, свою службу в положенные часы; доказывать своей одеждой всякому приходящему качество и количество наших бед. Выйдя отсюда, мы видим, как носят покойников или больных; видим людей, когда-то осужденных властью общественных законов на изгнание за их проступки, неистово мечущихся по городу, точно издеваясь над законами, ибо они знают, что их исполнители умерли либо больны; видим, как подонки нашего города, под названием беккинов, упивающиеся нашей кровью, ездят и бродят повсюду на мучение нам, в бесстыдных песнях укоряя нас в нашей беде. И ничего другого мы не слышим, как только: такие-то умерли, те умирают; всюду мы услышали бы жалобный плач - если бы были на то люди. Вернувшись домой (не знаю, бывает ли с вами то же, что со мною), я, не находя там из большой семьи никого, кроме моей служанки, прихожу в трепет и чувствую, как у меня на голове поднимаются волосы; куда бы я ни пошла и где бы ни остановилась, мне представляются тени усопших, не такие, каковыми я привыкла их видеть, и пугающие меня страшным видом, неизвестно откуда в них явившимся. Вот почему и здесь, и в других местах, и дома я чувствую себя нехорошо, тем более, что, мне кажется, здесь, кроме нас, не осталось никого, у кого, как у нас, есть и кровь в жилах и готовое место убежища. Часто я слышала о людях (если таковые еще остались), которые, не разбирая между приличным и недозволенным, руководясь лишь вожделением, одни или в обществе, днем и ночью совершают то, что приносит им наибольшее удовольствие. И не только свободные люди, но и монастырские заключенники, убедив себя, что им прилично и пристало делать то же, что и другим, нарушив обет послушания и отдавшись плотским удовольствиям, сделались распущенными и безнравственными, надеясь таким образом избежать смерти. Если так (а это очевидно), то что же мы здесь делаем? Чего дожидаемся? О чем грезим? Почему мы безучастнее и равнодушнее к нашему здоровью, чем остальные горожане? Считаем ли мы себя менее ценными, либо наша жизнь прикреплена к телу более крепкой цепью, чем у других, и нам нечего заботиться о чем бы то ни было, что бы могло повредить ей? Но мы заблуждаемся, мы обманываем себя; каково же наше неразумие, если мы так именно думаем! Стоит нам только вспомнить, сколько и каких молодых людей и женщин похитила эта жестокая зараза, чтобы получить тому явное доказательство. И вот для того, чтобы, по малодушию или беспечности, нам не попасться в то, чего мы могли бы при желании избегнуть тем или другим способом, я считала бы за лучшее (не знаю, разделите ли вы мое мнение), чтобы мы, как есть, покинули город, как то прежде нас делали и еще делают многие другие, и, избегая паче смерти недостойных примеров, отправились честным образом в загородные поместья, каких у каждой из нас множество, и там, не переходя ни одним поступком за черту благоразумия, предались тем развлечениям, утехе и веселью, какие можем себе доставить. Там слышно пение птичек, виднеются зеленеющие холмы и долины, поля, на которых жатва волнуется, что море, тысячи пород деревьев и небо более открытое, которое, хотя и гневается на нас, тем не менее не скрывает от нас своей вечной красы; все это гораздо прекраснее на вид, чем пустые стены нашего города. К тому же там и воздух прохладнее, большое обилие всего необходимого для жизни в такие времена и менее неприятностей. Ибо если и там умирают крестьяне, как здесь горожане, неприятного впечатления - потому менее, что дома и жители встречаются реже, чем в городе. С другой стороны, здесь, если я не ошибаюсь, мы никого не покидаем, скорее, поистине, мы сами можем почитать себя оставленными, ибо наши близкие, унесенные смертью или избегая ее, оставили нас в таком бедствии одних, как будто мы были им чужие. Итак, никакого упрека нам не будет, если мы последуем этому намерению; горе и неприятность, а может быть и смерть могут приключиться, коли не последуем. Поэтому, если вам заблагорассудится, я полагаю, мы хорошо и как следует поступим, если позовем своих служанок и, велев им следовать за нами с необходимыми вещами, будем проводить время сегодня здесь, завтра там, доставляя себе те удовольствия и развлечения, какие возможны по времени, и пребывая таким образом до тех пор, пока не увидим (если только смерть не постигнет нас ранее), какой исход готовит небо этому делу. Вспомните, наконец, что нам не менее пристало удалиться отсюда с достоинством, чем многим другим оставаться здесь, недостойным образом проводя время.
Выслушав Пампинею, другие дамы не только похвалили ее совет, но, желая последовать ему, начали было частным образом промеж себя толковать о способах, как будто, выйдя отсюда, им предстояло тотчас же отправиться в путь. Но Филомена, как женщина рассудительная, сказала: - Хотя все, что говорила Пампинея, очень хорошо, не следует так спешить, как вы, видимо, желаете. Вспомните, что все мы - женщины, и нет между нами такой юной, которая не знала бы, каково одним женщинам жить своим умом и как они устраиваются без присмотра мужчины. Мы подвижны, сварливы, подозрительны, малодушны и страшливы; вот почему я сильно опасаюсь, как бы, если мы не возьмем иных руководителей, кроме нас самих, наше общество не распалось слишком скоро и с большим ущербом для нашей чести, чем было бы желательно. Потому хорошо бы позаботиться о том прежде, чем начать дело. - Тогда сказала Елиза: - Справедливо, что мужчина - глава женщины и что без мужского руководства наши начинания редко приходят к похвальному концу. Но где нам достать таких мужчин? Каждая из нас знает, что большая часть ее ближних умерли, другие, оставшиеся в живых, бегут, собравшись кружками, кто сюда, кто туда, мы не знаем, где они; бегут от того же, чего желаем избежать и мы. Просить посторонних было бы неприлично; потому, если мы хотим себе благоуспеяния, надо найти способ так устроиться, чтобы не последовало неприятности и стыда там, где мы ищем веселья и покоя.
Пока дамы пребывали в таких беседах, в церковь вошли трое молодых людей, из которых самому юному было, однако, не менее двадцати пяти лет и в которых ни бедствия времени, ни утраты друзей и родных, ни боязнь за самих себя не только не погасили, но и не охладили любовного пламени. Из них одного звали Памфило, второго - Филострато, третьего - Дионео; все они были веселые и образованные люди, а теперь искали, как высшего утешения в такой общей смуте, повидать своих дам, которые, случайно, нашлись в числе упомянутых семи, тогда как из остальных иные оказались в родстве с некоторыми из юношей. Они увидели дам не скорее, чем те заметили их, почему Пампинея заговорила, улыбаясь: - Видно, судьба благоприятствует нашим начинаниям, послав нам этих благоразумных и достойных юношей, которые будут нам руководителями и слугами, если мы не откажемся принять их на эту должность. Неифила, лицо которой зарделось от стыда, ибо она была любима одним из юношей, сказала: - Боже мой, Пампинея, подумай, что ты говоришь! Я знаю наверно, что ни об одном из них, кто бы он ни был, нельзя ничего сказать, кроме хорошего, считаю их годными на гораздо большее дело, чем это, и думаю, что не только нам, но и более красивым и достойным, чем мы, их общество было бы приятно и почетно. Но, так как хорошо известно, что они влюблены в некоторых из нас, я боюсь, чтобы не последовало, без нашей или их вины, злой славы или нареканий, если мы возьмем их с собою. - Сказала тогда Филомена: - Все это ничего не значит: лишь бы жить честно и не было у меня угрызений совести, а там пусть говорят противное, господь и правда возьмут за меня оружие. Если только они расположены пойти, мы вправду могли бы сказать, как Пампинея, что судьба благоприятствует нашему путешествию.
Услышав эти ее речи, другие девушки не только успокоились, но и с общего согласия решили позвать молодых людей, рассказать им свои намерения и попросить их, как одолжения, сопровождать их в путешествии. Вследствие этого, не теряя более слов и поднявшись, Пампинея, приходившаяся родственницей одному из юношей, направилась к ним, стоявшим и глядевшим на дам; весело поздоровавшись и объяснив свое намерение, она попросила их от лица всех не отказать сопутствовать им - в чистых и братских помыслах. Молодые люди подумали сначала, что над ними насмехаются; убедившись, что Пампинея говорит серьезно, они с радостью ответили, что готовы, и, не затягивая дела, прежде чем разойтись, сговорились, что им предстояло устроить для путешествия. Велев надлежащим образом приготовить все необходимое и наперед послав оповестить туда, куда затеяли идти, на следующее утро, то есть в среду, на рассвете, дамы с несколькими прислужницами и трое молодых людей с тремя слугами, выйдя из города, пустились в путь и не прошли более двух малых миль, как прибыли к месту, в котором решено было расположиться на первый раз. Оно лежало на небольшом пригорке, со всех сторон несколько удаленном от дорог, полном различных кустарников и растений в зелени, приятных для глаз. На вершине возвышался палаццо с прекрасным, обширным двором внутри, с открытыми галереями, залами и покоями, прекрасными как в отдельности, так и в общем, украшенными замечательными картинами; кругом полянки и прелестные сады, колодцы свежей воды и погреба, полные дорогих вин - что более пристало их знатокам, чем умеренным и скромным дамам. К немалому своему удовольствию, общество нашло к своему прибытию все выметенным; в покоях стояли приготовленные постели, все устлано цветами, какие можно было достать по времени года, и тростником. Когда по приходе все сели, Дионео, отличавшийся перед всеми другими веселостью и остроумными выходками, обратился к дамам: - Ваш ум более, чем наша находчивость, привел нас сюда; я не знаю, что вы намерены делать с вашими мыслями; свои я оставил за воротами города, когда, недавно тому назад, вышел из них вместе с вами; поэтому, либо приготовьтесь веселиться, хохотать и петь вместе со мною (насколько, разумеется, приличествует вашему достоинству), либо пустите меня вернуться к своим мыслям в постигнутый бедствиями город. - Весело отвечала ему Пампинея, как будто и она точно так же отогнала от себя свои мысли: - Ты прекрасно сказал, Дионео, будем жить весело, не по другой же причине мы убежали от скорбей. Но так как все, не знающее меры, длится недолго, я, начавшая беседы, приведшие к образованию столь милого общества, желаю, чтобы наше веселье было продолжительным, и потому полагаю необходимым нам всем согласиться, чтобы между нами был кто-нибудь главным, которого мы почитали бы и слушались как набольшего и все мысли которого были бы направлены к тому, чтобы нам жилось весело. Но для того чтоб каждый мог испытать как бремя заботы, так и удовольствие почета я при выборе из тех и других никто, не испытав того и другого, не ощущал зависти, я полагаю, чтобы каждому из нас, по очереди, присваивались на день и бремя и честь: пусть первый будет избран всеми нами, последующие назначаемы, как приблизится время вечерен, по усмотрению того или той, кто в тот день был старшим; этот назначенный пусть все устраивает и, на время своего начальства, располагает по своему произволу местом пребывания и распорядком нашей жизни.
Эти речи в высшей степени понравились, и Пампинея была единогласно избрана на первый день, тогда как Филомена, часто слышавшая в разговорах, как почетны листья лавра и сколько чести они доставляют достойно увенчанным ими, быстро подбежала к лавровому дереву и, сорвав несколько веток, сделала прекрасный, красивый венок и возложила его на Пампинею. С тех пор, пока держалось их общество, венок был для всякого другого знаком королевской власти или старшинства.
Став королевой, Пампинея велела всем умолкнуть и, распорядившись позвать слуг трех юношей и своих четырех служанок, среди общего молчания сказала: - Для того чтоб мне первой подать вам пример, каким образом наше общество, преуспевая в порядке и удовольствии и без зазора, может существовать и держаться, пока нам заблагорассудится, я, во-первых, назначаю Пармено, слугу Дионео, моим сенешалем, поручая ему заботиться и пещись о челяди и столовой. Сирис, слуга Памфило, пусть будет нашим расходчиком и казначеем, повинуясь приказаниям Пармено. Тиндаро будет при Филострато и двух других молодых людях, прислуживая им в их покоях, когда его товарищи, отвлеченные своими обязанностями, не могли бы этому отдаться. Моя служанка Мизия и Личиска, прислужница Филомены, будут постоянно при кухне, тщательно заботясь о приготовлении кушаний, какие закажет им Пармено. Кимера и Стратилия, горничные Лауретты и Фьямметты, будут, по моему приказанию, убирать дамские комнаты и наблюдать за чистотою покоев, где мы будем собираться; всякому вообще дорожащему нашим расположением, мы предъявляем наше желание и требование, чтобы, куда бы он ни пошел, откуда бы ни возвратился, что бы ни слышал или видел, он воздержался от сообщения нам каких-либо известий извне, кроме веселых. - Отдав вкратце эти приказания, встретившие общее сочувствие, Пампинея встала и весело сказала: -З десь у нас сады и поляны и много других приятных мест, пусть каждый гуляет в свое удовольствие, но лишь только ударит третий час, пусть будет здесь на месте, чтобы нам можно было обедать, пока прохладно.
Когда новая королева отпустила таким образом веселое общество, юноши и прекрасные дамы тихо направились по саду, разговаривая о приятных вещах, плетя венки из различных веток и любовно распевая. Проведя таким образом время, пока настал срок, назначенный королевой, и вернувшись домой, они убедились, что Пармено ревностно принялся за исполнение своей обязанности, ибо, вступив в залу нижнего этажа, они увидели столы, накрытые белоснежными скатертями, чары блестели как серебро и все было усеяно цветами терновника. После того как по распоряжению королевы подали воду для омовения рук, все пошли к местам, назначенным Пармено. Явились тонко приготовленные кушанья и изысканные вина, и, не теряя времени и слов, трое слуг принялись служить при столе; и так как все было хорошо и в порядке устроено, все пришли в отличное настроение и обедали среди приятных шуток и веселья. Когда убрали со стола, королева велела принести инструменты, так как все дамы, да и юноши умели плясать, а иные из них играть и петь; по приказанию королевы, Дионео взял лютню, Фьямметта - виолу, и оба стали играть прелестный танец, а королева, отослав прислугу обедать, составила вместе с другими дамами и двумя молодыми людьми круг и принялась тихо ходить в круговой пляске; когда она кончилась, начали петь хорошенькие, веселые песни. Так провели они время, пока королеве не показалось, что пора отдохнуть; когда она всех отпустила, трое юношей удалились в свои отделенные от дамских покои, где нашли хорошо приготовленные постели и все было полно цветов, как и в зале; удалились также и дамы и, раздевшись, пошли отдохнуть.
Только что пробил девятый час, как королева, поднявшись, подняла и других дам, а также и молодых людей, утверждая, что долго спать днем вредно. И вот все направились к лужайке с высокой зеленой травой, куда солнце не доходило ни с какой стороны. Веял мягкий ветерок; когда по приказанию королевы все уселись кругом на зеленой траве, она сказала: - Вы видите, солнце еще высоко и жар стоит сильный, только и слышны что цикады на оливковых деревьях; пойти куда-нибудь было бы несомненно глупо. Здесь в прохладе хорошо, есть шашки и шахматы, и каждый может доставить себе удовольствие, какое ему более по нраву. Но если бы вы захотели последовать моему мнению, мы провели бы жаркую часть дня не в игре, в которой по необходимости состояние духа одних портится, без особого удовольствия других, либо смотрящих на нее, - а в рассказах, что может доставить удовольствие слушающим одного рассказчика. Вы только что успеете рассказать каждый какую-нибудь повесть, как солнце уже будет на закате, жар спадет, и мы будем в состоянии пойти в наше удовольствие, куда нам захочется. Если то, что я предложила, вам нравится (а я готова следовать вашему желанию), так и сделаем; если нет, то пусть каждый до вечернего часа делает, что ему угодно. - И дамы, и мужчины равно высказались за рассказы. - Коли вам это нравится, - сказала королева, - то я решаю, чтобы в этот первый день каждому вольно было рассуждать о таких предметах, о каких ему заблагорассудится. И, обратившись к сидевшему по правую руку Памфило, она любезно попросила его начать рассказы какой-нибудь своей новеллой. Услышав приказ, Памфило начал, при общем внимании, таким образом.

