Как чистый образ ВВ превращали в алкоголика |
Дневник |
Всем известно что при СССР действовала цензура. Цензура распространялась на советских авторов их произведения, музыку, живопись пленарное искусство и т.д. Но оказывается цензура добралась и до самого образа, представляемого зрителю, а также читателям рукописей Великих авторов. Все книги в советское время проходили санитарную обработку, дабы занизить или завысить ценимый литературный образ.
К сожалению Высоцкого решено было принизить. И вот его рукописи были отредактированы, а затем выставлены(подлог) с почерком якобы Высоцкого на продажу массовому читателю. К этим искуссным подделкам прилагалась совсем уже из ряда вон выходящая транскрипция песен Владимира Семёновича.
Вы видите искусственно укрупненную копию фальшивого текста:
Если внимательный читатель станет изучать данную рукопись, то Высоцкий предстает в иносказательном образе. А в музыкальном варианте такие слова отсутствуют.
Оказалось, что среди таких показательных цензуро пиар акций есть и другие книги, менее известных авторов, и даже современников и друзей А.С. Пушкина, например книга Н.И. Гнедича Гомер Иллиада Перевод Н.И. Гнедич, тоже оказалась у цензора, привинтившего данной книге советскую динамику, речь с иллитературными окончаниями и новый советский формат. Кстати Данным модификатором советской цензуры явился тот же редактор, что и в случае с Владимиром Семёновичем. Данный советский Герастрат также вписал себя в аналЛы истории., с уважением к читателям п. Катя Зуева
|
В.Н. Дегтярев. ОН В БЕЛОМ и ПОЭТ [Пьеса-притча о ВВ] |
Дневник |
Метки: высоцкий владимир высоцкий пьеса дегтярев |
РОСТИСЛАВ ЗАЙНИКАЕВ. «ПАМЯТИ ПОЭТА» [Пьеса о ВВ] |
Дневник |
РОСТИСЛАВ ЗАЙНИКАЕВ
«ПАМЯТИ ПОЭТА»
пьеса о ВЛАДИМИРЕ СЕМЕНОВИЧЕ ВЫСОЦКОМ
по произведениям поэта, а также по произведениям
В. Смехова, С. Есенина и текстам гражданской панихиды.
ДК им. Ю. Гагарина
Г. Свердловск, 1982 г.
После премьеры спектакль был запрещен не без помощи ЦК КПСС. Все объявленные вечера так и не состоялись.
Из коллекции Сергея Демина.
Метки: высоцкий владимир высоцкий пьеса ростислав зайникаев |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 7 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 6 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 5 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 4 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 3 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 2 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. Дворовый романс. Часть 1 |
Дневник |
Метки: высоцкий проза сценарий владимир высоцкий роман о девочках илья рубинштейн киноповесть |
Илья Рубинштейн. В ту ночь, когда закончилась эпоха. Часть 3 |
Дневник |
Прыг-скок. А как закончилась упаковка пришлось опять соскочить на водку. И в первые запойные дни глюковалось ЕМУ одно и то же - будто раненый смертельно в бою, вскрывает ОН зубами индпакет и загоняет в себя весь запас обезболивающих морфинов. А после, лёжа на спине, улыбается истерзанному трассерами небу. В точности, как американский солдат в одном из фильмов, виденных ИМ в Лондоне, во время первого своего приезда к Колдунье.
Но в глюке своем, конечно же, был ОН солдатом русским - с войной и смертью сроднившимся задолго до рождения. Как каждый русский солдат. И потом уже, годы спустя, разгрызая зубами ампулы, ловил он часто себя на том, что помнил свой последний бой так отчётливо, будто не в глюке водочном когда-то умирал морфином обдолбанный, а в очень конкретной, хотя и далекой по времени яви...
Хотя, конечно же, ОН никогда не воевал. Но почему-то всегда твердо знал, что воевал. И что на этой войне ЕГО убили. Вот только не знал - когда. А отца не убили. Потому что ЕГО отца не могли убить. Других отцов могли. Могли и убили. Как у Гарика Конецкого, Вовчика Екимова и Гульки Зайнулиной. Или как у Нольки Рыбака, чья мать получила похоронку за полчаса до того, как Левитан зачитал на всю страну сообщение о долгожданной Победе. И когда весь их самотёчный двор, высыпав к двум доминошным столам, плакал и выпивал приныканное к заветному случаю винишко, Нолькина мать тоже плакала и выпивала. Но плакала и выпивала совсем о другом.
