Когда я уже не знаю, чем развеселить тебя/ее, я смотрю на слово, в котором сплошь латинские буквы, и чтобы заставить ее/тебя улыбнуться, я рекомендую прочитать это слово по-латыни.
Вчера я лежал в ванне, читал Бегбедера и вспомнил вот что. Нет, сперва я вышел из ванной, убрал за котом говно в коридоре, вымыл руки, заварил чаю и думал вот о чем.
Он подхватил эстетику водителей рефрижераторов и возвел ее до какого-то дендистского уровня. Он убрал из блатного жанра такую шелуху (чуть не сказал: шлюху), как щемячесть.
Эстетика блатоты мне знакома с детства – по причинам, о которых я умолчу. Только когда обедаю в приморских – ялтинских или симеизских ресторанах, если выпимши и есть живая скрипка и перкуссия, я заказываю “Сингареллу” или “Только портовый кран нам разгружает сливы” (как прекрасно изображен дождь: - кисточками по медным тарелкам), или “Помнишь девочка, гуляли мы с тобой…” и т.д. Песню “Небоскребы, небоскребы, а я маленький такой” чересчур экзистенциальна для ресторана, я ее не заказываю.
Когда-то он подтолкнул меня к мысли, что из всех сюжетов самый главный - это одиночка в каменном мире/мешке/пустыне – интроверт ли, экстраверт ли, гамсуновский фрик ли, мономан Достоевского – все равно.
Но он описал такого одиночку - раз уж мы заговорили о нем по твоему почину, - с небрежностью газетчика, и впервые вступил с читателем в общение, тогда как раньше тема эта подавалась в манере очуждения.
Посему и отпала у него нужда в метафорике. Путь простой, это путь – сейчас – того же Бегбедера. Я не завидую. “Будь проще, и люди к тебе потянутся”, - по-прежнему говорит мне отец, но ничего нет для меня огорчительнее, чем окрашивать кокетством мизантропию.
Так ярко не сочетается тотальное несогласие, выраженное в форме заигрывания. Это нечестно и присуще скорее женщинам, так нечестна и его внешняя борьба, эти антижандармские настроения, этот неудавшийся путч а ля Мисима и мальчишеские выходки а ля Рембо.
Разве что мансардный эмигрантский романтизм - Монмартра и Америки, мопассановский полусвет, дурные общества, известная извращенность как-то отличают его от плебея.
Мало быть вихрем - надо быть еще и вихрем не на мельницы дующим.
Таких не лечит ни тюрьма, ни монастырь. Но мне трудно воспринимать нападки на него, даже твои/ее, хотя я из другого лагеря (даже его проблемное поведение у А.И. на панихиде, но мы же живем в такое время: нужна некоторая истеричность).
Вот еще: в литературе соучастности больше нет, потому что достигается она – парадоксальным образом – путем именно подлинной отчужденности. Саму отчужденность сейчас искать не надо - она кругом, ее навалом, но вот описать ее удается немногим. Самые отчужденные люди преисполнены наивысшего доверия к миру и человеку, об этом известно не так широко. И здесь он прокололся, и писательский дар его иссяк на излете. А писатель ошибается только один раз. Нацизм, гомосексуализм и савенковость его сузили. В свое время я благодарно принимал его революционный энтузиазм и апологетику терроризма – принимал генетически (как странно, кстати, что ты/она оказалась со мной почти однофамилицей).
Наворотил столько дел этот харьковчанин, везде и всюду. Но он спец - брался делать то, что не получается, это я уважаю. (Кроме спецов, или же профессионалов, есть дачники, дилетанты, они делают то, что выходит - или, как говорит мой отец, “что можно сожрать”, - и имеют с этого удовлетворение).
Конечно, нарциссизм его неприятен, гадок, тогда как, например, обаятелен нарциссизм более слабосильных характеров вроде Ерофеева. Но тот больше каялся, а этот врал и завирался – какая разница? - ведь все написанное является исповедью. Не всем притягивать этой исповедью, кому-то надо и отталкивать. Вот ты/она и говорила о нем как о человеке неприятном, а человек, тебя слушающий, тоже осознавал свою неприятность (я за короткое время сумел настроить против себя такое количество людей, что одному Богу известно). И ничего, ты/она сидела со мной, и я не стыдился себя, впервые за долгое время, не бредил шпиономанией и т.д.
Между прочим, когда ты/она выходила в туалет, или, правильнее сказать, в уборную, я увидел на стене карту Азии и нашел на ней мою внутреннюю родину – Монголию. И, оплачивая гастарбайтеру-бою счет, я давил как мог в себе азиатскость - эту хищную экзальтированность, плоды которой на самом деле жестоки, одновременно думая о переименовании Большой Грузинской в Большую Цхинвальскую, Малую Г. – в Сухумскую (не кажется ли тебе/ей, что эти названия немного теплее?
Ибо мы живем в удивленном мире, удивленном на нас самих, в мире комбинаторики слов и имен, и я давно подсел на такие феномены, как палиндром и инверсия. Посмотри на вывеску РЕСТОРАН и улыбнись сейчас же: здесь же написано - ПЕКТОПАХ.