НОВЕЛЛА ПЕРВАЯ


Сэр Чаппеллетто обманывает лживой исповедью благочестивого монаха и умирает; негодяй при жизни, по смерти признан святым и назван San Ciappelletto.

Милые дамы! За какое бы дело ни принимался человек, ему достоит начинать его во чудесное и святое имя того, кто был создателем всего сущего. Потому и я, на которого первого выпала очередь открыть наши беседы, хочу рассказать об одном из чудных его начинаний, дабы, услышав о нем, наша надежда на него утвердилась, как на незыблемой почве, и его имя восхвалено было нами во все дни. Известно, что все существующее во времени - преходяще и смертно, исполнено в самом себе и вокруг скорби, печали и труда, подвержено бесконечным опасностям, которые мы, живущие в нем и составляющие его часть, не могли бы ни вынести, ни избежать, если бы особая милость божия не давала нам на то силы и предусмотрительности. Нечего думать, что эта милость нисходит к нам и пребывает в нас за наши заслуги, а дается она по его собственной благости и молитвами тех, кто, подобно нам, были смертными людьми, но, следуя при жизни его велениям, теперь стали вместе с ним вечными и блаженными. К ним, как к заступникам, знающим по опыту нашу слабость, мы и обращаемся, моля их о наших нуждах, может быть не осмеливаясь возносить наши молитвы к такому судии, как он. Тем больше мы признаем его милосердие к нам, что, при невозможности проникнуть смертным Оком в тайны божественных помыслов, нередко случается, что, введенные в заблуждение молвой, такого мы избираем перед его величием заступника, который навеки им осужден; а, несмотря на это, он, для которого нет тайны, обращая более внимания на чистосердечие молящегося, чем на его невежество или осуждение призываемого, внимает молящим, как будто призываемый ими удостоился перед его лицом спасения. Все это ясно будет из новеллы, которую я хочу рассказать вам: я говорю "ясно" с точки зрения человеческого понимания, не божественного промысла.
Рассказывают о Мушьятто Францези, что, когда из богатого и именитого купца он стал кавалером и собирался поехать в Тоскану вместе с Карлом Безземельным, братом французского короля, вызванным и побужденным к тому папой Бонифацием, он увидел, что дела его там и здесь сильно запутаны, как-то нередко у купцов, и что распутать их не легко и не скоро, и потому он решился поручить ведение их нескольким лицам. Все дела он устроил; только одно у него осталось сомнение: где ему отыскать человека, способного взыскать его долги с некоторых бургундцев? Причина сомнения была та, что он знал бургундцев за людей охочих до ссоры, негодных и не держащих слова, и он не в состоянии был представить себе человека настолько коварного, что он мог бы с уверенностью противопоставить его коварству бургундцев. Долго он думал об этом вопросе, когда пришел ему на память некий сэр Чеппарелло из Прато, часто хаживавший к нему в Париже. Этот Чеппарелло был небольшого роста, одевался чистенько, а так как французы, не понимая, что означает Чеппарелло, думали, что это то же, что на их языке chapel, то есть венок, то они и прозвали его не capello, a Ciappelletto, потому что, как я уже сказал, он был мал ростом. Так его всюду и знали за Чаппеллетто, и лишь немногие за сэра Чеппарелло. Жизнь этого Чаппеллетто была такова: был он нотариусом, и для него было бы величайшим стыдом, если бы какой-нибудь из его актов (хотя их было у него немного) оказался не фальшивым; таковые он готов был составлять по востребованию и охотнее даром, чем другой за хорошее вознаграждение. Лжесвидетельствовал он с великим удовольствием, прошеный и непрошеный; в то время во Франции сильно веровали в присягу, а ему ложная клятва была нипочем, и он злостным образом выигрывал все дела, к которым его привлекали с требованием: сказать правду по совести. Удовольствием и заботой было для него посеять раздор, вражду и скандалы между друзьями, родственниками и кем бы то ни было, и чем больше от того выходило бед, тем было ему милее. Если его приглашали принять участие в убийстве или каком другом дурном деле, он шел на то с радостью, никогда не отказываясь, нередко и с охотой собственными руками нанося увечье и убивая людей. Кощунствовал он на бога и святых страшно, из-за всякой безделицы, ибо был гневлив не в пример другим. В церковь никогда не ходил и глумился неприличными словами над ее таинствами, как ничего не стоящими; наоборот, охотно ходил в таверны и посещал другие непристойные места. До женщин был охоч, как собака до палки, зато в противоположном пороке находил больше удовольствия, чем иной развратник. Украсть и ограбить он мог бы с столь же спокойной совестью, с какой благочестивый человек подал бы милостыню; обжора и пьяница был он великий, нередко во вред и поношение себе; шулер и злостный игрок в кости был он отъявленный. Но к чему тратить слова? Худшего человека, чем он, может быть, и не родилось. Положение и влияние мессера Мушьятто долгое время прикрывали его злостные проделки, почему и частные люди, которых он нередко оскорблял, и суды, которые он продолжал оскорблять, спускали ему. Когда мессер Мушьятто вспомнил о сэре Чеппарелло, жизнь которого прекрасно знал, ему представилось, что это и есть человек, какого надо для злостных бургундцев: потому, велев позвать его, он сказал: "Ты знаешь, сэр Чаппеллетто, что я отсюда уезжаю совсем; между прочим, есть у меня дела с бургундцами, обманщиками, и я не нахожу человека, более тебя подходящего, которому я мог бы поручить взыскать с них мое. Теперь тебе делать нечего, и если ты возьмешься за это, я обещаю снискать тебе расположение суда и дать тебе приличную часть суммы, какую ты взыщешь". Сэр Чаппеллетто, который был без дела и не особенно богат благами мира сего, видя, что удаляется тот, кто долго был ему поддержкой и убежищем, немедля согласился, почти побуждаемый необходимостью, и объявил, что готов с полной охотой. На том сошлись. Сэр Чаппеллетто, получив доверенность мессера Мушьятто и рекомендательные королевские письма, отправился, но отъезде мессера Мушьятто, в Бургундню, где его никто почти не знал. Здесь, наперекор своей природе, он начал взыскивать долги мягко и дружелюбно и делать дело, за которым приехал, как бы предоставляя себе расходиться под конец. Во время этих занятий, пребывая в доме двух братьев флорентийцев, занимавшихся ростовщичеством и чествовавших его ради мессера Мушьятто, он заболел. Братья тотчас же послали за врачами и людьми, которые бы за ним ходили, и сделали все необходимое для его здоровья; но всякая помощь была напрасна, потому что, по словам медиков, сэру Чаппеллетто, уже старику, к тому же беспорядочно пожившему, становилось хуже со дня на день, болезнь была смертельная. Это сильно печалило братьев; однажды они завели такой разговор по соседству с комнатой, где лежал больной сэр Чаппеллетто: "Что мы с ним станем делать? - говорил один другому. - Плохо нам с ним: выгнать его, больного, из дому было бы страшным зазором и знаком неразумия: все видели, как мы его раньше приняли, потом доставили ему тщательный уход и врачебную помощь - и вдруг увидят, что мы выгоняем его, больного, при смерти, внезапно из дому, когда он и не в состоянии был сделать нам что-либо неприятное. С другой стороны, он был таким негодяем, что не захочет исповедаться и приобщиться святых тайн, и если умрет без исповеди, ни одна церковь не примет его тела, которое бросят в яму, как собаку. Но если он и исповедается, то у него столько грехов и столь ужасных, что выйдет то же, ибо не найдется такого монаха или священника, который согласился бы отпустить их ему; так, не получив отпущения, он все же угодит в яму. Коли это случится, то жители этого города, которые беспрестанно поносят нас за наше ремесло, представляющееся им неправедным, и которые не прочь нас пограбить, увидев это, поднимутся на нас с криком: "Нечего щадить этих псов ломбардцев, их и церковь не принимает!" И бросятся они на наши дома и, быть может, не только разграбят наше достояние, но к тому же лишат и жизни. Так или иначе, а нам плохо придется, если он умрет".
Сэр Чаппеллетто, лежавший, как я сказал, поблизости от того места, где они таким образом беседовали, при том изощренном слухе, какой часто бывает у больных, услышал, что о нем говорили. Велев их позвать к себе, он сказал: "Я не желаю, чтобы вы беспокоились по моему поводу и боялись потерпеть из-за меня. Я слышал, что вы обо мне говорили, и вполне уверен, что так бы все и случилось, как вы рассчитывали, если бы дело пошло так, как предполагаете. Но оно выйдет иначе. При жизни я так много оскорблял господа, что если накануне смерти я сделаю то же в течение какого-нибудь часа, вины от того будет ни больше, ни меньше. Потому распорядитесь позвать ко мне святого, хорошего монаха, какого лучше найдете, если таковой есть, и предоставьте мне действовать: я наверно устрою и ваши и мои дела так хорошо, что вы останетесь довольны". Братья, хотя и не питали большой надежды, тем не менее отправились в один монастырь и потребовали какого-нибудь святого, разумного монаха, который исповедал бы ломбардца, занемогшего в их доме; им дали старика святой, примерной жизни, великого знатока св. писания, человека очень почтенного, к которому все горожане питали особое, великое уважение. Повели они его; придя в комнату, где лежал сэр Чаппеллетто, и подойдя к нему, он начал благодушно утешать его, а затем спросил, сколько времени прошло с его последней исповеди. Сэр Чаппеллетто, никогда не исповедовавшийся, отвечал: "Отец мой, по обыкновению я исповедоваюсь каждую неделю по крайней мере один раз, не считая недель, когда и чаще бываю на исповеди; правда, с тех пор, как я заболел, тому неделя, я не исповедовался: такое горе учинил мне мой недуг!" - "Хорошо ты делал, сын мой, - сказал монах, - делай так и впредь; вижу я, что мало мне придется услышать и спрашивать, так как ты так часто бываешь на духу". - "Не говорите этого, святой отец, - сказал сэр Чаппеллетто, - сколько бы раз и как ни часто я исповедовался, я всегда имел в виду принести покаяние во всех своих грехах, о каких только я помнил со дня моего рождения до времени исповеди; потому прошу вас, честнейший отец, спрашивать меня обо всем так подробно, как будто я никогда не исповедовался. Не смотрите на то, что я болен: я предпочитаю сделать неприятное моей плоти, чем, потакая ей, совершить что-либо к погибели моей души, которую мои спаситель искупил своею драгоценною кровью". Эти речи очень понравились святому отцу и показались ему свидетельством благочестивого настроения духа. Усердно одобрив такое обыкновение сэра Чаппеллетто, он начал его спрашивать, не согрешил ли он когда-либо с какой-нибудь женщиной? Сэр Чаппеллетто отвечал, вздыхая: "Отче, в этом отношении мне стыдно открыть вам истину, потому что я боюсь погрешить тщеславием". - "Говори, не бойся, никто еще не согрешал, говоря правду на исповеди или при другом случае". Сказал тогда сэр Чаппеллетто: "Если вы уверяете меня в этом, то я скажу вам: я такой же девственник, каким вышел из утробы моей матушки". - "Да благословит тебя господь! - сказал монах. - Хорошо ты сделал и, поступая таким образом, тем более заслужил, что, если бы захотел, ты мог бы совершать противоположное с большей свободой, чем мы и все те, кто связан каким-либо обетом". Потом он спросил его, не разгневал ли он бога грехом чревоугодия. "Да, и много раз", - отвечал сэр Чаппеллетто, глубоко вздохнув, потому что хотя он держал все посты в году, соблюдаемые благочестивыми людьми, и каждую неделю приобык по крайней мере три раза поститься на хлебе и воде, тем не менее он пил воду с таким наслаждением и охотою, с каким большие любители пьют вино, особливо устав после хождения на молитву, либо в паломничестве; часто также у него являлся аппетит к салату из трав, какой собирают крестьянки, отправляясь в поле; иногда еда казалась ему более вкусной, чем следовало бы, по его мнению, казаться тому, кто, подобно ему, постничает по благочестию, На это отвечал монах: "Сын мой, эти грехи в природе вещей, легкие, и я не хочу, чтобы ты излишне отягчал ими свою совесть. С каждым человеком, как бы он ни был свят, случается, что пища кажется ему вкусной после долгого голода, а питье после усталости". - "Не говорите мне этого в утешенье, отец мой, - возразил Чаппеллетто, - вы знаете, как и я, что все, делаемое ради господа, должно совершаться в чистоте и без всякой мысленной скверны; кто поступает иначе, грешит". Монах умилился: "Я очень рад, что таковы твои мысли, и мне чрезвычайно нравится твоя чистая, честная совестливость. Но, скажи мне, не грешил ли ты любостяжанием, желая большего, чем следует, удерживая, что бы не следовало?" Отвечал на это сэр Чаппеллетто: "Я не желал бы, отец мой, чтобы вы заключили обо мне по тому, что я в доме у этих ростовщиков; у меня нет с ними ничего общего, я даже приехал сюда, чтобы их усовестить, убедить и отвратить от этого мерзкого промысла, и, может быть, успел бы в этом, если бы господь не взыскал меня. Знайте, что отец оставил мне хорошее состояние, большую часть которого я подал, по его смерти, на милостыню; затем, чтобы самому существовать и помогать нищей братье во Христе, я стал понемногу торговать, желая тем заработать, всегда разделяя свои прибытки с божьими людьми, одну половину обращая на свои нужды, другую, отдавая им. И так помог мне в том мой создатель, что мои дела устраивались от хорошего к лучшему". - "Хорошо ты поступил, - сказал монах, - но не часто ли предавался ты гневу?" - "Увы, - сказал сэр Чаппеллетто, - этому, скажу вам, я предавался часто. И кто бы воздержался, видя ежедневно, как люди безобразничают, не соблюдая божьих заповедей, не боясь божьего суда? Несколько раз в день являлось у меня желание - лучше умереть, чем жить, когда видел я молодых людей, гоняющихся за соблазнами, клянущихся и нарушающих клятву, бродящих по тавернам и не посещающих церкви, более следующих путям мира, чем путям господа". - "Сын мой, - сказал монах, - это святой гнев, и за это я не наложу на тебя эпитимии. Но, быть может, гнев побудил тебя совершить убийство, нанести кому-нибудь оскорбление или другую обиду?" - "Боже мой, - возразил сэр Чаппеллетто, - вы, кажется, святой человек, а говорите такие вещи! Да если бы у меня зародилась малейшая мысль совершить одно из тех дел, которые вы назвали, неужели, думаете вы, господь так долго поддержал бы меня? На такие вещи способны лишь разбойники и злодеи; я же всякий раз, как мне случалось видеть кого-нибудь из таковых, всегда говорил: "Ступай, да обратит тебя господь!" Сказал тогда монах: "Скажи-ка мне, сын мой, да благословит тебя господь, не лжесвидетельствовал ли ты против кого-нибудь, не злословил ли, не отбирал ли чужое против желания владельца?" - "Да, мессере, говорил я злое против другого: был у меня сосед, без всякого повода то и дело бивший свою жену; я однажды и сказал о нем дурное родственникам жены; такую я жалость почувствовал к этой бедняжке, которую он бог знает как колотил всякий раз, как напивался". - "Хорошо, - продолжал монах, - ты сказал мне, что был купцом; не обманывал ли ты кого, как-то делают купцы?" - "Виноват, - отвечал сэр Чаппеллетто, - только не знаю, кого обманул: кто-то принес мне деньги за проданное ему сукно, я и положил их в ящик, не пересчитав, а месяц спустя нашел там четыре мелких монеты сверх того, что следовало; не видя того человека, я хранил деньги в течение года, чтобы отдать их ему, а затем подал их во имя божие". - "Это дело маловажное, ты сделал хорошо, так распорядившись", - сказал монах. Кроме того, еще о многих других вещах расспрашивал его святой отец, и на все он отвечал таким же образом. Монах хотел уже отпустить его, как сэр Чаппеллетто сказал: "Мессер, за мной есть еще один грех, о котором я не сказал вам". - "Какой же?" - спросил тот, а этот отвечал: "Я припоминаю, что однажды велел своему слуге вымести дом в субботу, после девятого часа, позабыв достодолжное уважение к воскресенью". - "Маловажное это дело, сын мой", - сказал монах. "Нет, не говорите, что маловажное, - сказал сэр Чаппеллетто, - воскресный день надо нарочито чтить, ибо в этот день воскрес из мертвых господь наш". Сказал тогда монах: "Не сделал ли ты еще чего?" - "Да, мессере, - отвечал сэр Чаппеллетто, - однажды, позабывшись, я плюнул в церкви божьей". Монах улыбнулся. "Сын мой, - сказал он, - об этом не стоит тревожиться; мы, монахи, ежедневно там плюем". - "И очень дурно делаете, - сказал сэр Чаппеллетто, - святой храм надо паче всего содержать в чистоте, ибо в нем приносится жертва божия". Одним словом, такого рода вещей он наговорил монаху множество, а под конец принялся вздыхать и горько плакать, что отлично умел делать, когда хотел. "Что с тобой, сын мой?" - спросил святой отец. Отвечал сэр Чаппеллетто: "Увы мне, мессере, один грех у меня остался, никогда я в нем не каялся, так мне стыдно открыть его: всякий раз, как вспомню о нем, плачу, как видите, и кажется мне, наверно господь никогда не смилуется надо мной за это прегрешение". - "Что ты это говоришь, сын мой? - сказал монах. - Если бы все грехи, когда бы то ни было совершенные людьми или имеющие совершиться до скончания света, были соединены в одном лице и человек тот так же бы раскаялся и умилился, как ты, то столь велики милость и милосердие божие, что господь простил бы их по своей благости, если бы он их исповедал. Потому говори, не бойся". Но сэр Чаппеллетто продолжал сильно плакать: "Увы, отец мой, - сказал он, - мой грех слишком велик, и я почти не верю, чтобы господь простил мне его, если не помогут ваши молитвы". - "Говори без страха, - сказал монах, - я обещаю помолиться за тебя богу". Сэр Чаппеллетто все плакал и ничего не говорил, а монах продолжал увещевать его. Долго рыдая, продержал сэр Чаппеллетто монаха в таком ожидании и затем, испустив глубокий вздох, сказал: "Отец мой, так как вы обещали помолиться за меня богу, я вам откроюсь: знайте, что, будучи еще ребенком, я выбранил однажды мою мать!" Сказав это, он снова принялся сильно плакать. "Сын мой, - сказал монах, - и этот-то грех представляется тебе ужасным? Люди весь день богохульствуют, и господь охотно прощает раскаявшихся в своем богохульстве; а ты думаешь, что он тебя не простит? Не плачь, утешься; уверяю тебя, если бы ты был из тех, кто распял его на кресте, он простил бы тебе: так велико, как вижу, твое раскаяние". - "Увы, отец мой, что это вы говорите! - сказал сэр Чаппеллетто. - Моя милая мама носила меня в течение девяти месяцев денно и нощно; и на руках носила более ста раз; дурно я сделал, что ее выбранил, тяжелый это грех! Если вы не помолитесь за меня богу, не простится он мне". Когда монах увидел, что сэру Чаппеллетто не осталось сказать ничего более, он отпустил его и благословил, считая его святым человеком, ибо вполне веровал, что все сказанное сэром Чаппеллетто правда. И кто бы не поверил, услышав такие речи от человека в час смертный? После всего этого он сказал: "Сэр Чаппеллетто, с божьей помощью вы скоро выздоровеете, но если бы случилось, что господь призовет к себе вашу благословенную и готовую душу, не заблагорассудите ли вы, чтобы ваше тело было погребено в нашем монастыре?" - "Да, мессере, - отвечал cap Чаппеллетто, - и я не желал бы другого места, так как вы обещали молиться за меня, не говоря уже о том, что я всегда был особенно предан вашему ордену. Потому прошу вас, как вернетесь к себе, распорядиться, чтобы мне принесли истинное тело Христово, которое вы каждое утро освящаете на алтаре, ибо, хотя и недостойный, я желаю с вашего разрешения причаститься его, а затем удостоиться святого, последнего помазания, дабы, прожив в грехах, по крайней мере умереть христианином". Святой муж с радостью согласился, похвалил его намерение и сказал, что тотчас распорядится, чтобы ему все доставили. Так и было сделано.
Оба брата, сомневавшиеся, как бы не провел их сэр Чаппеллетто, поместились за перегородкой, отделявшей их от комнаты, где лежал сэр Чаппеллетто, и, прислушиваясь, легко могли слышать и уразуметь все, что сэр Чаппеллетто говорил монаху; слыша исповедь его проступков, они не раз готовы были прыснуть со смеха. "Вот так человек! - говорили они промеж себя, - ни старость, ни болезнь, ни страх близкой смерти, ни страх перед господом, на суд которого он должен предстать через какой-нибудь час, ничто не отвлекло его от греховности и желания умереть таким, каким жил". Услышав, что его обещали похоронить в церкви, они перестали заботиться о дальнейшем. Вскоре после того сэр Чаппеллетто причастился и, когда ему стало хуже через меру, соборовался; в тот же день, когда совершилась его примерная исповедь, вскоре после вечерни он скончался. Потому оба брата, приготовив на средства покойного приличные похороны и послав сказать монахам, чтобы они, по обычаю, явились вечером для всенощного бдения, а утром на погребение, устроили все для того необходимое. Благочестивый монах, исповедовавший его, услышав об его кончине, переговорил с приором монастыря и, созвав колокольным звоном братию, рассказал им, какой святой человек был сэр Чаппеллетто, судя по его исповеди. Он выразил надежду, что ради него господь проявит многие чудеса, и убеждал монахов принять его тело с подобающею честью и благоговением. Приор и легковерные монахи согласились; вечером отправились они туда, где лежало тело сэра Чаппеллетто; отслужили над ним большую торжественную панихиду, а утром в стихарях и мантиях, с книгами в руках и преднесением крестов, с пением отправились за телом и с большим почетом и торжеством отнесли его в церковь, сопровождаемые почти всем населением города, мужчинами и женщинами. Когда поставили его в церкви, святой отец, исповедовавший его, взойдя на амвон, начал проповедовать дивные вещи об его жизни и постничестве, девственности, об его простоте, невинности и святости и, между прочим, рассказал о том, что сэр Чаппеллетто, каясь, в слезах признал своим наибольшим грехом и как он насилу мог втолковать ему, что господь простит ему. Затем, обратившись с укором к слушателям, он сказал: "А вы, проклятые господом, хулите бога и матерь его и весь райский лик по поводу каждой соломинки, попавшей вам под ноги!" И много еще другого говорил он о его доброте и чистоте. Вскоре своими речами, к которым деревенский люд относился с полной верой, он так вбил им в головы благоговейные помыслы, что по окончании службы все в страшной давке бросились целовать ноги и руки покойника, разорвали в клочки бывшую на нем одежду; и счастливым считал себя тот, кому досталась хоть частичка. Пришлось оставить его таким образом в течение всего дня, дабы все могли видеть и лицезреть его. Когда наступила ночь, его благолепно похоронили в мраморной гробнице, в одной капелле; на следующий день стал понемногу приходить народ, ставить свечи и поклоняться и приносить обеты и вешать восковые фигурки -- по обещанию. Так возросла молва об его святости и почитание его, что не было почти никого, кто бы в несчастии обратился к другому святому, а не к нему. Прозвали его и зовут San Ciappelletto и утверждают, что господи ради него много чудес проявил и еще ежедневно проявляет тем, кто с благоговением прибегает к нему.
Вот как жил и умер сэр Чаппеллетто из Прато; так-то, как вы слышали, он сделался святым. Я не отрицаю возможности, что он сподобился блаженства перед лицом господа, потому что, хотя его жизнь и была преступной и порочной, он мог под конец принести такое покаяние, что, быть может, господь смиловался над ним и принял его в царствие свое. Но это для нас тайна; рассуждая же о том, что нам видимо, я утверждаю, что ему скорее бы быть осужденным и в когтях диавола, чем в раю. Если это так, то мы можем познать в этом великую к нам милость господа, который, взирая не на наше заблуждение, а на чистоту веры и, несмотря на то, что мы делаем посредником его милосердия его же врага, которого принимаем за друга, так же внемлет нам, как если бы мы брали таким посредником действительно святого. Потому, дабы его благость сохранила нас в этом веселом обществе целыми и здоровыми среди настоящих бедствий, восхвалим того, во имя которого мы собрались, вознесем ему почитания и поручим ему наши нужды, в твердой уверенности, что он нас услышит. - Тут Памфило умолк.