- Говно это, а не Победа, если Наум не вернулся.
Так сказала Нолькина мать в пьяные глаза их самотёчного двора после первых залпов салюта. Тихо сказала. Чтоб не услышал Нолька, пристроившийся вместе с другим пацаньём ко всеобщей гулянке лишь на самом её излете. Сказала и запетляла бесслёзно в ночную, на свой «Калибр». Подарив Нольке живого отца на ещё один день.
И сын живого пока отца втихаря от взрослых потягивал першистую мадерку, весело горланя с НИМ в дуэте беспонтовую песенку на мотив «Лезгинки», подслушанную в электричке у какого-то инвалида.
Дело было в дни войны, в дни эвакуации,
Целовались мы с тобой у канализации!
Дурацкую песенку. С ещё более дурацким припевом.
Вай - джан, Биробиджан, какой ты хороший!
В Каракуме есть ишак на тебя похожий!
Потом, уже вконец раздухарившись от первой в жизни выпивки, прямо на столах бацали они с Нолькой чечёточку. По-взрослому бацали, в точности как артист Крючков из довоенного кинофильма «Трактористы», который когда-то очень давно смотрели с отцами в кинотеатре «Колизей». Вернее это они с Нолькой смотрели, а отцы ждали их на одной из чистопрудных лавочек, слушая под «Жигулёвское» трансляцию матча ЦДКА-«Спартак» из большого чёрного динамика лодочной станции. Ждали улыбчиво и в охотку, беспокоясь лишь о том, как бы колизеевский сеанс не закончился раньше пива и трансляции. Совсем не так, как ждали уже их самих всю войну ОН вместе с Нолькой - навзрыд и до холодка под ребрами, в крик заклиная страшную дерматиновую сумку почтальонши Красавиной совместно выдуманной причиталкой «е-моё, горе не моё».
А оказалось всё-таки, что «моё». В смысле его, Нолькино. О чём тот ещё не знал, бацая с ним на пару чечёточку из довоенного кинофильма «Трактористы». И ОН не знал, весело подтаптывая и подпевая Нольке.
Дело было в дни войны, в дни эвакуации,
Целовались мы с тобой у канализации!
Метки: высоцкий проза владимир высоцкий илья рубинштейн |
Илья Рубинштейн. В ту ночь, когда закончилась эпоха. Часть 2 |
Дневник |
- Стал бы, если б встал бы, а, в натуре?!
Атаман быдловато хихикнул и, глотнув из чекушки, рыгнул на весь кинозал.
- Ну, стал бы.
ОН ответил шепотом. Хотя вознамерился отбакланить в тон Атаману - так же шутейно и, как бы, между прочим. А получилось шепотом. Но не из-за стеснялок перед заполовинившей маленький зальчик публикой - атамановская кодла была здесь «в законе» и масть держала крепко. Так что гыкни ОН во все свои сипатые связки ответ Атаману - никто из зрителей, в большинстве своем местных, самотёчных, и не обернулся бы. Как не обернулся никто и не зашикал ни на самого Атамана, ни на Рваного с Лукой, гунявым смехуечком оценившими юмор командора. Но ОН ответил Атаману шепотом. Потому что в эту самую секунду Колдунья улыбнулась с экрана именно ЕМУ. Не Атаману, не Рваному, не Луке, а ЕМУ.
- Ну, стал бы.
- Стал бы! - Атаман снова рыгнул и продул гильзу «казбечины». - А она не стала бы! Босота, бля!
Но ОН уже не слышал Атамана, а тупо смотрел на то, как Колдунья весело раздевалась в предвкушении регулярной половой жизни с тощим брюнетистым фраерком из богатой семьи. И получалось, что за мгновенье до этого улыбалась она совсем не ЕМУ, а этому брюнетистому. И брюнетистый всё понял, как надо. И очень толково завалил Колдунью в заграничную траву-мураву.
