Ольга Бергольц. 1973 год. Фото: РИА Новости
В конце сентября 1941 года, когда город был уже в блокаде, Ахматову на правительственном самолете отправляют в Москву, ее должна сопровождать Берггольц. Но бывшая арестантка делает шаг в бессмертие — она отказывается.
«Не хочу уезжать из Ленинграда… из-за внутреннего какого-то инстинкта, говорящего мне, что надо быть в Ленинграде. Почему? Точно сказать не могу. Надо — и все».
О блокаде Ленинграда написано много, но, как о любом, что забвению не подлежит, никогда не будет достаточно.
Берггольц работает в Радиокомитете, все так же в «официальной пропаганде». Но здесь ее талант и природная порывистость под ослабевшим идеологическим прессом сотворят чудо: она станет второй «дорогой жизни» — по Ольге Берггольц, как по Ладоге, в блокадный город придет хлеб живого слова.
Это не метафора. Тонкую книжку «Февральский дневник» 1942 года издания в полумертвом от голода Ленинграде меняли на хлеб. Я не знаю более убедительного примера поэтической востребованности.
Здесь нельзя не сказать, что война очень быстро показала всем разительное несоответствие между настоящим и казенным словом.
Выступает руководитель группы писателей при политуправлении Балтийского флота Всеволод Вишневский:
«Приезжает на завод, сгоняют на митинг истощенных рабочих. Выходит перед ними на помост, в шинели, в ремнях, сытый, толстый, румяный капитан первого ранга и начинает кричать о необходимости победы над врагом. Истерик, он себя заводил своей речью… Ударял барашковой шапкой о помост и, сотрясаемый рыданиями, уходил… Изможденные рабочие, шаркая неподъемными ногами, разбредались к станкам». И если кто спрашивал о происшедшем за день, ему отвечали: «А-а, Плакса приезжал».
Ольга Берггольц сообщает о прорыве блокады Ленинграда в январе 1943 года:
«Я написала, что просилось из души… вставила две цитаты из «Февральского»… Когда села к микрофону… вдруг до того начало стучать сердце, что подумала, что не дочитаю — помру». Потом ей рассказывают: «Понимаешь, именно в той землянке, откуда генералы руководили боем, они тебя слушали и ревели, понимаешь, ревели генералы, и бойцы тоже слушали, и все говорили: увидите ее — обнимите»...
А ведь кроме стихов Берггольц были еще и «Жди меня», и «Землянка», и «Мужество»…
В Кремле тоже оценили силу неказенного слова. И разбирались в географии его происхождения.
Отсюда — знаменитое постановление о журналах «Звезда» и «Ленинград» августа 1946 года как сигнал возврата к активной репрессивной политике. Отсюда — ответ на не менее знаменитый вопрос Ахматовой: «Скажите, зачем великой моей стране, изгнавшей Гитлера со всей техникой, понадобилось пройти всеми танками по грудной клетке одной больной старухи?» Затем, что старуха «умела говорить», а власть уже знала, с чего и с кого начинать.
Верная подруга Ахматовой, Ольга Берггольц, как может защищает ее. «Потом, так как я не «разоблачила» Ахматову, меня отовсюду выгоняли — из правления, из редсовета издательства… мою книгу «Избранное»… ленинградский союз с восторгом вычеркнул из списка. И открылись раны 37—39 гг.».
Первая из них — обязанность лгать, как бы не замечая «…полное нежелание государства считаться с человеком. Полное подчинение, раскатывание его собой, создание для этого цепной, огромной, страшной системы» (Берггольц).
Вторая — «меня не покидает страх знакомый,/что по Следам Идущие — придут».
В послевоенные годы война уже не могла помочь, и оставался единственный «выход» — пьянство. Как и стыд за ложь, как страх, в советской творческой среде это было довольно распространено.