НОВЕЛЛА ВТОРАЯ


Еврей Авраам, вследствие увещаний Джианнотто ди Чивиньи, отправляется к римскому двору и, увидя там развращенность служителей церкви, возвращается в Париж, где и становится христианином.

Новелла Памфило, вызывавшая иногда смех у дам, в общем была одобрена. Ее выслушали со вниманием, и когда она была окончена, королева велела Неифиле, сидевшей рядом с Памфило, рассказать и свою новеллу, следуя установленному порядку развлечения. Неифила, отличавшаяся столько же приятностью обхождения, сколько и красотой, весело отвечала, что сделает это охотно, и начала так:
- Памфило в своем рассказе показал нам, что благость божия не взирает на наши заблуждения, если они исходят из причин, ускользающих от нашего ведения; я же хочу своим рассказом показать, что эта благость, терпеливо перенося недостатки тех, кот

Без заголовка

Вторник, 24 Февраля 2009 г. 20:09 + в цитатник
Потрясающе правдиво....
 (699x445, 74Kb)

Андрей курпатов "ДневникКанатного плясуна"

Вторник, 24 Февраля 2009 г. 20:06 + в цитатник
Советую всем почитать.
Предисловие «Канатного плясуна»
I.
Привет! Я канатный плясун. Впрочем, нет. Не совсем так... По специальности, я самый обычный врач-психотерапевт, не акробат и не самоубийца. Но появился у меня новый, странный, загадочный даже знакомый, назвал меня «канатным плясуном», и, знаете, я ему поверил.
А ему и нельзя не верить, он не просто убедителен – он прост. Рядом с ним я чувствую себя малым ребёнком – доверчивым, в меру глупым, завороженным и благодарным. Этим счастьем и в детстве-то не особенно балуют, а тут бери не хочу, и оплаты не попросят.
Если сказать, что он к себе располагает, так это значит ничего не сказать. Он потрясающий! Если бы вы могли его видеть! Представьте себе: перс, с огромными карими глазами, атлетическая фигура, и просто океаническая нежность во всём – в жестах, во взгляде, в голосе.
В его жестах, движениях, статических позах заключена какая-то удивительная сила. Его взгляд, словно бездна, манит, завораживает, кружит голову, окрыляет.
Его слова, каждое его слово – весомо, осмысленно, точно направлено в цель. Но он не заискивает, не пытается объяснять, не притормаживает на поворотах, он говорит ровно столько, сколько может быть сказано.
Я бы слушал его и слушал, вечность бы слушал, не прерываясь ни на секунду! Да вот только он сам время от времени внезапно замолкает и словно уходит куда-то. Что таится в этом молчании, что? Я теряюсь в эти минуты, я заворожен.
Может быть, я сошёл с ума? По крайней мере, «критики» к своему состоянию у меня нет. Впрочем… Так или иначе, но я решил делать дневниковые записи. Может быть, в этом есть смысл? Но вероятнее всего, они окажутся тривиальным повествованием очередного безумца. Записать переживание невозможно, но сейчас очень хочется.
Уже второй день как мой новый знакомый говорит со мной длинными монологами, их я решил записывать чётко, слово в слово. Но прежде, прежде я хочу рассказать вам, как всё это началось. А то и правда, примите меня за безумца! Нет, нет, ставить такой диагноз – это моя работа! Шучу. Поступайте, как знаете. Канатному плясуну не пристало хорохориться, а то, неравён час, потеряешь равновесие и привет.
Ну, ладно. Так вот, была суббота…

II.