- А как она ему дала! Расскажешь - не поверится! - Атаман заслюнявил об ладошку чинарик и сунул его за ухо. - Так что, босота, вместо тебя её пока другой дёрнет! А ты, вон, с Лукой да Рваным Гульку Зайнулину на хора ставь, ага?!
Умный Атаман. А как не быть умным, когда самого подпирает. И слышно и видно это по всему - от ладошек потных, по чекушке аж скрипящих, до пуговок торгсиновских на гульфике шевелящихся. Того и гляди сорвутся пуговки с гульфика, да и стрельнут прямо в экран, где больше жизни любят друг дружку брюнетистый и Колдунья. Так что и ты, корешок разлюбезный Атаман, тоже стал бы. Ещё как стал бы. Тем более, и встал на Колдунью у тебя не хуже, чем у других. А может, и лучше даже. Вот только с тобой она тоже не станет. Потому и цепляешь ты крайних, «босотишь» почем зря и понтуешься с явным перебором - дескать, клал я, пацаны, на вашу Колдунью, поскольку давно уже являюсь мужчиной созревшим и малолетками не интересующимся. А у самого чекушка под ручонкой поскрипывает и пуговки торгсиновские - ну, очень нервно на гульфике дышат. Смотри, детство своё не вспомни, не вздрочни ненароком, не опозорься по запарке перед царством своим самотечным! И потому - сам ты, Атаман, босота. Причем самая, что ни на есть, распоследняя...
Понятно, не сказал ОН всего этого Атаману, а молча схавал и «босоту», и Гульку Зайнулину, и все остальное, что должен был схавать. Схавал, в точности как тогда, когда столкнул их впервые давнишний августовский вечер....
Хотя, вообщем-то, сложно назвать «столкновением» встречу груженого под завязку товарняка и легковесной дрезины. Гибелью дрезины назвать можно ту их первую встречу, но никак не столкновением. И дрезиной, конечно, были ОН и Гарик Конецкий, а товарняком - Атаман со своей кодлой...
Это потом, в один из похмельных вечеров, напишется ЕМУ о том, что «ударил первым я тогда – так было надо» и о том, что персонаж, против кого вышли эти они, «которых было восемь», оказался в порядке, первым достав перо. А в тот вечер годичной давности было совсем не до песен, и расклад «их было восемь» в ЕГО и Гарика жизни встретился первый раз. Ведь жили они с атамановской пацанвой до этой самой встречи в совершенно разных колодах. И в их с Гариком колоде никогда не было ни Атаманов, ни «хоровой» половой жизни с доступной Гулькой Зайнулиной, ни, тем более, финарей с наборными ручками, сделанных втихаря старшими братанами на своих «Компрессорах» и «Калибрах». Вместо Атаманов и финарей жили у них в колоде вальяжный Вертинский «на ребрышках» и ослепительный Беня Крик из города Одессы, а вместо «хоров» и «гоп-стопов» - «смертельные» дуэли «за честь прекрасных дам» на трофейных отцовских «вальтерах» с залитыми свинцом стволами, тихушные чтения вслух опального поэта Есенина, эпатажно-брезгливое отношение к противоположному полу и редкие выходы в новый коктейль-холл сада «Эрмитаж» с тайным помыслом повстречать там одну из тех, кому традиционно и эпатажно нахамил сегодня утром, проходя мимо соседней женской школы…
Они с Гариком и шли в тот августовский вечер в коктейль-холл. Но не за мифическими сверстницами-недотрогами. А за чем-то другим - легким, воздушным и в меру шалавистым. Потому что за лето сильно повзрослели и очень многое в жизни поняли. Шли с тридцаткой на кармане у Гарика, и с сороковником - у НЕГО. Шли с уверенностью, что именно сегодня всё и решится. Решится в свободной от родителей Гариковской квартире, куда вернутся они за полночь, каждый со своим легким, воздушным и в меру шалавистым. Чтобы проснуться наутро не учениками девятого класса мужской средней школы номер 143, а людьми, познавшими, наконец, то, о чем так здорово пел Вертинский, писал одесский литератор Бабель и сочинял поэт Есенин Сергей Александрович...