«…С октября 1951 года… лечат меня от хронического алкоголизма… Каждый день впрыскивали апоморфин, давали понюхать водки и выпить. И потом меня отвратительно, мучительно рвало… А внутри все голосило от бешеного протеста — как?! Так я вам и выблюю в ведро все, что заставило меня пить? И утрату детей и самой надежды на материнство, и незаживающую рану, и обиды за народ, …и невозможность говорить правду… куда же денется эта страшная, лживая, бесперспективная жизнь?..»
Кроме недолгой психологической анестезии алкоголь давал еще Ольге Берггольц (именно ей — многим другим бы не простили) возможность вести себя порой как свободный человек. Наталья Громова: «Вспоминать о войне с бывшими фронтовиками и блокадниками в забегаловках… В пьяном виде она обличала начальников, издевалась над лицемерами».
Поведение Берггольц того времени хорошо отражает одна из историй, передаваемая в книге Громовой со слов второго секретаря ленинградского Союза писателей Даниила Гранина. Тому поступила очередная «телега» на Ольгу Федоровну:
«Бумага была из Комитета госбезопасности. Группа сотрудников сообщала, что они из своего дома отдыха поехали на экскурсию в дом творчества писателей в Малеевке. Приехали. На ступенях подъезда стояла Ольга Берггольц, узнав, что они из КГБ, она потребовала, чтобы они убирались вон: «Вы нас пытали, мучили, а теперь ездите к нам в гости, катитесь вы…» И далее следовали с ее стороны нецензурная брань, оскорбления. Это была не просто пьяная выходка, заявили они, это политический выпад, недопустимая клевета на органы…»
Конечно, в послевоенной жизни Берггольц были книги, поездки, заседания — все, что составляло тогда бытие советского писателя. Но не это определяло ее душевное состояние. Оно отражено именно в дневниках.
Между прочим, они — еще и подробная иллюстрация того, насколько узка тропа человеческого предназначения. Шаг влево: будь Ольга Федоровна чуть менее идейна, порывиста и слегка побоязливей, ровно при том же таланте имели бы мы всего-навсего еще одного небездарного литературного чиновника. Шаг вправо: вот она похладнокровней, порассудительней, но так же отважна. Получили бы еще одну жертву режима.
В советской литературе все, так или иначе, шли между этими полюсами. Но у каждого относительно быстро проявлялся сравнительно заметный угол отклонения в ту или другую сторону. Уникальная наглядность биографии Берггольц в том, насколько искренне и долго она оставалась почти идеально посередине, страстно желая совместить действительность с коммунистической идеей. Она и состоялась в этой разрушающей вибрации, метании между жизнью и выживанием, служением и прислуживанием, призванием и зовом партии. Над пропастью третьего пути.
Результат известен — чудом избежав гибели, она до самой смерти вынуждена была заполнять бездну между правдой и официозом, собственной совестью и страхом, рожденными и нерожденными детьми, стихами и страданием… Понятно, почему «рассказ о мучительных попытках… из советского поэта стать просто Поэтом, из советского человека просто Человеком содержит нецензурную брань».
Когда дневники Берггольц будут опубликованы — полностью, без купюр — то станут одними из самых ярких документов того времени, детально фиксирующих неизбежную двойственность советского человека. Дневники эти помогут нам лучше понять не только советское время, но и самих себя. Ведь и в современной России правда и официальная точка зрения не очень-то обращают внимание друг на друга.
Потому многие ее записи вызывающе актуальны. «Раствор лжи был перенасыщен», «Боже ж ты мой, до чего постыдно и как всё — на шее того, кто трудится!», «все научились говорить ни о чем» и т.д. Даже ее послевоенное тяготение к домашнему уюту, потреблению очень узнаваемо и нами как «частное выражение общего стремления обособления от мира», стремление к тому, что «обращено к человеку, а не против него»…
В Петербурге я живу на Гороховой улице и в соседнем дворе часто встречаю Ольгу Федоровну Берггольц. Здесь, возле маленького памятника большой судьбе, и сегодня можно услышать дыхание огромной страны.
Арсений Анненков