В отношениях, мне кажется, самое главное – чуткость и благодарность, какими бы они ни были: дружба, любовный роман, знакомство, соседство – любые, главное чуткость и благодарность.
Недавно у меня появился такой чуткий друг, когда-то он был моим пациентом, а теперь и сам выступил в роли доктора: он подарил мне прекрасный дорожный велосипед с двумя десятками скоростей, свой, в надежде, что я всё-таки примусь за своё не бог есть какое здоровье и буду тренировать ослабевшие после болезни ноги.
По правде сказать, я и не думал, что может найтись хоть какое-то средство, способное оторвать меня от письменного стола и заставить оздоровляться. А вот нашлось! Не велосипед конечно, а забота другого о тебе.
Нужность себя мы узнаём через нужность себя для другого. Мы нужны друг другу, это важно, остальное - блеф. Кто-то скажет, что всё это «телячьи нежности» и, что человек должен быть самодостаточен. Дураки так думают.., несчастные дураки.
И вот, в очередной раз я миновал городскую черту на своём «Trek`е» и помчался на дачу. Мелькали родные сердцу пейзажи, гремели машины, а я крутил педали и думал…
Один знаменитый психотерапевт как-то сказал: «Много званых, да мало избранных». Очень загадочная фраза. Избранные – это значит выбранные. Но кого выберут? Того, кто считает себя слабым и ничтожным, или же того, кто считает себя сильным и способным? Иначе: того, кто ничто, или того, кто всё? Почему-то большинство склоняется к мнению, что первого, тогда как сами они, разумеется, выбрали бы второго. В этом читается некая двойная игра, двойной стандарт, а это не годится.
Впрочем, тут вступает в действие ещё один немаловажный нюанс: сильный не значит невменяемый. Но для большинства так именно и значит, что нелепо. Сильный от того и силён, что адекватен, а потому он более вменяемый, чем кто бы то ни было.
Мы должны быть сильными, но мы должны быть и чуткими, в противном случае вся наша сила – дутая.
Парадокс в том и состоит, что для того, что бы тебя выбрали, ты прежде всего должен сам себя выбрать, ты должен стать сильным, тогда ты будешь нужен. А каждому из нас очень бы хотелось быть нужными, но мы хотим быть нужными, и одновременно, чтобы нас оберегали, хранили, заботились о нас и боготворили, по возможности. В результате много званых, да мало избранных.
Мы заложники двусмысленности. Мы ничего не можем признать до конца: ни свою силу, ни свою слабость. Гонимые въедливым и бессмысленным страхом, мы постоянно ищем себе оправданий, ищем и находим.
Впрочем, наш увёртливый, суетливый, беспокойный ум способен и на большее. Став государством в государстве он навязывает нам свою ущербную политику: он заставляет нас считать себя исключительными и при этом не перестаёт вынуждать нас уповать на признание, поддержку и тому подобные глупости. Но кто же, скажите на милость, может признать нашу исключительность, если мы настолько исключительны, что понять нас с нашей исключительностью никому не под силу. В результате, окружённые людьми, мы тяготимся одиночеством. Стоит ли этому удивляться, ведь в результате всех этих замысловатых манипуляций мы начинаем бояться самих себя?
Мы безумны, но мы боимся всего чего угодно, только не своего безумия. Мы без конца боимся: «Что подумают другие?» «Как это будет выглядеть?» «Правильно ли я поступаю?» «Поймут ли меня?» «Оценят ли?» «Не обманут ли?» «Не решают ли они свои проблемы за мой счёт?» «Нужен ли я?» «Не бросят ли?» «Будут ли меня любить так же, как люблю я?» «Сколько мне осталось жить, и что со мной будет после смерти?» «Не будет ли мне больно?» «А зачем я живу?» «А справлюсь ли я?» «А если я оскандалюсь, сойду с ума, расплачусь?» «А что если всё это бессмысленно?» «А что если я заблуждаюсь?» «И зачем это всё?!».
Вот дурацкие вопросы!
Их безысходность повергает человека в тоску, и он бежит в никуда, бежит без оглядки, бежит, судорожно перебирая ногами. И вот ему уже кажется, что нет никаких вопросов. Но только мелкая рябь пойдёт по воде, как они снова, с ещё большим остервенением поднимают свои плоские головы и шипят. Но о чём они? Что кроется за ними? Чего мы боимся на самом деле?
Быть собой, позволить другому быть другим – вот две вещи, которые наполняют нас страхом. Нам кажется, что быть собой – это быть не таким, как все или совсем не таким, а значит изгоем и проч. и прочь.. И это величайшее заблуждение, которое по его глупости и не разъяснишь. Конечно, мы такие как все, мы ведь люди, значит ничто человеческое нам не чуждо, но с другой стороны, мы то проявляем это человеческое каждый по своему, так что вот и бездна отличий.
В двух этих страхах – быть собой и позволить другому быть другим – заключён один: быть, оказаться или казаться слабым. Но ведь именно страх и ослабляет. Значит мы уже слабы, так чего же нам бояться, что слабость заявит о себе? Она уже состоялась, поздно предохраняться.
Слабость у нас не в почёте. Нам говорят: «Будьте сильными!». И, наверное, это правильно. Но что значит «быть сильным»? Вот она – великая языковая игра «разумного человечества»! Потворствовать своему страху – это значит быть сильным, а презреть все свои опасения, перестать защищаться, переступить раскалённую грань одиночества – это слабость! Сумасшедший дом…
Может быть, люди уже умерли?.. По крайней мере все признаки жизни отчаянно отдают мертвечиной.
Сумасшедший одинок, он сбежал от мира в искусственные, но зато искусно обустроенные «адовы кущи» своей мысли, фантазии, бреда, принимаемого за логическую строгость. Мы таковы. И я таков. Это признание, но оно - только первый шаг на пути к радости в туннеле темноты, который, должно быть, венчается пространством Света. Может быть… А сколько их ещё будет, таких шагов? Будут ли? Что дальше? Какой следующий?
Вот об этом я думал в тот вечер, неделю тому назад.

III.

Велосипедные шины трудолюбиво шипели у меня под ногами, асфальт постепенно сменился просёлочной дорогой, а потом и вовсе обратился узкой лесной тропинкой. А я всё ехал и ехал, петляя между деревьев.
«Ловкости» моей можно позавидовать (слон в посудной лавке и то, наверное, более грациозен), так что, в конце концов, выехав на песчаный берег какой-то незнакомой речушки, с управлением я всё-таки не справился и изящно затормозил передним колесом велосипеда об одиноко стоящую на берегу осину.
Падение было неизбежно, и оно состоялось. «Не пытайтесь избежать неизбежного», - иногда говорю я своим пациентам, а теперь и сам воспользовался собственной рекомендацией.
- Блеск! – услышал я чуть поодаль чей-то почти безразличный бархатный голос. – Не смущайтесь неловкости. Проворность – сестра плутовства.
Я обернулся. На травянистом склоне, безмятежно любуясь закатом, сидел рослый мужчина лет, наверное, тридцати.
- Впрочем, плут тоже по-своему обаятелен, - продолжил незнакомец, не поднимая на меня глаз.
Чёрные, как смоль волосы, вьющиеся подобно металлической стружке, спадали на его широкие плечи, обрамляя классическое по красоте лицо. Взгляд его был тих и печален. Хотя, может быть, печаль мне только привиделась, не знаю.
Меня мгновенно сковало смущение, я неловко поднялся, отряхнулся и что-то буркнул в ответ на последнее замечание незнакомца, он посмотрел на меня, улыбнулся и произнёс:
- Вы не ушиблись?
В этом вопросе не было и тени издёвки, что подкупило меня сразу, окончательно и бесповоротно. Просто же меня подкупить!
- Есть малость, - признался я, всё ещё продолжая отчаянно смущаться своей неловкости. – Пустяки.
- Кто вы?
- Велосипедист-любитель, - отшутился я, но не тут-то было.
- Похвально, но не вполне определённо, - спокойно парировал мой собеседник.
- Человек, - ответил я сдержанно, словно бы зондируя почву.
- Определённо, но слишком общё.
Кажется, очередной мой ответ, как, впрочем, и прежний, зиял полным отсутствием сообразительности. Незнакомец явно желал услышать что-то другое.
- Тогда Андрей, - я снова попытал счастье, заинтригованный этим поединком.
Он странно посмотрел на меня.
- Значит, ловец, - констатировал незнакомец и продолжил свой допрос. - Дальше…
- Психотерапевт, если вас это интересует, - сдался я наконец.
- А, канатный плясун! – радостно воскликнул незнакомец и впервые посмотрел мне прямо в глаза.
Я «попал»! Но куда?
- В каком смысле? – недоверчиво поинтересовался я.
Он улыбнулся, и так странно, словно прежде мы были знакомы, а теперь он покорно ждёт, когда же, наконец, я его признаю. Но, убей бог, я не мог его вспомнить! Я снова напрягся.
- Мы знакомы? – неуверенно поинтересовался я, подойдя к незнакомцу чуть ближе.
- А то нет? – он добродушно рассмеялся.
Озадаченный, я сел рядом с ним на тёплый склон и бесцельно уставился в раскрашенный пунцовым закатом горизонт.
- Да? – удивился я. - Странно... А почему я канатный плясун?
- Помнишь: солнечный воскресный день, базарная площадь, тонкая проволока, натянутая между двумя башнями, и беснующаяся толпа замерших от хищного волнения зевак?..
Нельзя сказать, чтобы я помнил, будто бы это было со мной, но произведение я, конечно, уже узнал.
- Ницше?
- Да, я знал его, - тихо, бесчувственно, словно пустым эхом, ответил незнакомец.
Если бы сейчас он смотрел не на закат, а на своего собеседника, то бишь на меня, то, вероятно, стал бы свидетелем крайнего изумления, отразившегося на моём лице. Признаться, я видел сумасшедших, которые не только «знали» Ницше, но и «состояли» с ним в близкородственных связях, но то были сумасшедшие… К счастью, он смотрел на закат.
- Ну, что? Вспомнил? – тихо продолжил мой собеседник.
- Как я открыл маленькую дверцу башни и встал на проволоку?
Он радостно посмотрел на меня.
- Не хочется вас расстраивать, - я пытался быть деликатным, - но, так что бы это было именно со мной, то, нет. Кажется, нет.
- Ну, конечно, ты ведь умер тогда, - спокойно сообщил мне загадочный незнакомец. - Ничего, вспомнишь. Я тебя искал, канатный плясун…
Его большие миндалевидные глаза лучились нежностью, и я непроизвольно улыбнулся ему в ответ. Казалось, теперь я узнал его. Но где мы с ним виделись? Что со мной происходит? Может быть, я только что получил сотрясение мозга, столкнувшись с этой благословенной осиной, и теперь пребываю в забытьи? Просто «Алиса в стране чудес» какая-то! Но если это и был сон, то, право, мне не хотелось просыпаться.
- Ты прости меня, - тихо произнёс незнакомец, в котором я уже (сумасшедший!) подозревал Заратустру. – Я оставил тебя там, в дупле. Сглупил, было дело. Я сказал, что не буду больше разговаривать с мёртвыми. Я не знал тогда, что нет смерти в смерти, что смерть только в жизни - смерть. Прости. Я искал смерти, оттого, видно, и думал, что она есть. Прости, ладно.
- Не бери в голову, Зар, - сказал я вдруг, и мгновенно испугался собственных слов. Казалось, это говорил не я, а что-то во мне ответило его смущённому взгляду.
- Спасибо. Я знал, что ты простишь меня, - кажется, что в этот миг тяжёлый груз упал с его плеч. - Мы ведь друзья? – отчаянная надежда на моё «Да» звучала в этом вопросе.
- Ещё бы!
- Ты скучал обо мне? – смущённо спросил Заратустра.
- Скучал, только не знал, что о тебе, но скучал. Ты простишь меня?
- Вот тоже, скажешь! – он засмеялся. – Ты ведь умер тогда.
В голове моей воцарилась ужасная терминологическая путаница. Я так и не мог понять, как по мнению моего собеседника: есть смерть, или же её нет. И если её нет, то как тогда получилось, что я всё-таки «умер». Но, кажется, Заратустру эта проблема совсем не беспокоила. Может быть, это и не было проблемой?
Я растерялся, но усилием воли всё-таки воздержался от дополнительных расспросов. Он был настолько спокоен, настолько светел, умиротворён, что я со своим терминологическим занудством был бы совсем некстати. Да и какая ерунда, право! Умер, не умер – один чёрт!
- А теперь как? Произвожу впечатление живого? – поинтересовался я. – Дышится, по крайней мере, легко.
- И только-то? – отшутился он с укоризной.
- Нет.
- Ты устал? – спросил он после паузы.
- Есть малость. Ерунда, - я пытался выглядеть равнодушным, мне не хотелось прерывать этот странный и вместе с тем завораживающий разговор из-за охватившей меня слабости.
- Усталый должен отдыхать, а не искать новых ощущений…
Он помедлил и продолжил как-то отстранённо:
- Кожа у вас притупилась, онемела. Путь бесчувственного между убийством и суицидом. Не надо больше крови, Андрей, ни своей, ни чужой, хватит. Иллюзия ничего не стоит. Отдохни, дышится ведь легко, - и он снова поделился со мной нежной улыбкой.
Взглядом своим он окидывал пунцовое небо, а я смотрел на него, завороженный и потрясённый. Что мне предстояло пережить с этим человеком? Человеком ли? Сверхчеловеком?