Но Атаман был умным. Умным и хитрожопым. И из всей толпы, канающей тем августовским вечером к «Эрмитажу» по Самотеке, выцепил именно их, с семьюдесятью рублями на двоих. Рублями, которые ради вечера этого откладывали они в заначки целое лето: Гарик - в сочинском своем санатории, а ОН - в деревне под Киевом, где провел у отцовской родни два последних месяца каникул.
- Что курим, фраерки?
Выросший из ниоткуда Атаман коротким движением выбил пачку «Герцеговины Флор» из нагрудного кармана Гариковской «вельветки». И дорогие папироски вмиг разлетелись по ладоням и заушьям так же, из ниоткуда, появившейся кодлы. Вслед за этим, по законам жанра, должна была последовать пауза, чтобы, по реакции «фраерков» на первый «заезд» в их сторону, оценить дальнейшую перспективу «гоп-стопа». Но паузы не последовало, поскольку товарняк сразу понял, что перед ним всего лишь дрезина. А дрезину нужно просто сбрасывать с колеи, и двигаться себе спокойно дальше, по расписанию.
- Котлы можно глянуть?
ОН ещё даже не понял, что имел в виду Атаман под словом «котлы», как отцовские часы, впервые надетые лишь сегодня, вспорхнув с запястья, ушли вслед за папиросками гулять по урловым татуированным ладошкам.
- Это не его часы, ребята.
Свою фразу Гарик почему-то выдавил из себя голосом пионера-героя Вали Котика. Вспомнив, видимо, от безысходности одну из своих ролей в драмкружке при Центральном доме железнодорожника.
- Да ты не ссы. Пусть позырят пацаны - они, может, таких котлов никогда не видали. Или, может, тебе в падлу?
- Это не мои часы.
ОН тоже хотел подать свою реплику, как Гарик - уважительно, но твердо. Однако на голос ЕГО в эту секунду свалилась роль безымянного и униженного просителя из какого-то чеховского рассказа. И дрезина весело пошла под откос.
- А капуста?
Атаман входил в знакомый кураж и тон его, как всегда в эти минуты, становился участливым и даже соболезнующим. Но это не помешало ему, как бы невзначай, вынуть из-за спины финарь и сквозь наборную его рукоятку посмотреть на падающее за Самотёку солнышко. Посмотреть и убрать финарь назад. Будто и не имел он ничего в виду, кроме как узнать по солнышку закатному московское время. И, может быть, даже с точностью до шестого сигнала.
- Так что с капустой, пионеры? Или она тоже не ваша?
- Какая капуста?
ОН увидел, как отцовские часы упали в карман задроченного бушлата самого низенького из кодлы.
- Да эта вот капуста!
Атаман и подошедший ближе Рваный, как фокусники, исполняющие давно заученный номер, сделали руками два синхронных движения, и семь червонцев из ЕГО и Гарика карманов вслед за папиросами и часами скоропостижно ушли в кодлу...
А мимо шел празднично-вечерний народ и ничего не видел. Или делал вид, что ничего не видит. А с другой стороны, что такого особенного должен был этот народ видеть? Ну, встретились знакомые ребята, ну, разговаривают, ну, передают что-то друг другу из рук в руки. Всё тихо и пристойно. Как говорится, спасибо товарищу Сталину за образцовый правопорядок на улицах города-героя Москвы. А что пара светлых и аккуратных курточек вельветовых ну никак не вписывается в дюжину клифтов заношенных да бушлатиков навырост - так страна со дня Победы Великой, почитай, ещё и червонца не разменяла. А потому живут все, как могут: кто клифты да бушлаты по два раза на год перешивает, а кому подфартило курточку из вельвета сыночку справить. Но главное, что дружно все живут, одёжу во главу не ставя и друг дружке не завидуя. Ну, в точности, как пацаны эти - хозяевами жизни новой и мирной посреди улицы вставшие и толкующие спокойно о делах своих молодых и комсомольских...
- Часы хотя бы отдайте. Это отцовские, с фронта ещё.