IV.

Заратустра смотрел в небо и, казалось, удивлялся. Река несла мимо нас свои темные воды, на том берегу виднелась чёрная полоска соснового леса. Погружающееся в небытиё Солнце окрасило горизонт розовой пеленой рваных облаков.
«Человек не умеет быть человеком, - говорил Заратустра. - Он ведь даже не может говорить с другим человеком напрямую, без соглядатаев и посредников. Он, подобно шпиону, подслушивает свой собственный разговор с другим человеком. В присутствии шпиона он не может не лгать, он боится. Человек не умеет говорить с Другим глаза в глаза.
Видишь тот берег? Для того чтобы перейти на другой берег, человеку не нужен мост, ему просто не нужно бояться. Ему ничто не угрожает, это его страх рисует опасность. Опасность столь же мнима, сколь и порождающий её страх.
Но страх появился раньше самосознания, поэтому страху человек доверяет, а самому Себе – нет. Страх породил самосознание, простое породило сложное. Это нормально. Человек произошёл от червя, стоит ли этого стыдиться? Сложное всегда следует за простым.
Теперь человек стоит в очереди к самому Себе, но он стоит в очереди последним, он стоит в очереди за червём. Так он ничего не дождётся. Скорее уж, действительно, червь станет человеком!
Ожидание ожиданию – рознь. Покой не то же, что и бездействие, бездействие не может быть покоем, ведь человек живёт. Но ему некуда идти, некуда, потому что незачем. В нём всё уже есть, всё предусмотренно.
Понять простое сложнее всего, именно поэтому сложное было создано для понимания простого. Сложное нужно, но нужно оно для простого, а не само по себе. Сложное лишь инструмент, простое - жизнь. Кто поймёт роль и место сложного, тот позволит жить своей жизни.
Я не люблю человеческой суеты. Суетливый пытается попасть в струю и никогда не узнает, что сам он и есть этот поток жизни, ибо неограничен.
Я не люблю человеческого тщеславия. Тщеславному есть, что терять. Он будет бояться, даже если предметом его тщеславия будет бесстрашие.
Я не люблю человеческих оправданий. Поиск причины – поиск конца. Зная причину, всегда можно оправдать собственное бездействие. Любой конец иллюзорен, но он же реален для имеющего оправдание. Можно стать жертвой, даже если она никому не нужна. Я не люблю оправданий глупости.
Я не люблю человеческих знаний. Человек норовит своим знанием учить другого, но кто просил его об этом? Человеческое знание подобно неоплодотворённому яйцу. Эти яйца нужно непременно кому-то всучить, иначе они испортятся, а вырасти из них – ничего не вырастет. Они рождались не для того, чтобы жить, а для того, чтобы умереть. Я не люблю знаний, которыми учат.
Я не люблю человеческого созидания. Какая разница, что от трудов ваших меняется форма вещества, если не меняется вещество? Иллюзия созидания обманывает созидающего. Я не люблю созидания ради разрушения.
Я не люблю человеческих добродетелей. То, что идёт от сердца не имеет имени, то что идёт от разума не имеет смысла. Добродетель – не заслуга, она могильщик. Так отпевают искренность. За искренность не дадут медали, но добродетель в орденах, как в латах. Эти латы, подобно коросте, покрывают сердце, и сердце иссохнет от такой заботы. Я не люблю почитаемых добродетелей.
Я не люблю человеческой торговли духом. Неважно какой целью возбуждаете вы дух свой, ибо зависимый от цели, он перестаёт быть духом. Из определяющего становится он определяемым, если выставлен на торги. Торг не уместен, если товар подпорчен, торг обесценивает. Разменяете дух – получите душок. Я не люблю разменной монеты человеческого духа.
Я не люблю человеческое стремление делать свою судьбу. Карьера – участь раба. Нужно жить, тогда необходимое дано будет, а более необходимого даже глупцу не может быть нужно. Ненужное не будет востребовано, невостребованное сгниёт и погубит необходимое. Жизнь не более того, что она есть, но её не может быть мало. Судьба – ненужный и тлетворный довесок к жизни. Я не люблю человеческого стремления делать свою судьбу.
Я не люблю человеческого стремления быть хорошим. Стремиться быть хорошим, значит быть для других каким-то, но не сами Собой, а значит и не быть вовсе. Если же тебя нет, что в тебе проку? А хочешь ты быть, то придётся тебе быть самим Собой. Стремящийся быть хорошим, не может быть им, ибо его нет. Стремление быть хорошим – ложь. Я не люблю человеческой лжи.
Я не люблю человеческого служения, ведь за службу ожидают награду. Но зачем награждаться за жизнь? Или награда за служение – это похороны за государственный счёт? Есть только два пути: ты или не жил, или награждал жизнью. Я не люблю человеческих иллюзий, судьба же из их числа.
Я не люблю человеческого сомнения. Сомневающийся неустойчив, он зыбок. Какая разница, что ты всё сделал правильно, если ты сомневаешься? Сомнение разрушает деяние. Считай, что ты ничего не сделал, если ты сомневаешься. Жизнь не может быть относительной, в таком качестве её нет. Если нечто есть, в этом нельзя сомневаться. Сомневающийся не любит жизни, а я не люблю человеческого сомнения.
Я не люблю человеческого стремления делать добро. Если добро, которое ты сделал, приносит тебе радость – это добро для тебя, это эгоизм. Признайся в этом и не лги себе! А если исходящее от тебя добро не радует тебя, разве это добро? Стремящийся делать добро следует идее добра. Реализуя идею добра, он не радуется, он растит в своём сердце жадную злобу. Когда-нибудь она станет чёрной местью. И не важно кому будет он мстить – себе или другим, он каторжник иллюзии, он сам несчастен. Человек, делающий добро, не желая быть добрым, – это эгоист жизни, он пестует жизнь. Я не люблю стремлений, от них дурно пахнет.
Я не люблю человеческого предпочтения. Одно не лучше другого, если ты не слеп, ибо во всём есть правда. Оказывая предпочтение одному, ты отказываешь в правде другому, а значит ты лжёшь. Предпочтение всегда лживо. Оказанное тобою предпочтение говорит, что в остальном ты слаб. Признай слабость свою и не бойся быть слабым, если ты такой! Делай, что можешь, но не думай, что ты оказываешь предпочтение!
Я не люблю человеческого высокомерия. Всякое высокомерие – это презрение, выказанное жизни. Если же не ценишь ты то, что имеешь - ты предаешь. Благодарность не является покорностью, а покорность не бывает благодарной, поэтому не люблю я и человеческого самобичевания. Высокомерный неспособен разглядеть собственной слабости, этим он претендует на абсолютную силу – он сядет в лужу. Уничижающийся не сделает даже того, что в его силах. Я не знаю, кто лучше из этих двух, ведь не важно, почему ты предал жизнь! Ты сделал это!
Я не люблю человеческого самолюбования. Глупо гордиться своим ростом или цветом волос – благодари за это своих родителей, пусть они гордятся тобой. Если то, что постиг ты – мудрость, то это мудрость жизни. Чем же ты похваляешься? Отличай суть от содержания, второе не принадлежит тебе, придёт время и его отнимут от тебя, так и не дав наиграться. Радуйся, полоумный Нарцисс, восхищённые твоей красотой, сорвут тебя! Любующийся, ты можешь любоваться только собственной смертью! Дурной вкус у того, кто любуется смертью вместо того, чтобы жить, поэтому я не люблю человеческого самолюбования.
Я не люблю человеческого стремления к свободе. Что такое свобода? От чего хотят они свободы? От жизни?! Они хотят гарантии безнаказанности! О, как же несвободны они, эти рабы, стремящиеся к свободе, полные страха! Нет, не будет им свободы! Никогда не будет! Какое дело вам до свободы, безумцы, если страшитесь вы быть свободными? Зачем вам права, если страшитесь вы быть правыми? Страх – вот ваши цепи, а свобода – это свобода от страха. Что ж, ждёте вы от других то, что можете дать себе только сами? Мне смешно человеческое стремление к свободе! Только мертвецы стремятся к свободе, ибо они не знают жизни, а я не люблю это стремление.
Я не люблю отрицания человеком самого Себя. Почему люди, будучи эгоистами, так ненавидят эгоизм? Разве же не следует положить имеющееся в основание, прежде чем начать движение? На чём же ещё основываться, если не на том, что есть ты? Кого же вы пытаетесь обмануть? Быть эгоистом – значит ощущать себя, значит быть собой, значит не лгать о себе другому, значит быть собой для другого, значит позволить другому быть Другим, самим Собой! Отрицая себя, вы отрицаете Другого! Только иллюзия достойна отрицания, а человек, отрицающий себя, отрицает жизнь, он мёртв, он не человек, он труп. Я готов говорить с умершим, но я не могут говорить с живым трупом!
Отрицающий себя отрицает меня, я не могу говорить с ним, меня нет для него. Но я хочу говорить с человеком! Да, я не люблю человеческое, но я дорожу человеком!
Человеческое есть нечто, что должно быть побеждено. Но, что вы сделали, чтобы победить своё рабство?».

V.

Сказав эти слова, Заратустра медленно повернул голову в мою сторону. На длинных, густых ресницах блеснула слёза. Спустя мгновение он глубоко вздохнул и прервал своё молчание:
- Они хотят быть сверхчеловеками, Андрей. Понимаешь, «сверхчеловеком»?! - он печально улыбнулся. - Но ведь никто не был ещё человеком.
Есть песня, да нет у певца ни слуха, ни голоса. Человеком нельзя быть в одиночку. Понимаешь? Не получается…
Сто лет я был окутан холодом сверхчеловеческого одиночества. Я хотел быть сверхчеловеком, я стал им, я был им, я устал... Всё это ровным счётом ничего не стоит. Человек не может быть один, но он одинок до тех пор, пока не станет Собой для Другого, он должен быть чистым. Но те, от кого я ушёл, не могли именно этого. А я принимал их за людей… Глупо, да?
Зачем ты пришёл ко мне, мертвец? Хочешь ли ты жить?
- Да, - ответил я сдавленным голосом.
«А что если он не поверит мне?» - подумалось мне.
- Не следи за собой, хватит шпионить. Я знаю, что ты хороший, знаю. Ну, чего ты боишься? – сказал он с удивительной нежностью, глядя прямо в глаза. – Ты что же, не доверяешь себе, канатный плясун? Я пришёл, чтобы сделать тебя канатным танцором. «Я поверил бы только в то божество, которое умело бы танцевать». Помнишь?
Заратустра тихо рассмеялся, глядя на моё смущение.
- У меня не получится, - само собой соскользнуло с моих губ.
- Ну, вот, можешь же не шпионить!
И в этот момент я вдруг ощутил, что это значит «быть самим Собой для Другого». Но уже через сотую долю секунды мой «шпион» снова вернулся. Я смутился, кровь ударила мне в лицо, я затараторил:
- Всё, что ты перечислил, всё человеческое есть во мне: стремление делать добро и свою судьбу, я парализован своим стремлением к знанию и свободе, я оказываю предпочтение и сомневаюсь. Я знаю своё высокомерие, хотя и презираю его. Я, наверное, испытываю самолюбование. Наверное, я торгую духом, созидая, и отрекаюсь от самого Себя, пытаясь быть лучше, чем я есть. Прости, наверное, ты перепутал, я не тот канатный плясун, которого ты ищешь.
Выпалив всё это, бог знает зачем, я испытал такую обиду, такое отчаяние… Я не верил себе, я не верил тому, что говорил. Да, человеческого во мне с избытком, но я не мог позволить себе не быть «канатным плясуном» для моего Заратустры. Я боялся потерять его, я слишком долго его искал.
- Ты пришёл, - тихо ответил моему молчанию Заратустра, - значит, ты искал. Многие выходили на берег, но только ты заметил паромщика. Ты хочешь на тот берег?
- Сверхчеловеком?
- Я сказал: «на тот берег», а не «этажом выше»! – почти шикнул на меня Заратустра.
- Если бы я преодолел в себе человеческое, я бы уже был там, - ещё тише сказал я.
- Да, зачем тебе чужая победа, даже если бы и была она возможна?
Когда Заратустра только произносил эти слова, я уже чётко осознал, что проявляю слабость и хочу возложить свои заботы на его плечи. Мне стало стыдно, я смутился, я почувствовал себе маленьким, и мой «шпион», вдруг, снова исчез.
- Прости меня! Я всё понимаю, просто я ещё не успел. Я всё понимаю, теперь надо… Самому?
- Я буду для тебя человеком, если ты позволишь.
- Я не должен сомневаться?
- И ты должен быть эгоистом!
- Я и есть – эгоист, - сказал я, подумав.
- Нет, ты эгоист для людей, но не для себя. Обопрись на себя и прыгай! – возвал к моей растерянности Заратустра.
Я молчал.

VI.

- Знаешь, почему я разглядел в тебе канатного плясуна? – спросил меня Заратустра после долгого молчания. – Ты развлекаешь толпу, рискуя собой, не за деньги. Ты мечтаешь разглядеть в этой толпе того, кто не будет смеяться над твоими кубертатами в сладострастном предвкушении твоей гибели. Ты ищёшь того, кто будет бояться за тебя, чтобы ты мог не бояться за себя. Ты ищешь человека, чтобы быть человеком. Зачем ещё ты психотерапевт?
- Мне стыдно за это. Это, наверное, эгоистично.
- Ты задумался над вопросами, которые не оставят тебя, - продолжал Заратустра, словно бы не расслышав меня. - Ты хочешь решить загадку человеческого. Я думаю, что у этих вопросов нет решения. Это какая-то умственная жвачка. Порочные круги.
Пытаясь познать человеческое, ты пытаешься изучить свою тень. Тень иллюзорна, тень – это ложный аналог твоего отношения со Светом. Человеческое – это паяц, отвлекающий тебя от человека и толкающий тебя в бездну смерти. Ты будешь познавать больше и больше, но так ты никогда ничего не узнаешь.
Человеческое – это нарождающаяся иллюзия. Она красочна, ею можно залюбоваться, но она не откроет реальности, она уведёт тебя от Света, заманив мишурой своего дешёвого фейерверка.
Ты должен узнать сокровенное, ты должен узнать человека. Ты уже встал на путь жизни, но ты ещё не живёшь. Теперь ты, канатный плясун, ты можешь стать канатным висельником, можешь – канатным танцором.
В этот раз я поспел раньше твоей смерти. Не покидай же меня! Жизнь ещё теплится. Я ничего не скажу тебе, ты всё знаешь сам, не можешь не знать. Только не сомневайся, не ищи оправданий и не бойся!
Заратустра замолчал, но я не мог ему ответить. Мне предстояло или умереть, или, преодолев страх, обратить себя к жизни и жить.
«Почему мы боимся ослепнуть, если и без того слепы?» - и когда я подумал так, то услышал, что Заратустра шевельнулся. Его рука коснулась моей руки.