- Часы?! - Атаман гневно сощурил глазки, развернулся и грозно пошел на притихшую кодлу. - А ну, кто у пацанов часы отцовские отобрал? Волки позорные! Ты?! Ты?! Ты?! Ты?!
Последним мотнул стриженой головой низенький в матроском бушлате.
- А это что?
Атаман вынул из бушлата низенького ЕГО часы и поднес их к делано испуганному лицу подельничка.
- Это мои котлы, Атаман!- низенький щелкнул своим грязным ногтем по фиксатому переднему зубу, а затем им же, ногтем, чиркнул себе по шее - Мне их кузина подарила на день ангела! Сукой буду!
- Зачем же ты так? - Атаман повернулся к НЕМУ и Гарику. – Кузина братишке своему двоюродному подарок на именины замастырила, а ты… Не стыдно тебе? Обманываешь старших, да ещё и куришь. Это очень плохо.
А потом своей татуированной пятерней он сотворил ЕМУ шмасть. То же самое с Гариком проделал Рваный. Это потом ОН узнал, что пальцами по лицу - от лба до подбородка - называется шмастью. Шмастью, которую не делают, не исполняют, не причиняют, а именно сотворяют. Сотворяют, как нечто волшебное, после чего стоящий перед тобой человек сразу превращается в существо среднего рода - жалкое, униженное и никого больше не интересующее. Но об этом всём ОН узнал потом. А тогда ЕГО просто чуть не вырвало от прикосновения грязных атамановских пальцев к своим глазам и губам...
Давно уже запел в «Эрмитаже» прогрессивный американский певец Робсон. И те, воздушные и шалавистые, что должны были оказаться через пару часов в пустой квартире Гарика, сделали первые глотки из длинных фужеров. А ОН стоял и думал о том, что если бы сейчас произошло чудо, и вернулись к ним назад семьдесят рублей с отцовскими часами, они всё равно не пошли бы туда. Потому что долго ещё будет стекать с их лиц липкая шмасть, сотворенная Атаманом и Рваным. Может быть даже всю оставшуюся жизнь. И ещё ОН понял, что наврали всё и Вертинский, и Есенин, и одесский литератор Бабель. И не было никогда никакого благородного Бени Крика. А был, есть и всегда будет Атаман со своей кодлой. И ещё - всегда будет шмасть, которую сотворяет Атаман одуревшим залетным малолеткам из чужой колоды. И если хочешь, чтобы с лица твоего никогда больше не стекала эта шмасть, жить нужно в той колоде, где банкует не Вертинский Александр Николаевич, а Синицын Павел Сергеевич - простой советский комсомолец из ремесленного училища номер 732, по кличке Паша-Атаман. Или просто - Атаман. Атаман, по которому в голос рыдали бараки всех лагерей державы со дня зачатия его форточницей Изольдой-Теремок от скокаря Кости-Струны, майданщика Саши Македонского или щипача-законника Ираклия Буридзе, очень любившего петь «под марафетом»:
Метки: высоцкий проза владимир высоцкий илья рубинштейн |
Илья Рубинштейн. В ту ночь, когда закончилась эпоха. Часть 1 |
Дневник |
Илья Рубинштейн
В ТУ НОЧЬ, КОГДА ЗАКОНЧИЛАСЬ ЭПОХА
абсолютная фантазия
М О С К В А 2001
Папе моему посвящается
Прыг-скок. Баю-бай. Зря всё-таки Алик с Нюшкой шухер подняли на всю Москву. И бригаду из Склифа зря вчера вызвали. И маму зря из Кисловодска дёрнули. Очень всё зря. Прыг-скок. Девочка прыгает наверху. Соседка. И ОН тоже сегодня «спрыгнет». Да не «спрыгнет», а «спрыгнул» уже. Как только Алик ЕМУ ампулу последнюю «двинул», стало ясно, что «спрыгнул». Вколол-то ведь Алик не наркоту, а релашку обыкновенную - такую же точно, что и в самый первый раз, когда вытаскивал ЕГО из запоя перед «Лиром». И отпустило сразу. Так что всё - гуляй, рванина! Это не маме. Это птице серой. А мама гладит по темечку и думает, что ОН спит. Баю-бай. А ОН не спит совсем и всё видит. И птицу серую, с груди на окно перелетевшую. И маму заплаканную. И слышит всё - как на кухне Алик шприцы кипятит, а Нюшка что-то ему поёт. Или не поёт, а плачет. Или смеётся. Наверное, смеётся всё-таки - тоже, видно, догадалась, что «спрыгнул» ОН с иглы, и кончилась мучиловка. Прыг-скок. Это она вчера сама так сказала Колдунье по телефону. Колдунья - как, мол, дела, а Нюшка - никак, мучиловка обычная. И Колдунья из Парижа посочувствовала ей. Без всякой ревности. Искренне совершенно. Оттого, что не знала ещё, что «спрыгнет» ОН завтра. То есть, теперь уже сегодня. И ещё не знает она, что любит ОН её как раньше. Вместе с Нюшкой. Они ведь обе для НЕГО, как одна. Баю-бай. Надо маме сказать, чтобы вытолкнула из окна птицу. Прыг-скок. И чтобы соседей набрала по телефону - пусть не прыгает больше девочка наверху. Или это подкумарная птица серая в окно клювом стучит? А окно открыто наполовину. Глупая, падла. Как по рёбрам топтаться, во время «ломки» - мозгов хватает, а дыру в окне увидеть - сразу тук-тук. Или прыг-скок. Странно, что мама птицу не гонит. Думает, наверное, это та, отцовская, с гимнастёрчатыми крыльями. И из деликатности не замечает. Только не отцовская она, птица эта, а ЕГО. И улетает только после «раскумарки», да и то не каждой - одной «раскумарки» ей теперь уже мало. После «раскумарки» и «прихода» нужно ещё о чем-нибудь холодном подумать. ОН об этом сам недавно догадался, когда в одном из разговоров призналась птица, что родом откуда-то с юга. А, значит, боится холода. И теперь, вернее раньше, когда ещё не «спрыгнул» ОН, сразу после того, как «двинулся», думать начинал о зиме. Прыг-скок...
«Мело, мело по всей земле, во все пределы. Свеча горела на столе, свеча горела...»
- Мы думали как - закидаем их будёновками на границе, а потом добьём под марш товарища Буденного!
Капитан Отрижко слюнявил «казбечину», пил из графина желтую воду и по офицерски горел глазами. А где-то совсем рядом месяц май барабанил в окна сиренью и расколдованные от зим женщины вдыхали первые дожди.
- Мы думали как - если завтра война...
- …и самураи у речки перейдут границу... - выкрав у капитана кусочек самой любимой тирады, ОН нервно скрипнул пружиной глубокого кожаного кресла. - Дядя Лёш, у меня репетиция через полчаса.
- А ты все равно послушай! Отца не слушаешь, так хоть меня послушай!
И ОН послушал. Про Жукова и Будённого, про товарища Сталина и Курскую дугу. Долбанную эту дугу, где капитана - тогда еще младшего лейтенанта - вытащил за ворот комбинезона из горящего танка ЕГО отец. Послушал ОН и про международное положение, оставляющее желать, невзирая на все мирные инициативы ленинского Центрального Комитета. Послушал, как слушал всегда, заходя в кабинет к капитану - скучающе-уважительно. И капитан был ЕМУ благодарен. Во-первых, за спасителя отца, с кем провоевал до самой Праги, а во-вторых за то, что ОН был одним из немногих, кто относился к нему, капитану Отрижко, не как к представителю органов, так бесславно - как выяснилось недавно - запятнавших себя кровью собственного народа, а просто как к человеку, таким вот странным образом заканчивающему службу свою в Вооруженных Силах. Заканчивающему по приказу. А приказ - это святое...
Приказ есть приказ. И капитан Отрижко никогда не обсуждал приказов. Ни тогда, когда взвод его тупо бросили на высотку, которую всего через пару часов можно было взять без единого выстрела, и уж тем более не доводить дело до восьмидесятипроцентной потери личного состава четырёх отрижковских экипажей; ни тогда, когда его, боевого офицера, всего за пятилетку до полной выслуги, дёрнули вдруг из гарнизона, в течение месяца оформили перевод в «соседнее» ведомство и «бросили» на режимную часть богемного учебного заведения, готовящего артистов и режиссеров для советского театра.