VII.

Темнело. Мы сидели на земле, Заратустра сжимал мою руку в своей руке и молчал. Я ощущал его тепло, просто ощущал.
Мысли редко мерцали на небосклоне моего сознания, навязчивые шпионы, вечно отслеживающие моё состояние, исчезли, освободив меня для радости настоящего.
Время остановилось, а солнце замерло плавящимся полукругом над линией горизонта. Весь этот мир мягко и беспрепятственно входил в моё сердце и нежил его. Мир распахнулся.
Я улыбался и плакал, солёные капли неторопливо сбегали по моим щекам и беззвучно падали на речной песок. Всё вокруг было живо, я чувствовал это – и небо, и солнце, и эта река, всё жило и предлагало мне жизнь.
И вдруг крикнула птица, крикнула пронзительно, зычно, призывно. Заратустра встал и подошёл к воде.
- Прощай, уходящее Солнце! – прокричал Заратустра. – Иди на покой. Как хорошо, когда не жжёшь ты, а греешь! Не усердствуй, люди сожгут себя сами. Погребальные костры уже разложены!
Закат, к тебе обращается Заратустра! Усмиритель огня, сохрани во мне тепло нежности! Прекрасный улов уготовил ты мне сегодня, великий кормчий!
Солнце, Заратустра поймал человека! Уходи же, не отбрасывай тени. Хватит теней! В мире теней я нашёл Свет! Уйди, Солнце, дай мне налюбоваться Светом!
Сказав это, Заратустра обернулся ко мне. Его стройное тело разрезало пополам диск уходящего солнца. И словно поджидая этой секунды многоголосым хором закричали птицы, зашелестели листья деревьев, терзаемые внезапным порывом ветра, а солнце, зависшее над рекой, скрылось за горизонтом, и наступила тьма.
- Нам пора, канатный плясун, старик уже заждался нас в своём одиноком безумии!

VIII.

Заратустра широко распахнул дверь небольшой хижины, одиноко стоявшей посреди тёмного леса, свет вылился из дома наружу. Из дома послышался раздражённый голос:
- Опять ты? – сипло проворчал сухощавый старик, даже не взглянув на нас. Его водянистые глаза, казалось, и вовсе отказывался видеть.
- Я не один, старик. Я с канатным плясуном. Помнишь его? - весело отвечал Заратустра, по-хозяйски проходя внутрь и увлекая меня за собой.
- А мне-то что? Мертвец ты или живой – какая разница старику? Старику наплевать, - он пошамкал своими сухими, растрескавшимися губами, и ворча, что, мол, хлеба и вина уйдёт в два раза больше обычного, а он, дескать, на это не рассчитывал, удалился в кухню. По дороге он ещё что-то бубнил в этом духе, кажется, относительно нашей легкомысленности.
Заратустра добродушно смеялся, провожая старика взглядом и каким-то забавным напутствием.
- Если он прав, то стариков значительно больше, чем может показаться на первый взгляд, - подумал я вслух.
- Когда ты так говоришь, ты сам становишься стариком, - тихо и строго сказал Заратустра.
- А как избежать вот такой психологической старости? – спросил я Заратустру, когда мы усаживались за большой деревянный стол.
- Никогда не спрашивай меня о том, что ведёт в никуда, - угрюмо произнёс мой наставник, - этих дорог слишком много, слишком. Путь в никуда – не движение, а топтание на месте. В лабиринте много тупиков, а у тебя лишь одна жизнь. Не трать жизнь на смерть, даже если за одну жизнь тебе готовы дать тысячи смертей. Количество пустоты не переходит в иное качество.
- Зар, так жизнь всё-таки одна?
- Одна, - протянул Заратустра, укладывая голову на вытянутые по поверхности стола руки.
Он удивлялся моей несообразительности, но, казалось, ещё не разочаровался во мне полностью.
- Но, - я был в замешательстве, - ты говорил, что я умер тогда, а сейчас…
- Что? – протянул Заратустра устало и явно не собираясь мне отвечать.
- А сейчас я живой! – чуть не с обидой воскликнул я.
- И что тебе непонятно?
- Так одна?!
- Одна, - ничуть не сомневаясь, даже в некоторой растерянности от моей настойчивости, подтвердил Заратустра.
Старик накрыл на стол, разлив при этом вино и дважды уронив на пол хлеб. Заратустра добродушно подтрунивал над стариком, а тот, смущаясь своей старческой неловкости, но сохраняя напыщенно грозный вид, отвечал ему тем же.
Мы поужинали. В сумерках плохо освящённой комнаты, мой товарищ казался ещё более загадочным. Я допивал вино в своей кружке, искоса поглядывая на Заратустру, и мучался вопросом: это банальное нарушение мышления, или что-то, в чём я до сих пор не разобрался?
- Истина невыразима, её не разложишь по полочкам, - тихо начал Заратустра. - Разъять на элементы можно всё, что угодно. Дурное дело не хитрое, братец. Дети искали душу, дети разрезали по частям лягушку. Кишки нашли, а жизнь ускользнула, - он посмотрел мне в глаза, проник в святая святых и протянул свою сильную руку моей великой растерянности. - А ты вот пойми, не членя. А? Зачем членить-то? Что, страшно тебе? Думаешь, по отдельности легче будет справиться? И сдалась тебе такая победа? Победа над трупом! Хорош, нечего сказать! Молодец! – тут голос его стал совсем тихим, и он говорил с нежностью, от которой у меня отчаянно сжималось сердце. - И не жалко тебе? Куда ты спешишь? А?.. Если можно понять, то нельзя будет не понять. А нельзя – так чего ты копья ломаешь?
Потом мы вышили на крыльцо и удобно расположились на его старых, скрипучих ступеньках. Я достал табак из дорожной сумки, и мы закурили. Разговор складывался сам собою, мы то шутили, то вдруг замолкали и через какое-то время снова смеялись, как смеются два мальчика. Тишина манящего сна подступала всё ближе и ближе, обнимала и нежила нас, окутывая со всех сторон своей заботливой дремотой.
Приятное расслабление, сдобренное домашним вином, тёплой усталостью растекалось по всему телу. А фривольные звёзды подмигивали нашим ленивым взорам, привораживая своей холодной загадкой. В какой-то момент мне показалось, что они удаляются, желая и нас увлечь за собой. Наивные сладострастницы! Нам слишком хорошо было здесь, на Земле.
Темнота окружавшего нас леса не пугала, она обнадёживала и располагала к себе. В темноту хотелось войти. Я задремал, а проснулся уже только утром на палатях, бережно укрытый медвежьей шкурой. Заратустры не было…
IX.

Нежные лучи утреннего солнца проникали в комнату сквозь узкое прямоугольное окошко под самым потолком. Я потянулся, ощущая приятную сладость во всём своём отдохнувшем, но ещё спящем теле. Давно у меня не было такого глубокого и такого спокойного сна, наверное, с самого детства…
«Что было прошлым днём? Где я?» – подумалось лежебоке.
Я вспомнил вчерашний вечер, моего нового друга, улыбнулся и перевернулся со спины на бок. Но в этот момент сильный испуг пронзил всё мое существо: «Где он? Где?!». Я вскочил и, шлёпая босыми ногами по холодному деревянному полу, поспешил к двери.
Солнце остановило меня на пороге. Его тепло растопило моё волнение, я замер. Лес, словно сказочный, в ризе мягкого утреннего света, был добр и весел. Я медленно шёл по единственной дорожке, ведущей от дома в сторону, где виднелась белая гладь реки.
Ещё не достигнув берега, я услышал радостные крики, плеск воды и завораживающий смех.
По берегу на точно таком же, как у меня, но синем «Trek`е», рисуя круги, что-то крича и смеясь, поднимая в воздух столпы водяной пыли, колесил Заратустра.
- Утро пришло! Небо распахнулось светом! Птицы проснулись, и звери покинули свои норы! Грядёт день Человека! – кричал Заратустра. – Вставай, лежебока! Вставай и не забудь разбудить в себе Человека! Не гоже спать, когда день уже начался! Начался день Человека! Скинь покровы сна, зри!
И я смотрел. Я смотрел, как этот счастливый человек, красивый в своей неуёмной радости, ловил порывы ветра и отдавал им на откуп блестящие струи воды. Наконец, Заратустра поравнялся со мной.
- Ну, что? Купаться?
- Купаться! – ответил я.
Скинув одежду, какая на ком была, мы бросились наперегонки в воду и хохотали, орошая друг друга тёплыми, светящимися брызгами.
Вода держала нас на поверхности, не пуская в свои холодные недра, течение несло, а птицы, весело щебеча, пикировали вниз, словно бы желая присоединиться к нашей беззаботной радости. Заратустра напыщенно грозил им пальцем:
- Кого вы хотите поймать, птицы? Рыбу или Человека? Кого вам не хватает для счастья? Ладно, берите себе рыбу, а человека я не отдам вам, птицы. В нём не проснулся ещё Человек, Он ещё дремлет! Он просыпается! Не спешите забрать на небо того, кто не научился ещё ходить по земле!
А я дивился этому разговору и радовался, как ребёнок.
Выйдя на берег, мы замерли, ощущая внутреннее тепло наших тел, пробивающееся к раскрасневшейся коже. Было так хорошо, так радостно, так манил этот мир! И я пожалел, что проспал восход солнца.
- А старик ещё спит? – спросил я.
- Этой ночью он умер, - спокойно ответил мне Заратустра.
- Как?! – прошептал я, в миг протрезвевший.
- Радостно, - тем же размерянным тоном ответствовал Заратустра. – Давно он не был так счастлив!
- От чего?!
- Нами, - протянул Заратустра.
Тихая улыбка сияла на его лице. Он посмотрел на меня и произнёс:
- Не пугайся. Тысячу лет хранил он скрижали истины в своём сердце, но никто не пришёл, чтобы прочесть их. Этой ночью скрижали рассыпались, и он освободился. Теперь он свободен, и он ушёл.
- Куда? В смерть?!
- Смерть – вымысел. Это иллюзия, она придумана человеком для обозначения неизвестного. Мы знаем только то, что человек умирает, но мы не знаем смерти, никто не видел её и никогда не увидит.
Нас всегда интересует, что будет «после». После обеда, после второго пришествия, после смерти. Мы думаем, что после смерти будет смерть, но ведь не обед же последует за обедом, а после второго пришествия будет третье, а не второе.
Человек был также мёртв до рождения, как он мёртв после смерти. Человек приходит ниоткуда и уходит он – в никуда. Сегодня праздник, ибо смерть – это праздник, праздник второго рождения.
Почему мы радуемся рождению, но не радуемся смерти? Только страх омрачает наш праздник. Страх неизвестности – это животный страх. Человеческое тоже страшится неизвестности, но Человек радуется своему незнанию, оно делает его свободным.
- Я не могу радоваться его смерти. Умом я понимаю… Но я не могу радоваться смерти. Мне жалко старика.
- Не о себе ли ты жалеешь? Подумай.
- Наверное, ты прав, - согласился я.
- Так признай это, эгоист должен быть честным, - он рассмеялся. – Если тебе жалко себя, жалей. Кто может тебе запретить? Но не оскорбляй память о старике своей скорбью, ведь он тот, кто был в твоей жизни, кто хотя бы отчасти сделал тебя тобой. Благодарность испытывает Человек к человеку, с которым повстречался на своём пути, ибо этот встречный и есть его путь.
- Но почему же никто не прочёл его скрижалей, Заратустра! Почему старость забрала его надежду?
- Старость забирает не надежду, но веру. Ты тоже старик – в тебе нет ощущения эгоиста, ощущения самого Себя. Старик любил себя, но не ощущал. Он страдал эгофилией, но не знал честности эгоизма. Он ждал, что кто-нибудь придёт и полюбит его также, как он любил себя сам. Но кто полюбит тебя, если тебя просто нет? Он ждал, но никто не пришёл к нему, ибо нельзя прийти к пустоте.
Учитель не может оставить учеников по своей линии. Кичиться своим знанием – значит любить своё знание, не видя самого Себя. Это обесценивает твоё знание.
Знание становится силой только в руках эгоиста. Человек должен ощущать в самого Себя, это сделает его знание весомым. Только так можно открыть путь к Другому.
Никогда не меняй знание на человека. Знание без человека, что огонь без хвороста. Кто ощутит тебя Самого, тот ощутит и твоё знание. Но кто не ощущает самого Себя, никогда не поймёт и знания Другого.
Возложи своё знание на общий алтарь и иди радоваться вместе с Другими. Танцуй с Ними, освободившись от своего знания. Твоё знание – завеса над жизнью, если ты не в силах расстаться с ним ради Другого. Но знай, что расставшись со своим знанием, ты обретёшь большее. Ты обретёшь Других, которые обретут твоё знание. Так ты обретёшь самого Себя.
Никто не заботится о Другом так, как делает это эгоист. Ты заботишься обо мне? – сказал Заратустра и засмеялся, а я смутился.
- А ты?
- «А ты, а ты?» Ату его, ату! – прокричал Заратустра и, вскочив на велосипед, помчался к дому.
Секунду я стоял в замешательстве, расхохотался и побежал за ним следом.

X.