«Так-то вот, товарищ товарищ Отрижко… Спасибо, хоть не в комендантскую роту» - благодарил про себя судьбу капитан, получая с утра очередную телефонограмму от нового руководства. А потом наливал себе первый стакан из казённого графина, закуривал «Казбек» и просил секретаршу вызвать к себе ЕГО. Для рассказов о суровых военных годах и сложной международной обстановке. И упредить заодно - по-родственному - чтоб по дурости своей молодой и богемной не наломал ОН дровишек с театральными своими дружками. Но это - если телефонограмма была особой важности. Как, например, сегодня.
- Про «Каховку» это он, что ли, написал?
- Про Каховку не он, дядя Лёш.
- А он про что?
- Он - про жизнь.
- Про жизнь... - капитан свободной от «казбечины» рукой налил себе новый стакан и красиво, по-армейски, залпом его опростал. - И что же за жизнь у него была такая, если на похороны нечисть одна слетается, а?
- Обычная жизнь, дядя Лёш. Я на репетицию опоздаю.
Про репетицию сказал ОН, как отец - упрямо и с трещиной в голосе. С трещиной, по которой и вычислил ЕГО капитан год назад на одном из курсовых показов.
В душный репзальчик, где давали что-то про войну - правильное и невзаправдашнее, - новоявленный «начрежима» театрального ВУЗа забрёл тогда просто так, без всякого дела. И уже собирался по-тихому выйти, как вдруг на сцену вышел Семка. Друг его Семка-Семен. Но почему-то с лётными петлицами вместо танковых и в звании старшины. Вышел и что-то сказал своим упрямым, с трещиной, голосом плачущей по раненому комбату красивой санитарке. И раненый комбат тут же выздоровел, и все втроём спели они песню про Каховку. Или про Гренаду. Капитан точно не помнил. Потому, что в ту минуту, по-военному четко и безальтернативно мыслил о том, что если внешние данные объекта могут порой в этой жизни повторяться, то второго такого голоса в мире быть не должно. Упрямого и с трещиной. Которым Семка Вершинини яростно материл замешкавшиеся на марше экипажи и пьяно дерзил на полковых гулянках штабникам с рыбьими комиссарскими глазами.
И он не ошибся. И понял, что не ошибся, после того, как, поднявшись в свою комнатку с графином, отыскал в сейфе личное дело студента, с первой страницы которого весело глядел на него Семка - комроты «два» четвертого отдельного танкового батальона, приданного девятого мая одна тысяча девятьсот сорок пятого года пехотной дивизии генерала Ерёмина. Под чешским городом Прагой. Где и расстались они с Семкой после того, как обоих легко подранило в последней наступательной операции великой войны. И в тот день тоже буянила весна. Точно как сегодня. Когда бывший танкист Отрижко втолковывал Семкиному сыну почему не стоит уподобляться кощунствующим стилягам и появляться на похоронах поэта, за свою жизнь ни строчки не написавшего о Каховке, Гренаде или хотя бы тачанке-ростовчанке. Да даже не поэта, а так, отщепенца с овощной фамилией, оклеветавшего в книжках своих всё самое святое, за что справедливо и пропечатанного в газетах «свиньёй» и прочими гневными, но справедливыми эпитетами.
- Даёшь мне слово офицера?
- Я же не офицер, дядя Лёш.
- Это не играет значения! Ты - сын офицера.
- Ну, даю.
- Иди тогда. И учись, чтобы отец за тебя не краснел.
И ОН пошел. На репетицию сегодняшнего капустника. И забыл через минуту и о капитане, и о похоронах, куда не пошёл бы и без капитановских предостережений. Потому, что тридцатый уже день месяц май барабанил в окна сиренью, расколдованные женщины вдыхали первые дожди, а в общаге девушка по имени «Весна» дарила и убивала надежды...
«Как летом роем мошкара летит на пламя, слетались хлопья со двора к оконной раме...»
Метки: высоцкий проза владимир высоцкий илья рубинштейн |
Страницы: | [1] |