- Скорее, скорее! – кричал Заратустра. – Мы должны успеть! Скорее!
Вскочив на велосипеды мы стремительно помчались сквозь лес. Я видел перед собой его изогнутую дугой спину, видел, как развивались на ветру его чёрные волосы, убранные в пучок.
Он смеялся, кричал, он разговаривал с лесом и его обитателями. Целый картеж рыжих, пушистых белок и крылатый многоголосый эскорт щебечущих птиц сопровождал наше движение. Лоси, увенчанные покатистыми рогами, бурые медведи, потягивающиеся, словно от пробуждения, волки и лисы, забавные зайцы, фыркающие ежи и прочая лесная живность – все выходили навстречу Заратустре и провожали его благодарным взглядом.
- Милые мои друзья! Я покидаю вас! Я нашёл человека, я пойду с ним! Нам нужно успеть увидеть конец, чтобы начать жить! Много в человеке страха, но он мне дорог, потому я покидаю вас, мои лесные друзья!
Я смущался, полагая, что речь идёт обо мне. Но всё это было настолько странно, настолько фантастично, что страх мой не в силах был даже заявить о себе. Теперь мне было всё равно куда идти, зачем, когда… Мне было всё равно, потому что вопреки всем заверениям Заратустры я, как мне казалось, уже ничего не боялся.
Мы ехали около часа и оказались на огромной возвышенности, с которой открывался раскинувшийся, как на ладони, город. Солнце светило в зените. Заратустра спешился.
- Мы успели! Смотри! – и он указал мне на небо.
Я взглянул на солнце, и оно на мгновение ослепило чудака, не жалеющего своих глаз. Тёмное пятно, возникшее перед глазами, показалось мне поначалу результатом этой неразумной выходки. Но уже через секунду я понял, что ошибся.
Происходило что-то ужасное…
Огромная тень полукругом стала медленно закрывать собой солнце. Затмение!
Завороженный, в каком-то животном ужасе, я смотрел на это загадочное небесное явление. А тень неумолимо и властно надвигалась тем временем на солнечный диск, и уже через каких-то пару минут стало смеркаться.
Ночь наступала раньше положенного срока. Город скрылся во тьме, на небе жадно блистали непривычно знакомые звёзды, а прямо перед моими глазами, словно на гигантском блюде, зияло своей пугающей пустотой чёрное пятно в окружении пылающего нимба.
- Нет солнца, Андрей, если нет ощущения солнца. Тень знания закрывает человека. Ты хочешь быть мудрым, как змея, и гордиться мудростью своей, как орёл, парящий в бескрайнем небе? Зачем тебе это, если ты сокрыл в себе Человека? Жив ли ты ещё, друг мой? Жив?! А если жив, то кричи! Кричи и зови себя к самому Себе! Кричи!!!
И я закричал. Да, я закричал! И от моего крика, казалось, дрогнули небеса. Крик отчаяния, крик ужаса и крик боли разрывал моё сердце.
Все мои муки, все мои страхи слились сейчас в один громогласный стон. Но вдруг он выскользнул с моих уст, как выскальзывает из рук пойманная рыба. Я онемел, сердце моё освободилось. И тогда я услышал другой крик, крик Заратустры, крик силы и мощи, крик счастья и великой победы:
- Солнце! Возвращайся! Он знает конец! Ему нужно узнать начало!
Я проспал сегодня восход, но Заратустра подарил его мне. Теперь это был мой восход, восход, подаренный мне Заратустрой.

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

(август – сентябрь)


«Незрелый плод горек на вкус. Его выплюнут, семя его сгниёт в жесткой «мякоти».
Всякий плод рождён для того, чтобы созреть. Но он должен быть рождён.
«Не рвать незрелого плода!» – вот искушение мудрого».

Так говорил Заратустра, но не о плодах, а о людях, но об этом умолчал Заратустра.



О превращениях духа

Мы сидели на пластмассовых стульях за пластмассовым столом в маленьком открытом кафе, что в северной оконечности Летнего сада. День был тёплый и солнечный, но парк по традиции пустовал.
Нас нежила прозрачная тишина, нарушаемая далёким шумом проезжающих автомобилей. Лёгкий ветерок шкодливо трепал листья деревьев, да обнимал бессловесные статуи, не делая предпочтений ни по признаку пола, ни по возрасту (надо сказать, весьма преклонному у этих мраморных изваяний).
Подстать статуям и охранявшие их милиционеры были не очень-то разговорчивы, но в отличии от последних, они время от времени недоверчиво поглядывали на посетителей парка, то бишь на нас с Заратустрой.
Зар потешался, то уличая в бессовестности ветер, то недоумевая, почему милиционеры полагают, будто бы мы имеем что-то против итальянских шедевров.
- Зар, перестань! У них просто работа такая – статуи охранять.
- Ваше правительство выбрасывает деньги на ветер. Бьюсь об заклад, эти статуи никуда не убегут!
- Порядок, - зачем-то протянул я.
Заратустра задумался.
- Знаешь ли ты о превращениях духа? – спросил он меня после паузы, глядя на кофейную гущу, растёкшуюся по его чашке.
- Знаю, - самодовольно ответил я, уже успевший к тому времени заново пролистать томик ницшеанского «Заратустры». – Это о том, как дух становится верблюдом, верблюд львом, а лев ребёнком?
- Дух не виден глазу, поэтому аллегории вполне уместны, молодец.
- А что, не так? – я осёкся.
- Человек приходит в это мир ребёнком, таким ему следует и уйти.
Заратустра улыбнулся в ответ на мой удивлённый взгляд и вскоре продолжил.
- Ребёнок рождается невинным животным, имя которому – человек, он рождается животным и начинает обретать человеческое. Маленькому человечку не разрешают жить настоящим, его принуждают думать о будущем и помнить о прошлом, его хотят лишить опоры. Если его не лишишь опоры, он будет «себе на уме». А кому это нужно?
Ваше общество не любит эгоистов, оно ценит лишь самовлюблённых типов, которые не зная самих Себя, пестуют свой благопристойный образ, некий, почти мистический идеал несуществующей добродетели. Причём, идеалы благопристойности и добродетели разнятся у вас до неприличия.
Он рассмеялся.
- Неужели же у ребёнка больше опоры, чем у взрослого человека?
- Ха! Ваши взрослые и вовсе не существуют. Всё, чем они гордятся – это лишь только отзвуки жизни, тени существующего, фантомы бывшего. Ребёнок – вот единственный реальный человек в вашем мире. Но не долго оставаться ему человеком! Ты ведь знаешь, как быстро учится человек дурному, - он посмотрел на меня с хитрым прищуром.
- К чему ты клонишь, Зар?
И вот о чём рассказал Заратустра, когда заговорил, наконец, серьёзно:
«Дух приходит в мир невинным ребёнком, но мир полон страха. Здесь каждая тень боится собственной тени. Как же не испугаться вам ребёнка, его добродушной открытости, его чистоты?
Ребёнок слишком хорош для этого мира, он слишком естественен, слишком прост. Он не подходит этому миру, в ребёнке не достаточно страха, чтобы жить в этом мире. Ему начинают прививать страх.
Но кто же без боя отдаст своё счастье? И ребёнок становится маленьким львом, чтобы защитить своё счастье. Он протестует, он утверждает своё право на счастье, он делает это как воин, как лев.
Он раз за разом говорит: «Нет!». И в этом абсолютном «Нет!», в этом отрицании, в безумии этого отрицания (ведь он говорит «Нет!», даже если хочет сказать «Да!»), из этого хаоса отрицания рождается его «Я». Так начинает он своё восхождение на собственную Голгофу.
Каждый раз, говоря «Нет!», он утверждает своё «Я», он утверждает своё желание, свою волю, своё право, право, которое он приписывает своему «Я». Но это «Я» - не он Сам, это «Я» абсолютного отрицания, отрицания воина.
Ребёнок-лев обретает своё «Я». «Я», которое утверждает своё право, которое знает своё «хочу». Но во всякой борьбе проигрывает победитель – заложник своей победы, кузнец своей несвободы. Благородный боец – лишь звено в цепи войн и сражений. Сам он и есть свой палач.
Этот бой выигрывает только тот ребёнок, который не вступает в него. Но таких мало, таких отправляют в интернаты для умалишённых.
В борьбе рождается это «Я», и пригодно оно только к войнам. Как может жить этот сеятель смерти?
Ребёнок-лев защищался от страха, он отвоевал у него своё право, отвоевал и испугался. Ибо когда воин становится сторожен, он обращается в труса. Теперь его «Я» уже не «Я» отрицания, это «Я» страха, страха, против которого он боролся.
Теперь этот лев боится потерять завоеванное, он боится, что у него отберут его право, он боится, что его «хочу» останется безответным.
У всякого зверя есть уязвимое место: у акулы – глаз, а потому может её победить даже слабая птица, у антилопы – сухожилие, и страшит её жалкий шакал. И лев уязвим: «Я», «моё право» и «хочу» - вот ахиллесова пята этого хищного зверя. Любой кукловод может дёргать за эти ниточки, страшащийся согласится на всё.
Имя великого дракона, которому подчинено всё человеческое, не «власть», не пресловутое «ты должен», а страх.
Великий дракон живёт не в заоблачных далях, его чешуя не блистает золотом в лучах вечно полуденного солнца, он живёт в человеческих сердцах, он пожирает их изнутри.
Кровавые клочья свисают из отвратительной пасти, кровь стекает ручьями. Слезы отчаяния красны! Не может человек быть теперь человеком, ибо раздавлен он пятой собственного страха.
Лев сопротивляется страху, но чем больше сопротивление, тем сильнее и страх, ибо страх – это боль, а боль пугает. И лев боится собственного сопротивления, теперь он окружён страхом.
«Я» становится бесчувственным, паралич сковывает «Я», более «Я» не является даже тем «Я», каковым оно было. Но лев не замечает собственного страха, ибо страх его безграничен. Как увидишь Земли, находясь на земле? Лев этот пугливее трясущейся саранчи!
И тогда на смену льву приходит верблюд. Верблюд – животное вьючное. Что ему в страхе? Он подчинился, о чём более волноваться? Он знающий, он сознательный, он следует правилам, он чтит требования. Он расторопно гнёт колени, подставляет спину хозяину. И не смотрите, что он плюётся, он ведь потомок льва…
Власть и подчинение так же естественны для верблюда, как барханы и палящее солнце. Верблюд глух, но исполнителен. Он знает много команд и следует им рефлекторно, если же он ошибётся, то палка хорошо охаживает его горб. Теперь он слышит лишь палку.
Одногорбый верблюд не удобен наезднику. Но подождите, будет ему и второй горб! Вступит верблюд в нежную пору, благоприятствующую любви, и страх начнёт почковаться, ибо желающий этот бесчувственен!
Два горба, два нароста на спине бесчувственного верблюда, два страха: страх жить и страх умереть.
Так говорил Заратустра, а слушал его и видел себя радостным: мне два с половиной года, мы сидим с мамой на тёплом морском берегу, залитые солнцем, я подаю ей камушки, ракушки, стёклышки – всё, что я выудил для неё с морского дна. Она улыбается мне в ответ. А вот я на маленьком трехколесном велосипеде гордо катаюсь по квартире – из комнаты в комнату через стеклянные двери. И я вдруг сжался от боли, чёрная тень скользнула перед моими глазами: я стою на улице у дверей детского сада, я сбежал. Снедаемый страхом, я плачу от бессилия, здесь – во дворе, сидя на снегу, перед самой дверью моего эшафота. Наплакавшись, я встаю и, закусив раскрасневшуюся губу, иду обратно – в свою «среднюю группу».
Гордый лев стал превращаться в послушного верблюда. Одногорбым верблюдом я был в школе. Моё состояние было подобно чувству солдата, попавшего в окружение. Из своей засады я изредка стрелял по врагам короткими очередями, но скоро понял, что этим только выдаю своё присутствие. И я замер. А потом мне показалось, что всё вроде бы нормально, всё правильно, так и должно быть.., порядок…
- Ты слушаешь меня? – обращение Заратустры силой вырвало меня из оцепенения.
- Да… Конечно, слушаю! А дальше?!
- Дальше… Дальше можно носить поклажу и хозяев, что на поверку точно такие же двугорбые верблюды, как и ты сам.
- А можно.., - протянул я, выпытывающим тоном.
- А можно испытать боль, - спокойно ответил мне Заратустра и продолжил свою речь.
«Верблюды иногда сходят с ума. Не так, чтобы они действительно становились сумасшедшими, но что-то с ними происходит: они начинают брыкаться, сбрасывают поклажу, плюются, ржут, как безумные, нарочито фыркают, отказываются покидать водопой, перестают есть колючки. Короче говоря, выглядят абсолютно сумасшедшими.
Это бунт посаженного на цепь льва. Львиная гордость, мощь отрицания хищного зверя и сутолока страха жвачного существа сплетаются в один прочный узел.
Но лев взрослого – это уже не лев ребёнка. Это лев, который долго выносил побои, лев, которого поносили и унижали. Это уже не лев отрицания, это лев отмщения. Он ненавидит. Он ненавидит правила, порядок, лицемерие. Но в этой ненависти он сам становится лицемером, призывая других быть добрыми, оскаливая пасть. В этой ненависти он сам требует установления правил, но новых, которые ему кажутся достойными исполнения. В этой ненависти он жаждет порядка, ему больно, он словно концлагерный беглец, повисший на колючей проволоке забора.
Лев в отчаянии... Его зубы, сгнившие на тюремной похлёбке, ещё достаточно сильны, чтобы огрызаться и пугать, но слишком слабы, чтобы избежать зубоскальства. На деле он сам испуган сверх всякой меры, он боится собственного негодования, собственной смелости.
Снова бы стать ему верблюдом, снова приучиться к порядку и жить, как живёт всё его стадо. Но и это ему недоступно, ибо ненавидит он стадо за верблюжью его покорность. Теперь для него они – добыча, но не племя.
Он бы в миг расправился с этой покорно блеющей, тупоумной паствой! Да только что-то удерживает его от тотемической трапезы. Это во льве просыпается ребёнок, но это уже не тот ребёнок, что был прежде, это другой ребёнок.
Это ребёнок, изведавший боль, ребёнок, знающий, что такое брошенное тебе в лицо «Нет!», ребёнок, хранящий на устах горький привкус отчаяния. Этот неприкаянный ребёнок, что так соскучился по теплоте нежащих рук, что так мечтает о ласке и доброте, плачет сейчас в его сердце тихими слезами тоски.
Он чувствует порог Вечности, порог Небытия, он готов ступить за эту грань... Он снова боится, но это уже другой страх. Это не страх защиты, это ужас беззащитности. Кто может спасти его от неминуемой гибели?
Его может спасти только другой ребёнок, изведавший холод этого ужаса».
- Граждане, всё, встаём. Парк закрывается, - монотонный не терпящий возражений голос прервал речь Заратустры.
Над нами возвышался упитанный и спокойный, как статуя, впрочем, без итальянских прелестей, милиционер с осоловевшими бесчувственными глазами. В его рации тем временем кто-то отчаянно чертыхался.
Мы встали и пошли в сторону выхода. Я был напуган и раздражён: Заратустра замолчал после вмешательства этого заправского служителя порядка. Мне нужно было знать, что дальше, как? Но всё тщетно...
На все мои дальнейшие озабоченные: «А дальше, Зар? Дальше?!», я получил одно, но спокойное, хотя и печальное молчание. Впрочем, может быть, печаль мне только привиделась. Не знаю.
Я, казалось, знал уже о ребёнке, но мне хотелось знать о человеке. Где человек в рассказе Заратустры, был ли он там, нет?
Но об этом умолчал Заратустра.

О кафедрах добродетели

По работе меня откомандировали на психоаналитический семинар, и я взял с собой Заратустру. Поскольку мы теперь практически не расстаёмся, ему приходится выносить все тяготы, выпадающие на долю канатного плясуна.
В лекционном зале творилось что-то страшное. Народ толпился, перешёптывался, и все с придыханием рассказывали о каком-то заезжем профессоре, чуть ли не миссии, который должен «пролить луч света на нашу безнадёжную серость».
Когда все уселись, чудесного вида старикашечка, явно истерик, которого хлебом не корми, дай исполнить какой-нибудь номер под восторженные аплодисменты публики, появился на сцене, поулыбался и занял кафедру.
Суть его пространного, но впрочем, весьма сочного выступления сводилась к следующему:
«Сон - это кривое зеркало реальности, которое надлежит исправить.
Сон - это великая загадка, в ней ключ к бессознательному, поэтому её надлежит разгадать.
Сон - это анализ прошлых ошибок и заблуждений, урок, который нам надлежит извлечь.
Сон - это отдых, которого мы лишены из-за снов, поэтому сон надлежит лишить сна».
Всё это казалось мне интеллектуальным плутовством. Видимо по этой же причине Заратустра не проявил к обсуждению лекции никакого интереса. Впрочем, может быть, и по какой-то другой причине.
- Во снах мы делаем то, что запрещаем себе сделать в жизни, - закончил свою лекцию заезжий профессор, - и мы должны знать, чего же мы бессознательно хотим, чтобы не делать этого.
Заратустра расхохотался, и непременно вышел бы скандал, но его смех утонул в бурных аплодисментах собравшейся публики. По-моему, все были удовлетворены: профессор аплодисментами, публика лучом, который сделал то, что должен был сделать, Заратустра - смехотворностью, а я смехом Заратустры.
Признаться, всю лекцию я елозил на стуле, не зная, как потом оправдаться перед Заратустрой за этот учёный фарс. Но, к счастью, всё обошлось.
Мы вышли из аудитории и Заратустра сказал:
- Может быть, мы больше не пойдём на этот семинар?
Разумеется, я согласился. И мы отправились на дачу, а в электричке Заратустра говорил мне так:
«Они хорошо учат, стоя на кафедрах добродетели. Они находят замечательные способы убедить человека в необходимости следовать их предписаниям. Они авторитетны и красноречивы, они, безусловно, умны и находчивы. Но чему они учат человека?
Они учат его, как сдерживать в себе человека, ради человечества. Но человечество в их глазах это не отдельные люди, даже не совокупность людей, а нечто надындивидуальное, что-то наподобие божества, некая мистическая данность. Я не знаю такой данности, и если её действительно нет, так ради чего сдерживать в себе человека?
Они хотят найти зыбкий консенсус между тем, что есть и между тем, чего нет; видимо, с тем, чтобы ограничить то, что есть тем, чего нет. Они боятся того, что есть, не потому что оно зло, а потому что они не знают, что с ним делать.
Они думают, что если расставить всё по порядку, то можно будет начать действовать, но что они будут делать? Они же не имеют иной цели, кроме той, чтобы всё расставить по порядку. Кафедры добродетели возводят мост к середине реки, а потому не важно насколько они правы, в любом случае - это мост в реку.
Конечно, всё можно объяснить, всё можно расставить по местам – в линейку или по полочкам. Человек стремится навести порядок в своём хаосе, потому что ему сказали, что хаос плох. Человек не знает, что нет в нём ни порядка, ни хаоса.
Порядок и хаос - предметны, они лишь вокруг, как куски пенопласта на воде, а внутри предметов нет ни предметов, ни предметных характеристик. Но человек не может воспротивится логике, а логика требует порядка.
Но логика - это наука о знаках, можно ли найти знак, отражающий непредметное? Обозначение не отражает, отражаемое переменчиво, а знак стабилен. Если слово обозначает Солнце, оно не является Солнцем. А если Солнце умрёт, что будет обозначать слово «Солнце»? Зачем вам слова?
Стена, сложенная из камней – это «порядок» для самонадеянного логика, а для меня – хаос. Строитель, сложив стену, отряхнёт руки, хлопнет в ладоши и скажет: «Порядок!». А ночью придёт вор, покачает головой, глядя на построенную днём стену, и скажет: «Не порядок!». О чём они говорят?
Да, в мире слов нетрудно всё подвергнуть лингвистической проработке. Соорудить закономерности меж словами нетрудно, это как придумать правила для придуманной тобою же игры. Но разве же всё это вместе взятое не игра?
Они придумывают слова, они говорят их, они играют. Эта игра, чтобы не жить. Это игра смерти в жизни.
Добродетель – это игра в слова. Кафедры добродетели – это кузницы смерти. Но смерть не в том, чт`о они говорят, смерть в том, что они говор`ят. Что бы они не сказали, они множат смерть».
- Зар, но зачем тогда ты говоришь со мной? - удивился я.
- А ты умеешь по-другому? - таким был его ответ, он улыбнулся.
Сейчас я сижу за столом и кропотливо записываю сказанное сегодня Заратустрой, но убей меня Бог, я уверен, что о чём-то он умолчал. Что значит его: «А ты умеешь по-другому?».
Надо подумать.
Я его расспрашиваю, значит я что-то ищу. Может быть, я ищу новую добродетель? После всего сказанного им сегодня, это, конечно, полная ерунда.
Что бы он не сказал мне - это будет лишь его половина моста. Я «не умею по-другому»...
Так, я расспрашиваю его, значит мне интересно то, что он скажет. Если мне интересно то, что он говорит, значит мне не интересен он сам. Я интересуюсь тем, что он говорит для меня, но не тем, что он есть. Но слова – ничто. Я интересуюсь тем, чего нет, ограничивая этим то, что есть. Я ограничиваю его.
Только что в дом после вечернего моциона вошёл Заратустра и пожелал мне спокойной ночи. Он пошёл спать. Интересно, что ему приснится этой ночью?
В печке потрескивают поленья, мне придётся подождать, пока они догорят, а писать на сегодня уже больше нечего. У меня есть добрых два часа, чтобы подумать о том, как не думать. Глупо, да? Ну, по крайней мере, я знаю теперь, что такое добродетель, подобродетельствую...


О мечтающих о другом мире

Проснулся я в дурном настроении, впрочем, вполне для меня обычном. Проснулся, полежал ещё в кровати, вспомнил вчерашний вечер, думал ещё поспать, потом встал, вышел из дома, потянулся, осмотрелся, почесал голову. Ничего не помогало.
В душе кадила дисфоричная тоска и хотелось помереть, причём, чем раньше, тем лучше. И утреннее солнце, и радость нового дня - всё это казалось мне пустым, ненужным и абсолютно бессмысленным.
Тоскливым взором я уставился на Заратустру, который с непобедимым оптимизмом косил на участке траву. Я смотрел на его загорелую спину и думал:
«Ну и что? Всё пустое! - тут мысли на время оставили меня в покое, но вскоре вновь поскакали. - Всё пришло из небытия, и всё уйдёт в небытие. Всё пустое! Толку никакого. И я тоже... Исчадие суеты - одно слово! Или даже два! И что теперь? И на кой чёрт?! - я сел на скамью и опустил на руки отяжелевшую от этих дум голову. - А траву-то он зачем решил косить? Вот тоже, с ума сошёл! Голова на десятерых, а толку...».
Тут я залюбовался его работой, глубоко вздохнул и только подумал о том, как он хорош в этом своём ничего-творчестве, как вдруг мигом получил исчерпывающие ответы на все свои вопросы:
- Перестань скулить, - громогласно сообщил Заратустра, не оборачиваясь ко мне и не переставая косить. - Иди умойся! Сейчас я закончу, и мы будем пить кофе.
- С чего ты взял, что я скулю? – я был и поражён, и уязвлён одновременно.
Тут Заратустра обернулся, залитый солнцем, посмотрел на меня, улыбаясь, смахнул со лба пот и произнёс с удивительной нежностью:
- Потому что я думаю о тебе.
Это звучало так просто, так открыто, так естественно, что я смутился, залился краской, протрезвел за секунду, опустил голову и, как нашкодившая собачонка, поджав несуществующий хвост, ретировался в ванную.
Умывшись холодной водой я отправился на веранду. На столе уже стоял завтрак, а кофеварка призывно шипела, источая благословенный кофейный аромат.
- Садись, - услышал я со спины. - Овсянка, овощной салат и бутерброды с сыром. Давай, налегай!
Я сел. Заратустра налил мне кофе, положил в широкую пиалу каши, пододвинул салат и уселся рядом.
- Ну, и как это называется? – спросил он с серьёзностью самого доброго из учителей. – Это называется эгофилия, - ответил он, не дожидаясь моей реакции. – У тебя от этого будет несварение желудка, а голова уже сейчас по всем швам трещит. Тебе это надо?
- Нет.
- Ну, и как это называется?
- Эгофилия.
- Нет, это называется - глупость, - тем же располагающим тоном продолжал свою отповедь Заратустра. - Когда «мир несовершенен», а «Я» мера всех вещей, то это называется глупость, и никак иначе. «Я» - это глупость по определению, а ты вооружившись эдакой глупостью принимаешься судить всё и вся. Ну не дурак?
- Дурак, - чистосердечно признался я, ещё не до конца понимая почему.
И вот что Заратустра говорил во время завтрака:
«Человеку хочется, чтобы его любили. Ему кажется, что если бы его любили, то у него всё было бы хорошо. И мир бы стал совершенным, и Бог добродушным, и сам бы он был «ничего себе». Так вот, это глупость!
Если ты так зависишь от всего и вся, то тебя нет. Кого тогда любить?
О чём ты мечтаешь? Как ты хочешь, чтобы тебя любили? Вот я люблю тебя, а ты как дурак продолжаешь хотеть, чтобы тебя любили. И что? А если бы ни я, ни кто другой тебя не любил, разве же что-то изменилось в твоём мире бесконечного ожидания?
Ты ждёшь того, чего нет. Так ведь этого нет! Нет ничего «по ту сторону», пока нет этой стороны. А её нет. Что «по ту сторону» реки? «По ту сторону» солнца? «По ту сторону» неба? Река, солнце и небо. Остальное же – идеализм, то бишь глупость. Что «по ту сторону» человека, если нет ещё человека, а только смрад один, да базарная суета?
У тебя сколько жизней? Пять, десять, сто или одна? И кто будет её проживать? Правды нет ни в тебе, ни во мне, ни в ком другом, правда только между. Она относительна, рождается в соприкосновении и умирает сама по себе. Ты же пытаешься найти свою несуществующую правду в несуществующем же «по ту сторону». Лучше бы т


Понравилось: 1 пользователю

Результат теста "Полное описание твоей второй половинки (для всех)"

Среда, 18 Февраля 2009 г. 19:26 + в цитатник
Результат теста:Пройти этот тест
"Полное описание твоей второй половинки (для всех)"

Твой парень будет:

Жгучим брюнетом с тёмными глазами и внушительной мускулатурой. Рост высокий. Вспыльчивый. Влюбляется крайне редко, но сильно. Душа кампании. Сильный как духовно, так и физически. Обладет прекрасной внешностью.
Психологические и прикольные тесты LiveInternet.ru

Видео-запись: Лёша Воробьёв

Воскресенье, 15 Февраля 2009 г. 22:11 + в цитатник
Просмотреть видео
7 просмотров


Я - новая серия фотографий в фотоальбоме

Воскресенье, 15 Февраля 2009 г. 22:07 + в цитатник

Разное - новая серия фотографий в фотоальбоме

Воскресенье, 15 Февраля 2009 г. 21:58 + в цитатник

Без заголовка

Пятница, 23 Января 2009 г. 22:18 + в цитатник
Это цитата сообщения Рада_Мракобедова [Прочитать целиком + В свой цитатник или сообщество!]

ДЛЯ ВСЕХ!!!!!



Девчонки, если не трудно, можете сделать цитату? Процетировать. 
Хотелось бы, чтобы все видели и прочитали данный прикол о..... поговорим о сексе =))
О мужской эволюции типо =)) Хи хи


Итак

Эволюция мужской сексуальности от 12 до 80 лет

12 лет. Чего-то хочется, не пойму никак - чего.

14 лет. Хочется хоть какую-нибудь девчонку.

16 лет. Хочется именно вот эту подругу, потому что она всем даёт.

18 лет. Хочется всех!... попробовать по разу!

20 лет. Хочется именно эту девушку, потому что она никому не даёт.

25 лет. Хочется только эту женщину, потому что она лучше всех!

30 лет. Хочется вон ту женщину, потому что она чужая жена.

35 лет. Хочется всех, кроме своей жены.

40 лет. Хочется вот эту 16-летнюю глупышку.

45 лет. Хочется одинокую соседку - она вряд ли откажет.

50 лет. Никого не хочется, надоели все - но надо!

60 лет. Хочется хоть какую-нибудь женщину, но уже не очень можется.

65 лет. Надо делать вид, что всё ещё чего-то хочется.

70 лет. Слава богу, уже не надо делать вид.

75 лет. Помню, как мне хотелось ту женщину!

80 лет. Помню, чего-то хотелось, а чего - не помню

 

Берем в цитатник!


 


Видео-запись: Димс

Вторник, 23 Декабря 2008 г. 23:55 + в цитатник
Просмотреть видео
4 просмотров



Поиск сообщений в Dark_Vampir
Страницы: [7] 6 5 4 3 2 1 Календарь